www.booksite.ru

ПАМЯТЬ ВОЛОГДЫ

Составитель: М.Г.Ильюшина
Дизайн: С.Ш.Лихачева

 
 

Г.Гор. Пять углов

. – Л., 1983
С. 173-179

В УТРЕННЕМ МИРЕ

С искусством Пахомова я познакомился лет на десять раньше, чем с самим художником. И поэтому, прежде чем начать рассказ об Алексее Федоровиче, мне придется мысленно возвратиться в двадцатые годы тогда еще совсем молодого века и снова пережить свежесть и новизну, которая возникла от соприкосновения моих чувств с живописью этого удивительного мастера.

Казалось, я вошел в утро, как входят в березовую рощу или в лес, и действительность обновилась, и обновились явления и вещи вместе с красками, положенными на холст.

Почему вещи, события, факты и даже «равнодушная» природа бывают такими откровенными с большим художником, а не с нами – рассеянными, погруженными в житейскую суету людьми?

Вопрос этот не нов, наивен и кое-кому может показаться даже праздным, и все же его нельзя обойти, когда встречаешься с картинами и рисунками подлинного мастера.

В искусстве Пахомова (особенно в его ранней живописи) меня прежде всего поразило «самооткровение» реальности, синтез деревенского простодушия и душевной чистоты со всей сложностью и рафинированностью современной живописной культуры. Уж не хранил ли художник в своей мастерской вместе с кистями и красками ключ, которым было можно разомкнуть живое, всегда немножко загадочное пространство и никогда не стареющее время, – время, вечно возобновляющее себя в новых поколениях?

Время, как в народной песне, как-бы открывалось не рассеянным глазам индивида, а дальнозоркому взгляду рода, самого искусства, Общественное и родовое так сроднилось с индивидуальным и персональным на картинах Пахомова, что их было не разделить даже опытному аналитику-искусствоведу. Казалось, Пахомов был навсегда заворожен детством и юностью и знал только одно время суток: утро, – словно кто-то отменил и вечер и ночь.

Он изображал утренний мир и утренних людей, и казалось, всё на свете только началось, что соответствовало действительности: ведь это было первое десятилетие после Октябрьской революции.

Помню, как я, студент-филолог и начинающий писатель, пришел на выставку общества «Круг художников». Побывав до этого на нескольких выставках и перелистав комплект выходившего в те годы журнала «Советское искусство», я воображал себя если и не знатоком новой живописи, то, во всяком случае, человеком знающим кое-что о его стилистических исканиях. Моим тогдашним вкусам соответствовали работы московской группы ОСТ, где уже тогда привлекли мое юношеское внимание такие замечательные художники, как Штеренберг, Дейнека, Тышлер, Лучишкин, Гончаров и Лабас.

По молодости лет, я склонен был впадать в крайности и был уверен, что только ОСТ полностью созвучен эпохе.

Это предубеждение вряд ли могло содействовать спокойно-объективному созерцанию всего увиденного. Живопись круговцев мне показалась демонстративно-эскизной, неуверенно нащупывающей облик современности, в отличие от четкой, чуточку молодцеватой уверенности молодых остовских мастеров.

– Революционная действительность не такова, – сказал я слишком запальчиво и громко.– Она не хаос, а космос!
– Где же вы видите хаос? – спросил меня, иронически улыбнувшись, молодой человек. Это был художник-круговец Вербов.

Затем молча он подвел меня к полотну Пахомова и показал на изображение девушки.

С холста смотрела на меня сама эпоха, само время, персонифицировав себя в образ современной девушки. Удивительное сочетание эскизности с дивной законченностью, экспериментального поиска с классической или, точнее, неоклассической пластикой формы.

Здесь был осуществлен такой трудный синтез, достигнуто единство традиции и новаторства. Я был покорен навсегда этим почти волшебным совпадением чего-то несбыточного с предельно реальным. Картины Пахомова вошли в мое сознание, в мою жизнь и даже в мои сны: И еще меня поразило единство людей и пейзажного фона, вписанность человека в природу. Своих парней, девушек и детей художник одел в речную и лесную синеву, каким-то чудом сочетав бегущее мгновение с длительностью столетия, связанного с предшествующими столетиями живописной традицией.

