Константин Коничев. Повесть о Верещагине. – Л., 1956.

назад содержаниевперед

Поездка в Японию

Был у Верещагина в Москве друг-приятель, популярный адвокат Федор Никифорович Плевако. Знакомство их началось давно, с одного нашумевшего судебного процесса, на котором случилось побывать и Верещагину. Дело разбиралось в окружном суде. Обвинялась некая баронесса Прасковья Григорьевна Розен, постригшаяся в монахини и ставшая под именем Митрофании игуменьей Серпуховского монастыря. Игуменья Митрофания, пользуясь своим положением и прикрываясь Христовым именем, совершала крупные подлоги, подделывала векселя, занималась вымогательством и ухитрилась похитить свыше миллиона пожертвований. В переполненном зале окружного суда Верещагину впервые пришлось прослушать убедительную и горячую речь Плевако, темпераментно защищавшего потерпевших и обвинявшего Митрофанию.

Разоблачив мать-игуменью и ее сообщников, Плевако в своей речи сказал:

«Путник, идущий мимо высоких стен Владычного (Серпуховского) монастыря, вверенного нравственному руководительству этой женщины, набожно крестится на золотые кресты храмов и думает, что идет мимо дома божьего, а в этом доме утренний звон подымал настоятельницу и ее слуг не на молитву, а на темные дела!.. Вместо храма – биржа; вместо молящегося люда – аферисты и скупщики поддельных документов; вместо молитвы – упражнения в составлении вексельных текстов; вместо подвигов добра – приготовление к ложным показаниям, – вот что скрывалось за стенами. Выше, выше стройте стены вверенных вам общин, чтобы миру не было видно дел, которые вы творите под покровом рясы и обители!..»

Зал аплодировал оратору. В перерыве между судебными заседаниями Верещагин подошел к Плевако:

– Разрешите, Федор Никифорович, пожать вашу руку. Я художник Верещагин. Вы меня восхитили своим выступлением... Какая силища логики! Как великолепно вы владеете нашим могучим русским языком!

– Благодарю вас, благодарю вас... – с некоторой растерянностью проговорил Плевако, чувствуя крепкое рукопожатие.

– Скажите, Федор Никифорович, какой приговор суда ожидается этой баронессе в рясе? – спросил Верещагин.

Угловатый, с лохматой гривой волос, с реденькой мужицкой бороденкой, Плевако озарился трогательной приятной улыбкой. Недоуменно пожав плечами, он непринужденно обнял Верещагина, отвел его в сторону и доверительно сказал:

– Пути нашего правосудия неисповедимы. Один бог знает, что они там могут начертать. Но я полагаю, если бы крестьянин или рабочий похитил из церковной кружки пять рублей, то ему бы грозила долгосрочная каторга. Но здесь, поскольку дело касается кругленькой суммы – миллиончика, да к этой сумме протянулись святейшие руки баронессы, то, надо думать, суд вынесет мудрое решение о переводе игуменьи в какой-нибудь отдаленный сибирский монастырь, где ей будет предоставлена возможность замаливать грехи. Игуменья – баронесса, в цепи ее не закуют... – Плевако оказался прав.

С этой первой встречи началось их знакомство, а с переездом Верещагина в Москву встречи участились и знакомство перешло в дружбу. Верещагин любил и уважал Плевако как талантливого оратора, смелого и удачливого защитника в таких делах, в каких на его месте другой присяжный поверенный струсил бы выступить перед лицом державного закона. Плевако не боялся властей, он мужественно выступил на защиту известного рабочего-революционера Цетра Моисеенко – организатора стачки на морозовской фабрике в Орехово-Зуеве. И тогда руководитель одной из первых крупных забастовок, Петр Моисеенко, благодаря ораторскому искусству и находчивости Плевако, был приговорен всего лишь к трехмесячному аресту с зачетом предварительного заключения. Подобные и более сложные дела, выигрываемые Плевако, поднимали его авторитет в обществе, доставляли громкую славу. Когда Верещагин вернулся из последней поездки в Америку и, побыв некоторое время дома, вдруг неожиданно стал собираться в Японию, к нему в Котлы на дачу приехал Плевако. Кроме желания провести время за беседой с художником, у Федора Никифоровича было намерение приобрести у Верещагина небольшую дачу, построенную около Сухуми. Жить на этой даче Верещагину еще не приходилось: мешали частые и продолжительные разъезды. Поэтому, чтобы не канителиться с дачей, приносящей только убытки, художник решил ее продать по сходной цене, и никому другому, как Плевако. Сговорившись о цене, художник и адвокат завели разговор о Японии.

