назад

Киселева Е. Дядя Гиляй: я репортер // Журналист. – 1978. - № 7. – С. 74-78.

В начале 20-х годов появилось немало литературных организаций. Многие из них приглашали дядю Гиляя в свои ряды, и для каждой надо было заполнять анкеты, в графе «Кто были Ваши родители» дядя Гиляй писал: «Добрые русские люди». «Перечислите, в каких периодических изданиях Вы участвовали». «Сия задача неразрешима, нельзя и припомнить»,– отвечал он.
Статьям, очеркам, корреспонденциям, большим и малым заметкам Гиляровского нет числа. Собранные заботливыми руками его родных и близких, лежат они в огромном количестве, наклеенные в конторских книгах и просто так в виде газетных вырезок – бумажное море.
Полную библиографию сочинений Гиляровского-журналиста вряд ли возможно составить. Ведь даже сам он, когда попросили об этом, не смог назвать всех своих псевдонимов. Около сорока лет до революции имя его почти ежедневно появлялось на страницах газет, журналов.
Жизнь Гиляровского-журналиста шла в пути. Один кавказец, друг дяди Гиляя, говорил ему:
– Тебе надо руки, ноги переломать – сидеть будешь, писать будешь!
Ноги у Гиляровского бывали неоднократно ломаны, но быстро срастались и снова уносили его в бесконечные странствования. «Ты курьерский поезд,– говорил ему Антон Павлович Чехов,– остановка пять минут – буфет».
Извозчика дяди Гиляя видят то у подъезда одного, другого театра, то у редакции «Русских ведомостей», «Новостей дня», «Курьера»... А там, смотришь, возвращается он с вокзала пустым – значит, уехал из Москвы дядя Гиляй. До письменного стола он добирался урывками, писал «на ходу».
Он умудрялся, не сомкнув глаз две ночи кряду, чувствовать себя свежим и бодрым. Мог есть когда и что угодно или совершенно забыть о еде на двадцать четыре часа, а затем наверстать упущенное где-нибудь у Егорова или Тестова обильным русским обедом. И лишь с 1912 года темп работы снижается: Гиляровский впервые в жизни серьезно заболел.
Жизнь газетного репортера, журналиста в дореволюционной России была совсем не проста. «Сколько сошло с ума! Сколько покончило самоубийствам, сколько преждевременно сошло в могилу от чахотки, от истощения, от изнурения, непосильной работы»,– писал Влас Дорошевич.
Гиляровский – выдержал! Помогли непомерное здоровье, жаркая кровь, неистощимый природный оптимизм. Плюс закалка, приобретенная десятилетними скитаниями по России, и любовь к спорту. Выдержав сам, он никогда не оставался безразличен к тем, кто оказался слаб, чтобы устоять, упал, порой потеряв возможность подняться. И если появлялась возможность напечатать в большой или малой газете, известном или захудалом журнале пусть даже не очерк, а небольшую заметку о тех, кому живется тяжело и худо, он непременно это делал.
Внимание Гиляровского-журналиста обращено первую очередь к тем, кому в старой России было отказано во всем – в паспорте, работе, доме, семье, кого ждал в лучшем случае поденный копеечный труд, место в ночлежке и похлебка, метко прозванная «собачьей радостью». К тем, кого не гнали разве лишь с церковных папертей.
Лишь в начале века кое-где по городам начинают уделять хоть какое-то внимание беднейшим представителям населения. Правда, государственные учреждения остаются в стороне, а порывы частной благотворительности – капля в море. Так, в Ярославле возникает артель трудовой помощи для трудоустройства зимогоров – бродяг, которым зима – горе. Сохранилось письмо Гиляровскому из Ярославля: «Артель трудовой помощи» сердечно благодарит за присланные Вами книги, а равно и за Ваши пожертвования... прилагает две фотографии, снятые с наших временных жилищ, находящихся на Ветке под названием «Царской кухни», построенных нами собственноручно из драни и старых рваных рогож».
Небольшая комната сразу направо из прихожей в квартире Гиляровского имела особое назначение. В ней он принимал обитателей трущоб. Московское «дно» быстро признало Гиляровского. Его появление в «ночлежках» не вызывало переполоха, беглые каторжники не бросались с нар наутек.
Его знали, приходили в Столешники по разным делам и причинам. Чтоб сообщить об очередном происшествии, иногда в надежде просто получить двугривенный, поесть, иногда пожаловаться – «Пропишите их, моих обидчиков», попросить помощи. Информация обитателей трущоб была исключительно правдивой, очень важной для репортерской работы, особенно пока не появились телефоны. Дядя Гиляй называл нищих хитровцев «мои корреспонденты».
Писать о бездомных бродягах для Гиляровского стало необходимостью. Из года в год он рассказывал читателям о Хитровке, Кулаковке, доме Ромейко, Грачевке, притонах Трубной площади, московских нищих и ярославских зимогорах. И это постоянство не сушило его строчки, не делало уныло-надоедливым, способным вызвать реплику: «Опять то же самое».
