Константин Коничев. Повесть о Верещагине. – Л., 1956.

назад содержаниевперед

Персональная выставка

Первое знакомство Владимира Васильевича Стасова с Верещагиным произошло заочно и неожиданно. Стасов еще не видел и не знал работ Верещагина. Но Верещагин читал его критические статьи и обзоры и чувствовал, что пресса в России имеет прогрессивного деятеля-искусствоведа, высказывания которого являются выражением передового общественного мнения. В Вене, на большой всемирной выставке искусства, куда приехал Стасов, в скромном, почти незаметном уголке были размещены фотографии с туркестанских картин Верещагина, находившихся в те дни на лондонской выставке. Стасов и приехавший вместе с ним на венскую выставку скульптор Марк Матвеевич Антокольский восторгались картиной Репина «Бурлаки». Пройдя по залам выставки, они вдруг приметили небольшой верещагинский этюд «Голова ташкентца», тут же были увеличенные фотографии с его картин.

– Вы видали нечто подобное? – изумленно спросил Стасов Антокольского, показывая на фотографии.

– Нет, впервые вижу.

– Я тоже. Так вот, оказывается, за что хвалят этого Верещагина на лондонской выставке! Читал я «Дейли телеграф», – там ужо называют Верещагина великим, а его картины в высшей степени художественными, и в то же время некоторые английские газеты яростно оплевывают его. Интересно, очень интересно! Марк Матвеевич, придется посмотреть внимательно...

И хотя все фотографии верещагинских туркестанских картин были одного серо-лилового цвета, тем не менее Стасов и Антокольский почувствовали краски верещагинской палитры.

– Да, Марк Матвеевич, вот это силач! – восхитился Стасов. – Весьма и весьма своеобразный характер, изумительный талант! Говорят, он учился у Жерома. Но у Верещагина в большей степени, нежели у Жерома, чувствуется протест против цивилизованной дикости. Что Жером в своих картинах показывает в намеке, то у Верещагина делается по-русски, с размахом, со всего плеча. Когда же он покажет свои работы в Петербурге?

Несколько дней подряд Стасов и Антокольский посещали венскую выставку и каждый раз заходили в тот скромный уголок, где висели фотографии. И снова восхищался и радовался Стасов:

– Прибыло нашего полку! Марк Матвеевич, да какая сила!..

В Петербурге многие, узнав о новом таланте через Стасова, напечатавшего о нем первую статью, ждали, когда же откроется персональная выставка Верещагина-Туркестанского – так именовали его некоторое время, в отличие от трех братьев, малоизвестных художников Верещагиных: Василия Петровича, Петра Петровича и Митрофана Петровича. Наконец в начале 1874 года Верещагин со своими картинами приехал в Петербург. Остановившись в гостинице, он в первую очередь отправился в Публичную библиотеку с визитом к Владимиру Васильевичу Стасову.

– Я Василий Верещагин. Пришел с вами познакомиться. Угодно вам?.. – отрекомендовался Верещагин.

– Ах, вот вы какой! Весьма угодно!..

– Да, я вот такой – весь как есть!

С этой встречи началось их близкое знакомство. Верещагин поведал Стасову, что он приехал в Петербург показать весь цикл туркестанских картин, написанных им за три года работы в Мюнхене.

– Я вам могу помочь в устройстве выставки... пожалуйста, я к вашим услугам, – сказал Стасов.

– Благодарю вас, Владимир Васильевич. Буду нуждаться в помощи – не откажите. Разрешите, на всякий случай, записать ваш домашний адрес.

– Пожалуйста! И можете заходить ко мне в любое время. Живу я на углу Надеждинской улицы и Ковенского переулка, в доме Трофимова. Всегда – добро пожаловать! Где и в каком состоянии сейчас ваши картины?

– Они уже здесь, в Петербурге. Генерал Гейне, участник Туркестанского похода, озабочен устройством выставки. Им же написано предисловие к каталогу картин и этюдов, которых насчитывается сто двадцать, да рисунков карандашом столько же...

