- Чашечку - уже готов. Чашечку чаю и папироску.
      Флер ушла. Ему предстоят долгие часы раскаяния и колебаний. С тяжелым чувством он улыбнулся и сказал:
      - Ну хорошо, благодарю вас.
      Она принесла на подносе маленький чайник, две чашечки и серебряный ларчик с папиросами.
      - Сахар дать? У мисс Форсайт много сахару: она покупает сахар для меня и для моей подруги. Мисс Форсайт очень добрая леди. Я счастлива, что служу у нее. Вы ее брат?
      - Да, - сказал Джон, закуривая вторую в своей жизни папиросу.
      - Очень молодой брат, - сказала австрийка с робкой смущенной улыбкой, которая напомнила Джону виляющий собачий хвостик.
      - Разрешите мне вам налить? - сказал он. - И может быть, вы присядете?
      Австрийка покачала головой.
      - Ваш отец очень милый старый человек - самый милый старый человек, какого я видела. Мисс Форсайт рассказала мне все о нем. Ему лучше?
      Ее слова прозвучали для Джона упреком.
      - О да. Мне кажется, он вполне здоров.
      - Я буду рада видеть его опять, - сказала австрийка, прижав руку к сердцу, - он имеет очень доброе сердце.
      - Да, - сказал Джон. И опять услышал в ее словах упрек.
      - Он никогда не делает никому беспокойство и так хорошо улыбается.
      - Да, не правда ли?
      - Он так странно смотрит иногда на мисс Форсайт. Я ему рассказала всю мою историю; он такой симпатичный. Ваша мать - она тоже милая и добрая?
      - Да, очень.
      - Он имеет ее фотографию на своем туалет. Очень красивая.
      Джон проглотил свой чай. Эта женщина с сокрушенным лицом и укоризненными речами - точно заговорщица в пьесе: первый убийца, второй убийца...
      - Благодарю вас, - сказал он. - Мне пора идти. Вы... вы не обидитесь, если я оставлю вам кое-что?
      Он неуверенной рукой положил на поднос бумажку в десять шиллингов и кинулся к двери. Он услышал, как австрийка ахнула, и поспешил выйти. Времени до поезда было в обрез. Всю дорогу до вокзала он заглядывал в лицо каждому прохожему, как заглядывают влюбленные, надеясь без надежды. В Уординге он отправил вещи багажом с поездом местного сообщения, а сам пустился горной дорогой в Уонсдон, стараясь заглушить ходьбой ноющую боль нерешимости. Быстро шагая, он упивался прелестью зеленых косогоров, время от времени останавливался, чтобы растянуться на траве, подивиться совершенству шиповника, послушать жаворонка. Но это только оттягивало войну между внутренними побуждениями: влечением к Флер и ненавистью к обману. Подходя к меловой яме над Уонсдоном, он был так же далек от решения, как и в начале пути. В способности отчетливо видеть обе стороны вопроса заключалась одновременно и сила и слабость Джона. Он вошел в дом с первым ударом гонга, звавшего обедать. Вещи, его, уже, прибыли. Он наспех принял, ванну и сошел в столовую, где застал Холли в, одиночестве - Вал уехал в город и, обещал вернуться последним поездом.
      С тех пор как Вэл посоветовал ему расспросить сестру о причине ссоры между обеими семьями, так много случилось нового - сообщение Флер в Грин-парке, поездка в. Робин-Хилл, сегодняшнее свидание, - что, казалось, и спрашивать больше нечего. Джон говорил об Испании. о солнечном ударе, о лошадях Вэла, о здоровье отца. Холли удивила его замечанием, что, по ее мнению, отец очень нездоров. Она два раза ездила к нему в Робин-Хилл на воскресенье. У него был страшно усталый вид, временами даже страдающий, но он постоянно уклонялся от разговора о себе.
      - Он такой хороший и совершенно лишен эгоизма, правда, Джон?
      Стыдясь, что сам не лишен эгоизма, Джон ответил:
      - Конечно.
      - Мне кажется, он был всегда безукоризненным отцом, насколько я могу припомнить.
