Константин Коничев. Повесть о Верещагине. – Л., 1956.назад содержаниевпередВ ИндииВ индийском городке Агра, перед тем как продолжить путешествие, Верещагин нанял переводчика родом из Бомбея, владевшего английским языком и несколькими языками народов Индии. Когда складывали дорожные вещи на арбы, запряженные волами, Верещагина разыскал Гирдельстон и, протягивая руку, неожиданно произнес четко по-русски: – Добрый день, здравствуйте! – Затем он стал спрашивать на немецком языке, не наговорил ли чего лишнего при первом знакомстве супругам Верещагиным. – Куда прежде всего желаете поехать, господин Верещагин? – Думаем направиться к столице Непала, в Катманду; оттуда поехать дальше, побывать на величайшей горе в мире, на Монт-Эвересте, – ответил Верещагин. – Хочется посмотреть на мир с этих высот. С горы, говорят, видней. – О, это совсем неплохо! – воскликнул англичанин.– Но знайте, экскурсия будет не из легких. Надеюсь в скором времени увидеть ваши новые картины. Василий Васильевич расстался с Гирдельстоном и тронулся в путь. В одном из селений он встретился с другим англичанином – дельцом на все руки, доктором Симпсоном, директором госпиталя, владельцем фотографии и... начальником тюрьмы. Сверх того, Симпсон скупал опиум в окрестностях Банкипора и бойко торговал этим товаром в Китае и Тибете. Приметливым глазом Симпсон определил, что русский художник любознателен. Он принялся отговаривать Верещагина от поездки в Непал, убеждая, что туземцы не пустят русского художника в горы. – Поезжайте в Сикким, – посоветовал Верещагину Симнсон, – там горы снеговые, просятся на полотно. Ехать туда удобно: до Ганга на лошадях, по Гангу до Караголы на пароходе, а там недалеко до подошвы Гималаев... Верещагин поблагодарил Симпсона, сменил проводников и переводчика и отправился к Гангу – священной индийской реке. Немало путешествовал Василий Васильевич, но еще ни разу в жизни ему не приходилось видеть реки, подобной Гангу. На островках, вблизи от проходившего парохода, распластавшись, грелись на солнце крокодилы, тут же разгуливали крикливые стаи огромных птиц. Иногда, покачиваясь на волнах, плыли трупы индийцев: священная река была их кладбищем. В Караголе Верещагин и его спутница высадились с парохода и, наняв себе слугу, на лошадях направились к горам. За ними по горячим пескам двигался обоз с вещами и продовольствием. Дальняя дорога уводила их в горы, поднималась всё выше и выше. Стояла страшная жара, в селениях встречались совершенно голые люди. К ночи становилось немного холодней. Приходилось менять одежду. Не страшась ночного холода и неизвестных дорог, двигались Верещагины дальше. Поздней ночью они устраивали привал, отдыхали под открытым небом. Высочайшие горы – Горизанкар (она же Монт-Эверест) и Канчинга, днем маячившие на огромном расстоянии, теперь погружались в темноту ночи, и только вершины их, освещаемые закатным солнцем, горели ярким светом. Василий Васильевич не вытерпел, разместился около горевшего костра, стал писать этюд. Ложась спать под теплое одеяло, он тихо спросил жену: – Спишь, Лиза? – Нет, думаю: куда и зачем мы с тобой приехали?.. – Не те думы у тебя, дорогая. – А о чем же думать? Не об англичанах ли, которым все прощают грабеж в этой чудесной и несчастной стране? – Да, именно грабеж, а не хозяйничание. Земля, всякая земля, принадлежит не тому королю или царю, чьи солдаты топчут ее или чьи броненосцы дымят у берегов. Земле хозяин тот, кто с сохой или мотыгой трудится над ней, поливает ее своим потом. Завоевательные войны – самая жесточайшая несправедливость из всех несправедливостей на земле. А знаешь, Россия в которой стороне? Вон там, под яркой Полярной звездой... Ты что, уже уснула?.. – Нет, я слушаю. – Спи, отдыхай. Завтра придется походить по горам. Здесь ночь, а в Петербурге сейчас день. Как-то там Стасов воюет? Сегодня какой