Весна. Москвичи едут на дачи. И пишет дядя Гиляй: «Сокольники с их старым сосновым бором, который напоминает нам, городским жителям, полотна Шишкина, Сокольники густо населены. По мере удаления от города население становится беднее и беднее. Дачи миллионеров близ заставы, шалаши бродяг в глуши бора... Бродяги Хитрова рынка с их женщинами, известными под кличкой «леснушек», тоже переезжают на дачу, в «зайчьи номера», где каждый кустик – ночевать пустит.
Первые месяцы они перебиваются кое-как, а с июля наступает их время: грибной сезон. Вот эти люди действительно отдыхают «на даче». Нищие зимой, они становятся охотниками и промышленниками летом, ухитряясь зарабатывать сбором и продажей грибов… Получив деньги и запасшись выпивкой и закуской, они проводят вечера довольные настоящим, забыв прошлые невзгоды и не заглядывая в будущее. А ведь будущее грозит им, если не тюрьмой и ссылкой, так уже во всяком случае ночлежным домом, с его обычным концом – смертью под забором от холода или истощения, вызванного то голодовкой, то употреблением в пищу разных мерзостей, продаваемых на рынках и в съестных лавочках...»
«Посмотрим же,– можно прочесть в другой статье – чем питается в Москве бродяжный и рабочий люд, я разумею поденщиков, населяющих тысячами ночлежные дома. Возьмем Хитров рынок. На площади, окруженной рядом домов, занятых только ночлежными квартирами, трактирами и лавчонками, сидят торговки с лотками и горшками. Тут и есть то, чем они кормят покупателей. Вот излюбленная «бульенка». Происхождение бульенки следующее: торговцы этой дрянью скупают ежедневно в трактирах все недоеденное публикой, оставшееся в тарелках а иногда и подобранное с полу. Объедки эти сваливаются в лоханку и из нее покупаются огулом. Затем торговцы, прямо почти не сортируя, разогревают их, потому что горячее испортившееся мясо меньше пахнет тухлятиной, чем холодное, и пускают в продажу. Покупатели любят это кушанье, так как в нем нет, нет да и попадает вкусный кусочек котлеты или дичи, который они и оставляют вместо десерта на «верхосытку», по местному выражению. Рядом с бульенкой стоит тушенка – это полукислый тушеный картофель и жаровня с горячей колбасой, опять потому только горячей, чтоб отбить запах трупа. Эта колбаса вечно кипит в бульоне из сала, поражая обоняние всякого свежего человека, и употребляется в громадном количестве уличным людом».
Нижегородская ярмарка. Сколько шума, толков, статей и корреспонденции вызвала она в свое время. Писали о великолепии и изобилии представленных на ней товаров, красоте павильонов, художественной выставке. Но существовало и другое, унижающее человеческое достоинство, и Гиляровский пишет о последнем. «Ужасы нижегородских Самокатов» назывался его фельетон того времени, напечатанный в «России».
«...Самокаты – это площадь около конной, занятая трактирами совершенно особого характера. Это ряд зданий, то каменных, то деревянных. Половину зданий занимают трактиры, половину номера... Юридически трактиры от номеров отделены, фактически это одно и то же, одно без другого не может существовать, одно создано для другого... Номера населены женщинами... Все номера заняты хозяйками, в кабале у которых находятся эти несчастные... их товар, привезенный на Нижегородскую ярмарку... Грязный ужасный разгул, происходящий по обязательным постановлениям... Здесь можно сказать, именно здесь:
– За человека страшно!»
Любой случай, событие Гиляровский при малейшей возможности преподносит с точки зрения тех, кому тяжелее. Обрушился на Кузнецком дом.
«Под развалинами дома московского купеческого общества на Кузнецком мосту, – пишет дядя Гиляй, – погребены трупы рабочих... Больницы оглашаются стонами изувеченных, на московских улицах раздается плач голодных семей, лишившихся работников-кормильцев, погибших ради жадности «благочестивых волков». Катастрофа, созданная экономией московского купечества. Было около трех часов дня, Кузнецкий мост захлебывался от снующих экипажей с барынями, едущих покупать и наряду и обновы, а на лесах новоиспеченного дома стучали рабочие. Дом испечен был скоро, он вырос до третьего этажа на глазах удивленных соседей, торговцев в какие-нибудь двадцать дней. Купеческое общество старалось всеми силами, средствами как бы поскорее выстроить и собрать плату с арендаторов... Дом рухнул... Кто накормит сотни голодных ртов, оставшихся после погибших и погибающих? Кто?»
