"Доверие к жизни и  здравый  смысл,  в  сильнейшей
степени присущие Бродскому,  в его организованных текс-
тах прячутся за конденсированную мысль и музыку  стиха.
При всей заданной жанром фрагментарности самое ценное в
книге - то общее ощущение,  которое возникает при  чте-
нии.  Это даже не образ...  скорее - масса или волна...
Поле мощного магнетического воздействия,  когда хочется
слушать и слушаться" (Петр Вайль).                     
                            
"Своя версия прошлого..."
                             
     "Диалоги с Бродским" - книга для  русской  литера-
турной культуры уникальная.  Сам Волков пишет в авторс-
ком предисловии об экзотичности для России этого жанра,
важность которого,  однако,  очевидна. Единственный из-
вестный автору этих страниц прямой диалог - записи  об-
ширных  разговоров  с  Пастернаком  -  блестящая работа
Александра Константиновича Гладкова.  Но  она,  как  мы
увидим,  принципиально отлична от "Диалогов". В предис-
ловии к "Разговорам с Гете" Эккермана - неизбежно  воз-
никающая параллель, подчеркнутая Волковым в названии, -
В.Ф.  Асмус писал: "От крупных мастеров остаются произ-
ведения,  дневники,  переписка. Остаются и воспоминания
современников:  друзей,  врагов и просто знакомых... Но
редко бывает,  чтобы в этих материалах и записях сохра-
нился на длительном протяжении след живых бесед и  диа-
логов,  споров  и поучений.  Из всех проявлений крупной
личности, которые создают ее значение для современников
и потомков,  слово, речь, беседа - наиболее эфемерные и
преходящие. В дневники попадают события, мысли, но ред-
ко диалоги.  Самые блистательные речи забываются, самые
остроумные изречения  безвозвратно  утрачиваются...  Во
всем  услышанном  они (мемуаристы.  - Я.Г.) произведут,
быть может,  незаметно для самого  собеседника,  отбор,
исключение,  перестановку и - что самое главное - пере-
толкование материала.  Что уцелело от бесед Пушки-
на,  Тютчева, Байрона, Оскара Уайльда? А между тем сов-
ременники согласно свидетельствуют,  что в  жизни  этих
художников  беседа была одной из важнейших форм сущест-
вования их гения"*. В русской культуре существует также
феномен Чаадаева,  самовыражение, творчество которого в
течение многих лет после катастрофы, вызванной публика-
цией  одного  из  "Философических  писем",  происходило
именно в форме публичной беседы. Судьба разговоров Пуш-
кина  подтверждает  мысль  Асмуса  - все попытки задним
числом реконструировать его блестящие устные импровиза-
ции не дали сколько-нибудь заметного результата. Но су-
щество проблемы понимали  не  только  теоретики,  но  и
практики. Поль Гзелль, выпустивший книгу "Беседы Анато-
ля Франса",  писал:  "Превосходство  великих  людей  не
всегда  проявляется в их наиболее обработанных произве-
дениях. Едва ли не чаще оно узнается в непосредственной
и свободной игре их мысли.  То, под чем они и не думают
ставить свое имя,  что они создают интенсивным  порывом
мысли,  давно созревшие,  падающие непроизвольно,  само
собой - вот,  нередко, лучшие произведения их гения"**.
Но  как  бы  высока ни была ценность книги "Разговоры с
Гете",  сам Асмус признает:  "И все же "Разговоры" вос-
создают перед читателем образ всего лишь эккермановско-
го Гете.  Ведь интерпретация... остается все же интерп-
ретацией". "Диалоги с Бродским" - явление принципиально
иного характера.  Наличие магнитофона исключает  фактор
даже непредумышленной интерпретации. Перед читателем не
волковский Бродский,  но Бродский как таковой.  Ответс-
твенность  за  все  сказанное - на нем самом.  При этом
Волков отнюдь не ограничивает себя функцией включения и
выключения магнитофона. Он искусно направляет разговор,
не влияя при этом на характер сказанного  собеседником.
Его  задача  -  определить  круг стратегических тем,  а
внутри каждой темы он отводит себе роль  интеллектуаль-
ного провокатора. Кроме того - и это принципиально! - в
отличие от Эккермана и Гзелля Волков старается получить
и чисто биографическую информацию.  Однако все же глав-
ное - не задача,  которую ставит перед собой Волков,  -
она понятна, - а задача, решаемая Бродским. Несмотря на
огромное количество интервью поэта и его публичные лек-
ции,  Бродский как личность оставался достаточно закры-
тым,  ибо все это не  составляло  системы,  объясняющей
судьбу.  Известно, что в последние годы Бродский крайне
болезненно и раздраженно относился к самой  возможности
изучения его,  так сказать,  внелитературной биографии,
опасаясь - не без оснований - что интерес к его  поэзии
подменяется  интересом  к личным аспектам жизни и стихи
будут казаться всего лишь плоским вариантом автобиогра-
фии.  И то,  что в последние годы жизни он часами - под
магнитофон - рассказывал о себе увлеченно  и,  казалось
бы,  весьма  откровенно - представляется противоречащим
резко выраженной антибиографической позиции.           