Не сразу я понял, откуда и куда шел художник в своем поиске, что он сумел традицию, идущую от одного из самых прекрасных русских художников, – традицию Венецианова соединить – и притом органично – со способом видеть и понимать пластичность вещей и явлений, достигнутым современной французской школой живописи и прежде всего Пикассо.

Тонкий, лиричный, необычайно поэтичный и неповторимо русский мастер Венецианов, подкрепленный современным чувством колорита и пластической выразительности, – это была почва, на которой выросло своеобразное, одновременно новаторское и традиционное искусство Пахомова. Его оригинальность и свежесть были сразу же высоко оценены и зрителями и критиками-искусствоведами.

Один из учеников преподавателя Академии художеств, в те годы очень известного художника, А. Е. Карева привел меня однажды на квартиру своего учителя на Среднем проспекте Васильевского острова.

По-видимому влюбленный в эпоху военного коммунизма и гражданской войны, Карев не захотел менять обстановку. В его просторной квартире топилась «буржуйка», «контрабандно» перенесенная в другую, куда более комфортабельную эпоху конца двадцатых годов.

Разговор, как помнится мне, зашел о том, что было перед глазами (все стены были заняты картинами): об эпохе и о живописи, пытавшейся передать вещи, явления и события, увиденные как бы глазами самой современности.

Я попросил Карева назвать мне имя того молодого ленинградского художника, который, по его мнению, лучше и глубже других передает характерные особенности времени.

Не задумываясь, он сразу ответил мне: – Пахомов.

И, немножко помолчав и подумав, сказал, размышляя вслух:

– Пахомов настоящий живописец, мастерски владеющий цветом и особенно пластикой. Кстати, его картины привлекли внимание и наших и иностранных коллекционеров, внимание музеев. Едва ли вы в его мастерской найдете больше пяти-шести картин. Все раскуплено. И это не мода. Почти всегда временная. А нечто, как мне кажется, устойчивое. Коллекционеры редко ошибаются. В живописи Пахомова есть что-то необычайно привлекательное, неповторимое, выраженное на поверхности холста чуть заметными нюансами и валёрами. Валеры его непривычны, чуточку загадочны... Мне кажется, это и привлекает к его картинам настоящих ценителей и знатоков.

Пройдет довольно много лет, прежде чем обстоятельства сведут и познакомят меня с Алексеем Федоровичем, но я уже много раз видел его на осенних и весенних выставках в Союзе художников, на вернисажах и общественных собраниях.

Уже давно прошло время «Круга художников», его бывшие участники стали активными членами Союза советских художников и все же выделялись среди других своей остросовременной стилистической манерой, своим пониманием пространства не как обыденно-прозаичного и неизменно-данного, но как вечной художественно-пластической загадки и проблемы, которую нужно решать новыми колористическими средствами, показав, кстати, что пространство – это не просто физическое явление, по-разному интерпретируемое в эпоху Эвклида и в эпоху Лобачевского и Риманна, но явление, умеющее органически преображаться вместе с обществом и его общественным и индивидуальным видением.

Поиски своего стиля и размышления, с кистью и карандашом в руках, о новой советской реальности не прошли даром для Пахомова и его друзей: Пакулина, Самохвалова, Русакова, Траугота и других круговцев, наряду с другими учениками Петрова-Водкина, Карева – крупнейших мастеров, живших и работавших в Ленинграде.

Не помню, кто познакомил меня с А. Ф. Пахомовым, кажется Пакулин, но к моменту пожатия рук и обмену улыбками я уже знал художника не только по его картинам, но и по публичным выступлениям.

Он был похож и вместе с тем непохож на свои картины, и за обыденно-сдержанными, внушительно-спокойными манерами прятал свое лирическое, я бы сказал, нежное отношение к революционной современности, которое так ярко и тонко олицетворял в характерных для своей эпохи лицах, позах, движениях, как бы заселяя свои холсты жизнью и юностью, а то и детством, своеобразно им угаданным и глубоко понятым.

Время от времени мы встречались с Алексеем Федоровичем, главным образом на вернисажах, обменивались своим мнением о той или другой понравившейся нам картине.