Гиляровский жил и работал, когда по улицам Москвы ходили Лев Толстой и Чехов, Бунин и Куприн, она гремела славой Ермоловой, пел Федор Шаляпин, любовно всматривался в русскую природу Левитан. Все они не только знали дядю Гиляя, но и хорошо к нему относились. Здесь сказывалось и личное обаяние натуры, и, конечно, характер его журналистской деятельности.
Будучи начинающим журналистом, Гиляровский писал о закулисных печалях и радостях. Быстро исчез с газетных страниц 80-х годов псевдоним «Театральная крыса», но привязанность осталась. Дядя Гиляй знал большинство, если не все театры старой Москвы и их жизнь «изнутри». Он не упускал случая побывать на премьерах, но заглядывал туда и в будни. Ему была хорошо знакома не только жизнь знаменитостей, но и маленьких актеров на выходных ролях, машинистов сцены, капельдинеров. И вот появляются строки о номерах, где жили актеры, о том, как росли их дети, как резко все меняется на сцене – стоит только опуститься занавесу, умолкнуть аплодисментам. Раньше в великий пост запрещалось русским актерам давать спектакли, вообще какие бы то ни было представления. И они из провинции съезжались в Москву.
Великий пост, актеров съезд, 
Каких доныне не бывало, 
Не знаю, сколько съезд тот съест, 
А только выпьет он не мало.
Эта шутка дяди Гиляя быстро облетела Москву, но, перелистывая старые газеты, можно найти и такие его строки: 
«Великий пост – самое трудное время для русского актера. Трудное да и обидное. Все, что актер зарабатывает в сезон, он проживет постом, в то самое время, когда актеры иностранные пожинают обильные лавры и целковые. Положение провинциального актера с каждым годом становится все тяжелее и тяжелее. Великим постом голодных и нуждающихся много. Эти несчастные связываются невозможными контрактами, составленными антрепренерами так, что каждый пункт отдает актера бесповоротно в его руки. Тут все: не понравился актер публике – вон его! Опоздал на репетицию – штраф! Заболел – жалованья нет! И все-таки у антрепренеров труппа всегда полна... И будь разрешено играть великим постом, т. е. будь у актера два лишних месяца работы в году, положение его улучшилось бы. Разрешить играть постом русским актерам – это значит в значительной мере поддержать их...»
Перо Гиляровского-журналиста рассказывало о знаменитостях и не забывало мало кому известного машиниста сцены Никитина:
«Всю свою жизнь Иван Александрович бессменно работал для театра, не показываясь публике и невидимо управлял сценой... Это была живая летопись сцены – друг всех артистов. В свободные минуты в дружеской беседе он с удовольствием вспоминал свои провинциальные скитания и говорил о них с любовью, рассказывая о постановке театрального дела в провинции. Ваня, пешком хаживал из города в город? – спрашивали его. Нет. Наши хаживали, а мне везло, я всегда ездил».
Непременный гость премьер, Гиляровский обычно пишет не об их достоинствах или просчетах, игре актеров. И здесь он верен себе. После премьеры «На дне» в Художественном появляется очерк: «Час на дне».
«Посмотрев пьесу Горького, я вздумал вчера подновить впечатление. Был сырой туманный вечер. Особенно ужасны такие туманные сырые вечера в ночлежных домах, битком набитых бродячим народом, вернувшимся кто с «поденщины», кто с фарта в мокрой обуви, в сыром платье... И вот я в центре Хитровки... отворяю дверь. Сквозь туман видны разметавшиеся фигуры, нары по обеим сторонам с расположившимися ночлежниками и уходящие вглубь высокие, крутые своды, напоминающие своды инквизиции... в ночь на вчерашнее число, как раз когда мы смотрели «На дне» в Художественном театре, был обход, результатом которого арест почти тысячи беспаспортных бездомников... и в перспективе у высланных или умереть с голоду, так как работы нет никакой, или замерзнуть на снегу, так как ночевать негде...»
На одной из ученических выставок в 90-е годы внимание Гиляровского привлекли степные пейзажи А. М. Герасимова. Внимательно оглядев картину, он сказал: «Тамбовщина. Кирсановский уезд». Вспоминая потом эту первую встречу, художник признавался, что был совершенно сражен таким знанием степной России: «По небольшой картинке – Тамбовщину узнать».
Дядя Гиляй любил живопись, и знакомство с нею началось с ученических выставок Московского училища живописи, ваяния и зодчества. С некоторыми из учеников он встречался в юмористических журналах, где они время от времени сотрудничали. Нередко его просили сделать стихотворные подписи к картинам, воспроизводившимся в журналах. «Дорогой Владимир Алексеевич! – писал ему в 1883 году Н. Кичеев. – Две сосенки, две глупые сосенки, но эта картина А. К. Саврасова... Будьте добры, пришлите... восемь, шестнадцать, двадцать четыре или тридцать шесть строк...»