     Но это ложное противоречие.  Бродский не  совершал
случайных поступков. Когда Ахматова говорила, что влас-
ти делают "рыжему" биографию, она была права только от-
части.  Бродский  принимал  в "делании" своей биографии
самое непосредственное  и  вполне  осознанное  участие,
несмотря  на  всю  юношескую импульсивность и кажущуюся
бессистемность поведения.  И в этом отношении, как и во
многих  других,  он чрезвычайно схож с Пушкиным.  Боль-
шинством  своих  современников  Пушкин,  как  известно,
воспринимался как романтический поэт, поведение которо-
го определяется исключительно порывами поэтической  на-
туры. Но близко знавший Пушкина умный Соболевский писал
в 1832 году Шевыреву,  опровергая этот расхожий взгляд:
"Пушкин столь же умен,  сколь практичен;  он практик, и
большой практик".  Речь не идет о демонстративном  жиз-
нетворчестве байронического типа или образца Серебряно-
го века. Речь идет об осознанной стратегии, об осознан-
ном выборе судьбы, а не просто жизненного стиля. В 1833
году,  в критический момент жизни,  Пушкин начал  вести
дневник,  цель которого была - не в последнюю очередь -
объяснить выбранный им стиль поведения после 26-го года
и  причины  изменения этого стиля.  Пушкин объяснялся с
потомками,  понимая, что его поступки будут толковаться
и  перетолковываться.  Он предлагал некий путеводитель.
Есть основания предполагать, что диалоги с Волковым под
магнитофон,  которые - как Бродский прекрасно понимал -
в конечном итоге предназначались для печати,  выполняли
ту же функцию. Бродский предлагал свой вариант духовной
и бытовой биографии в наиболее важных  и  дающих  повод
для вольных интерпретаций моментах. В "Диалогах" крайне
значимые проговорки на эту тему.  "У каждой эпохи, каж-
дой  культуры  есть  своя  версия прошлого",  - говорит
Бродский.  За этим стоит:  у каждого из нас  есть  своя
версия  собственного прошлого.  И здесь,  возвращаясь к
записям А.  К.  Гладкова,  нужно сказать, что Пастернак
явно  подобной цели не преследовал.  Это был совершенно
вольный разговор на интеллектуальные темы,  происходив-
ший  в  страшные  дни  мировой войны в российском захо-
лустье. В монологах Пастернака нет системной устремлен-
ности  Бродского,  осознания  программности сказанного,
ощущения подводимого итога. И отсутствовал магнитофон -
что психологически крайне существенно. "Диалоги" нельзя
воспринимать как абсолютный источник для  жизнеописания
Бродского.  При том,  что они содержат гигантское коли-
чество фактического материала, они являются и откровен-
ным вызовом будущим исследователям, ибо собеседник Вол-
кова менее всего мечтает стать безропотным  "достоянием
доцента".  Он  воспроизводит прошлое как художественный
текст,  отсекая лишнее - по его мнению,  -  выявляя  не
букву, а дух событий, а когда в этом есть надобность, и
конструируя ситуации.  Это не обман -  это  творчество,
мифотворчество.  Перед  нами - в значительной степени -
автобиографический миф. Но ценность "Диалогов" от этого
не уменьшается,  а увеличивается.  Выяснить те или иные
бытовые обстоятельства, в конце концов, по силам стара-
тельным и профессиональным исследователям.  Реконструи-
ровать представление о событиях,  точку  зрения  самого
героя невозможно без его помощи. В "Диалогах" выявляет-
ся самопредставление, самовосприятие Бродского. "Диало-
ги",  условно говоря,  состоят из двух пластов.  Один -
чисто интеллектуальный,  культурологический,  философи-
ческий,  если  угодно.  Это беседы о Цветаевой,  Одене,
Фросте.  Это - важнейшие фрагменты  духовной  биографии
Бродского, не подлежащие критическому комментарию. Лишь
иногда, когда речь заходит о реальной истории, суждения
Бродского  нуждаются в корректировке,  так как он реши-
тельно предлагает свое представление о событиях  вместо
самих событий.  Это,  например,  разговор о Петре I. "В
сознании Петра Великого существовало два направления  -
Север и Запад.  Больше никаких. Восток его не интересо-
вал. Его даже Юг особо не интересовал..." Но в геополи-
тической  концепции  Петра  Юго-Восток играл не меньшую
роль,  чем Северо-Запад. Вскоре после полтавской победы
он  предпринял довольно рискованный Прутский поход про-
тив Турции, едва не кончившийся катастрофой. Сразу пос-
ле окончания двадцатилетней Северной войны Петр начина-
ет Персидский поход, готовя прорыв в сторону Индии - на
Восток ( с чего,  собственно,  началась Кавказская вой-
на).  И так далее.  Это, однако, достаточно редкий слу-
чай. Когда речь шла о реальности объективной, внешней -
в любых ее ипостасях,  если она не касается  непосредс-
твенно его жизни, - Бродский вполне корректен в обраще-
нии с фактами.  Ситуация меняется, когда мы попадаем во
второй слой "Диалогов",  условно говоря,  автобиографи-
ческий.  Здесь будущим биографам поэта придется изрядно
потрудиться,  чтобы объяснить потомкам,  скажем, почему
Бродский повествует о  полутора  годах  северной  своей
ссылки как о пустынном отшельничестве, как о пространс-
тве, населенном только жителями села Норенское, не упо-
миная многочисленных гостей.  Но, пожалуй, наиболее вы-
разительным  примером  художественного  конструирования
события стало описание суда 1964 года. Вся эта ситуация
принципиально важна,  ибо демонстрирует не только отно-
шение  Бродского к этому внешне наиболее драматическому
моменту его жизни,  но объясняет экзистенциальную уста-
новку зрелого Бродского по отношению к событиям внешней
жизни.  Отвечая на вопросы Волкова о ходе суда,  он ут-
верждает,  что  Фриду  Вигдорову,  сохранившую в записи
происходивший там злобный абсурд, рано вывели из зала и
потому запись ее принципиально не полна. Вигдорова, од-
нако, присутствовала в зале суда на протяжении всех пя-
ти  часов,  и хотя в какой-то момент - достаточно отда-
ленный от начала - судья запретил ей вести запись, Виг-
дорова с помощью еще нескольких свидетелей восстановила
ход процесса до самого  конца.  Все  это  Бродский  мог
вспомнить. Но дело в том, что он был категорически про-
тив того,  чтобы события ноября 1963 - марта 1964  года
рассматривались  как  определяющие в его судьбе.  И был
совершенно прав. К этому времени уже был очевиден масш-
таб его дарования, и вне зависимости от того, появились
бы в его жизни травля, суд, ссылка или не появились, он
все  равно  остался  бы  в  русской и мировой культуре.