– Чем же вас так привлекает Япония? – спросил Плевако Верещагина. – С чего это вы решили предпринять такое нелегкое и в вашем возрасте, пожалуй, рискованное путешествие?

– Почему нелегкое? – удивился Верещагин вопросу адвоката. – Теперь не старые времена, путешествовать очень легко. До Владивостока – поездом, а там – морем. Купе, каюта! Разве так приходилось путешествовать русским землепроходцам?.. Пешком да, верхом от Великого Устюга до Тихого океана шлепали... А нынче не путешествие, а прогулка! Месяца три-четыре проезжу – и обратно. Интересует меня в Японии все то, что может привлекать любознательного художника-этнографа: народ, его быт, культура и искусство... И желание больше видеть, знать. Как-никак – годы уходят. Надо успевать. Хочется в Японии поработать над этюдами. У этой страны особенный колорит, своеобразный характер у народа. Да мало ли что может заинтересовать...

– В том числе и политика? – спросил Плевако.

– Да, в какой-то мере и политика. Однако дразнить японцев в этом отношении излишней любознательностью я не собираюсь.

– И, разумеется, вернетесь не с пустыми руками? Привезете интересные зарисовки, редкие сувениры?

– Это прежде всего. Не сувениры, а экспонаты, которые могут пригодиться для выставок, – пояснил Верещагин.

– Опять, Василий Васильевич, интересная поездка!

– Положим, не всегда бывают интересные поездки,– заметил Верещагин. – Но полагаю, Федор Никифорович, что эта будет интересной. Япония – такая держава, которую, на мой взгляд, напрасно у нас недооценивают. Судя по всем данным, проскальзывающим в печати, она, кажется, скоро нам напомнит о своем существовании.

– Да, этого следует ожидать,– согласился Плевако.– В газетах нередко встречаются тревожные намеки по поводу Кореи и Маньчжурии. Пожалуй, в недалеком будущем возможно столкновение на Дальнем Востоке.

– Не все дипломатические тайны освещаются в печати, – сказал Верещагин. – Народ не знает, что по договору от тридцатого января прошлого, 1902 года против нас за спиной Японии стоит Англия, отнюдь не заинтересованная в укреплении российского могущества на Дальнем Востоке. А впрочем, поживем – увидим! Во всяком случае, может возникнуть война, никому не нужная, бессмысленная... Нет, что ни говорите, Федор Никифорович, надо успеть побывать в Японии!.. Давненько я подумываю об этой стране восходящего солнца, и время выбралось подходящее. Поеду!..

Во время разговора в мастерскую вбежал сын Верещагина, Вася. Бросился к отцу:

– Папа, не езди... Японцы нехорошие...

– Кто тебя научил это сказать?

– Мама.

– Эх ты, орленок! Подожди, вырастут у тебя крылья, не усидишь дома... Я тебе и сестренке японских гостинцев привезу, каких в Москве нет.

Вася побежал к матери, стал успокаивать ее:

– Папа привык ездить, он нам подарки привезет... – и добавил от себя: – Даже мартышку с очками!

Между тем Верещагин и Плевако в ожидании, когда им будет подан обед, сидели в мастерской и продолжали разговор.

– Годы теперь мои не те, согласен с вами. Рискованно путешествовать, здоровье пошатывается, – тяжело вздыхая, говорил художник. – Голова полысела, борода поседела. Силенка вроде бы есть, а что касается души, она – молодая, двадцатилетняя. Не сидится ей на месте. Но я не тот, совсем не тот... В Америку ездил, картины показывал, свои идеи рассказывал, сколько было слушателей и слушательниц! Был успех, и были крупные огорчения. В Японии я не собираюсь ни с кем спорить, никому не буду навязывать своих мнений. И – никаких выставок! Буду созерцать неведомые мне красоты, делать безобидные зарисовки и знакомиться с жизнью народа. Одним словом, больше культурного отдыха, нежели хлопотливой деловитости. От всего этого мне и отдохнуть пора...