был день, воскресенье? Мать моя, поди-ка, в Любцах за наше здоровье и благополучие свечку сожгла перед Тихвинской богоматерью... Здесь такая сила народа, – заключил он, – что все эти британские пришельцы кажутся временными, гостями. Мир дунет – ветер будет, мир плюнет – море будет. И вот этот бахвал Гирдельстон – посланник-резидент, – по справедливому мнению Симпсона, чувствует себя в Непале пленником. Управляет и боится – как бы индусы не скормили его крокодилам. Пожелал бы я им приятного аппетита!.. После ночного отдыха Верещагин с женой отправились дальше, в Теран, по дорогам, стиснутым густыми джунглями. Здесь, на пути к Непалу, водились тигры и слоны. Кое-где на выжженных подсеках туземцы обрабатывали чайные плантации, принадлежавшие англичанам. В джунглях Василий Васильевич подстрелил несколько диких куриц, из которых Елизавета Кондратьевна приготовила вкусный обед. Днем, походив с проводниками вблизи дороги, Верещагин расположился писать этюды тропических мест, покрытых сплошь пожелтевшей зарослью. Проводники показали ему величественную пальму, а под пальмой – выветренные человеческие кости – остатки тигровой добычи. Художник тут же набросал эскиз будущей картины «Людоед», изобразив пальму на фоне прозрачного воздуха и ярко-голубого неба, а под ветвями пальмы – труп человека и спокойно лежащего тигра. Положив лапу на труп, тигр прищуренными глазами следил за хищной птицей, кружившей в ожидании остатков добычи... В другом месте Верещагину пришлось видеть, как местные жители поймали и повели стреноженного толстыми бечевами слона. – Придержите! Придержите!! Я его сейчас быстренько зарисую, – обратился художник через переводчика к индийцам-охотникам, – вот вам двадцать рупий! Сделайте так, чтобы слон постоял на одном месте... Но слон, обычно тихий и неповоротливый, будучи стреножен, то пятился, виляя массивным задом, то, размахивая хоботом по сторонам, приподнимал скрученные бечевами передние ноги, никак не желая «позировать». Наконец индийцы за двадцать рупий привязали слона к толстому дереву. Слон смирился и в таком виде был зарисован Верещагиным... Не задерживаясь подолгу на одном месте, Василий Васильевич продолжал свое путешествие в сторону видневшихся вдалеке Гималайских гор. На пути встречались деревни с множеством буддийских храмов. Как не зайти, как не запечатлеть в альбомах своеобразие этих мрачных древних строений из дикого камня, крытых камышом! Василий Васильевич вошел в один из таких храмов. Буддийские боги, отлитые из меди, сидели в различных позах. Одни из них выглядели злыми и страшными, другие – добрыми, улыбающимися. Лама, в размалеванной маске, напоминающей кабанью голову с клыками, оттопыренными ушами и вытаращенными глазами, держал в руках молитвенную машинку, крутил, как у шарманки, ручку я, не называя имя божие, твердил бесконечно и монотонно непонятные, как заклинание, слова, означавшие: «О ты, сидящий на лотосе!..» Буддисты оказались приветливыми, они охотно позволяли Верещагину зарисовывать их, а также домашние очаги, храмы и всё, что в их быту интересовало художника. Однажды в районе Яксунского ущелья, в ночную пору Верещагин сидел возле своей палатки и, любуясь глубоким темно-зеленым небом, освещенным яркими звездами, говорил Елизавете Кондратьевне: – Лиза, я не знаю, есть ли еще где на свете такое зеленое небо?.. Изобразить так – не поверят!.. И кажется как-то жутко в ночной тиши этого ущелья! Посмотри: горы стиснули нас. Каким жалким выглядит наш костер, рассыпающий вокруг искры! Вот, подожди, костер погаснет, а это чудо природы, гора Пандим, господствующая над ущельем Яксуна, и в ночной тьме загорится, ярко засверкает белизной ее снежная вершина! Она светится благодаря неразгаданному блеску индийской луны, восходящей над здешним уголком мира. Да, да, не смейся, именно – луна индийская. Нигде я такой луны