Бродский сознавал это, и его подход к происшедшему мно-
гое объясняет в его зрелом мировидении.  "Я отказываюсь
все это драматизировать!" - резко отвечает он  Волкову.
На что следует идеально точная реплика Волкова:  "Я по-
нимаю, это часть вашей эстетики". Здесь ключ. Изложение
событий так, как они выглядели в действительности, рет-
роспективно отдавало бы мелодрамой.  Но Бродский  девя-
ностых  резко  поднимает уровень представления о драма-
тичности по сравнению с шестидесятыми,  и то, что тогда
казалось высокой драмой, оказывается гораздо ниже этого
уровня.  Истинная драма переносится в иные сферы. Восп-
риятие Бродским конкретной картины суда трансформирова-
лось вместе с его эстетическими и философскими установ-
ками,  вместе  с его стилистикой в ее не просто литера-
турном, но экзистенциальном плане. И прошлое должно со-
ответствовать  этой новой стилистике даже фактологичес-
ки.  "Диалоги" не столько информируют - хотя конкретный
биографический  материал  в них содержится огромный,  -
сколько провоцируют догадки совсем иного рода.  Расска-
зывая о возникновении идеи книги "Новые стансы к Авгус-
те", Бродский вдруг говорит: "К сожалению, я не написал
"Божественной комедии". И, видимо, уже никогда не напи-
шу". Затем следует обмен репликами про поводу эпичности
поздней  поэзии  Бродского  и  отсутствии при этом в ее
составе "монументального  романа  в  стихах".  Бродский
иронически  вспоминает  "Шествие" и - как образец мону-
ментальной формы - "Горбунова и Горчакова", вещи, кото-
рая  представляется ему произведением чрезвычайно серь-
езным.  " А что касается  "Комедии  Дивины"...  ну,  не
знаю,  но, видимо, нет - уже не напишу. Если бы я жил в
России,  дома, - тогда..." И дальше всплывает у Волкова
слово  "изгнание" - намек на то,  что именно в изгнании
Данте написал "Божественную комедию",  и тень Данте ви-
тает  над финалом "Диалогов".  Во всем этом чувствуется
какая-то недоговоренность...  "Величие замысла" - вари-
ант известного высказывания Пушкина о плане "Божествен-
ной комедии" - было  любимым  словосочетанием  молодого
Бродского,  о чем ему не раз напоминала в письмах Ахма-
това.  И написать свою "Комедию Дивину" он пробовал.  В
пятилетие  -  с  1963 по 1968 год - Бродский предпринял
попытку, которую можно сравнить по величию замысла и по
сложности  расшифровки разве что с пророческими поэмами
Уильяма Блейка,  которого Бродский внимательно читал  в
шестидесятые годы. (Однотомник Блейка - английский ори-
гинал - находился в его библиотеке.)                   
     Это был цикл "больших  стихотворений"  -  "Большая
элегия Джону Донну",  "Исаак и Авраам", "Столетняя вой-
на",  "Пришла зима...", "Горбунов и Горчаков". Это еди-
ное  грандиозное  эпическое пространство,  объединенное
общей метрикой,  сквозными образами-символами -  птицы,
звезды,  снег,  море  - общими структурными приемами и,
главное,  общим религиозно-философским фундаментом. Как
и  у Блейка - это еретический эпос.  Но и "Божественная
комедия" родилась в контексте  сектантских  еретических
утопий. Рай и Ад присутствуют в эпосе Бродского. В нео-
публикованной "Столетней войне" есть потрясающее описа-
ние  подземного царства,  где "Корни - звезды,  черви -
облака",  "где воет Тартар страшно" и откуда вырывается
зловещий ангел - птица раздора***.                     
     Таков фон  разговора  о ненаписанной "Божественной
комедии",  такова и глубинная тематика многих  диалогов
книги.                                                 
     Монологи и диалоги о Цветаевой, Мандельштаме, Пас-
тернаке,  Одене, Фросте - быть может, в большей степени
автобиографичны,  чем иронический рассказ о собственной
жизни.  И ни  один  исследователь  жизни  и  творчества
Бродского не может отныне обойтись без этой книги.     