– Да, пора... Надо беречь себя, свои силы, – подтвердил Плевако. – Вам уже первый год седьмого десятка пошел.

– Не говорите, время как под гору катится. Не нравится мне это. Потому никогда не отмечаю своих юбилеев. Какая радость от того, что лишний год прибавился! И это значит – просидеть год или всю жизнь, как привязанный к одному месту? Ничего не увидеть, ничего не узнать... Считаю счастьем, что я не принадлежал всю жизнь к числу таких «оседлых» людей. Забирайте вы мою кавказскую дачу. Да, наверно, когда вернусь из Японии, я вам и эту, московскую, продам. Знаете ли, хочу купить себе домик в Кронштадте. Обзаведусь катером. С моря до самой квартиры канавку прокопаю, куда захочу – на своем катере покачу!.. Эх, Федор Никифорович! Хорошие места приморские около Петербурга!.. А я так мало и редко там бывал! Вот Репин – тот, говорят, кругом в садах живет, и Финский залив рядом. А мне почему нельзя? Надоели мне эти Котлы со своими торговками! Задумал я в Кронштадт перебраться.

– Что ж, неплохой замысел! Не откажусь побывать на новоселье, – одобрил Плевако.

Подали обед. Потом под аккомпанемент Лидии Васильевны Верещагин и Плевако спели несколько песен и надолго расстались.

А через два дня, получив от московского губернатора паспорт для заграничного путешествия, Верещагин уезжал в Японию. Жена, теща Пелагея и дети провожали его до Ярославского вокзала. Уезжал он без особого желания, будто по вынужденной надобности, и даже прослезился, прощаясь с детьми и супругой. И пока ехал до Владивостока, Лидия Васильевна каждый день получала от него письма и телеграммы. Из Харбина он писал ей:

«Здесь я встречал моряков, которые говорят, что с Японией очень неспокойно, наш флот переходит под закрытие владивостокской бухты из Порт-Артура, где он больше открыт...»

Из Владивостока, перед самым отъездом в Японию, он в конце августа с тревогой в сердце извещал жену и детей:

«Я все еще не уехал, но завтра уезжаю наконец, и с нехорошим чувством, так как еду в страну, очень враждебно к нам настроенную... По газетам судя, в Японии часты собрания врагов России, требующих войны с нами, считая теперешний момент для открытых военных действий за наиболее удобный и подходящий... По всем отзывам, у Японии и флот, и сухопутные войска очень хороши, так что она, в том нет сомнения, причинит нам много зла. Первое время они натворят чудес, потому что обозлены и поведут войну беспощадно, на это последнее наша добродушная нация не способна и, конечно, будет стараться «не очень вредить». У них все готово для войны, тогда как у нас ничего готового, все надобно везти из Петербурга...»

Через несколько дней Верещагин с проводником-переводчиком уже путешествовал по Японии. Он, в первую очередь, побывал в городах Киото и Токио и, судя по его коротким письмам Лидии Васильевне, на два месяца застрял в небольшом городе Никко, расположенном северней Токио.

Двадцатого сентября Верещагин писал жене из Никко:

«Я начал уже немного работать (здешние храмы очень интересны) и думаю, кое-что напишу. Живу в самой романтической обстановке, в маленьком домике не то лесника, не то садовника близ самих храмов. Крутом водопады, потоки и лес. Криптомерии, те самые, что не принялись в Сухуми у моря, здесь достигают 20 сажен в высоту и полторы сажени в диаметре... Японец и его жена, у которых я живу, премилые люди...»