не видел. То она вспыхивает, то она, заметь, становится бледно-зеленой, и кажется, что в ней, как в зеркале, отражаются белоснежные горы и зубчатые, густые леса, которые чуть слышно шумят над ущельем... – Да, здесь интересные явления в природе, – отозвалась Елизавета Кондратьевна. – Завтра мы двинемся в путь, а жалко расставаться с этими прекрасными мостами!.. – Нет, пока я не напишу красками здешние горы, не двинусь дальше. Такие горы, как Пандим, встречаются только раз в жизни! День за днем в беспрерывных переездах, в трудах и заботах проходило индийское долгое лето. Верещагин побывал во многих местах: в пустынях, джунглях, на самых высоких горах. Коллекция этюдов, эскизов и рисунков карандашом с каждым днем росла и радовала художника. Проходили своим чередом долгие месяцы пребывания Верещагина в Индии. Времена года менялись почти незаметно, не было здесь ни суровой зимы, ни слякотной осени; но в течение одного дня, путешествуя в горах, можно было видеть и вечные снега на вершинах, и бурлящие по-весеннему ручьи на спусках гор и в ущельях, и цветущие плодоносные долины... За это время в походных ящиках и дорожных чемоданах художника уже были сложены многие его предварительные наброски для будущих задуманных работ. Тут были этюды Дарджилинга; кладбища огнепоклонников, выходцев из древней Персии; монастыри, мечети и гробницы; типы земледельцев, индийских рабочих и изнуренных трудами и заботами женщин. Многие этюды были посвящены изображению художественных памятников, скульптурных фризов и. всяких украшений, встречающихся в зданиях, созданных мудростью древних индийских мастеров... Часть работ Верещагин отправил посылками в Россию Стасову. Из Бомбея Василию Васильевичу были доставлены письма, пришедшие из России. Письма от Владимира Стасова читал он в первую очередь. В одном из них между прочими петербургскими новостями Стасов сообщал, что две недели назад Академия художеств соизволила произвести Верещагина в профессоры... – Ты слышишь, Лиза?! – возмутился Василий Васильевич, не дочитав письмо до конца. – Меня «коллеги» почтили производством в профессоры. – Поздравляю! – поспешила сказать Елизавета Кондратьевна. – Благодарю покорно, – насмешливо ответил Верещагин и сразу же, с присущей ему горячностью, стал излагать Стасову просьбу передать в «Петербургские ведомости» или «Голос» коротенькое письмо в редакцию. «М.Г., прошу Вас дать место в Вашей уважаемой газете двум строкам за сим следующего протеста: Известясь о том, что Академия художеств произвела меня в профессоры, я, считая все чины и отличия в искусстве безусловно вредными, начисто отказываюсь от этого звания...» Письмо было писано 13 августа, а 26 сентября Стасов писал Верещагину по этому поводу: «Письмо Ваше с отказом от профессорства я напечатал, и именно в «Голосе»... на другой день перепечатали все газеты – русские, французские и немецкие... Эффект на публику произошел громадный, спорам и толкам не было конца. Одни были в восхищении, особенно молодежь художественная и всякая (я слышал даже, что иные молодые художники толковали о том, что хорошо бы Верещагину послать адрес). Ну, и, разумеется, все ретроградное и консервативное – одним словом, весь хлам пришел в негодование и ярость...» Не сразу попало в руки Василия Васильевича это письмо. Оно долго пролежало на почтамте в Бомбее. Письма от Стасова поступали еще и еще. А Василий Васильевич, не теряя времени, пользуясь любыми способами передвижения, ездил по Индии, наблюдал за жизнью населения и старательно работал. Он много писал этюдов, и было с чего писать в этой богатой контрастами стране. Живя далеко от России, среди чужих людей, нередко подвергаясь всевозможным лишениям и опасностям, он не забывал о родине. Часто сообщал в Россию Стасову о своих скитаниях и еще чаще получал от него сообщения о петербургских новостях. Воспользовавшись