      - Да, - отозвался Джон, совсем подавленный.
      - Он никогда ни в чем не мешал детям и всегда, казалось, понимал их. Я до гроба не забуду, как он позволил мне ехать в Южную Африку во время бурской войны, когда я полюбила Вала.
      - Это было, кажется, до его женитьбы на маме) - спросил неожиданно Джон.
      - Да. А что?
      - Так, ничего. Только ведь она была раньше помолвлена с отцом Флер?
      Холли опустила ложку и подняла глаза. Она окинула брата внимательным взглядом. Что ему известно? Может, столько, что лучше рассказать ему все? Она не могла решить. Он как будто осунулся и постарел, но это могло быть следствием солнечного удара.
      - Что-то в этом роде было, - сказала она. - Мы жили тогда в Африке и не получали известий.
      Она не смела взять на себя ответственность за чужую тайну. К тому же она не знала, каковы сейчас его чувства. До Испании она не сомневалась, что он влюблен. Но мальчик остается мальчиком. С того времени прошло семь недель, и в промежутке лежала вся Испания.
      Заметив, что он понял ее желание отвлечь его от опасной темы, она добавила:
      - Ты имел какие-нибудь вести от Флер?
      - Да.
      Его лицо сказало ей больше, чем самые подробные разъяснения. Итак, он не забыл.
      Она сказала совсем спокойно:
      - Флер на редкость обаятельна, но знаешь, Джон, нам с Вэлом она не очень нравится.
      - Почему?
      - Она из породы стяжателей.
      - Стяжателей? Не понимаю, что ты имеешь в виду, Она... она...
      Джон отодвинул тарелку с десертом, встал и подошел к окну.
      Холли тоже встала и обняла его.
      - Джон, не сердись, дорогой. Мы не можем видеть людей в одинаковом свете, не правда ли? Знаешь, мне думается, у каждого из нас бывает лишь по одному или по два близких человека, которые видят, что в нас есть самого лучшего, и помогают этому выявиться. Для тебя, я думаю, такой человек - твоя мать. Я видела раз, как она читала твое письмо; чудесное было у нее лицо. Я не встречала женщины красивей - время как будто и не коснулось ее.
      Лицо Джона смягчилось; потом опять стало замкнутым. Все, все против него и Флер. И все подтверждает ее призыв: "Обеспечь меня за собой, женись на мне, Джон!"
      Здесь, где он провел с ней упоительную неделю, здесь влечение к ней и боль в его сердце возрастали с каждой минутой ее отсутствия. Нет ее, чтобы сделать волшебными комнату и сад и самый воздух. Как жить здесь, не видя ее? И он окончательно замкнулся в себе и рано ушел спать. У себя в комнате он мог хотя бы остаться с воспоминанием о Флер в ее виноградном наряде. Он слышал, как приехал Вэл, как разгружали форд, и опять воцарилась тишина летней ночи. Только доносилось издалека блеяние овец да крик ночной птицы. Джон высунулся в окно. Холодный полумесяц, теплый воздух, холмы словно в серебре. Мотыльки, журчание ручья, ползучие розы. Боже, как пусто все без нее! В библии сказано: оставь отца, своего и мать свою и прилепись... к Флер.
      Собраться с духом, прийти и сказать им! Они не могут помешать ему жениться на Флер, не захотят мешать, когда узнают, как он ее любит. Да! Он скажет им. Смело и открыто - Флер не права.
      Птица смолкла, овцы затихли, во мраке слышалось только журчание ручья. И Джон уснул в своей постели, освобожденный от худшего из жизненных зол - нерешимости.