Гиляровский много раз писал о художниках. Главное его внимание было обращено к молодым, начинающим свой путь. Оно выходило за рамки написания материалов. Дядя Гиляй знал тех из них, кто жил на Ляпинке – в бесплатном общежитии для беднейших студентов университета и Училища живописи, знал, кому и чем в первую очередь надо помочь. Он не только давал отчеты с открытия ученических выставок, но и помогал в их подготовке.
Его забота по отношению к юным подопечным подчас выглядела довольно своеобразно. Позднее Герасимов часто вспоминал, как, впервые пригласив к себе на обед, Владимир Алексеевич повез «го сначала на Казанский вокзал в ресторан.
– Зачем? – недоумевал Герасимов.
– А затем, чтобы сыт был. А то приедешь, накинешься на еду, как волк зимой на овчарню, а вокруг люди интересные, разговор любопытный, и все пропустишь мимо ушей. А поевши, по-другому будешь реагировать на окружение.
Герасимов говорил, что Гиляровский, умевший тонко и чутко подходить к людям, оказал ему огромную помощь своим вниманием к работе, поощрением и вообще чисто человеческой заботливостью.
Отдавая дань таланту маститых, будучи дружен со многими из них, Гиляровский все же чаще появлялся в кругу художников не первой величины, как бы чувствуя, что именно они нуждаются в большой поддержке. Он постоянный член шмаровинских сред, где бывали столпы живописи, но основную массу составляли художники, не ставшие знаменитостями, хотя их работы и висели на выставках рядом с серовскими и врубелевскими. Наглядным примером дружбы дяди Гиляя с самыми разными художниками являются стены его квартиры в Столешниках, сплошь увешанные картинами чаще всего этюдного характера, когда-то подаренными на память, в знак внимания. Здесь можно увидеть работы Саврасова и Левитана, Коровина и Репина, а наряду с ними – художников, чьи имена сейчас не так уж много говорят широкой публике.
Собрание Гиляровского никогда намеренно не составлялось, картины в нем не подбирались, не заменялись одна другой. Обладатель не мог гордиться их спасением от неумелого хранения или небрежения, пока они находились у кого-то другого. Все они попадали в дом прямо из рук художников и оставались здесь навсегда.
Собственно, дядя Гиляй никогда не хвастал своим собранием, не рассматривал его как художественную ценность. Для него это были памятки о встречах и людях, драгоценные свидетельства дружбы. Рядовой рабочий этюд Константина Коровина, подаренный художником по возвращении с Кавказских гор, был для Гиляровского многократно дороже самых блестящих работ художника. Ведь за ним стояла радость встречи с Костенькой, рассказ о поездке, глубокая ночь, которой он провожал художника из Столешников в мастерскую. Что же до шедевров, то Гиляровский справедливо считал, что блестящие работы должны украшать галереи, а не частные собрания. Недаром он отказался от «Владимирки» Левитана, которую художник хотел ему подарить.
Иногда дядя Гиляй все же покупал картины. Но только с выставок Училища живописи. Вот что рассказывал об этом впоследствии художник Герасимов: «...Однажды я пришел к В. А. Гиляровскому в Столешников переулок. Проходя по коридору в кабинет Владимира Алексеевича, я увидел довольно много небольших картин, прислоненных к стене... Этюды были один другого слабее!..
– Кто это, Владимир Алексеевич, дарит вам такую, простите, дрянь?
– Никто,– ответил он.– Сам покупаю.
– Сами? – удивился я. – А зачем?
– Эх, ты, голова садовая! Хорошее-то всякий купит, а ты вот плохое купи.
– Да зачем же? – не унимался я.
– А затем, что так денег дать вашему брату художнику нельзя, обидится, а купить этюд – друг дело. И хлеб есть и дух поднят. Раз покупают, скажет он себе, – значит, нравится, значит, умею работать. Глядишь, больше стал трудиться, повеселел, и впрямь дело пошло лучше».
Дядя Гиляй знал отца Брюсова – Якова Константиновича. Тот увлекался конным спортом и часто появлялся на ипподроме. Со временем с ним стал бывать и его сын, будущий поэт, удивительно верно предсказывавший победы. Эта способность гимназиста привлекла внимание дяди Гиляя. Состоялось знакомство и краткая беседа. Через некоторое В. Я. Брюсов принес дяде Гиляю для его «Журнала спорта» статью. «Она, – вспоминал Гиляровский, - была очень аргументирована, хорошо написана»... Как потом выяснилось, это было первое выступление Брюсова в печати.
«...Гиляй, ты становишься неуловим, как смысл декадентских стихах, когда и где тебя можно застать?» – получил как-то в начале века Владимир Алексеевич письмо.
Декадентскими стихами в начале века упивались; безоглядно. Дядя Гиляй имел возможность наблюдать это во время посещений популярного тогда литературно-художественного кружка на Большой Дмитровке. Помимо хорошей библиотеки, залов - для встреч и концертного, в помещениях кружка находились еще буфет и игральные комнаты. Денежные средства кружка пополнялись не столько за счет членских взносов, сколько благодаря штрафам игроков. Штрафы имели цель предотвратить большие ставки, но никого не останавливали.