Осень в Японии оказалась дождливой. Приходилось ждать солнечных дней, чтобы сделать зарисовки. При всем разнообразии впечатлений в Японии думы о семье не давали Верещагину покоя. Он тревожился за жену, недостаточно приспособленную к практической жизни, заботился о детях, о воспитании их. Теще своей художник не доверял воспитание детей, а потому в письмах строго предупреждал Лидию Васильевну:

«Боюсь, чтобы бабушка не стала снова преподавать детям свои учения, не жалея детских головок: я ведь все-все переломаю снова, чтобы не развращать разум детский учением о поклонах пониже, о просьбах понастойчивее и послезливее, о лицемерии помолчаливее... Умоляю тебя, голубок мой, читай больше с детками и объясняй, это развивает их, а о том, что правила всякие они узнают позже, не горюй, верь, что все это уладится... Верь мне, что чтение с тобой будет иметь громадное влияние, и делай это не урывками, а ежедневно...»

Установились сухие, солнечные дни. Верещагин пробуждался с восходом солнца, уходил в окрестности Никко, иногда выезжал в ближние города, интересовался японской архитектурой, ансамблями и пейзажами. Окруженный любопытными молчаливыми зрителями, он с большим упорством и невозмутимым спокойствием писал этюды храмов и жилищ, делал зарисовки местных типов. Но не было уже того задора, который сопутствовал ему в прежних длительных поездках по свету. В городе Никко Верещагин заинтересовался архитектурой и всеми украшениями грандиозного мавзолея сегуна Токугава Иэясу. В давние времена к постройке этого здания были привлечены все феодальные князья Японии. Вся страна своими лучшими художественными силами участвовала в создании этого национального памятника. Ваятели статуй из Нара, литейщики из Киото, строители из Касуга, лучшие живописцы Японии – Кано Таниу, Кано Ясуноби и многие другие художники тринадцать лет трудились над внутренней росписью мавзолея. Окончен оп был в 1647 году. Живопись, бронзовое литье, тонкая резьба по дереву и кости, лаковые декоративные детали, витиеватая лепка, пилястры, балюстрады, стилизованные изображения на стенах и в скульптурных группах – всё это замысловато перемешалось и слилось в беспокойное художественное нагромождение, лишенное величавой простоты, присущей строгому классическому стилю...

– Это своеобразное «японское барокко», – определил Верещагин после неоднократного осмотра японского мавзолея со всеми его деталями. И у него не явилось желания зарисовывать всю сложную громаду – «опочивальню» японских владык. Он сделал лишь несколько набросков карандашом, десяток этюдов маслом в Никко, Токио и Киото. Ему хотелось как можно больше видеть, слышать и знать о Японии. Немногословные переводчики заискивающе улыбались и многое утаивали. Он замечал и угадывал скрытую неприязнь к нему, как к представителю страны, не вызывавшей здесь дружелюбного отношения.

Вблизи старинного города Киото художник любовался тысячелетними башнями Муроодзи и Дайгодзи. Эти башни увенчаны в несколько ярусов крышами с загнутыми углами. Вместо черепицы употреблена была прочная кора дерева хиноки. Такие сооружения религиозного культа, украшенные причудливой тонкой резьбой и лепкой, стояли в окружении густых деревьев и казались по своим архитектурным формам крылатыми, легкими, готовыми взлететь в небесную высь. Особенно великолепны они были ночью, на фоне темно-синего звездного неба, освещенные разноцветными бумажными фонарями. Однажды Верещагин и английский писатель, новозеландец Доуни Стюард, зашли в Золотой павильон храма Тоседайцзи. Более тысячи лет тому назад это внешне неказистое, приземистое сооружение было построено китайскими мастерами. В храме шло богослужение. Двое европейских путешественников прошли и встали впереди молящихся. С нескрываемым любопытством они стали разглядывать на алтарной возвышенности изваяния четырех хранителей стран света и позолоченную, покрытую лаком, статую Будды, восседающего на лотосе рядом с тысячерукой богиней Кваннон.