Выставка картин Верещагина-Туркестанского открылась в первых числах марта в здании министерства внутренних дел. Никогда еще в Петербурге выставки не привлекали столько посетителей, как эта. Конная и пешая полиция еле сдерживала постоянный напор огромной толпы. Одних каталогов было продано тридцать тысяч. Тысячи людей ежедневно осаждали подступы к зданию, где размещалась выставка. Просторные залы были переполнены публикой. Тут были люди разных возрастов, чинов и званий, разных профессий и положений в обществе. Сюртуки и фраки перемешивались с мундирами, мужицкие поддевки, рабочие блузы и ватники мелькали в толпе. Народ, наслышавшись о Верещагине и его выставке, смотрел картины и, кто как мог по своему понятию и разумению, оценивал каждое полотно художника.

– Смотрите-ка, братцы, солдатик-то остался непохороненный, а воронье-то, воронье-то налетело!.. – говорил один из мужиков, никогда не бывавший на художественных выставках.

– Вот она, судьбина солдатская!.. – протянул чей-то жалобный голос.

– Господа, это неслыханная дерзость! Одни голые, порубленные, выжженные солнцем черепа! Что за вкусы! Кому это нужно? Кому это приятно видеть? – возмущался кто-то из штабных «завоевателей».

– Слов нет, техника на высоте, но темы, сюжеты картин... Знаете ли, я отказываюсь понимать...

– Этот художник любит и жалеет человека!..

– А вы заметили, кого из высокопоставленных он изобразил? Никого!..

– А поглядите вон на ту картину, один мерзавец другому ребенка продает. Что за нравы?!

– Ох, и глаз, верный глаз у Верещагина!

– Удивительная работоспособность! За три года столько полотен!

– «Георгия» получил. Штатскому художнику зазря крестика не нацепят. Этот войну своими руками пощупал.

– Пойдемте еще поглядим на убитого, на забытого... Разговоры, разговоры, восхищение или осуждение во всех комнатах, залах, у каждой картины...

Верещагинская выставка вызвала в петербургском обществе ожесточенные споры. До поры до времени весь газетный и обывательский шум вокруг выставки оставался без последствий. Верещагин прислушивался к разговорам зрителей и чувствовал, что он стоит на верном пути, что труды его достигли желанной цели. Он видел, как, ежедневно и подолгу бывая на выставке, наблюдает за впечатлениями публики и торжествует Стасов. Среди шумной, оживленной толпы студентов Верещагин несколько дней примечал одного, бледного, болезненного, видимо больше других заинтересованного выставкой студента. Он стоял у каждой картины, у каждого рисунка, вмешивался в споры и записывал в книжечку свои впечатления. Однажды, подойдя к Верещагину, он поклонился ему:

– Василий Васильевич, позвольте на несколько минут отвлечь ваше внимание.

– Пожалуйста, – отозвался Верещагин. – Я затем и нахожусь на выставке, чтобы меня именно отвлекали.

– Благодаря этой выставке у вас будут тысячи почитателей, тысячи признательных поклонников вашего честного, смелого и большого таланта. Я среди них – один из первых, и на всю жизнь!

– Что больше всего привлекает ваше внимание на выставке?

– Всё, Василий Васильевич, а больше всего военные картины. Я не поэт и никогда не буду поэтом. Но под впечатлением ваших туркестанских картин я, извините, разразился стихами. Примите их на память от обыкновенного зрителя, от студента...

– Спасибо, спасибо! – Верещагин принял листок со стихами, но сразу же вернул его, сказав: – Будьте любезны, прочтите, интересно послушать, как это звучит в устах самого автора?

– Как, здесь, перед публикой?

– Что ж такого, что публика! Читайте! Кому желательно – пусть послушает. Со временем на моих выставках будет музыка играть. Кстати, вчера мы со Стасовым встречались с Модестом Петровичем Мусоргским. Он на слова одного поэта пишет балладу на сюжет моей картины «Забытый».

– Это чудесно! – сказал студент. – Хороша живопись, если она в близком родстве с поэзией народной и с музыкой! Разрешите, Василий Васильевич, прочесть вам мое посвящение...