Дядя Гиляй жил рядом и бывал в кружке часто, особенно в комнате, где читали стихи. В результате появилась напечатанная в «Русском слове» 20 марта 1903 года статья «Люди четвертого измерения».
«...Соколов доказывал,– писал дядя Гиляй, – что новую поэзию могут понимать только те, у кого душе есть соответствующие струны.
– А всем нам не понять, – закончил он.
– Ишь ты! – сказал бы Лука Горького, глядя, как жадно едят капусту эти певцы лепестков невиданных растений. В карточных комнатах четвертое измерение исчезало, а ярко выступали из подбрюсков их буржуазные мозги... Они раскрывали свои карты... Но мне жаль этих последователей, именуемых людьми, которые пыжатся, чтобы показать знаменитыми, чтобы чем-нибудь выдвинуться...»
На статью было много откликов, и одним из первых письмо из Ялты: «Милый дядя Гиляй. Твои «Люди четвертого измерения» великолепны, я читал и все время смеялся. Молодец, дядя... Крепко жму твою ручищу, твой А. П. Чехов».
С момента разоблачения Морозовых в Орехово-Зуеве нет-нет да и коснется дядя Гиляй московского купечества. То раскроет махинации чайной фирмы, то учрежденных купцами благотворительных обществ. Записывал для памяти фразы, за которыми стояли целые характеристики: «...не хочу в ворота, ломай забор», или о купцах, повторяющих в загулах одно слово: «Скольки?».
Но купцом был, например, и Третьяков, имя которого носит картинная галерея. В Астрахани купец Догадин составлял для своего родного города коллекцию живописных работ русских художников (она легла в основу ныне существующего там музея). Он же способствовал открытию этнографического музея. «...Доброе дело, что у вас открылся музей, – писал ему Гиляровский. – Подберите калмыцкого побольше всего до самых мелочей: аркан волосяной, нагайки разных сортов, предметы охоты. Помните, что это последние номады в Европе и скоро исчезнут. Оставьте память об их быте, запишите фонографом калмыцкие песни. Я калмыков знаю хорошо, путался по их донским степям, по табунам, много о них писал. Часто бывал в хуруле и около. Позаймитесь калмыцким бытом, побольше фотографий типов кибиток, сцен из жизни...»
О чем бы ни рассказывал Гиляровский, он был тому живым свидетелем. Если он писал о политическом перевороте и свержении короля Милана в Сербии, то сам находился в эти дни в Белграде. И только друзья из спортивного общества «Душан сильный» спасли его от ареста из-за телеграммы, которую он дал в петербургскую газету «Россия» о происходящих событиях.
Гиляровский давал о «Русские ведомости» корреспонденции об эпидемии холеры на Дону, куда был командирован по собственному настоянию. Итак, милый Антон Павлович,– писал он в те дни Чехову с Дона – я уже более недели в землях войска Донского и можно сказать славно время проводим; в вагонах заболевают, на станциях умирают. В степи идут косари, падают и умирают. Кругом станций и хуторов карантины. А между тем по всем возможным местам на Дону мрут и мрут. Десятками умирают, хоронить не успевают. В самых очагах холеры люди как-то отупели и говорят хладнокровно, видя перед глазами умирающего. Они пережили моменты паники и обалдели... Письмо опускаю на Максимовке. Смерть кругом... Славно время проводим. Будь здоров. Твой Гиляй...» Когда Гиляровский вернулся, многие провинциальные газеты писали об этом, как о чуде, добавляя от себя те рецепты, благодаря которым ему удалось избежать холеры.
Статьи, очерки и фельетоны Гиляровского неизменно отличает высокая художественная выразительность. Не случайно в 1908 году чествовали 25-летие Гиляровского-беллетриста. На это событие откликнулись все значительные московские периодические издания. А Влас Дорошевич закончил свой напечатанный в «Русском слове» очерк так: «...Вы, почти маститый юбиляр, ты, мой старый товарищ, ты «подвигом добрым подвизался»... 
«Милость к падшим призывал». И делал это единственным достойным в литературе путем: 
– Писал правду».
Двери дома в день юбилея не закрывались. Пришла поздравить делегация с Хитровки. По сообщению одной из газет – с адресом, подписанным восьмьюдесятью хитровцами, сидевшими тогда в остроге. «Русское слово», помимо написанного Дорошевичем, тоже приветствовало дядю Гиляя адресом. На отдельном листе прекрасной тряпичной бумаги было набрано: «Дорогой Владимир Алексеевич! Правильнее всего и лучше всего было бы вместо адреса написать Вам экспромт. Человеку, который экспромтом был рабочим, экспромтом, стал артистом, экспромтом геройствовал на полях сражения, экспромтом сделался писателем и – что удивительнее всего – экспромтом создает свои экспромты – такая форма приветствия была бы самой подходящей.
