Константин Коничев. Повесть о Верещагине. – Л., 1956.

назад содержаниевперед

В годы преследований

Свирепствовала охранка. Строились новые тюрьмы и наполнялись «неблагонадежными». Без суда и следствия, в административном порядке, по произволу жестокого начальства людей конвоировали в ссылку, в места отдаленные. Народовольцы снова готовили покушения на царя-вешателя. Первого марта 1881 года в Петербурге группа революционеров-террористов достигла своей цели: царь был убит. Однако на государственном порядке убийство царя ничуть не отразилось. Через неделю на заседании Государственного совета принявший бразды правления Александр Третий одобрил действия душителя реформ, обер-прокурора святейшего Синода – Победоносцева, который призывал нового царя к решительным мерам против малейшего проявления вольной мысли. Правительственный гнет усилился во всех областях общественной жизни...

Верещагин не был революционером, но своим смелым и правдивым творчеством снискал себе в правительственных кругах и охранных учреждениях такую славу, что надлежало быть осторожным, чтобы не попасть в число преследуемых и наказуемых. После размолвки со Стасовым он продолжал устраивать свои выставки за границей и заканчивал работу над последними картинами из цикла русско-турецкой войны. Гнетущая политическая обстановка в России подсказывала ему рискованные темы, которые в условиях массовых репрессий были по меньшей мере невыполнимы. В самый разгар жестоких преследований, прокатившихся волной по всей России, Верещагин писал Стасову из Парижа:

«Подержите это письмо строго между нами... Кабы можно было дышать у нас свободно, конечно, я не поехал бы теперь никуда, кроме России, но судите сами, мыслимо ли это теперь? Георгиевских кавалеров на казенный счет возят через всю Россию для присутствования на празднике 26 ноября (не удивлюсь, если каждому дадут по прянику), а нашего брата, свободомыслящего художника (хотя вовсе не преступного), пошлют на казенный счет разве на поселение в Сибирь, а уж никак не для наблюдения ее. Разве я стал бы жить в Мезон-Лаффитте, если бы не видел абсолютной невозможности свободно работать дома? Разве я дурак? Разве я враг себе и своему таланту?..»

Ему становилось тягостно за границей. Петербургские новости он узнавал из газет и теперь редких и лаконичных писем Стасова. Известие из России о казни пятерых цареубийц-народовольцев вызвало у него тяжелые переживания. Тогда же возникла мысль написать картину «Казнь через повешение в России». И эта мысль была как бы продолжением ранее задуманного плана и завершала трилогию казней: расстрел англичанами из пушек восставших сипаев в Индии, римская казнь – распятие на кресте, наконец – казнь народовольцев через повешение... И снова решил он побывать в Петербурге, осмотреть место казни, расспросить очевидцев, как происходила казнь, при каком освещении, в каком окружении, на фоне каких зданий... В альбомах он набрасывал карандашом помост, на котором возвышался эшафот, и пять виселиц с перекладинами, и воображаемый строй солдат, и толпу любопытствующих. Но так ли это было?..

– Вася, что с тобой? – спрашивала Елизавета Кондратьевна. – Зачем изводить себя так мыслями, работой? Разве мы плохо живем? Разве тебе мало почета? Зачем же так? Надо беречь свое здоровье. В Вену с выставкой собираешься...

– Вена подождет. Новые картины возникают у меня перед глазами... Вся пятерка повешена публично! А кроме них будут истреблены сотни, тысячи невинных. Между прочим, об одном из этой пятерки я как-то, Лиза, от Яблочкова слышал. Кибальчич ему фамилия: то ли своя, то ли поддельная, – их трудно понять. Оказывается, он был у них техником по изготовлению бомб. И такая у него здоровая, умная голова! Знаешь ли, до чего он додумался? Составил конструкцию летательной машины. И не такую, как у Можайского, а по типу ракеты, и вместо двигателя – взрывные заряды. Что-то такое, говорят, было им придумано очень смелое. Человек этот мог стать завоевателем воздуха. Не утерпел, пошел он с бомбой на царя. Чудак! Царей могут поставлять хоть по штуке на день, а где такие изобретатели, как Кибальчич?.. Эх, люди, люди, не знают себе цены!..