    
                              Яков Гордин
     _____________________                             
     * Иоган Петер Эккерман. "Разговоры с Гете". М.-Л.,
с. 7.                                                  
     ** Поль Гзелль.  "Беседы Анатоля  Франса".  Петер-
бург-Москва, 1923, с.10.                               
     *** Соображения  о  пяти  "больших стихотворениях"
как о едином эпическом пространстве были высказаны  ав-
тором этого предисловия в 1995 году (Russian Literature
XXXVII, North-Holland) и прочитаны И. Бродским - возра-
жений не последовало.                                  

 

Вместо вступления
                                      
     Начальным импульсом  для  книги "Диалоги с Иосифом
Бродским" стали лекции,  читанные поэтом в Колумбийском
университете (Нью-Йорк) осенью 1978 года.  Он комменти-
ровал тогда для американских  студентов  своих  любимых
поэтов: Цветаеву, Ахматову, Роберта Фроста, У.Х.Одена. 
     Эти лекции  меня  ошеломили.  Как  это  случается,
страстно захотелось поделиться своими  впечатлениями  с
возможно большей аудиторией. У меня возникла идея книги
"разговоров", которую я и предложил Бродскому. Он сразу
же ответил согласием.  Так началась многолетняя, потре-
бовавшая времени и сил  работа.  Результатом  ее
явился объемистый манускрипт. В нем, кроме глав, посвя-
щенных вышеназванным поэтам, большое место заняли авто-
биографические разделы: воспоминания о детстве и юности
в Ленинграде, о "процессе Бродского", ссылке на Север и
последующем изгнании на Запад, о жизни в Нью-Йорке, пу-
тешествиях и т.д.                                      
     Отдельные главы публиковались еще при жизни Бродс-
кого.  Предполагалось, что завершающий раздел книги бу-
дет посвящен впечатлениям от новой встречи поэта с Рос-
сией, с его родным Питером. Не получилось...           
     Жанр "разговора" особый. Сравнительно давно укоре-
нившийся на Западе, в России он пока не привился. Клас-
сическая  книга Лидии Чуковской об Анне Ахматовой,  при
всей ее документальности,  есть все же в первую очередь
дневник самой Чуковской.                               
     Русский читатель  к "разговорам" со своими поэтами
не привык.  Причин на то много.  Одна из них -  поздняя
профессионализация литературы на Руси.  К поэту прислу-
шивались, но его не уважали.                           
     Эккерман свои знаменитые "Разговоры с Гете"  издал
в 1836 году; на следующий год некролог Пушкина, в кото-
ром было сказано, что поэт "скончался в середине своего
великого поприща",  вызвал гнев русского министра прос-
вещения:  "Помилуйте,  за что такая честь? Разве Пушкин
был полководец,  военачальник, министр, государственный
муж? Писать стишки не значит еще проходить великое поп-
рище".                                                 
     Ситуация стала меняться к началу XX века,  с появ-
лением массового рынка для стихов.  Но  было  поздно  -
пришла революция; с ней все и всяческие разговоры укры-
лись в глухое подполье. И, хотя звукозапись уже сущест-
вовала, не осталось записанных на магнитофон бесед ни с
Пастернаком, ни с Заболоцким, ни с Ахматовой.          
     Между тем на Западе жанр диалога процветает. Родо-
начальник его,  "Разговоры с Гете", все еще стоит особ-
няком. Другая вершина - пять книг бесед со Стравинским,
изданных Робертом Крафтом в сравнительно недавние годы;
эта блестящая серия заметно повлияла на наши культурные
вкусы.                                                 
     Откристаллизовалась и  эстетика  жанра.  Тут можно
назвать "Разговоры беженцев" Брехта и  некоторые  пьесы
Беккета и Ионеско.  Успех фильма Луи Малля "Обед с Анд-
ре", целиком построенного на разговоре двух реально су-
ществующих  лиц,  показал,  что  и сравнительно широкой
публике этот прием интересен.                          
     Внимательный читатель заметит, что каждый разговор
с  Бродским тоже строился как своего рода пьеса - с за-
вязкой,  подводными камнями конфликтов,  кульминацией и
финалом.                                               
                  Соломон Волков
                                                 
Глава 1.
 Детство и юность в Ленинграде:
 лето 1981 - зима 1992 
                                               
     СВ: Вы родились в мае 1940 года,  то есть за год с
небольшим до нападения армии Гитлера на Россию. Помните
ли  вы блокаду Ленинграда,  которая началась в сентябре
1941 года?                                             
     ИБ: Одну сцену я помню довольно хорошо. Мать тащит
меня на саночках по улицам,  заваленным снегом.  Вечер,
лучи прожекторов шарят по небу.  Мать протаскивает меня
мимо пустой булочной.  Это около  Спасо-Преображенского
собора, недалеко от нашего дома. Это и есть детство.   
     СВ: Вы помните,  что взрослые говорили о  блокаде?