Но мы не Гиляровские, мы только товарищи Гиляровского.
В качестве товарищей мы не будем подробно оценивать Ваших заслуг, мы скажем только, что Вы умеете жить и на Парнасе, откуда несете свои задушевные стихи и рассказы, и на земле, где благодаря перу «Короля репортеров» раскрыто множество темных историй, сделано много добра.
Но лучшее Ваше классическое произведение – Ваша личность. Тот Гиляровский, широкую душу которого на коне не объедешь.
Это – чудесная, раскрытая книга, полная мощи, красоты и ласки...»
Влас Дорошевич рассказывал: «В поисках сенсации для газеты я узнал, что в сарае при железнодорожной будке близ Петровско-Разумовского зарезали сторожа и сторожиху. Полный надежды дать новинку, пешком бросился на место происшествия. Отмахав верст десять по июльской жаре, застал еще трупы на месте. Сделав описание обстановки, собрав сведения, попросил разрешения зайти в будку, где судебный следователь проводил допрос. Я обратился к уряднику, – вспоминал Дорошевич, – караулившему вход, с просьбой доложить следователю обо мне, как вдруг отворилась дверь будки, из нее быстро вышел кто-то – лица я не рассмотрел – в белой блузе, высоких сапогах, прямо с крыльца прыгнул в пролетку, крикнул извозчику и помчался, пыля по дороге.
Меня принял судебный следователь Беренцевич, которому я отрекомендовался репортером. – Опоздали, батенька, Гиляровский уже был и все знает. Только сейчас вышел, вон едет по дороге...»
Гиляровский уже был известным журналистом, когда Дорошевич только начал. Прошло время, и Россия стала зачитываться его фельетонами. Знаменитая короткая строка Дорошевича вызывала немало насмешек, острот. Дядя Гиляй тоже порой называл его «Слово, строчка, строчка, точка», однако читал с удовольствием. Кстати, немалое количество фельетонов Дорошевича было написано в присутствии самого дяди Гиляя, еще больше их правилось при нем, чего при других автор не делал, предпочитая работать в одиночестве в своем прекрасном кабинете в редакции «Русского слова».
Настоящая дружба между журналистами завязывается с момента переезда Дорошевича из Петербурга в Москву. «Русское слово» располагалось на Тверской (в доме, где сейчас редакция газеты «Труд»), недалеко от Столешников дяди Гиляя. И, бывало, редкий день не заглядывал Влас Михайлович к Гиляровскому пообедать или поужинать. Летом он нередко приезжал на дачу в Малеевку. На память об этих встречах остались сохранившиеся до наших дней фотографии. Пожалуй, никого Гиляровский не снимал так часто и много, как Дорошевича, – за обеденным столом, в кресле, на балконе, за письменным столом.
Талантливые люди, блестящие журналисты, они всегда искренне радовались друг другу, и каскад взаимных шуток, порой не совсем безобидных, никогда не нарушал обоюдного уважения, доброжелательности. Наблюдать их вдвоем было для окружающих наслаждением.
Где бы ни был Дорошевич – в Испании, Франции, – он непременно посылал в Столешники весточку. Всего несколько строк, но с улыбкой. «Из Ниццы, милый Володя, выехал до начала скачек. Пишу с Этны. Тут никто не скачет. Как только увижу скачущую лошадь – сейчас ее подлую опишу! Твой Дорошевич». «Херес 10 апреля. Володя! Я думал, это случается только с мухами. Вообрази – попал в Херес»...
Привыкнув не расставаться с пером, Влас Михайлович предпочитал послать записку, чем говорить по телефону: «Володя! Сейчас жду одного человека, как кончу дела, так к тебе. Твой В. Дорошевич». Они виделись почти ежедневно, и, тем не менее, дядя Гиляй только успевал вынимать из почтового ящика конверты, надписанные знакомым размашистым почерком. Порой это были и серьезные письма о жизненных радостях и заботах, но чаще шутки. Дядя Гиляй не оставался в долгу. Отвечал чаще всего в стихах,
Дома Гиляровского больше ждали, чем видели. При его скитальческой, наполненной разъездами жизни, постоянном дневном, а часто и ночном отсутствии важно было, чтобы дом не терял своей теплоты, заведенный ритм не остановился и не замер в отсутствие хозяина. И он не замирал.
Дом дяди Гиляя вела его жена, Мария Ивановна Мурзина. Именно ей дарил он первые экземпляры своих книг, в том числе и единственный – «Трущобных людей». Ей, невесте, он писал в Киев: «...Вы одна для меня все на свете... Передо мной за моим столом, левая половина которого завалена листами, исписанными утром, стоит дорогая мне карточка с венком из колосьев и цветов на густой русой косе... И работается мне с удовольствием, с жадностью». Эта фотография под толстым стеклом вместо рамки так и простояла на столе у дяди Гиляя до конца его жизни.