После нескольких лет напряженной работы и завершения картин о русско-турецкой войне Верещагин почувствовал усталость и потребность в отдыхе. В последующие два-три года он решил заняться устройством выставок в крупнейших городах Европы. В одном только 1882 году Верещагин получил предложения об устройстве его выставок в Берлине, Гамбурге, Дрездене, Дюссельдорфе, Брюсселе и Будапеште. В помощь себе для устройства выставок Василий Васильевич вызвал из Петербурга вышедшего в отставку брата Александра. В том же году, по просьбе своего брата, Александр привез в Париж надежного сторожа из костромских мужиков – Якова Михайлова, оказавшегося, кстати, хорошим плотником, что было не лишним при упаковке и отправке картин багажом в разные города. Яков был самым верным и бескорыстным помощником на художественных выставках Василия Васильевича. Здоровенный, с крупными складками на лице, Яков выглядел богатырем. Одевался он в кумачовую рубаху-косоворотку с черной вышивкой по вороту и подолу. Поясок на нем был тканный в Ипатьевском монастыре, с густыми кистями и вышитым от первой до последней буквы псалмом «Да воскреснет бог». По разумению Якова, этот пояс имел магическую силу против всех чертей, почитался им превыше медного креста. Яков полюбил путешествия с картинами своего доброго хозяина. Жизнью он был весьма доволен, все его удивляло, ничто не огорчало, жалованье и чаевые копились; и скоро их скопилось столько, что, по подсчетам Якова, на них можно было уже построить «двоежитный» дом с кирпичной трубой и железной крышей.

– Только дай бог мне да хозяину здоровья, а остальное все есть и будет! – говорил Яков, радуясь такому неожиданному счастью. – Где еще и кому такая работка да служба посчастливится, как мне? Где я только с Васильем Васильевичем не побывал, каких только людей не видал! Как в сказке: и цари, и короли, и принцы, и красавицы всякие в драгоценных каменьях приходят на выставку...

Бюргеров немецких Яков недолюбливал:

– И рослые, и с лица недурны, и одеты хорошо, а жадны, не раздобрятся, гроша не отвалят за раздевание и одевание. В Питере – рубли летят! А тут, в германской столице, знают цену денежке. Один богатый немчура какую-то монетку обронил, все коленки по полу изъелозил, да так не нашел. Смехота! А я, не будь дурак, достал ему из своей мошны копейку и подал на бедность...

Однажды во время Берлинской выставки, открытой в роскошных, обставленных цветами залах театра Кролля, Яков, запыхавшись, прибежал в номер гостиницы, где на несколько дней остановился Верещагин.

– Василий Васильевич, меня ваш братец Александр Васильевич за вами прислали. Там какой-то генерал, тощий-тощий, по выставке бродит. И фамилия похожа на моль... Должно быть, важный... Братец ваш велели позвать вас.

– Ах, вот что! Фельдмаршал Мольтке. Раз такая птица – придется сходить.

Через несколько минут Верещагин представился известному фельдмаршалу и теоретику военной науки. Мольтке ходил по залам, прикрывая рукой глаза от света, падавшего, на его изможденное желтое лицо. В отдалении от фельдмаршала двигалась группа штабных офицеров. Громко восхищаясь, они рассматривали военные картины. Художник и Мольтке переходили из одного зала в другой, и никто не мешал им. Дисциплинированная немецкая публика – штатская и военная – не осмеливалась даже близко проходить мимо Мольтке. Вот он остановился рядом с художником против мрачной картины «Панихида» и, скрестив на груди пожелтевшие высохшие руки, задумался. В эту минуту где-то за декорациями, на хорах, раздались унылые звуки органа и скрипок. Оркестр исполнял церковную похоронную мелодию «Со святыми упокой».

– Что это значит? – поводя сухощавыми плечами, спросил Мольтке художника, – Музыка?

– Да, музыка, – ответил Верещагин. – Картины и музыка. Я, господин фельдмаршал, решил испытать так впервые у вас в Берлине. Здесь выставлены сто моих картин – туркестанских, индийских и болгарских. Вот мы смотрим с вами «Панихиду». Содержание музыки соответствует тому, что пели над трупами павших солдат священник и певчий. Есть еще мелодии русских народных, солдатских, бурлацких и прочих песен...

– Это что-то новое? – снова пожал плечами Мольтке. – Музыка мне мешает. Ее я услышу в другом месте. А здесь... Я пришел смотреть картины, и только картины.

Верещагин кивнул своему брату, стоявшему поблизости. Тот понял его знак и побежал на антресоли предупредить музыкантов, чтобы перестали играть, пока фельдмаршал осматривает выставку. Но Мольтке смотрел не только на картины, он искоса посматривал на группу офицеров, следовавших за ним, интересуясь их переживаниями, прислушиваясь к возгласам. И ему казалось, что военные картины Верещагина разлагающе действуют на молодых офицеров. Особенно недоволен остался Мольтке картиной «Апофеоз войны». Пирамида черепов – вот к чему в конечном счете направлен и его военный гений, его многолетние теоретические труды и военные походы! А когда Верещагин перевел ему и дважды повторил надпись, помещенную на багете картины: «Посвящается всем завоевателям, прошлым, настоящим и будущим», – фельдмаршал нахмурился, промычал нечто нечленораздельное и удалился. В тот же день всем военным вход на выставку был запрещен.