– Валяйте, валяйте, да погромче, не стесняйтесь. Студент откинул на затылок густые волосы, глаза его сверкнули, на бледных щеках появился и быстро исчез румянец.

– «На первой выставке картин Верещагина»! – объявил он. И затем начал читать – сначала тихо, потом громче, возвышеннее:

...Толпа мужчин, детей и дам нарядных
Теснится в комнатах парадных
И, шумно проходя, болтает меж собой:
«Ах, милая, постой!..
Как это мило и реально.
Как нарисованы халаты натурально».
«Какая техника! – толкует господин
С очками на носу и с знанием во взоре: -
Взгляните на песок: что стоит он один!
Действительно, пустыни море
И... лица недурны!..» Не то
Увидел я, смотря на эту степь, на эти лица:
Я не увидел в них эффектного эскизца,
Увидел смерть, услышал вопль людей,
Измученных убийством, тьмой лишений.
Не люди то, а только тени
Отверженников родины своей.
Ты предала их, мать! В глухой степи – одни.
Без хлеба, без глотка воды гнилой,
Изранены врагами, все они
Готовы пасть, пожертвовать собой,
Готовы биться до последней капли крови
За родину, лишившую любви,
Пославшую на смерть своих сынов...
Кругом – песчаный ряд холмов,
У их подножия – орда свирепая кольцом
Объяла горсть героев. Нет пощады!
К ним смерть стоит лицом!..
И, может быть, не стоит жить-страдать!..
Плачь и молись, отчизна-мать!
Молись! Стенания детей,
Погибших за тебя среди глухих степей,
Вспомянутся чрез много лет,
В день грозных бед!

– Прекрасно! Какими хорошими словами выразили вы всё то, над чем я думал, работая над картинами «Нападают врасплох» и «Окружили», – сказал Верещагин. Он попросил автора подписать стихотворение. Студент достал из записной книжки карандаш и расписался: «Всеволод Гаршип».

– Ваше отчество? – спросил художник.

– Михайлович.

– Буду знать, буду знать, – проговорил Верещагин, пряча стихотворение в карман пиджака. – Надеюсь ваше имя встретить в печати.

– Не исключена и такая возможность, – улыбнулся Гаршин.

– Желаю удачи. А вы, случайно, не из наших, вологодских-новгородских мест?

– Нет, Василий Васильевич. Но Шексну вашу знаю. Бывал там около Кириллова в Федосьином Городке. Красивые места. Река быстрая, холмистые берега. Бывал и в монастырях, смотрел живопись и архитектуру древнейших времен. Богата памятниками старины наша матушка-Русь, а Север – особенно. Да и люди там с упрямкой, но общительные. Наверно, эта общительность от артельных отхожих промыслов, от бурлачества. Там в каждой деревне бурлаки. Нельзя пожаловаться и на гостеприимство, – продолжал Гаршин, – бывал я около Кириллова и Белозерска во многих деревнях в престольные праздники. Там, несмотря на бедность, всё же люди умеют приготовить обилие всяких кушаний и пития.

– Да, на этот счет у нас люди изобретательны: понимаете, пироги – и те бывают у них не менее как двадцати сортов! – увлекшись разговором о земляках, сказал Василий Васильевич, а Гаршин, улыбаясь, начал перечислять: – Шаньги, мушники, налитушки, опарники, гороховики, рогульки, колобки и чего только деревенские люди не придумают в своей тихой, мирной жизни, чтобы хотъ чем-нибудь скрасить ее. А потом вот так, по воле «его величества», попадают эти кириллово-белозерские жители; куда-то в далекие туркестанские края, честно дерутся, не ведая – за что, честно умирают, вот так, как об этом красноречиво свидетельствуют ваши, Василий Васильевич, картины.

– Видите ли,– ответил на это Гаршину Верещагин,– я так думаю, что будет время – будет постоянно мир на земле, но пока еще такой порядок, что голоса дипломатов заглушаются ревом пушек... Ну, Всеволод Михайлович, спасибо за хорошие слова о выставке. Желаю вам успехов! – Они крепко пожали друг другу руки и расстались в переполненных зрителями комнатах солидного учреждения, предоставленного для выставки...