Вспоминается мне выставка замечательного ненецкого художника К. Панкова, открытая в Доме писателя имени Маяковского. Насколько помнится, это было в 1938 году. Художники, быть может слишком занятые текущими заботами, не шли на эту очень интересную и во многом неожиданную выставку, и мы, устроители выставки, очень обрадовались, когда увидели там Пахомова, пришедшего вместе с Пакулиным.

Алексея Федоровича поразила панковская интерпретация пространства, которое на панно и картинах этого своеобразнейшего мастера как бы становилось организмом, таким же живым, как вписанные в пейзаж олени и охотники.

– Да, – неторопливо, словно размышляя вслух, сказал Алексей Федорович, – тут есть над чем задуматься. Мир здесь увиден так, словно художник занял глаза у природы. Здесь как бы само пространство рассказывает о себе, развертывая свои тайны, свои скрытые живописные богатства.

Мне послышалась в тоне художника кроме радости и нотка чуть пробивающейся грусти, словно художник, так любивший и по-своему понимавший живописные законы пространства, приревновал его к ненецкому художнику. Ведь только одному Панкову и его зоркому взгляду охотника оно поведало то, что, казалось, тщательно скрывало от глаз городских людей.

Я тогда не знал того, о чем узнал только в конце шестидесятых годов от самого художника. Пахомов перестал писать картины, отказавшись на долгие годы от живописи и посвятив все свои силы рисовальному искусству, станковой графике, книжной иллюстрации.

О причинах этого поступка, связанного со многими раздумьями и духовной перестройкой, я расскажу позже.

И действительно, многие ценители живописи Пахомова, в том числе я и многие мои друзья, недоумевали, почему художник не выставляет свои картины, а только станковую графику и рисунки – иллюстрации к детским книгам, – искусство, которым он всегда мастерски владел, а впоследствии достиг виртуозного совершенства.

В 1958 году редакция журнала «Нева» заказала мне статью о Пахомове, и я договорился с Алексеем Федоровичем по телефону о встрече с ним у него на квартире.

Квартира Алексея Федоровича была как бы продолжением его мастерской и свидетельствовала о том, что художник и в быту не отделял себя от своих профессиональных обязанностей, и вещи, приученные к такой жизни, казалось, знали, что они не только предметы домашнего обихода, но и представители того утреннего бытия, которое, играя, то, казалось, сходило с иллюстраций и с рисунков в действительность, то снова возвращалось на рисунки и иллюстрации.

Такое единство хозяина с обстановкой свидетельствовало лучше всяких слов о своеобразии художника и в жизни и в искусстве, которое было продолжением жизни.

Словно развертывая передо мной большое свернутое полотно, Алексей Федорович погружал свои слова в краски, и передо мной возникало его деревенское детство, отрочество и его приезд в Петроград, тогдашняя Академия художеств. Он говорил о своем непроходящем интересе к древним живописным культурам, о своем приобщении к той интенсивной духовной жизни, которой жила художественная молодежь двадцатых годов, так ярко выраженной в поэзии Маяковского и Хлебникова. Он рассказывал о своей уже тогда возникшей привязанности к таким русским мастерам, как Федотов и Венецианов.

Когда беседа уже подходила к концу и я заполнил свой, к сожалению, не сохранившийся блокнот записями, отражающими ход мысли художника, ответами на мои иногда случайные и непродуманные вопросы, я не удержался и задал Алексею Федоровичу вопрос, всю бестактность которого я почувствовал позже:

– Покажите мне вашу раннюю живопись, которую я видел когда-то на выставках «Круга». Здесь же я вижу только станковую графику и иллюстрации к детским книгам. Для статьи о вашем творчестве этого маловато.

Наступило неловкое и продолжительное молчание, пауза, за которой, казалось, спрятались долгие годы раздумий художника, его душевная драма, горести и вновь обретенные радости.

– Большинство моих картин хранятся в музеях и не только в отечественных, но и заграничных частных коллекциях. В двадцатых годах мои картины охотно покупали иностранные коллекционеры. Многого я и сам давно не видел.
– Как? – прервал я художника. – Совсем ничего не осталось?
– Нет. Кое-что осталось. Но я боюсь, что это уведет от цели вашей статьи – рассказать читателям «Невы» о моей текущей работе, и поэтому, не обижайтесь, не покажу. Возможно, как-нибудь в другой раз.