Выставка пользовалась у немцев огромным успехом. Сто пятьдесят тысяч посетителей побывало в ее залах. Было продано более сорока пяти тысяч каталогов. Брат художника, Александр Васильевич, по вечерам пил и гулял.

– Глупец, прощелыга! – бранил художник своего братца. – Ужели у тебя, у черта, ни к чему не способного, нет других потребностей, кроме кутежей?

– Живем только раз! – возражал Александр брату. – Вот женюсь на богатой таганрогской купчихе, – в Будапеште я с ней познакомился... Влюблена в меня как кошка... Вот заживем!

– Только дура за тебя может пойти. Кому нужен такой бездельник и пьяница!

– Ничего, окручу! Я уже с будущим тестем серьезный разговор имел. Прошу у него тридцать тысяч рублей в приданое. Дает! Но при условии – если я покажу ему собственный капитал в такой же сумме. Но где он у меня? Вася, продай картины и дай ты мне тридцать тысяч на недельку – невесте и папеньке ее пыль в глаза пустить. Ну что тебе стоит, а меня осчастливишь!

– Сашка! Ты свинья и прохвост... Ничего я тебе не дам, могу только предупредить невесту, что такого мерзавца, как ты, на свете нет.

– Ах так! Тогда я с тебя буду требовать через суд проценты от продажи картин за мое, брат, участие в выставках и продажах...

– Ого! Да ты, видно, не только глупец, но и подлец. Довольно! Я не терплю подлецов около себя. Отныне все кончено. Надсмотрщиков за выставкой найдется сколько угодно – и трезвых, и сообразительных, и, возможно, порядочных. Да мне одного Якова достаточно! Предупреждаю: не вздумай где-нибудь злоупотребить моим именем в своих шкурных целях! Иначе я не посмотрю, что ты мне брат...

Василий Васильевич разбушевался. Просить прощения у него было бессмысленно. Александр не первый раз портил ему нервы нечистоплотными выходками. Сколько раз его били офицеры в пьяной компании на Кавказе и в Болгарии! Сколько раз он припудривал и закрашивал помадой синяки и ссадины на своем красивом лице! И на дуэль его вызывали, и с лестницы однажды сбросили, – не изменился от этого характер Александра Васильевича. Пил и буянил на свои пенсионные деньги, а чаще – на чужие.

...С Берлинской выставки, не дожидаясь ее закрытия, Василий Васильевич выехал в Париж, сопровождаемый Яковом. К усталости художника добавились недомогание и повышенная нервозность. В пути услужливый Яков с беспокойством, выраженным на его обветренном суровом лице, наблюдал за Верещагиным, выполнял все его приказания и, как мог, старался ободрить добрым словом:

– Поваляться вам надо на чистом воздухе, Василий Васильевич, у себя на даче. Да ничего не делая, и позабыть обо всем. Этакой Олександр-то Васильевич нехороший, опять вывел вас из терпенья. А вы бы ему по рылу дали – и вам бы легче стало. Хуже всего обиду внутри себя претерпевать. Вот наш брат мужик, бывает, в деревне дерется, побьет друг дружку, и на душе станет легче...

– Кажется, у вас в костромской глуши народ мирный, не драчливый?

– Да как сказать, Василий Васильевич, больше по праздникам лупят друг друга, с пьяных глаз. Вино – оно всегда растравляет человека, зверем делает. Иной спьяну-то и топор схватит. А топором что за драка – одно душегубство, а там, глядишь, и острог. Вот вы, я часто слышу, осуждаете войну, а война – дело вроде законное: бей – не то тебя убьют, куды денешься?.. А побывали бы вы под Вологдой, в любой волости... Ох, и колошматят там по праздникам! Ужасть! Урядник и стражники не успевают протоколы строчить. А откуда не знаю об этом, так скажу: под Вологдой я плотничал, срубы рубил, крыши крыл. У нас в Костромской верно, народ более смиренный.

– Так-так, Яков. И война, говоришь, дело законное?

– Ну, как вам сказать! Тут, извините, дело не моего ума, цари да короли законы пишут, они и на войну людей призывают.

– А как думаешь, могли бы цари и короли между собой разумно договориться и не проливать чужую кровь?