А толпа все прибывала и прибывала... Полиция впускала зрителей группами, и все-таки происходила давка и толкотня. Иногда полиции появлялось больше, чем следует, – значит, кто-то пожаловал из высокопоставленных. Побывал на выставке и генерал Кауфман, находившийся в те дни в Петербурге. И совсем неприятные разговоры дошли до туркестанского генерал-губернатора о том, что художник Крамской неосторожно проронил о выставке похвальные и дерзкие слова: «Выставка туркестанских картин Верещагина – это колоссальное явление, событие, превышающее все завоевания Кауфмана...»

– Что это – искусство или бунтарство? – в тесном офицерском кругу возмущался Кауфман. Осматривая выставку, он остановился против картины «Забытый». Нахмурился и приказал адъютанту:

– Позовите прапорщика Верещагина! Ах, да вот он сам! Где же это вы, Верещагин, видели, чтобы мои солдаты забывали и оставляли мертвецов на поле боя, на съедение птицам? Такие сюжеты подрывают военный дух, оскорбляют армейскую честь. Сознайтесь, вы «Забытого» нигде не видели? Будь так, вы первый потребовали бы предать его земле!..

– Не в этом суть правды, ваше превосходительство, – возразил Верещагин. – Разве для художника обязательно видеть забытого солдата в такой позе? Разве мы мало видели убитых, и разве вы не видели человеческих костей, валявшихся на полях бывших сражений? «Забытый» написан мною под влиянием фактов...

– Каких фактов?

– Тех, ваше превосходительство, которые были повседневными во время наших походов.

– Другие ничего подобного не замечали. А это что такое? Очередной плод вашего воображения? – спросил генерал, приближаясь к двум рядам висевших картин. Одна из них называлась «Окружили», другая – «Вошли». На первой изображен трагический момент – отбивалась набольшая группа русских солдат, явно обреченных на смерть, на второй– уборка трупов и отдых поле удачного боя.

– Вашу туркестанскую коллекцию мог бы купить императорский двор, если бы в ней не было таких картин, как «Забытый». Едва ли из всей вашей серии картин можно что-либо выбрать по вкусу государя. Я мог бы доложить его величеству...

– Не извольте беспокоиться, ваше превосходительство, – резко возразил Верещагин. – Не осудите за прямоту моих слов. С вами говорит не прапорщик, а художник, создавший всё, что вы видите на этой выставке. К государю в случае необходимости могу и я обратиться. Что касается продажи картин, тут я хозяин и распорядитель. И прежде чем расстаться с картинами, я посоветуюсь с критиком Стасовым. Кроме того, я жду на выставку Третьякова...

– Так, так... Я знал, что вы упрямец, но делать предпочтение Третьякову не советую.

Взгляды их встретились. С минуту продолжалось молчание. Офицеры, сопровождавшие Кауфмана, насторожились. Генерал пошевелил губами, что-то хотел сказать, но Верещагин опередил его:

– Моя честь ничем не запятнана. Она не боится конфликтов, а совесть моя не позволит мне пойти на компромисс ни с кем, невзирая на лица и ранги! – Глава его сузились и продолжали упорно и прямо смотреть в лицо Кауфмана. Генерал тяжело вздохнул и, не простившись с Верещагиным, шагнул к выходу.

Верещагин остался в раздумье: «Как видно, не обойдется без неприятностей. Но посмотрим еще – кто кому влепит оплеуху?!»

Поздно вечером вернулся он в номер «Северной гостиницы», где ожидала его скучающая Елизавета Кондратьевна. Она встретила его весьма неприветливо.

– Ты все время отдаешь выставке. Когда же покажешь мне Санкт-Петербург?

– Как видишь, некогда. Народу – уйма!.. – Что значит «уйма»?