И мне пришлось писать о Пахомове-графике, обойдя молчанием его живописные искания двадцатых годов, словно его графика подспудно не была связана с его живописью и не опиралась на им добытые пластические ценности, найденные в те годы, когда он был живописцем.

В 1959 году А. Ф. Пахомов подарил мне умную и талантливую книгу, написанную о нем Э. 3. Ганкиной, книгу, в которой квалифицированно и убедительно анализировалось творчество Пахомова-графика. О его живописи говорилось скороговоркой, как о чем-то эпизодическом, если не случайном, к тому же отмеченном «упрощенной цветовой гаммой».

Ах, эта «упрощенная цветовая гамма»! По словам вульгарных социологов, этой «упрощенной гаммой» выделялся и Матисс, и Петров-Водкин, и дивные мастера «Бубнового валета» – все, кроме академистов и слащаво-парадных натуралистов, – таким образом, «белое» выдавалось за «черное», и всех сложных, философски размышлявших художников от Врубеля и Борисова-Мусатова до Павла Кузнецова несправедливо обвиняли в уходе от жизни, в упрощении и схематизме. К сожалению, и Э. 3. Ганкина в своей в общем хорошей книге отдала некоторую дань отжившим суждениям, в том числе вульгарно-социологическому пережитку брать под подозрение сложность живописного мышления, сложность, выдаваемую за «схематизм».

К этому времени уже считали, что Пахомов это график, тонко и виртуозно владеющий линией, умеющий, как никто другой, передать характерные позы, лица, фигуры школьников и дошколят, глядящих на нас со страниц книг самых известных и популярных детских писателей.

О том, что Пахомов когда-то был и совершенно замечательным живописцем, знали очень немногие и помнили те, кто посещал выставки общества «Круг художников».

На титульном листе книги Ганкиной Алексей Федорович написал своим характерным крупным почерком:

«Уважаемому Геннадию Самойловичу в знак благодарности за теплые, благожелательные суждения о моей работе в № 7/1958 журнала «Нева».

И в знак моего восхищения простотой, лаконичностью, остротой характеристик и тонким пониманием искусства, вместившимися в этой маленькой статье».

Прочитав эту надпись, не скрою, я испытал приятные минуты, тем более что не был вовсе уверен, что статья, написанная в журнальной спешке, мне удалась, и чувствовал что-то вроде угрызения совести оттого, что обошел в статье ряд сложных проблем, в том числе почти ничего не сказал о Пахомове как живописце.

Прошло двенадцать лет, в течение которых мы не раз встречались на выставках больших советских мастеров – Петрова-Водкина, Кузнецова, Сарьяна, Кончаловского, Пакулина, Самохвалова, Дейнеки, Альтмана, радуясь разнообразию и духовно-эстетическому богатству советской живописи, представленной с такой широтой и размахом, которые соответствовали необычайно возросшим духовным запросам советского массового зрителя.

Эти выставки были подлинным праздником и свидетельствовали о том, что русская школа живописи отмечена большой самобытностью и смелыми поисками всех крупных русских художников.

Алексей Федорович, делясь со мной своими впечатлениями, был, как всегда, сдержан, и только выражение его лица говорило о радостном чувстве оттого, что перед нами подлинное искусство и что вырос зритель, не в пример вульгарным социологам способный глубоко понять это искусство и справедливо его оценить.

И вот однажды, не помню, на чьей выставке, я спросил Пахомова:

– Алексей Федорович, а когда же вы покажете свою живопись? Поверьте мне, это не праздный вопрос. Директор Дома писателя имени Маяковского просил меня узнать, как бы вы отнеслись к вашей выставке, устроенной у ленинградских писателей – ваших давних ценителей и друзей?

Алексей Федорович улыбнулся той защитной улыбкой, которой люди отстраняют себя от нежелательного разговора.

– Нет, я с выставкой своей живописи не спешу.