– А черт их знает! У каждого царя своя гордыня, каждому хочется жить пошире. А смерть придет – земля глубока, всем места хватит. Воевать, поди-ка, всегда будут, а вот зловредное пьянство в народе можно бы законом пришибить, и делу конец. Пей себе на здоровье чай, кофей, а водки – чтобы и духу не было!

– Да ведь, кажется, и ты водочку-то обожаешь?

– А кто ж ее, проклятую, не обожает? Я пью – не перепиваю, того ради, чтобы кровь по жилам живей ходила, да и песенку затянуть невредно. А другой напьется, сунется под забор и храпит, как животное, прости господи!

– С тобой этого не случалось?

– Никогда, Василий Васильевич. У меня душа-мера. Опять же я знаю устав насчет питья. Стариками заказано.

– Какой устав?

– Да такой, будто присказка: пей, да ума не пропей. Первых две чарки пить – ум копить. Утроить – вполне устроит. Учетверить – и от пятой не отговорить. А пятую пить – пьяну быть. Чарка шестая – голова пустая. Седьмую пить – совсем безумну быть. За восьмую и девятую приняться – с места не подняться. Выпить десять – взбесит. Дальше пить – себя убить!..

– Забавный устав! Ну-ка повтори, Яков, я запишу. Пока Василий Васильевич доставал из чемодана записную книжку, Яков сказал:

– Однажды вот так братцу вашему Олександру я вранинку рассказал про снохачей, как те мешали своими грехами колокола на церкву поднимать. Братец-то хохотал-хохотал, потом переписал с моих слов, да в книге и пропечатал. После я читаю и глазам своим не верю: все мои слова настоящими буквами отпечатаны...

В удобном купе вагона, по пути из Берлина в Париж, их было только двое. И тем не менее Верещагин не скучал с Яковом. Снова Верещагин у себя, на даче в Мезон-Лаффитте. Елизавета Кондратьев на между прочими домашними делами в то время занималась переводами журнальных и газетных статей с русского на немецкий язык. Прибегала к помощи мужа, но и эти консультации тяготили его. Был заметен резкий упадок сил, и с каждым днем становилась ощутительнее потребность в отдыхе. Однажды, уединившись, он лежал на примятой траве возле пышного куста сирени и, закрывшись от солнца широким парусиновым зонтом, читал вышедшую в России книгу Давида Мацкевича о французской живописи. Читал медленно, вдумчиво и в некоторых местах мысленно оспаривал автора.

Увлеченный чтением, Верещагин не заметил, как тихонько подошел Яков:

– Василий Васильевич, приехал этот, высокий, сутулый писатель... Прикажете сюда пустить или пройдете с ним в мастерскую?

– Как?! Иван Сергеевич! Добро пожаловать! – Верещагин отбросил книгу и быстро пошел навстречу Тургеневу.

Они обнялись.

– Ну как, Василий Васильевич, относитесь к весьма не героической кончине своего друга?..

Верещагин отшатнулся, посмотрел удивленными глазами на Тургенева:

– Какой кончине? Какого друга?

– Вы разве не слышали? Сегодня в газетах новость: Скобелев умер. И смерть его окружена какими-то тайнами. Скончался поздно ночью, в одной из московских гостиниц, в номере у какой-то приезжей немки Шарлотты...

– Какая судьба! – воскликнул Верещагин, и две крупные слезы скатились по лицу. – Генерал хотел умереть на поле боя. Иногда он словно бы искал смерть. Не страшась гибели, ходил и ездил под обстрелом. А вот поди знай, где смерть расставила свои сети! Жаль вояку, жаль... Военным талантом он обладал безусловно, и храбростью не был обижен...

Верещагин и Тургенев прошли в мастерскую. Иван Сергеевич снял тонкого сукна сюртук и повесил у дверей рядом с генеральским мундиром.

– Мундир этот скобелевский, – сказал художник. – Взял я у него для картины воспользоваться, а теперь остается мне как память. Эта складная табуретка тоже его. На ней он сидел, следя за ходом боя... Печальное известие, печальное! Было ему только тридцать девять лет. Генерал с тремя Георгиями! Быстро, очень быстро и ярко вспыхнул и сгорел как-то нелепо, глупо и неожиданно...

И опять заговорил Иван Сергеевич тихо и спокойно. Добрая, ласковая улыбка заиграла на его приятном старческом лице.

– История, вероятно, умолчит о причинах его смерти, – сказал он, садясь в плетеное кресло. – У нас в России историю любят приукрашивать. Превозносят владык и забывают о народе... И, вероятно, историки не упомянут о том, что я слышал о Скобелеве от Петра Кропоткина...

– А. что именно? – встрепенулся Верещагин.