Насколько  я  понимаю,  ленинградцы  старались избегать
этой темы.  С одной стороны,  тяжело было обсуждать все
эти невероятные мучения. С другой стороны, это не поощ-
рялось властями. То есть блокада была полузапретной те-
мой.  ИБ:  У меня такого ощущения не было.  Помню,  как
мать говорила, кто как умер из знакомых, кого и как на-
ходили в квартирах - уже мертвыми.  Когда отец вернулся
с фронта, мать с ним часто говорила об этом. Обсуждали,
кто где был в блокаду.                                 
     СВ: А о людоедстве в осажденном Ленинграде говори-
ли? Эта тема была, пожалуй, самой страшной и запретной;
о ней говорить боялись,  - но, с другой стороны, трудно
было ее обойти...                                      
     ИБ: Да, говорили и о людоедстве. Нормально. А отец
вспоминал прорыв блокады в начале 1943 года - он ведь в
нем участвовал.  А полностью блокаду  сняли  еще  через
год.                                                   
     СВ: Вы ведь были эвакуированы из Ленинграда?      
     ИБ: На короткий срок, меньше года, в Череповец.   
     СВ: А возвращение из эвакуации в Ленинград вы пом-
ните?                                                  
     ИБ: Очень хорошо помню. С возвращением из Черепов-
ца  связано одно из самых ужасных воспоминаний детства.
На железнодорожной станции толпа осаждала поезд.  Когда
он  уже  тронулся,  какой-то  старик-инвалид ковылял за
составом,  все еще пытаясь влезть в вагон. А его оттуда
поливали кипятком.  Такая вот сцена из спектакля "Вели-
кое переселение народов".                              
     СВ: А ваши эмоции по поводу Дня Победы в 1945 году
вы помните?                                            
     ИБ: Мы  с  мамой пошли смотреть праздничный салют.
Стояли в огромной толпе на берегу Невы у Литейного мос-
та.  Но  эмоций своих абсолютно не помню.  Ну какие там
эмоции? Мне ведь было всего пять лет.                  
     СВ: В каком районе Ленинграда вы родились?        
     ИБ: Кажется, на Петроградской стороне. А рос глав-
ным образом на улице Рылеева. Во время войны отец был в
армии. Мать, между прочим, тоже была в армии - перевод-
чицей  в  лагере для немецких военнопленных.  А в конце
войны мы уехали в Череповец.                           
     СВ: И вернулись потом на то же место?             
     ИБ: Да, в ту же комнату. Поначалу мы нашли ее опе-
чатанной.  Пошли  всякие  склоки,  война с начальством,
оперуполномоченным.  Потом  нам  эту  комнату  вернули.
Собственно говоря, у нас было две комнаты. Одна у мате-
ри на улице Рылеева, а другая у отца на проспекте Газа,
на  углу этого проспекта и Обводного канала.  И,  собс-
твенно, детство я провел между этими двумя точками.    
     СВ: В  ваших стихах,  практически с самого начала,
очень нетрадиционный взгляд на  Петербург.  Это  как-то
связано с географией вашего детства?                   
     ИБ: Что вы имеете в виду?                         
     СВ: Уже  в  ваших ранних стихах Петербург - не му-
зей, а город рабочих окраин.                           
     ИБ: Где вы нашли такое?                           
     СВ: Да хотя бы,  к примеру, ваше стихотворение "От
окраины  к  центру",  написанное,  когда  вам было чуть
больше двадцати. Вы там описываете Ленинград как "полу-
остров заводов, парадиз мастерских и аркадию фабрик".  
     ИБ: Да, это Малая Охта! Действительно, есть у меня
стихотворение, которое описывает индустриальный Ленинг-
рад!  Это поразительно,  но я совершенно забыл об этом!
Вы знаете, я не в состоянии говорить про свои собствен-
ные стихи, потому что не очень хорошо их помню.        
     СВ: Это стихотворение для своего времени было, по-
жалуй,  революционным.  Потому что оно заново открывало
официально как бы несуществующую - про крайней мере,  в
поэзии - сторону Ленинграда. Кстати, как вы предпочита-
ли называть этот город - Ленинградом, Петербургом?     
     ИБ: Пожалуй,  Питером.  И для меня Питер -  это  и
дворцы, и каналы. Но, конечно, мое детство предрасполо-
жило меня к острому восприятию индустриального пейзажа.
Я помню ощущение этого огромного пространства, открыто-
го,  заполненного какими-то не очень значительными,  но
все же торчащими сооружениями...                       
     СВ: Трубы...                                      
     ИБ: Да, трубы, все эти только еще начинающиеся но-
востройки, зрелище Охтинского химкомбината. Вся эта по-
этика нового времени...                                
     СВ: Как раз можно сказать, что это, скорее, против
поэтики нового, то есть советского, времени. Потому что
задворки Петербурга тогда просто перестали  изображать.
Когда-то это делал Мстислав Добужинский...             
     ИБ: Да, арт нуво!                                 
     Волков. - А потом эта традиция практически прерва-
лась.  Ленинград - и в изобразительном искусстве,  и  в
стихах  -  стал очень условным местом.  А читающий ваше
стихотворение тут же вспоминает реальный город,  реаль-
ный пейзаж - его краски, запахи.                       
     ИБ: Вы знаете,  в этом стихотворении,  насколько я
сейчас помню, так много всего наложилось, что мне труд-
но об этом говорить. Одним словом или одной фразой это-
го ни в коем случае не выразить. На самом деле это сти-
хи о пятидесятых годах в Ленинграде,  о том времени, на
которое выпала наша молодость.  Там даже есть, букваль-
но, отклик на появление узких брюк.                    