Английский писатель не вытерпел, достал из кожаной сумочки фотоаппарат и, быстро наведя его на алтарь, щелкнул кнопкой. Японцы стали переглядываться и шептаться, но служитель (бонза) сделал знак рукой – и все замерли. При общей тишине он вышел вперед и, встав между Буддой и посетителями, начал проповедь. Он говорил, как бы обращаясь к двум чужим неверующим посетителям:

– Из земли, породившей все живое, появится среди людей демон, желтый, блестящий, звенящий, ненавидящий и уничтожающий людей. Имя ему – Золото! Тот демон будет причиною многих кровавых бед. Он погасит в сердцах людских искру доброты п воцарит жажду наслаждений. Ценою горя, крови и ценою проданной и растоптанной чести будут насыщаться жаждущие богатства и наслаждений. Но придет возмездие, оно будет страшно. Все погибнет на земле. Все, населяющее воздух, воды, леса, горы, долины, все, что кормит и одевает нас, все, что радует нас. И тогда поднимется страшный вопль. И люди будут уничтожать друг друга до тех пор, пока последний из них не сядет на золотого демона и не будет грызть свои собственные кости...

Бонза говорил умильно, взирая на Будду. Верещагин обернулся. Японцы – старики и молодежь – стояли как зачарованные, злобно косились на чужеземцев и слушали проповедь своего служителя. У многих по желтым морщинистым щекам текли слезы.

– Пойдемте отсюда, – тихонько предложил Верещагин англичанину, и оба, не оборачиваясь, прошли к выходу. В тени и в прохладе, между высоких и пышных деревьев, они передохнули, переглянулись и, видимо, оба догадались, что несвоевременно посетили эту «святыню».

– А главное, вы так бесцеремонно, никого не спрашивая, стали фотографировать! – сказал Верещагин. – Я удивляюсь, как они нам бока не помяли...

– И были бы по-своему правы, – согласился Стюард.

– Японцы очень ревниво относятся к своей религии и обрядам, – продолжал Верещагин. – Это давно известно. Они фанатичны. Вы, вероятно, слышали, как наш царь, будучи еще наследником, путешествовал по Японии и вздумал посмеяться над японской похоронной процессией. Она показалась ему слишком веселой. И что же? Какой-то полицейский чин заметил это и – плевать ему было на то, что он имел дело с наследником российского престола, – выхватил шашку и рубанул будущего царя по голове. Началось дипломатическое расследование, пошли туда-сюда бумаги, переговоры и пересуды. Папенька нынешнего царя прочитал эти бумаги и наложил резолюцию: «Дураков били и всегда будут бить». Николаю следовало бы помнить отцовские слова, а кстати, и сабельный удар японца...

В раннюю утреннюю пору, находясь иногда вблизи Тихоокеанского побережья, Верещагин поднимался на возвышенность. Дыша легким морским воздухом, он следил за тем, как на далеком горизонте над океаном всплывало огромное солнце и покрывало воды золотистой россыпью. Тогда оживали горы и парки, пересеченные шумными ручейками, в густых зарослях пели птицы, каких можно видеть только в Японии. Верещагин посещал музеи и мастерские художников. В Токио он побывал в национальной Академии искусств. На базарах скупал различные художественные предметы, на которые в России могли бы обратить внимание при оценке культурного уровня японского народа. В русском посольстве в Токио скопилось множество приобретенных Верещагиным экспонатов, упакованных в ящики для отправки в Петербург. И не только история архитектуры и живописи привлекала внимание Верещагина в этой стране великих тайн и скрытых возможностей. Он интересовался бытом, жизнью простых людей Японии и особенно тяжелым, рабским положением женщин. В одном из своих писем Лидии Васильевне художник описывал простоту нравов как результат нищеты и бедности трудовой массы, населяющей страну Восходящего Солнца.

«Женщины здесь совсем, как куколки. Большинство бедных девушек идет в публичные дома, чтобы помочь своим родителям, и это не считается предосудительным. Отец получает, скажем, 200 рублей, а семнадцатилетняя дочь идет в публичный дом «отрабатывать» эти деньги... В Токио большая улица с домами с обеих сторон, нижние этажи которых сплошные клетки: за ними сотни, тысячи девушек, старающихся заманить прохожих. Правительство поощряет это, так как получает с девчонок хороший доход...»

«Хороший доход, но не от хорошей жизни!» – подумал Верещагин, остановившись на этих строчках своего письма.