      XI
      ТИМОТИ ПРОРОЧЕСТВУЕТ
      День несостоявшегося свидания в Национальной галерее ознаменовал первую годовщину возрождения красы и гордости Англии, или, попросту сказать, цилиндра. Состязание на стадионе Лорда - это празднество, отмененное войной, - вторично подняло свои голубые и синие флаги, являя почти все черты славного прошлого. Здесь во время перерыва можно было наблюдать все виды дамских и единый вид мужского головных уборов, защищающих многообразные типы лиц, которые соответствуют понятию "общество". Наблюдательный Форсайт мог бы различить на бесплатных или дешевых местах некоторое количество зрителей в мягких шляпах, но они едва ли отважились бы подойти близко к полю; представители старой школы - или старых школ - могли радоваться, что пролетариат еще не в силах платить за вход установленные полкроны. Еще оставалась хоть эта твердыня - последняя, но значительная: стадион собрал, по уверению газет, десять тысяч человек. И десять тысяч человек, горя одной и той же надеждой, задавали друг другу один и тот же вопрос: "Где вы завтракаете?" Было в этом вопросе что-то очень успокоительное и возвышающее - в этом вопросе и в наличии такого множества людей, которые все похожи на вас и все одного с вами образа мыслей. Какие мощные резервы сохранила еще Британская империя - хватит голубей и омаров, телятины и лососины, майонезов, и клубники, и шампанского, чтобы прокормить эту тонну! В перспективе никаких чудес, никаких фокусов с пятью хлебами и несколькими жалкими рыбешками - вера покоится на более прочном фундаменте. Шесть тысяч цилиндров будут сняты, четыре тысячи ярких зонтиков будут свернуты, десять тысяч ртов, одинаково говорящих по-английски, - наполнены. Жив еще старый британский лев! Традиция! И еще раз традиция! Как она сильна и как эластична! Пусть свирепствуют войны и разбойничают налоги, пусть тред-юнионы разоряют поборами честных граждан, а Европа подыхает с голоду, - эти десять тысяч будут сыты; и за этой оградой будут они разгуливать по зеленому газону, носить цилиндры и встречаться друг с другом. Сердце старого мира здорово, пульс бьется ровно. И-тон! И-тон! Хэр-роу!
      Среди многочисленных Форсайтов, попавших в этот заповедник по праву или по знакомству, был Сомс с женою и дочерью. Он никогда не учился ни в одной из двух состязающихся школ, он нисколько не интересовался крикетом, но ему хотелось, чтобы Флер могла выставить напоказ свое платье, и хотелось надеть цилиндр - снова явиться на парад среди мира и изобилия вместе с равными себе. Он степенно вел Флер между собой и Аннет. Ни одна женщина, насколько он видел, не могла сравниться с ними. Они умеют ходить, умеют держаться; их красота вещественна; а у этих современных женщин ни осанки, ни груди - ничего. И вспомнилось ему вдруг, с каким гордым упоением выходил он, бывало, с Ирэн в первые годы их брака. И как они, бывало, завтракали в карете, которую его мать заставила отца приобрести, потому что это так шикарно: в те времена смотрели на игру из карет и колясок, а не с этих нескладных громадных трибун. И как Монтегью Дарти неизменно выпивал лишнее. Сомс вполне допускал мысль, что и теперь люди пьют лишнее, но нет теперь в этом былого размаха; ему вспомнилось, как Джордж Форсайт, братья которого, Роджер и Юстас, учились один в Итоне, другой в Хэрроу, взобравшись на верх кареты и размахивая синим флажком в правой руке и голубым в левой, громко прокричал: "Хэтон - Ирроу!" как раз в такую минуту, когда вся публика молчала, - всегда он вел себя, как шут; а Юстас чинно стоял внизу, такой был денди, что считал ниже своего достоинства надеть розетку того или другого цвета или выказывать интерес к чему-либо. Н-да! Былые дни! Ирэн в сером шелку с легким зеленым отливом. Он искоса поглядел на Флер. Лицо какое-то тусклое - ни света в нем, ни жизни. Эта любовь грызет ее - скверная история! Взгляд его скользнул дальше, к лицу жены, подрисованному сильней, чем обычно, немного презрительному, хотя она, насколько ему известно, меньше всех имеет право выказывать презрение. Она принимает измену Профона со странным спокойствием; или его "маленькое плавание" предпринято только для отвода глаз? Если так, он предпочитает не - видеть обмана. Они прошлись по площадке мимо павильонов, потом отыскали столик Уинифрид в палатке "Клуба бедуинов". Этот новый клуб, принимавший в члены и мужчин и женщин, был основан для поддержания туризма и некоего джентльмена, унаследовавшего стариннее шотландское имя, хотя его отец, как это ни странно, носил фамилию Леви. Уинифрид вступила в клуб не потому, что занималась когда-нибудь туризмом, а потому, что инстинкт подсказал ей, что клубу с таким названием и таким основателем предстоит большое будущее; если не вступить в него сразу, то потом, может быть, доступ будет закрыт. Палатка этого клуба, со стихом из Корана на оранжевом поле и вышитым над входом маленьким зеленым верблюдом, бросалась в глаза среди всех других. У входа стоял Джек Кардиган в синем галстуке (он однажды играл на стороне Хэрроу) и размахивал бамбуковой тростью, показывая, "как тому молодцу следовало ударить по мячу". Он торжественно провел Сомса и его дам к столу Уинифрид, за которым собрались уже Имоджин, Бенедикт с молодой женой, Вал Дарти без Холли, Мод и ее муж; когда вновь прибывшие уселись, осталось одно свободное место.