     СВ: "... Возле брюк твоих вечношироких"?          
     ИБ: Да,  совершенно верно.  То есть это как бы по-
пытка сохранить эстетику пятидесятых годов.  Тут многое
намешано,  в том числе и современное кино - или то, что
нам тогда представлялось современным кино.             
     СВ: Это стихотворение воспринимается как  полемика
с пушкинским "... Вновь я посетил...".                 
     ИБ: Нет,  это скорее перифраза.  Но  с  первой  же
строчки все как бы ставится под сомнение,  да? Я всегда
торчал от индустриального пейзажа. В Ленинграде это как
бы антитеза центра. Про этот мир, про эту часть города,
про окраины, действительно, никто в то время не писал. 
     СВ: Ни вы,  ни я, Питер уже много лет не видели. И
для меня лично Питер - вот эти стихи...                
     ИБ: Это  очень  трогательно с вашей стороны,  но у
меня эти стихи вызывают совершенно другие ассоциации.  
     СВ: Какие?                                        
     ИБ: Прежде всего,  воспоминания об  общежитии  Ле-
нинградского  университета,  где  я  "пас" девушку в то
время.  Это и была Малая Охта.  Я все время ходил  туда
пешком,  а  это далеко,  между прочим.  И вообще в этом
стихотворении главное - музыка, то есть тенденция к та-
кому метафизическому решению: есть ли в том, что ты ви-
дишь,  что-либо важное, центральное? И я сейчас вспоми-
наю  конец этого стихотворения - там есть одна мысль...
Да ладно, неважно...                                   
     СВ: Вы имеете в виду строчку "Слава Богу, что я на
земле без отчизны остался"?                            
     ИБ: Ну да...                                      
     СВ: Эти слова оказались пророческими.  Как  они  у
вас выскочили тогда, в 1962 году?                      
     ИБ: Ну,  это мысль об одиночестве... о непривязан-
ности.  Ведь  в  той,  ленинградской  топографии  - это
все-таки очень  сильный  развод,  колоссальная  разница
между центром и окраиной.  И вдруг я понял, что окраина
- это начало мира, а не его конец. Это конец привычного
мира,  но это начало непривычного мира, который, конеч-
но, гораздо больше, огромней, да? И идея была в принци-
пе такая:  уходя на окраину, ты отдаляешься от всего на
свете и выходишь в настоящий мир.                      
     СВ: В  этом  я  чувствую  какое-то отталкивание от
традиционного декоративного Петербурга.                
     ИБ: Я понимаю,  что вы имеете в виду.  Ну, во-пер-
вых, в Петербурге вся эта декоративность носит несколь-
ко безумный оттенок.  И тем она интересна. А во-вторых,
окраины тем больше мне по душе,  что они дают  ощущение
простора. Мне кажется, в Петербурге самые сильные детс-
кие или юношеские впечатления связаны с этим  необыкно-
венным  небом  и с какой-то идеей бесконечности.  Когда
эта перспектива открывается - она же сводит с ума.  Ка-
жется,  что  на том берегу происходит что-то совершенно
замечательное.                                         
     СВ: Та  же  история  с перспективами петербургских
проспектов - кажется, что в конце этой длинной улицы...
     ИБ: Да!  И хотя ты знаешь всех,  кто там живет,  и
все тебе известно заранее - все равно,  когда ты  смот-
ришь,  ничего  не  можешь с этим ощущением поделать.  И
особенно это впечатление сильно,  когда смотришь,  ска-
жем,  с  Трубецкого бастиона Петропавловской крепости в
сторону Новой Голландии вниз по течению и на тот берег.
Там все эти краны, вся эта чертовщина.                 
     СВ: Страна Александра Блока...                    
     ИБ: Да,  это то, от чего балдел Блок. Ведь он бал-
дел от петербургских закатов,  да?  И предрекал  то-се,
пятое-десятое. На самом деле главное - не в цвете зака-
та, а в перспективе, в ощущении бесконечности, да? Бес-
конечности и,  в общем, какой-то неизвестности. И Блок,
на мой взгляд,  со всеми своими апокалиптическими виде-
ниями пытался все это одомашнить. Я не хочу о Блоке го-
ворить ничего дурного, но это, в общем, банальное реше-
ние  петербургского  феномена.  Банальная интерпретация
пространства.                                          
     СВ: Эта любовь к окраинам связана, быть может, и с
вашим положением аутсайдера в советском обществе?  Ведь
вы не пошли по протоптанному пути интеллектуала:  после
школы - университет,  потом приличная служба и т.д. По-
чему так получилось? Почему вы ушли из школы, недоучив-
шись?                                                  
     ИБ: Это получилось как-то само собой.             
     СВ: А где находилась ваша школа?                  
     ИБ: О, их было столько!                           
     СВ: Вы их меняли?                                 
     ИБ: Да, как перчатки.                             
     СВ: А почему?                                     