Характер у Марии Ивановны был совершенно противоположным. Очень сдержанная, спокойная, отличавшаяся постоянством привычек и нелюбовью к передвижению, она провела всю жизнь дома, бдительно оберегая его покой и благополучие.
Дядю Гиляя с полным основанием именовали «летучим корреспондентом». Нередко он исчезал из дома, не успев никого предупредить. И лишь через два-три дня приходила лаконичная открытка: «Еду на Балхаш», «Привет с Волги» или «Я у Жигулей - еду на этом пароходе». Вот где воистину незаменимы были сдержанность и спокойствие Марии Ивановны. И кто может сказать, какой ценой ей они доставались! Она намного пережила мужа, последнее время была тяжело больна, но к в болезни донимал ее один вопрос: «Где Гиляй? Скажите, где Гиляй?» С вопросом «Где Гиляй?» прошла ее жизнь, а он возвращался порой так же неожиданно, как исчезал, радостный, счастливый, что дома все в порядке, и исчезал снова.
Первое время Мария Ивановна пугалась «корреспондентов» Гиляровского. Затем привыкла. Но окончательно не успокоилась, зная, что его московские маршруты почти ежедневно проходят через Хитровку и Арженовку или Трубу. Более чем за полувековую совместную жизнь дядя Гиляй никогда не почувствовал ее беспокойства, не услышал слова упрека, не увидел на лице жены неудовольствия – это было бы для него настоящей трагедией.
Мария Ивановна понимала, что работа ее мужа требует напряжения всех моральных и физических сил, и всячески ему помогала. Человек наблюдательный, много знающий, она умела найти общий язык с хитрованцем и знаменитым гостем, крепко соблюдая правила русского гостеприимства, тактично и незаметно поддерживала общество, которым наполнял свой дом Гиляровский.
Жена была первой слушательницей стихов и их переписчицей, сберегла многие экспромты дяди Гиляя, которые он, сказав, мог тут же забыть и, во всяком случае, далеко не всегда записывал или записывал где и как попало. А в самый тяжелый период жизни, когда цензурой была сожжена первая книга «Трущобные люди», в период крушения надежд и жизни в долг Мария Ивановна взяла на себя всю работу в открытой дядей Гиляем конторе объявлений.
Дома Гиляровский, несмотря на занятость, был деятельным и заботливым хозяином, нежным и внимательным отцом, – и все же дом вела Мария Ивановна.
В 1917 году Гиляровскому исполнилось 64 года. В «репортерской» кожаной куртке, на отвороте которой приколот полученный за храбрость во время русско-турецкой войны 1877–1878 годов Георгиевский крест, он ходит по Москве, заглядывая в учреждения, интересуясь буквально всем. Заводит альбом, в котором просит оставить несколько слое каждого, кто привлекает его внимание. Среди них много молодежи. Зарождается идея создания статей и книг, которые рассказали бы новому поколению, «как жили и бытовали их отцы».
«Известия» обращаются к Гиляровскому с предложением написать о Хитрове рынке -он, наконец, закрыт. И Гиляровский пишет, приветствуя силу, которая смогла это осуществить. Один за другим появляются его рассказы и очерки в «Известиях», в «Вечерней Москве», «Огоньке» и «Всемирной иллюстрации». Услышав в 90-х годах на Дону в песнях, что Степан Разин казнен не на Красной площади, а на Болотной, дядя Гиляй хотел еще тогда проверить эту версию, но к архиву его не допустили. Это стало возможным только теперь. И вот после упорных исканий оказывается: услышанное на Дону верно. В журнале «Красная Нива» появляется очерк «Где казнен Стенька Разин».
Уже включившись в работу над книгами о старой Москве, он иногда еще продолжает терзаться: «А стоит ли писать об ушедшем?». Но накопленный за долгую репортерскую жизнь материал ищет выхода. И дядя Гиляй как бы лишний раз примеривается к нему на страницах дневника: «Вдоль и поперек – пятьсот улиц и тысячи переулков протяженностью в пятьсот километров: с балкона колокольни Ивана Великого и еще выше из недоступного для публики люка под самым крестом средней башни главы храма Христа Спасителя, где для развлечения публики стоял телескоп, я изучал наружную Москву. А еще выше я видел ее с аэростата в 1882 году, а потом с аэроплана. И под землю забирался, для рискованных исследований побывал я в разбойничьем притоне «Зеленая барыня» за Крестовской заставой и в глубоком подземелье заброшенного Екатерининского водопровода и в клоаках Неглинки и в Артезианских штольнях под Яузским бульваром».
Дело движется. Но очередная рукопись не в состоянии вместить всего увиденного и пережитого. По выходе книги «Москва и москвичи» Гиляровский пишет: «И это только проба пера».