– Значит, очень много. Извини, я иногда забываю, что ты не в ладах с русским языком. Так вот, дорогая, на город любуйся без меня. Я сам рассчитывал в Петербурге отдохнуть, а вместо того – чувствую – не обойдется без канители. Кауфман шипит. Его вмешательство не сулит ничего хорошего. А тебя прошу – за меня не тревожься и меня не тревожь.

Елизавета Кондратьевна укоризненно посмотрела на супруга: в ее широко открытых глазах показались слезы и медленно скатились по напудренному лицу, оставляя на щеках чуть заметный след.

– Эх, женщины! И создал же господь ваши глаза на мокром месте! Лиза, прекрати слезы. Будь достойной своего Васьки! – Он достал из кармана стихотворение студента Гаршина и, подавая ей, сказал: – Прочти вот да успокойся. И еще – почитай, что сегодня Стасов пишет в «Петербургских ведомостях» о моей выставке.

– Хвалит? – оживилась Елизавета Кондратьевна.

– Да, умно и тактично. Стасов подмечает глубокое современное направление моих работ. Вот он пишет, полюбуйся: «...быть может, еще выше силы и мастерства в картинах этого художника – то содержание, которое туда вложено и которое придает им гораздо более долговечности, чем самые талантливые и блестящие мазки кисти...» Он одобряет содержание моих картин, а отечественный башибузук Кауфман протестует... Пусть, мнение Стасова для меня превыше соображений этой особы...

На следующий день наряд полиции около дома министерства внутренних дел, где размещалась выставка, был усилен. Верещагина предупредили, чтобы он весь день не отлучался: предполагалось «высочайшее» посещение выставки. С утра доступ на выставку для всех посетителей был закрыт. Александр Второй с семьей и придворными прибыл к концу дня. Кауфман семенил по паркету, неотступно следуя за царем. Верещагин представился государю. Медленно пошли по залам выставки. Генералы звенели шпорами, орденами. Одинокий беленький крестик, уцепившись за пуговицу, висел на сюртуке Верещагина. Дамы, разглядывая картины в лорнетки, шуршали подолами шелковых платьев.

От «Апофеоза войны» царь резко отвернулся.

В следующем зале его внимание задержалось на картине «Представляют трофеи». Царь попросил художника пояснить это произведение. Верещагин сказал, что сюжет этого полотна основан на действительном факте: эмир Бухарский носком сапога перекатывает с места ша место головы русских солдат, представленные в качестве трофеев, и рассматривает их с варварским хладнокровием...

– Это ужасно! – воскликнула императрица и добавила с улыбкой: – Как странно видеть эти обезображенные смертью головы и тут же столько яркого солнечного света. Такое небо я видела в Ливадии...

– Бухарцы не так уж дики, – заметил Кауфман. – Взгляните, ваше величество, на эти прекрасные колонны. Они именно таковы во дворце Тамерлана. Богатство красок необычайное. А рисунок на колоннах точно передан художником. Здесь он не погрешил против истины.

Царь, не слушая Кауфмана, обратился к висевшей рядом картине.

– «Торжествуют», – прочел он вслух. – Что значит торжествуют?

– Эта картина, ваше величество, – ответил Верещагин, – продолжает предыдущую. Трофейные головы вздеты на колья, вернее, на длинные шесты. Собраны пешие, конные и прибывшие на верблюдах и ишаках мусульмане. Они празднуют победу. В кругу торжествующих мулла выкрикивает слова проповеди: «Так аллах повелевает, чтобы погибли неверные! Нет аллаха, кроме аллаха!..»

В следующем зале царь и его свита подошли к картине «Забытый». Остекленевшими выпуклыми глазами царь уставился на мертвеца, на стаю воронов, снизившихся над трупом. Он поморщился и сказал в раздражении:

– Таких «забытых» нет и быть не должно в моей армии...

– Так точно, ваше величество! Я господину Верещагину об этом говорил, но художник упорствует, со мной не соглашается... – угодливо говорил Кауфман и поспешил заметить: – Взгляните, ваше величество, на эти сюжеты – «Окружили» и «Вошли». Здесь безвыходность окруженных. Здесь невероятное спокойствие у живых среди трупов. В этих картинах, ваше величество, заложен вредный смысле..