     ИБ: Отчасти потому, что я жил то с отцом, то с ма-
терью.  Больше с матерью, конечно. Я сейчас уже путаюсь
во всех этих номерах, но сначала я учился в школе, если
не ошибаюсь,  номер 203, бывшей "Петершуле". До револю-
ции это было немецкое училище.  И в числе воспитанников
были многие довольно-таки замечательные люди. Но в наше
время это была обыкновенная советская школа. После чет-
вертого класса почему-то оказалось, что мне оттуда надо
уходить - какое-то серафическое перераспределение, свя-
занное с тем,  что я оказался принадлежащим  к  другому
микрорайону.  И  я перешел в 196 школу на Моховой.  Там
опять что-то произошло,  я уже не помню  что,  и  после
трех  классов  пришлось мне перейти в 181 школу.  Там я
проучился год,  это седьмой класс был.  К сожалению,  я
остался на второй год.  И, оставшись на второй год, мне
было как-то солоно ходить в ту же самую школу.  Поэтому
я  попросил  родителей  перевести меня в школу по месту
жительства отца,  на Обводном канале. Тут для меня нас-
тали замечательные времена, потому что в этой школе был
совершенно другой контингент  -  действительно  рабочий
класс, дети рабочих.                                   
     СВ: Вы почувствовали себя среди своих?            
     ИБ: Да,  ощущение  было совершенно другое.  Потому
что мне опротивела эта полуинтеллигентная шпана.  Не то
чтобы у меня тогда были какие-то классовые чувства,  но
в этой новой школе все было просто.  А  после  седьмого
класса  я попытался поступить во Второе Балтийское учи-
лище,  где готовили подводников. Это потому, что папаша
был во флоте, и я, как всякий пацан, чрезвычайно торчал
от всех этих вещей - знаете?                           
     СВ: Погоны, кителя, кортики?                      
     ИБ: Вот-вот! Вообще у меня по отношению к морскому
флоту довольно замечательные чувства. Уж не знаю, отку-
да они взялись,  но тут и детство, и отец, и родной го-
род.  Тут  уж  ничего  не поделаешь!  Как вспомню Воен-
но-морской музей,  андреевский флаг - голубой крест  на
белом  полотнище...  Лучшего флага на свете вообще нет!
Это я уже теперь точно говорю!  Но ничего из этой  моей
попытки, к сожалению, не вышло.                        
     СВ: А что помешало?                               
     ИБ: Национальность, пятый пункт. Я сдал экзамены и
прошел медицинскую комиссию. Но когда выяснилось, что я
еврей - уж не знаю, почему они это так долго выясняли -
они меня перепроверили.  И вроде выяснилось, что с гла-
зами лажа,  астигматизм левого глаза.  Хотя я не думаю,
что это чему бы то ни было мешало.  При том,  кого  они
туда брали...  В общем,  погорел я на этом деле, ну это
неважно.  В итоге я вернулся в школу на Моховую и проу-
чился  там год,  но к тому времени мне все это порядком
опротивело.                                            
     СВ: Ситуация  в целом опротивела?  Или сверстники?
Или кто-нибудь из педагогов вас особенно доставал?     
     ИБ: Да, там был один замечательный преподаватель -
кажется, он вел Сталинскую Конституцию. В школу он при-
шел из армии, армейский, бывший. То есть рожа - карика-
тура полная.  Ну,  как на Западе изображают  советских:
шляпа,  пиджак,  все  квадратное и двубортное.  Он меня
действительно люто ненавидел.  А все дело в том,  что в
школе он был секретарем парторганизации.  И сильно пор-
тил мне жизнь.  Тем и кончилось - я пошел работать фре-
зеровщиком на завод "Арсенал",  почтовый ящик 671.  Мне
было тогда пятнадцать лет.                             
     СВ: Бросить школу - это довольно радикальное реше-
ние для ленинградского еврейского юноши. Как реагирова-
ли на него ваши родители?                              
     ИБ: Ну,  во-первых,  они видели, что толку из меня
все равно не получается. Во-вторых, я действительно хо-
тел работать.  А в семье просто не было башлей. Отец то
работал, то не работал.                                
     СВ: Почему?                                       
     ИБ: Время было такое,  смутное. Гуталин только что
врезал дуба.  При Гуталине папашу выгнали из армии, по-
тому что вышел ждановский указ, запрещавший евреям выше
какого-то определенного звания быть на  политработе,  а
отец был уже капитан третьего ранга, то есть майор.    
     СВ: А кто такой Гуталин?                          
     ИБ: Гуталин  - это Иосиф Виссарионович Сталин,  он
же Джугашвили. Ведь в Ленинграде все сапожники были ай-
соры.                                                  
     СВ: В первый раз слышу такую кличку.              
     ИБ: А  где  вы  жили всю жизнь,  Соломон?  В какой
стране?                                                
     СВ: Когда умер Сталин, я жил в Риге.              
     ИБ: Тогда понятно.  В Риге так, конечно, не .гово-
рили.                                                  
     СВ: Кстати,  разве в пятнадцать лет можно было ра-
ботать? Разве это было разрешено?                      
     ИБ: В некотором роде это  было  незаконно.  Но  вы
должны понять,  это был 1955 год, о какой бы то ни было
законности речи не шло. А я вроде был парень здоровый. 
     СВ: А  в  школе вас не уговаривали остаться?  Дес-
кать, что же ты делаешь, опомнись?                     