– Вы, конечно, слышали о существовании в России тайной лиги из офицеров и генералов, созданной для охраны Александра Третьего?

– Слышал от брата, тот еще от кого-то...

– Так вот, Лорис-Меликов и граф Игнатьев предложили однажды Скобелеву вступить в эту лигу. И знаете, что он им ответил?.. – Тургенев улыбнулся и поведал: – Скобелев сказал им: «Арестуйте Александра Третьего и заставьте его подписать конституцию!..» Такой ответ делает честь храброму генералу!..

– Да, покойный мог такое сказать. Он не боялся, никого не боялся...

– И что же? Игнатьев донес об этом царю и получил пост министра внутренних дел. Вот каким путем добываются министерские портфели у нас в России!

Во время этого разговора Иван Сергеевич, не сходя с места, как бы между прочим, смотрел поочередно на две новые картины, стоявшие рядом на мольбертах.

– Вы еще что-то написали за это время, Василий Васильевич? – И приладив к глазам пенсне, Иван Сергеевич почти вплотную подошел к картинам.

– Какое жуткое спокойствие, какая тревожная предсмертная тишина! – сказал Тургенев, глядя на картину «Перед атакой». – Мужички! Русские мужички. Все прикорнули, притаились, а впереди пустая равнина и ожидающая их смерть... А эта картина – родная сестра первой. Тут ясно – чего стоила атака!.. Сколько здесь раненых, ужас!..

– Да, Иван Сергеевич, их были тысячи. Гангрена и недостаточный уход за ранеными, отсутствие необходимых медикаментов – все это вызвало и ускорило гибель очень многих. Да что говорить, даже палаток недоставало! Полуживые люди мокли под дождем и тут же сотнями умирали...

– Вы, Василий Васильевич, ни на кого из художников не похожи. За ваши работы, за все, какие только я знаю, поставил бы вам при жизни памятник.

– Что вы, Иван Сергеевич, будем надеяться, что и после смерти моей никто не догадается этого сделать, да и не за что.

– Надеюсь, обе картины будут принадлежать Павлу Михайловичу Третьякову?

– Обязательно. Прижимист. Знает цену не только картинам, но и своему рублю. Однако всегда предпочитаю Павла Михайловича. Полагаю, что и эти картины будут в его собрании.

– Одобряю ваше решение, Василий Васильевич, но есть у вас «Перед атакой», есть «После атаки», А где же атака? – спросил Тургенев.

– А я думаю – зритель, глядя на второе полотно, догадается, какова была атака. Впрочем, я пытался писать и атаку. Но не получается. И вот почему, – сдвинув тонкие складки на высоком лбу, Верещагин пояснил: – Если бы я наблюдал за атакой русских солдат из турецких редутов, то, вероятно, увидел бы то, что нужно. К сожалению, я видел атаку с тыла, то есть одни спины, сумятицу согнувшихся солдат, явно неуверенных в том, что они сумеют пробежать глинистое, вязкое после дождя поле и добраться до редутов противника. Так и вышло. Атаку отбили, Я не видел ни одного лица, но полагаю, что не заметил бы в них бодрости духа. Безрассудность атаки понимал каждый неглупый русский мужик, понимал – и, подчиняясь, шел на гибель. Сознаюсь, я почти написал эту картину, но спрятал ее.

– Покажите, Василий Васильевич.

– Не могу, Иван Сергеевич, не могу, – повторил Верещагин. – Ничего не вышло, извините, не покажу. Видимо, Иван Сергеевич, мне понадобился отдых. Устал. Нынче мне исполнится сорок лет, а я уже устал. Стыдно об этом говорить.

– Отдохните, побывайте у хороших докторов. А лучше всего провести вам лето у себя на Шексне. Своя русская земля, свой воздух, свои не подстриженные под гребенку деревья, целые леса, а в них зверей-то сколько! Не унывайте, Василий Васильевич, отдохните, – и снова за дело. Вы еще своей кистью наделаете чудес. Этакий вы Тарас Бульба! Вот так и кажется, что отдохнете вы – и сорвется у вас с языка: «Гей, хлопцы! Не посрамим искусство русское – есть ещё краски на палитре, да какие! Не засохли кисти волшебные! Не выветрились из головы мысли свежие! Поработаем себе на славу и добрым людям на пользу!..»

– А вы, видно, любите Гоголя...

– Ах, милый мой! Это такой писатель, которого может полюбить и академик, и читающий по складам Петрушка. Ну, Василий Васильевич, будьте здоровы! Заезжайте в Буживаль, не забывайте старика, не забывайте!.»

назад содержаниевперед