Это было сказано таким тоном, словно впереди у художника было еще много времени (увы, его уже было немного) и с выставкой действительно можно было не спешить, что соответствовало характеру Алексея Федоровича, не терпевшего никакой суеты и спешки.

И все же время для такой выставки пришло.

Я получил от Алексея Федоровича письмо, он уведомлял меня, что в Русском музее открывается его персональная выставка, на которой будет представлена только его живопись, и приглашал меня посетить выставку в тот день, когда он сам будет там, чтобы узнать мое мнение.

Это приглашение, которого я втайне ждал много лет, чрезвычайно обрадовало меня, словно вместе с возможностью посмотреть картины Алексея Федоровича, написанные в двадцатых и начале тридцатых годов, открывалась и другая, еще более несбыточная возможность снова почувствовать и пережить то, что я почувствовал и пережил, когда попал на выставку «Круг художников» и впервые увидел живопись Пахомова.

В двух небольших залах музея были развешены работы, значительная часть которых была взята из фондов музеев, а остальное – из небольшого собрания самого художника.

Меня охватило чувство, словно какой-то вихрь вырвал меня из текущего времени и перенес в двадцатые годы с их экспериментальными поисками стиля, способного передать неповторимость эпохи, ее новую, только что возникшую красоту.

Свежесть живописного видения Пахомова соответствовала свежести и новизне самой жизни. Художник писал деревенских девушек, пионеров, пришедших агитировать единоличника вступать в колхоз, и даже природа на его картинах была приобщена к социальной жизни эпохи, став не только фоном для людских судеб и дел, но и живым действующим лицом.

Мастерство Пахомова-живописца говорило о скрытых классицистских его симпатиях, о его приверженности к русской живописной традиции, модернизированной и подкрепленной всеми пластически-колористическими достижениями постимпрессионизма.

И все же его живопись значительно отличалась от перенасыщенной конкретной и чувственной материальностью живописи знаменитых московских мастеров «Бубнового валета», она казалась менее вещественной и более воздушной, как менее вещественно-материальным, более воздушным кажется и сам город, в котором жил и работал художник.

Я поделился своими мыслями с Алексеем Федоровичем, поздравил его, одновременно шутливо упрекнув: в том, что он не имел права прятать такие шедевры от зрителя.

И действительно, возникал сложный вопрос – почему так критически отнесся художник к своей живописи двадцатых годов, почему он отнесся с таким искренним доверием к критике вульгарных социологов, выдававших себя за марксистов и сумевших его убедить, что его слишком сложные картины не будут поняты советскими зрителями, в чей духовно-культурный рост, очевидно, не верили эти критики?

В разговоре с Алексеем Федоровичем мы коснулись этой сложной темы, вопроса, на который нельзя искать однозначного ответа, ответа, игнорирующего социальные и эстетические особенности времени.

– Я не хотел стоять в стороне, – сказал Алексей Федорович, – идти не в ногу со своими товарищами. А переучиваться у последователей Репина не мог, это противоречило бы моим индивидуальным склонностям и вкусам, которым не хотелось изменять. Я оставил живопись и стал заниматься графикой, искусством более условным и не требовавшим от меня того, что мне несвойственно.

– Но ваша живопись, – возразил я, – была насквозь революционной и советской не только по содержанию, но и по форме, как поэзия Багрицкого и Маяковского.
– Критики тогда этого не понимали. Сейчас это понимают все.

Я ежедневно стал посещать эту небольшую выставку, каждый раз испытывая странное чувство, словно открывалась дверь в юность и детство и я, вопреки законам природы и логики, снова приобщался к утренней свежести пионерского лагеря и первых лет первой пятилетки.

Это свое волнение я постарался передать в письме, которое послал художнику перед закрытием выставки.

В письме я выражал свое восхищение не только мастерством выдающегося советского художника, но его умением передать монументальный облик времени, те духовные, социальные и эстетические завоевания, которые принесла с собой наша эпоха.

Когда смотришь на картины или рисунки А. Ф. Пахомова, чувствуешь, что перед тобой утренний мир, и кажется, что слышишь рожок деревенского пастуха или трубу пионерского сбора.

Г.Гор. Пять углов. – Л., 1983
 

ВЕСЬ ПАХОМОВ