     ИБ: Как же, весь класс пришел ко мне домой. А в то
время я уже за какой-то пионервожатой ухаживал, или мне
так казалось.  Помню, возвращаюсь я домой с этих ухажи-
ваний,  совершенно раздерганный,  вхожу в комнату - а у
нас всего две комнаты и было, одна побольше, другая по-
меньше - и вижу, сидит почти весь класс. Это меня, надо
сказать,  взбесило.  То есть реакция была совершенно не
такая, как положено в советском кинофильме. Я нисколько
не растрогался,  а наоборот - вышел из себя. И в школу,
конечно, не вернулся.                                  
     СВ: И никогда об этом не жалели?                  
     ИБ: Думаю,  что в итоге я ничего не потерял. Хотя,
конечно, жалко было, что школу не закончил, в универси-
тет не пошел и так далее. Я потом пытался сдать экзаме-
ны за десятилетку экстерном.                           
     СВ: Я знал,  что такая возможность - сдавать экза-
мены  экстерном - в Советском Союзе существовала,  но в
первый раз говорю с  человеком,  который  этой  возмож-
ностью  воспользовался.  По-моему,  власти  к этой идее
всегда относились достаточно кисло.                    
     ИБ: Да нет,  если подготовиться, то можно сдать за
десятилетку совершенно спокойно.  Я,  в  общем,  как-то
подготовился,  по всему аттестату. Думал, что погорю на
физике или на химии,  но это я как раз сдал. Как это ни
комично, погорел я на астрономии. По астрономии я реши-
тельно ничего не читал тем летом.  Действительно,  руки
не доходили.  Чего-то они меня спросили, я походил вок-
руг доски.  Но стало совершенно ясно,  что астрономию я
завалил.  Можно  было  попробовать пересдать,  но я уже
как-то скис: надоело все это, эти детские игры. Да я уж
и пристрастился к работе: сначала был завод, потом морг
в областной больнице.  Потом  геологические  экспедиции
начались.                                              
     СВ: А что именно вы делали в морге?  И как вы туда
попали?                                                
     ИБ: Вы знаете,  когда мне было шестнадцать лет,  у
меня возникла идея стать врачом.  Причем нейрохирургом.
Ну нормальная такая мечта еврейского мальчика.  И вслед
появилась  опять-таки романтическая идея - начать с са-
мого неприятного,  с самого непереносимого.  То есть, с
морга.  У меня тетка работала в областной больнице, я с
ней поговорил на эту тему.  И устроился туда, в морг. В
качестве помощника прозектора. То есть, я разрезал тру-
пы,  вынимал внутренности, потом зашивал их назад. Сни-
мал  крышку  черепа.  А врач делал свои анализы,  давал
заключение. Но все это продолжалось сравнительно недол-
го.  Дело  в том,  что тем летом у отца как раз был ин-
фаркт.  Когда он вышел из больницы и узнал, что я рабо-
таю в морге,  это ему,  естественно,  не понравилось. И
тогда я ушел. Надо сказать, ушел безо всяких сожалений.
Не  потому,  что  профессия врача мне так уж разонрави-
лась,  но частично эта идея как бы улетучилась.  Потому
что я уже поносил белый халат,  да? А это, видимо, было
как раз главное, что меня привлекало в этой профессии. 
     СВ: Вас не воротило от работы в морге? Чисто физи-
чески?                                                 
     ИБ: Вы знаете,  сейчас я такое ни в коем случае не
смог бы сдюжить.  А в юности ни о чем метафизическом не
думаешь,  просто  довольно  много  неприятных ощущений.
Скажем,  несешь на руках труп  старухи,  перекладываешь
его. У нее желтая кожа, очень дряблая, она прорывается,
палец уходит в слой жира. Не говоря уже о запахе. Пото-
му что масса людей умирает перед тем,  как покакают,  и
все это остается  внутри.  И  поэтому  присутствует  не
только запах разложения,  но еще и вот этого добра. Так
что просто в смысле обоняния,  это было одно  из  самых
крепких испытаний.                                     
     СВ: Мне такое даже слушать - испытание.           
     ИБ: Ушел  я  из морга главным образом потому,  что
приключилась одна неприятная сцена.  Больница эта  была
областная.  И летом очень много привозили детей. Дело в
том,  что летом (а это  был  июль)  детская  смертность
подскакивает. По области гуляет бруцеллез, много случа-
ев токсической диспепсии, маленькие дети особенно стра-
дают;                                                  
     что-нибудь съедят или выпьют - молочко не такое, и
все.  Младенцы этому чрезвычайно подвержены. И пришел к
нам в морг цыган.  Я выдал ему двух его детей - двойня-
шек, если не ошибаюсь. Он когда увидел их разрезанными,
то среагировал на это довольно буйно: решил меня тут же
на  месте  и  пришить.  И вот этот цыган с ножом в руке
стал носиться за мной по моргу. А я бегал от него между
столами,  на  которых лежали покрытые простынями трупы.
То есть это такой сюрреализм,  по сравнению  с  которым
Жан  Кокто  -  просто сопля.  Наконец,  он поймал меня,
схватил за грудки,  и я понял,  что  сейчас  произойдет
что-нибудь непоправимое.  Тогда я изловчился,  взял хи-
рургический молоток -  такой,  знаете,  из  нержавеющей
стали  -  и ударил цыгана по запястью.  Рука его разжа-
лась, он сел и заплакал. А мне стало очень не по себе. 
     СВ: Ну и сцена... 

К титульной странице
Вперед