Не теряя времени, дядя Гиляй принимается за новую книгу. Он начинает писать ее в большой конторской тетради.
Друзья, знакомые со всех сторон твердили дяде Гиляю: беритесь за мемуары, Одному настойчивому советчику он даже ответил в стихах, но так и не отправил их:
– Пишите мемуары!
При каждой встрече говорите Вы. 
Пишите все! Ну вот как пишет Кони, 
Как пишут все.
– У Кони жизнь текла спокойно, без погони 
Десятки лет разумна и светла,
А у меня рвалась! Я вечно был бродягой, 
Как мемуары тут писать, 
Кусочки жизни, смесь баллады с сагой 
Могу на крепкую бечевку нанизать.
Конторская тетрадь открывается словами, обращенными к читателю и к себе тоже: «Нет! Это не автобиография. Нет! Это не мемуары. Это правдивые кусочки моей жизни и окружающих, с которыми связана летопись эпохи, это рассказы о моем времени».
Вскоре были написаны две главы будущей книги «Мои скитания» – единым порывом, почти без правки. А дальше – неожиданная и довольно продолжительная заминка. Ранней холодной весной 1926 года дядя Гиляй увидел около Малого театра открытые люки проверяли, как ведет себя Неглинка. Почти полвека назад, в 1882 году, он первым из репортеров прошел ее подземным руслом, в то время полным тайн и далеко не безопасным. Как было удержаться, не посмотреть, что делается в катакомбах теперь? Долго не раздумывая, Гиляровский сбросил мешавшую шубу на мостовую протиснулся в люк, снова прошёл Неглинку от Малого до Трубной. Но написать об этом путешествии не смог – на другой день слег с тяжелейшим воспалением легких.
После сдачи рукописи «Моих скитаний» в издательство Владимир Алексеевич получил предложение написать еще книгу о старой Москве. Оно совпадало с его собственными желаниями, но смущало предложение «сделать книгу». Владимир Алексеевич отказался, а себе записал: «Я принялся сперва за работу – но определенный план с девизом «сделать книгу» охладил меня. – Сделать книгу… 
– Сделай, дядя, мне живую собаку! – обратился ребенок к игрушечному мастеру. И дядя сделал собачонку с механизмом, и ребенок радовался - как живая!..»
Потом были еще книги, и среди них – «Москва газетная». Над ней Гиляровский работал параллельно с другими, с ее окончанием не торопился. Быть может, потому, что, уже отдалившись непосредственно от живой репортерской работы, он не хотел расставаться с ней на страницах рукописи.
«Образ Владимира Алексеевича связан с самыми молодыми моими воспоминаниями, когда я делал только первые шаги в литературе... – писал в последние годы жизни дяди Гиляя В. И. Немирович Данченко. – Владимир Алексеевич был репортером газеты, только репортером! Но трудно найти слова, чтоб оценить, как высоко держал он знамя литератора в такой скромной роли. Когда я припоминаю, как он был добросовестен, как среди ночи летел в типографию, чтоб поправить маленькую ошибку в десятистрочной заметке, как был изобретателен, чтоб узнать настоящую правду, как переодевался то торговцем, то хитровцем, как разъезжал по деревням и трактирам... когда припоминаю его всегда бодрый, всегда горячий тон, его огромное внимание ко всему, что облагораживало газе ту... когда вспоминаю его коренастую здоровую фигуру во всех собраниях, отмеченных честностью, смелостью и бескорыстием... – тогда мне кажется, что такой пример репортера больше никогда не повторится...»
А сам дядя Гиляй, закончив «Москву газетную», написал в эпилоге:
«С гордостью почти полвека носил я звание репортера – звание, которое у нас вообще не было в почете по разным причинам... забывали, что репортером начинал свою деятельность Диккенс, не хотели; думать, что знаменитый Стенли, открывший неизвестную глубь Африки, был репортером и открытие совершил по поручению газеты... А В. Г. Короленко? Многие и многие русские писатели отдавали репортажу много сил, внимания и находчивости. Я бесконечно любил это дело и отдавался ему весь, часто не без риска. И никогда ни одно мое сообщение не было опровергнуто. Все было строгой проверенной чистой правдой. И если теперь я пишу эти строки, так только потому, что я репортер – имею честь быть членом Союза советских писателей».

  

Гиляровский В. А. Москва газетная

Есин, Б.
Репортер московской прессы

Есин Б. 
Гиляровский о работе репортера

Кедров К.
Дядя Гиляй был
их телевизором

Летенков Э. 
Его звали королем репортажа

Лыкова И. 
Владимир Гиляровский – родственник Фандорина

Михасик О. О Гиляровском

Судаков Г. В. В. А. Гиляровский как знаток русской речи

Яковлева А. 
Гиляровский идет по городу