отказом Верещагина от звания профессора Академии художеств, выступил в печати академик Тютрюмов... В числе писем, полученных из России, было опять несколько стасовских, в одном из них Стасов с негодованием писал о клеветнических выпадах Тютрюмова. «Наученный или науськанный подонками здешних художников, всем старьем и всем, что есть отсталого и ретроградного, – писал Стасов Верещагину, – выступил на сцену какой-то бездарный академик Тютрюмов и в мерзкой газете «Русский мир» напечатал, что Вы писали картины не сами, а с помощью разных мюнхенских художников, так что была Ваша фирма, а не Ваша работа. Тут же он нападал на Ваше высокомерие по поводу непринятия профессорского звания, говорил, что такого примера еще не бывало... Тут вся наша литература поднялась, как один человек, в защиту Вашего таланта и честного имени, как, быть может, еще отроду не бывало. Я же, со своей стороны, выступил первый и печатно заявил, что в Ваше отсутствие я, как близкий Вам человек и получивший притом поручение иметь попечение о Ваших художественных и других делах, требую от г. Тютрюмова немедленных доказательств его клеветы, не то привлеку его к суду, а дело исследую до точности и здесь и за границей. Тютрюмов перепугался от всего этого, начал вилять, как-то извиняться, а на мой повторительный категорический вызов (печатный) наконец ответил, словно пойманный школьник, что всё это были «слухи» и фактов у него никаких, и он первый же готов отступиться от всего сказанного...» Дальше Стасов сообщал Василию Васильевичу о том, как лучшие художники – Крамской, Якоби, Шишкин, Ге, Мясоедов и многие другие – напечатали протест против клеветы Тютрюмова. Из Мюнхена, от общества немецких художников также получен официальный протест, разоблачающий и опровергающий клевету Тютрюмова. «Восстановление Вашей художественной чести, – писал Стасов, – произошло и в России и за границей таким блестящим и великолепным образом, что навряд ли Вы захотите притягивать эту гадину, эту ничтожную вошь, Тютрюмова, в суд за клевету...» Письма Владимира Стасова с приложением газетных вырезок успокоили Верещагина. – Как хорошо, что у нас есть Стасов! Это же Белинский в искусстве! – восклицал Верещагин. – Лиза, ты обязательно почитай томик Белинского. Вот я читал его в эти дни и нахожу очень много общего у неистового Виссариона с моим лучшим другом. У того и другого русский широкий размах мысли: один был бунтовщик в литературе, другой – бунтовщик в искусстве. Наш Некрасов о Белинском сказал: «...Мыслью новой, стремленьем к истине суровой горячий труд его дышал». Эти слова могут быть отнесены и к Владимиру Васильевичу... Чтение писем и газетных вырезок происходило на одном из привалов, устроенных Верещагиным в пути, в бамбуковой роще. Его проводники после тяжелых переходов лежали в тени, утоляя жажду апельсинами. Елизавета Кондратьевна готовила на костре обед из двух фазанов, подстреленных мужем. Она о чем-то задумалась и молча подкладывала хворост в костер. – Голубушка, ты отчего такая невеселая? Отчего бы тебе не порадоваться торжеству стасовской правды? – Я рада за тебя, за Стасова и вообще за искусство,– ответила Елизавета Кондратьевна. – Но я задумалась над тем, что моя роль, как твоей спутницы, слишком ничтожна. Я не собираюсь ничем мир удивить, однако что-то полезное я должна делать! Готовить куриный бульон? Для этого не обязательно путешествовать по Индии. Не начать ли мне писать дневник?.. – Что ж, попробуй, записывай все свои наблюдения. Авось пригодится для потомства. Вот и будет полезное дело. С этого дня Елизавета Кондратьевна занялась писанием дневника. Продолжалось путешествие с постоянной сменой впечатлений. Скучать было некогда. Работа, трудности дальних переходов и переправ заполняли время. Там, где невозможно было пробраться в горы на лошадях, Василий Васильевич