      - Я жду Проспера, - сказала Уинифрид, - но он так увлечен своей яхтой!
      Сомс украдкой посмотрел на жену. Лицо ее не дрогнуло. Придет ли этот тип, или нет, ей, по-видимому, все известно. От него не ускользнуло, что Флер тоже покосилась на мать. Если Аннет не считается с его чувствами, она должна бы подумать о Флер. Разговор, крайне бессвязный, перебивался рассуждениями Джека Кардигана о "мид-оф" [26]. Он стал перечислять всех "великих мид-офов" от первых дней творения, считая их, как видно, одним из основных элементов, составляющих расовую сущность британцев. Сомс справился со своим омаром и приступил к пирогу с голубями, когда услышал слова: "Я немного опоздал, миссис Дарти" - и увидел, что пустого места за столом больше нет. Между Имоджин и Аннет сидел мсье Профон. Сомс усердно продолжал есть, изредка лишь перекидываясь словом с Мод и Уинифрид. Разговор жужжал вокруг него. Голос Профона произнес:
      - Мне кажется, вы ошибаетесь, миссис Форсайт; я готов держать пари, что мисс Форсайт со мной согласится.
      - В чем? - раздался через стол высокий голос Флер.
      - Я высказал мнение, что молодые девушки остались такими же, какими были всегда, - разница очень маленькая.
      - Вы так хорошо их знаете?
      Этот резкий ответ заставил всех насторожиться, и Сомс заерзал в жидком зеленом креслице.
      - Я, конечно, не смею утверждать, но, по-моему, они хотят идти своей собственной маленькой дорожкой, а это, думается мне, было и раньше.
      - Вот как!
      - Но, Проспер, - мягко возразила Уинифрид, - девицы, которых видишь на улице, девицы, поработавшие на военных заводах, молоденькие продавщицы - их манеры просто бьют в глаза.
      При слове "бьют" Джек Кардиган прервал свои исторические изыскания; среди полного молчания мсье Профон сказал:
      - Раньше это скрывалось внутри, теперь проступило наружу.
      - Но их нравственность! - вскричала Имоджин.
      - Они нравственны не менее, чем раньше, миссис Кардиган, но только теперь у них больше возможностей.
      Это замечание, замаскированно-циническое, было принято легким смешком Имоджин, удивленно раскрывшимся ртом Джека Кардигана и скрипом кресла под Сомсом.
      Уинифрид сказала:
      - Какой вы злой, Проспер!
      - А вы что скажете, миссис Форсайт? Вы не находите, что человеческая природа всегда одна и та же?
      Сомс подавил внезапное, желание вскочить и дать бельгийцу пинка. Он услышал ответ жены:
      - В Англии человеческая природа не такая, как в других местах.
      Опять ее проклятая ирония!
      - Возможно. Я мало знаком с этим маленьким островом. Но я сказал бы, что вода кипит, везде, хоть котел и прикрыт крышкой. Мы все стремимся к наслаждению - и всегда стремились.