Царь отвернулся от картин, махнул рукой, как бы жестом приказывая их убрать.

Не успел еще царь проследовать в соседний зал, где были вывешены жанровые, этнографические картины из жизни и истории Туркестана, как Верещагин, до боли стиснув зубы, выхватил из кармана перочинный нож и с размаху, крест-накрест, разрезал одно из лучших произведений. С угла на угол треснуло полотно. У «Забытого» солдата ноги отделились от туловища, и часть картины со стаей воронов и вершинами вдали виднеющихся гор повисла на подрамнике. После царского визита было предписано: лиц посторонних на выставку не пускать.

Всю ночь не спал Верещагин. Он метался из угла в угол по номеру гостиницы. Под утро, оставив одну и в слезах Елизавету Кондратьевну, он без шапки, в расстегнутом сюртуке, с болтающимся в петлице Георгием выбежал на вокзальную площадь.

– Извозчик! Живо, сюда!

– Эх, барин! Долгонько загуляли. Куда прикажете? – К министерству внутренних дел!

– Простите, господин хороший, не годится в таком, извините, виде появляться на службу, да еще в министерстве. И волосы у вас дыбом и глаза горят – будто со страшного суда из лап самого антихриста вырвались!

«Плохо дело, плохо! – с грустью подумал Верещагин, садясь на кожаное сиденье двухместной кареты. – Значит, слаб я, значит, сдерживать себя на крутом повороте не умею. Нервы никуда не годятся...»

– Трогай к министерству!.. А там подожди меня.

До открытия выставки оставалось еще три часа. Охрана беспрепятственно впустила художника в пустые залы. Не медля ни минуты, все три картины– «Забытый», «Вошли» и «Окружили» – он вырезал из позолоченных багетов, свернул их и бросился со свертком картин вниз, по широкой министерской лестнице.

– Извозчик, поехали!

– Куда прикажете?

– Стоп, подожди! Куда же мы поедем? В библиотеку, к Стасову? Нет, рано. Лучше на квартиру. Угол Надеждинской и Ковенского, дом Трофимова... Погоняй!..

Качнулись ряды домов, магазинов, замелькали вывески и прохожие. Верещагин, невзирая на мартовский морозный утренник, был без шапки, густая шевелюра и широкая борода развевались от ветра. Ворот рубахи расстегнулся, шелковая повязка, заменявшая галстук, съехала под жилетку. Ему казалось, что теперь он ни о чем не думает. Всё решено, всё взвешено: картины осуждены, подлежат казни... Останутся на память фотографии с них. Чего еще? Невольно с посиневших губ художника сорвались слова новой песни-баллады, над которой в эти дни работал композитор Мусоргский:

Он смерть нашел в краю чужом,
В краю чужом, в бою с врагом.
Но враг друзьями побежден,
Друзья ликуют, только он,
На ноле битвы позабыт,
Один лежит...

– Сожгу! Спалю, но мой «Забытый» не позабудется, станет он в песнях жить, в музыке!.. Приехали!

«Ну, если не пьяный, то помешанный, – подумал извозчик, пряча за пазуху десятирублевую бумажку. – Вот все бы так платили – жить бы можно. Сразу отхватил на двадцать пудов овса!..»

Прислуга Стасова пропустила Верещагина в комнаты и сказала, что Владимир Васильевич, видно, с вечера «заработался» и ночевал в Публичной библиотеке. С ним так частенько бывает.

– Затопите камин, – попросил Верещагин. – Я, кажется, озяб.

Прислуга положила в камин березовые поленья, взяла с дивана мягкий шерстяной плед и накинула на плечи прозябшего гостя...

А в это время, узнав о том, что Верещагин снял с выставки три свои картины, генерал Гейне поехал его разыскивать. В «Северной гостинице» художника не оказалось. Гейнс догадался поехать на квартиру к Стасову.