нанимал носильщиков. И снова – рискованные переходы по ущельям, через быстрые ручьи и реки, по скользким ледяным тропинкам, по глубоким ослепительным снегам, какие бывают только в горах Индии на высоте пятнадцати тысяч футов. Английские чиновники не советовали Верещагину подниматься на высоты, считавшиеся недоступными: – Мистер Верещагин, куда вы идете? Зачем такой риск? Тридцать лет тому назад на Джонгли поднимался британский ученый Гукер. Снежные заносы и обвалы грозили ему гибелью на каждом шагу. Но он сумел преодолеть трудности. Его гербарный материал, собранный в Гималаях, хранится в Англии, После Гукера никто не отважился подняться туда. – Я поднимусь! – настаивал на своем Верещагин. – И доказательством тому будут мои этюды. – Тогда оставьте у подножья гор вашу спутницу, не подвергайте ее опасности. – Едва ли она останется. Елизавета Кондратьевна переносит трудности легче, нежели я. Однажды супруги Верещагины оказались вдвоем на высоте около пятнадцати тысяч футов. Носильщики отстали от них и, заблудившись, пропали. В одиночестве провели Верещагины у костра морозную ночь. Настал день, носильщики с вещами и продуктами не появлялись. Было отчего впасть в уныние. Но, немного отдохнув, Верещагин раскрыл ящик с красками и стал писать этюды снежных гор. Елизавета Кондратьевна наблюдала со стороны и думала о вдохновенной одержимости мужа. Сжавшись от холода, она записывала в дневник: «...В.В. и я с ним поднялись на Джонгли. Наши слуги-носильщики отстали, затерялись, видимо ищут нас. Следы наши замело снегом. Положение, хуже которого быть не может. А мой В. В. занялся этюдами. Странный здесь климат: солнце палит голову, а на груди от дыхания образуются ледяшки. В.В. едва держит кисть и палитру: пальцы скрючиваются от холода. Лицо у него распухло, вместо глаз – узкие щелочки. Голова еле поворачивается. Скорей бы кончал занятия: пока есть остатки сил, надо уходить отсюда, уходить...» Но Елизавета Кондратьевна не торопила его. Иногда Василий Васильевич на несколько минут отвлекался от работы. Перед ним расстилались зубчатые вершины заснеженных гор; голубизна неба здесь, как нигде, казалась особенно яркой. Сделав несколько зарисовок, Василий Васильевич закинул за спину ружье, ящик с красками. Придерживая под руку свою спутницу, он стал спускаться с гор. Носильщики, нанятые Верещагиным, оказались на полпути к той горной вершине, где художник с женой провели более суток. После этой вылазки в горы Верещагин долго путешествовал по селениям. В те дни местные жители под звуки труб собирались около монастырей и справляли праздник в честь снеговых гор. Через несколько недель странствования Василий Васильевич узнал, что на высоте около десяти тысяч футов, в местечке Чанга-Челинга, за облаками, находится старинный монастырь. Добравшись до него, Верещагин сделал несколько зарисовок с монастырских фресок буддийской троицы; нарисовал лам, замаскированных под различных птиц и зверей. На богомольных торжествах были устроены ламами танцы. Затем буддисты в разрисованных одеждах, потешая русского путешественника и его жену, в танцах и пантомимах показывали сцены борьбы добрых и злых духов. В кругу посреди танцующих стояло чучело нечистой – дьявольской – силы; чучело было вылеплено из вареного риса, а потому под конец всех игр и представлений озлобленные на дьявола буддисты свалили его и под звон медных тарелок съели до последней крошки. На другой день праздника снеговых гор индийцы в присутствии Верещагина устроили военные танцы и пляски. Участники были вооружены пиками, длинными ножами и щитами, сплетенными из древесных корней. Они танцевали и пели. Верещагин карандашом набрасывал в альбоме фигуры танцующих лам в их «божественных» одеждах, а Елизавета Кондратьевна, с помощью переводчика, записывала в свой дневник песню ведущего танцора: Я летаю быстро, как свет,
|