      Черт бы побрал этого человека! Его цинизм просто... просто оскорбителен!
      После завтрака общество разбилось на пары для пищеварительной прогулки. Из гордости Сомс не подал и вида, но он превосходно знал, что Аннет где-то "рыщет" с Профоном. Флер пошла с Вэлом, его она выбрала, конечно, потому, что он знает того мальчишку. Ему самому досталась в пару Уинифрид. Несколько минут они шли по кругу в ярком потоке толпы, раскрасневшиеся и сытые, затем Уинифрид сказала:
      - Хотелось бы мне, друг мой, вернуться на сорок лет назад.
      Перед ее духовными очами нескончаемым парадом проходили ее собственные туалеты, сшитые к празднику у Лорда и оплачиваемые каждый раз по случаю очередного денежного кризиса ее отцом.
      - В конце концов нам жилось тогда очень весело.
      Иногда мне даже хочется снова увидеть Монти. Что ты скажешь о нынешней публике, Сомс?
      - Безвкусица, не на что посмотреть. Все стало разваливаться с появлением велосипедов и автомобилей; а война довершила развал.
      - Я часто думаю: к чему мы идем? - пирог с голубями сообщил Уинифрид нежную мечтательность. - У меня нет никакой уверенности, что мы не вернемся к кринолинам и клетчатым панталонам. Посмотри вон на то платье!
      Сомс покачал головой.
      - Деньги есть и теперь, но нет веры в устои. Мы не откладываем на будущее. Нынешняя молодежь... жизнь для них короткое мгновение - и веселое.
      - Ах, какая шляпа! - сказала Уинифрид. - Не знаю, право, как подумаешь, сколько людей убито на войне и все такое, так просто диву даешься. Нет другой такой страны, как наша. Проспер говорит, что все остальные страны, кроме Америки, обанкротились; но американцы всегда перенимали стиль одежды у нас.
      - Он в самом деле едет в Полинезию?
      - О! Никогда нельзя знать, куда едет Проспер.
      - Вот кто, если хочешь, знамение времени, - пробормотал Сомс.
      Уинифрид крепко стиснула рукой его локоть.
      - Головы не поворачивай, - сказала она тихо, - но посмотри направо - в первом ряду на трибуне.
      Сомс посмотрел, как мог, в границах поставленного условия. Там сидел человек в сером цилиндре, с седой бородкой, с худыми смуглыми морщинистыми щеками и несомненным изяществом в позе, а рядом с ним - женщина в зеленоватом платье, темные глаза которой пристально глядели на него, Сомса. Он быстро опустил глаза и стал глядеть на свои ноги. Как ноги смешно передвигаются: одна, другая, одна, другая. Голос Уинифрид сказал ему на ухо:
      - У Джолиона вид совсем больной, но он сохранил стиль. А она не меняется - разве что волосы.
      - Зачем ты рассказала Флер об этой истории?
      - Я не рассказывала; она узнала сама. Я всегда говорила, что так и выйдет.
      - Очень досадно. Она увлеклась их сыном.
      - Ах плутовка! - прошептала Уинифрид. - Она старалась отвести мне глаза на этот счет. Что ты думаешь делать, Сомс?
      - Буду плыть по течению.
      Они шли дальше молча, едва подвигаясь вперед в густой толпе.
      - Действительно, - сказала вдруг Уинифрид, - можно сказать - судьба. Но это так несовременно. Смотри! Джордж и Юстас.
      Высокая и грузная фигура Джорджа Форсайта остановилась перед ними.
      - Алло, Сомс! - сказал он. - Я только что встретил Профона и твою жену. Ты можешь догнать их, если прибавишь шагу. Заходил ты к Тимоти?
      Сомс кивнул, и людской поток разделил их.
      - Мне всегда нравился Джордж, - сказала Уинифрид. - Он такой забавный.
      - А мне он никогда не нравился, - ответил Сомс. - Где ты сидишь? Я хочу вернуться на наши места. Может быть, Флер уже там.