Однажды хозяин, у которого он жил около Никко, пригласил его с переводчиком посмотреть японскую свадьбу. В просторном полудеревянном, полубумажном домике с раздвинутыми внутри переборками немноголюдная свадьба началась вечером, когда пестрые бумажные фонарики украсили обычную серенькую обстановку жилья. Жених сидел на полу, скрестив ноги и уставившись в пол, ни на кого не глядя. Две девушки привели раскрашенную невесту и посадили против жениха. Между ними поставили стол и сосуд с горячим вином «саке». Сначала угощались гости; затем молодожены пили из одного сосуда, что означало: новобрачные делят между собой радость и горе. На свадьбе не было ни шума, ни веселья, ни одной песни не было спето. Около деревянного Будды суетился подвыпивший жрец, бормоча какие-то слова. Свадьба была похожа на молчаливую сделку, от которой неизвестно кто будет в выигрыше...

– Скучно! – отозвался Верещагин о свадьбе своему квартирному хозяину. – У нас, у русских, не так. Размах шире. На нашей свадьбе всё ходуном ходит. Веселье – через край.

Из Никко, пользуясь близким расстоянием, Верещагин ездил в Токио, где находилось русское посольство. Послу и чиновникам посольской миссии он старался не докучать своими визитами. Однажды, незадолго до отъезда из Японии, он зашел в посольство. За обедом в дружеской беседе посол признался, что он и вся его миссия сидят словно на горячих углях и ждут, когда японское правительство отзовет из Петербурга свое посольство, а русскому предложит выехать во Владивосток.

– Обстановка накалилась,– сказал посол, – и вам, Василий Васильевич, в настоящее время нет смысла разъезжать по стране, вполне готовой воевать против России.

– И скоро можно ожидать войну? – спросил Верещагин.

– О дне и часе начала войны, конечно, неизвестно. Но она разразится. Возможно, раньше, нежели мы ожидаем... В этих вопросах откровенности не бывает. Япония – хитрая бестия! Мы о ней слишком мало знаем, и не то, что нужно знать... Однако не секрет, что и Америка и Англия желают Японии успеха в предстоящей войне. Вероятно, они подскажут японскому императору Муцу-Хито наиболее удобный момент для нападения на Россию.

– Да, не дожидаясь осложнений, надо уезжать, – решил Верещагин. Он сам чувствовал на себе суровые, пристальные взгляды японцев, а бывая в кафе и ресторанах Токио и Киото, не раз слышал от подвыпивших японских офицеров обрывки фраз, из которых нетрудно было уловить прямую враждебность.

– Жаль, жаль, что мы плохо знаем нашего будущего врага, – сокрушенно проговорил Верещагин. – А ведь давно, еще с петровских времен, интересуемся Японией, и всё на «авось», как-нибудь да что-нибудь. Недаром при Александре Первом одно наше судно, построенное для плавания на востоке, так и было названо – «Авось...» Перед поездкой сюда я пробовал покопаться в литературе о Японии: столкнулся, как сказано у Грибоедова, с «премудрым незнанием иноземцев». И это всё же не только оттого, что до последнего времени Япония для всех держав являлась закрытой страной, но и потому, что мы действительно ленивы и не любопытны...

После обеда сотрудники посольства обратились к Верещагину с расспросами – что он за три месяца увидел в Японии, что узнал о японском искусстве, о народе, населяющем эту своеобразную страну.

– Что я вам скажу о народе? – начал Верещагин не спеша, по-стариковски обдумывая каждое слово. – Народ здесь, в Японии, трудолюбивый, умный, даровитый. Имеет свою интересную историю, свою культуру, свои нравы и обычаи, одержим своим необыкновенным фанатизмом. Такой народ, как и всякий народ, сам по себе неповинный в войнах, говоря по-человечески, жалко убивать. Благодаря самурайскому фанатизму и сильно развитому военному психозу японцы будут драться без страха и жалости... Но меня, как художника, не эта сторона дела интересовала в Японии. Я здесь занимался живописью, а большей частью расходовал время на то, чтобы понять искусство здешнего народа.

– Вот вы нам об этом и расскажете, очень просим!..

– Ваше мнение, как знатока искусства, исколесившего весь мир, для нас весьма интересно.