Верещагин, придвинув диван к камину, лежал под плодом и смотрел, как догорают изрезанные им картины. Он был бледен, вздрагивал и не сразу заметил вошедшего Гейнса.

– Василий Васильевич! Что вы наделали? Зачем уступили? Зачем уничтожаете картины?

Верещагин привстал с дивана, вытер платком влажные глаза, тяжело дыша проговорил:

– Это вы, Александр Константинович?.. Распорядитесь вычеркнуть из каталога три неугодные Кауфману и царю картины... Нет, генерал, не считайте меня тряпкой, это не уступка, не компромисс, а плюха! Еще Петр Великий говаривал: «Царям дана власть над народами, но над совестью людей они не властны». Не мешало бы «освободителю» помнить эти слова Петра.

– Василий Васильевич, успокойтесь. Вы больны. Лежите здесь. Никуда не показывайтесь. Сгоряча вы можете наговорить таких вещей, которые испортят все дело. Я приглашу доктора, – начал уговаривать Гейне.

– Не надо ни доктора, никаких пилюль. Я никуда отсюда не пойду. Буду спать. А насчет продажи моих картин – хозяйничайте вы со Стасовым. Доверяю. Лучше всего продать их Третьякову. Почему он не появляется на выставке?..

– Василий Васильевич, оказывается, Третьяков видел вашу выставку, просмотрел всю, сверил наличие картин и этюдов с каталогом и поручил Крамскому вести переговоры о покупке туркестанской серии.

– И вы об этом молчите?!– возмутился Верещагин.– Как же это он, скромница и умница, Павел Михайлович, не встретился со мной! Ну, ваше превосходительство, Александр Константинович, насчет продажи картин разговаривайте вы тогда с Крамским, а мы с Третьяковым вроде бы в стороне. Пусть будет так. В розницу картины не продавать никому!.. И еще прошу вас и Стасова – побыть сегодня на выставке. Не стесняйтесь сказать зрителям, что Верещагин наложил руку на три свои картины. Однако сумасшедшим меня не объявляйте! Сделал я это в здравом уме и трезвой памяти. Пусть сама публика, пусть посетители сами осудят или оправдают меня. Эх, генерал, генерал!.. Оказывается, не так легко и просто жить в этом петербургском свете!..

Исчезновение трех картин с выставки и уничтожение их художником вызвало немало толков и слухов. Печать умалчивала об этом факте. Мусоргский написал музыку на балладу Голенищева-Кутузова «Забытый» и посвятил ее Верещагину. Цензура немедленно уничтожила весь тираж баллады.

Встретясь с Мусоргским, Верещагин, успокаивая себя и композитора, сказал:

– Ничего, дружище! Пройдет эта травля, и ваша музыка о «Забытом» загремит. Народные мотивы силой жандармской не заглушить. Вот, вы знаете, не успела еще закрыться выставка, фотографы тысячами печатают репродукции «Забытого».

Мусоргский горячился, рвал ворот вышитой косоворотки, бил себя кулаком в грудь:

– Василий Васильевич, писал я музыку, любя и понимая суть картины. А эти верстовые столбы в форменных фуражках, эти башибузуки, что делают?! Песню душат!. Слыхано ли? Где, в какой стране еще это возможно!

– В любой, Модест Петрович, в любой, а в нашей – особенно.

– До каких же пор в наш век цивилизации будет позволительно делать такое? Да кому? Этим шкуродерам, слизнякам!.. Слава богу, что у нас есть Стасов! Без него – ох, туго было бы нашему брату!.. Василий Васильевич, прошу вас – побывайте на представлении «Годунова»!

– Не могу, Модест Петрович, уеду, вот-вот уеду, а куда – и сам не знаю. Когда-нибудь, в другое время, с удовольствием послушаю вашу оперу.

Верещагин собирался скорее покинуть Петербург. Далекая сказочная Индия всеми красками рисовалась в его воображений-Третьяков приобрел туркестанскую серию картин за крупную сумму в рассрочку, с условием дозволять автору экспонировать отдельные «тузовые» картины на выставка в России и в крупнейших заграничных городах.

назад содержаниевперед