      Проводив Уинифрид до ее места, он вернулся на свое и сидел, едва замечая быстрые белые фигурки, мелькавшие вдалеке, стук клюшек, взрывы аплодисментов то с одной, то с другой стороны. Ни Флер, ни Аннет! Чего ждать от современных женщин? Они получили право голоса. Получили "эмансипацию" - и ничего хорошего из этого не вышло! Так Уинифрид хотела бы вернуться назад и начать все сначала, включая Дарти? Возвратит прошлое - сидеть здесь, как он сидел в восемьдесят третьем и восемьдесят четвертом годах, до того как убедился, что брак его с Ирэн разрушен, до того как ее отвращение к нему стало настолько очевидным, что он при всем желании не мог его не замечать. Он увидел ее с Джолионом, и вот пробудились воспоминания. Даже теперь он не мог понять, почему она была так неподатлива. Она могла любить других мужчин; в ней это было! Но перед ним, перед единственным мужчиной, которого она обязана была любить, перед ним она предпочла закрыть свое сердце. Когда он оглядывался на прошлое, ему представлялось - хоть он и понимал, что это фантазия, - ему представлялось, что современное ослабление брачных уз (пусть формы и законы брака остались прежними), современная распущенность возникли из бунта Ирэн; ему представлялось (пусть это фантазия), что начало положила Ирэн, и разрушение шло, пока не рухнуло всякое благопристойное собственничество во всем и везде или не оказалось на пороге крушения. Все пошло от нее! А теперь - недурное положение вещей! Домашний очаг! Как можно иметь домашний очаг без права собственности друг на друга? Скажут, пожалуй, что у него никогда не было настоящего домашнего очага. Но по его ли вине? Он делал все что мог. А наградой ему - те двое, сидящие рядом на трибуне, и эта история с Флер!
      Охваченный чувством одиночества, он подумал: "Не стану больше ждать! Сами найдут дорогу до гостиницы, если захотят вернуться!" Окликнув у выхода такси, он сказал:
      - На Бэйсуотер-Род.
      Старые тетки никогда ему не изменяли. Для них он был всегда желанным гостем. Их больше нет на свете, но остался Тимоти!
      На крыльце в открытых дверях стояла Смизер.
      - Мистер Сомс! А я как раз вышла подышать свежим воздухом. Вот-то обрадуется кухарка!
      - Как поживает мистер Тимоти?
      - Последние несколько Дней он что-то не в себе, сэр; уж очень много разговаривает. Вот и сегодня утром он вдруг сказал: "Мой брат Джемс сильно постарел". Он путается в Мыслях, мистер Сомс, и все говорит о родных. Тревожится за их вклады. На днях он сказал: "Мой брат Джолион не признает консолей". Он, видимо, очень этим удручен. Заходите же, мистер Сомс, заходите. Такая приятная неожиданность.
      - Я на несколько минут, - сказал Сомс.
      - Да, - жужжала Смизер в передней, где в воздухе странно чувствовалась свежесть летнего дня, - мы им последнюю неделю не совсем довольны. Он, когда кушал, всегда оставлял лакомые кусочки на закуску. А с понедельника он кушает их первыми. Если вы когда наблюдали за собакой, мистер Сомс, так она всегда за своим обедом съедает вперед мясо. Мы всегда считали хорошим признаком, что мистер Тимоти в своем преклонном возрасте оставляет лакомое на закуску, но теперь он стал очень невоздержан; он теперь начинает с лучших кусков. Доктор не придает этому значения, но, право... - Смизер покачала головой. - Мистер Тимоти, кажется, думает, что если он не съест их сразу же, то потом они ему не достанутся. Нас это беспокоит - это, и его разговорчивость...
      - Он ничего важного не говорил?