– Полезно послушать, просим, просим, Василий Васильевич! – раздались голоса сотрудников посольства, окружавших художника.

Верещагин сел поудобней на широкий кожаный диван и начал рассказывать о своих наблюдениях и впечатлениях.

– Так вот, друзья мои, хотя Япония отрезана от мира, ограждена морями и океаном, однако искусство здесь мне кажется занесенным извне. И прежде всего – из Китая и Кореи. Но японцы не были слепыми и тупыми подражателями иноземной культуры. У японцев обнаружилась своя, тонкая чувствительность в понимании художеств, отчего китайское и корейское влияние стало со временем слабеть, уступая место быстрому и активному проявлению японской самобытности во всех видах культуры и искусства. В древние времена, как и у нас в России, и на Западе, японские живописцы увлекались религиозными сюжетами, писали их в виде фресок на стенах буддийских храмов. Необъятный мир японских сказок, военных событий также нашел своих певцов.

– Какие формы вы имеете в виду? – спросил кто-то из слушателей.

– Три формы, – сказал Верещагин. – Это так называемое, какемоно – рисунок на продолговатом куске шелка, наклеенного на холст, макимоно – картины в свитках и гаку – картины в багете, последние встречаются не часто. Девять веков тому назад здесь уже существовали школы или, вернее, направления живописи. Была такая школа Ямато и Тоса. Художники этой школы прославляли феодальную знать. Благородства в направлении этой школы, на мой взгляд, никакого, но художники того времени понимали, что возвеличить в искусстве феодала – это значит иметь богатого покупателя и властного покровителя. Как видите, вдохновение в роли товара выступило на арену человеческих отношений в Японии (да и не только здесь) давным-давно. Это и хорошо и плохо. Хорошо, что феодализм в Японии покровительствовал живописи, но плохо, что ограничивал художников в выборе сюжетов, сдерживал их инициативу, убивал свободу творческой мысли. Особенность японской живописи очевидна для каждого: здешние художники не признают светотени, пренебрегают перспективой, не хотят знать анатомии в живописи. Своя техника, своя манера. Позднее стали появляться в Японии художники, подвижники своего дела, близкие к реализму. Одним из первых был Иваса Матахеи, выходец из народа. Впервые, полтораста лет тому назад, он стал зарисовывать сцены из народной жизни, считавшиеся до него непозволительными в искусстве. Он же пренебрегал однотонной традиционной японской живописью, умело и широко пользовался разноцветными яркими красками. Если у вас еще найдется время, советую побывать в музеях и обратить внимание на работы этого мастера – нарушителя закостенелых традиций в японской живописи...

Беседа продолжалась. Верещагин подробно говорил о японской архитектуре, о скульптуре, которая не вызывает восхищения, и о многом другом, что пришлось ему увидеть за эти три месяца. Потом он поднялся с места. Посол пожал ему руку, поблагодарил за беседу и спросил, не знаком ли Василий Васильевич с токийским художником Хашимато Гахо и не желает ли побывать у него в мастерской.

– Нет, – сказал Верещагин. – Картины Хашимато, его замечательные пейзажи я видел. Но знакомиться с художником не стал. В Академии искусств он главный профессор, стало быть, лицо официальное, а с официальными лицами в теперешней, явно предвоенной, обстановке не получается откровенного разговора.

На другой день Верещагин выехал в Киото. Там на базаре купил для домашних японские подарки: Лидии Васильевне – шелковое кимоно и будильник в виде лягушки с циферблатом на брюхе, дочке – веер из слоновой кости, расписанный цветущими веточками и серебристыми птичками, сыну Васе – красавца попугая в позолоченной клетке. Мог бы, конечно, купить и мартышку, но в дальней дороге с ней было бы много канители... Японию, со всеми ее прелестями и хитростями, Верещагин покинул без сожаления. Часть его вещей, приобретенных для выставок, посольство выслало следом за ним багажом. Только проехал он Маньчжурию, как сразу почувствовал крепкую сибирскую зиму. Окна вагона покрылись изморозью. Немилосердно скрипели колеса и буфера. На душе было тревожно.

назад содержаниевперед