      - Как это ни печально, мистер Сомс, но я должна сказать, что он потерял интерес к своему завещанию. Просто видеть его не желает, дуется, а ведь столько лет вынимал его каждое утро. Так странно! Он сказал на днях: "Они ждут моих денег". Я так и ахнула, потому что, как я и сказала ему, никто, конечно, не ждет его денег. И так жаль, что он в своем возрасте думает о деньгах. Я собралась с духом и сказала: "Знаете, мистер Тимоти, моя дорогая хозяйка - то есть мисс Форсайт, мистер Сомс, мисс Энн, которая меня обучала, - она никогда не думала о деньгах, сказала я, ей всего важнее было доброе имя". Он посмотрел ни меня просто выразить не могу, до чего странно и очень сухо сказал: "Никому не нужно мое доброе имя". Подумайте, такие сказал слова. Но иногда он говорит вполне разумно.
      Сомс между тем разглядывал старую гравюру около вешалки и думал: "Ценная вещь!"
      - Я подымусь наверх, загляну к нему, Смизер, - сказал он.
      - С ним сейчас кухарка, - пропыхтела Смизер из своего корсета, - она будет очень рада вас увидеть.
      Сомс медленно взбирался по лестнице, думая: "Не дай бог дожить до такой старости!"
      На втором этаже он остановился и постучал. Дверь отворилась, и он увидел круглое приветливое лицо женщины лет шестидесяти.
      - Мистер Сомс! - сказала она. - Неужели! Мистер Сомс!
      Сомс кивнул.
      - Да, это я, Джейн!
      И вошел.
      Тимоти, обложенный подушками, полусидел в постели, сложив руки на груди и уставив глаза в потолок, на котором застыла вниз головою муха. Сомс стал в ногах кровати, глядя прямо на него.
      - Дядя Тимоти, - сказал он, повысив голос, - дядя Тимоти!
      Глаза Тимоти оторвались от мухи и остановились на лице гостя. Сомс видел, как бледный старческий язык прошел по темным губам.
      - Дядя Тимоти, - повторил он, - не могу ли я что-нибудь сделать для вас? Не хотите ли вы что-нибудь сказать?
      - Ха! - произнес Тимоти.
      - Я пришел проведать вас и посмотреть, все ли у вас благополучно.
      Тимоти кивнул. Он, видимо, старался освоиться с возникшей перед ним фигурой.
      - Есть ли у вас все, что вам нужно?
      - Нет, - сказал Тимоти.
      - Не могу ли я достать вам что-нибудь?
      - Нет, - сказал Тимоти.
      - Я Сомс. Понимаете? Ваш племянник. Сомс Форсайт. Сын вашего брата Джемса.
      Тимоти кивнул.
      - Я был бы рад что-нибудь сделать для вас.
      Тимоти поманил. Сомс подошел ближе.
      - Ты, - заговорил Тимоти беззвучным от старости голосом, - ты накажи им всем, - и палец его постучал по локтю Сомса, - чтоб они держались, держались - консоли идут в гору, - и он трижды кивнул головой.
      - Хорошо, - сказал Сомс, - я им передам.
      - Да, - сказал Тимоти и, снова уставив глаза в потолок, добавил: - Муха.
      Странно растроганный, Сомс взглянул на приятное полное лицо кухарки, сплошь покрывшееся морщинками от постоянной возни у плиты.
      - Ну, теперь-то ему станет лучше, сэр, - сказала она.
      Тимоти что-то бормотал, но он явно разговаривал сам с собой, и Сомс вышел вместе с кухаркой.
      - Мне так хотелось бы приготовить вам клубничный мус, мистер Сомс, как в добрые старые дни; вы так его, бывало, любили. До свидания, сэр, всего хорошего; вот обрадовали нас, что зашли!
      - Оберегайте его, Джейн, - он в самом деле стар.
      И, пожав ее морщинистую руку. Сомс спустился в переднюю. Смизер еще стояла в дверях - дышала свежим воздухом.
      - Как вы его находите, мистер Сомс?
      - Смизер, - сказал Сомс, - мы все перед вами в долгу.
      - О, нисколько, мистер Сомс. Не говорите! Это одно удовольствие, он замечательный человек.
      - Ну, до свидания, - сказал Сомс и сел в такси.
      "Идут в гору, - думал он. - В гору".
      Прибыв в свой отель на Найтсбридж, он вошел в гостиную и заказал чай. Ни жены, ни дочери не было дома. И снова его охватило чувство одиночества. Ох, эти гостиницы! Какие они стали теперь чудовищно громадные! Он помнит время, когда самыми большими были гостиницы Лонга, Брауна, Морлея, Тевисток-отель, а при упоминании о Лэнгхэме и Гранд-отеле сомнительно покачивали головой. Отели и клубы, клубы и отели; им теперь нет конца. И Сомс, только что дивившийся на стадионе Лорда чуду традиции и прочности, предался раздумью о том, как изменился этот Лондон, где он родился на свет шестьдесят пять лет назад. Идут ли консоли в гору или падают, но Лондон стал чудовищно богат. Нет другого столь богатого города, кроме разве Нью-Йорка. Пусть газеты впадают в истерику; но те, кто, подобно ему, помнят, каков был Лондо шестьдесят лет назад, и видят его теперь, - те понимают всю плодотворность и гибкость богатства. Нужно только не терять головы и неуклонно стремиться к нему. В самом деле! Он помнит, булыжные мостовые и вонючую солому под ногами в кэбе. А старый Тимоти - чего только он не мог бы рассказать, если бы сохранил память! Во всем неустройство, люди спешат, суетятся, но здесь - Лондон на Темзе, вокруг - Британская империя, а дальше - край земли. "Консоли идут в гору!" Нечему тут удивляться. Все дело в породе. И все, что было в Сомсе бульдожьего, с минуту отражалось во взгляде его серых глаз, пока их не привлекла викторианская гравюра на стене. Отель закупил три дюжины таких гравюрок. На старые офорты в старых гостиницах было приятно смотреть - какая-нибудь охота или "Карьера повесы", - а эта сентиментальная ерунда - да что там! Викторианская эпоха миновала. "Накажи им, чтоб они держались", - сказал старый Тимоти. Но чего держаться в этом новом "демократическом" столпотворении, когда даже частная собственность под угрозой? И при мысли, что может быть уничтожена частная собственность. Сомс оттолкнул чашку с недопитым чаем и подошел к окну. Подумать только! Природой можно будет владеть не в большей мере, чем владеет эта толпа цветами, деревьями, прудами Хайд-парка. Нет, нет! Частная собственность лежит в основе всего, что стоит иметь. Просто мир немного свихнулся, как иногда собаки в полнолуние теряют рассудок и отправляются на ночную охоту. Но мир, как собака, знает, где лучше кормят и дают теплую постель, он непременно вернется к единственному очагу, какой стоит иметь, - к частной собственности. Мир временно впал в детство, как старый Тимоти, и начинает с лакомого куска!
      Он услышал за спиной шум и увидел, что пришли жена и дочь.
      - Вернулись все-таки! - сказал он.
      Флер не ответила; она постояла, посмотрела на него и на мать и прошла в свою спальню. Аннет налила себе чашку чая.
      - Я еду в Париж, к моей матери, Сомс.
      - О! К твоей матери?
      - Да.
      - Надолго?
      - Не знаю.
      - А когда выезжаешь?
      - В понедельник.
      Действительно ли она едет к матери? Странно, как ему это стало безразлично! Странно, как безошибочно предугадала она, что он отнесется безразлично к ее отъезду, поскольку все обходится без скандала. И вдруг между собой и женой он отчетливо увидел лицо, которое уже видел сегодня: лицо Ирэн.
      - Деньги тебе нужны?
      - Спасибо; у меня вполне достаточно.
      - Хорошо. Извести нас, когда соберешься назад.
      Аннет положила на тарелку печенье, которое вертела в пальцах, и, глядя на мужа сквозь подчерненные ресницы, спросила:
      - Передать что-нибудь maman?
      - Передай поклон.
      Аннет потянулась, держа руки на пояснице, и сказала по-французски:
      - Какое счастье, что ты никогда не любил меня, Сомс! - И, встав, тоже вышла из комнаты.
      Сомс был рад, что она сказала это по-французски, как бы исключая тем необходимость ответа. Опять то, другое лицо - бледное, темноглазое, все еще красивое И где-то глубоко-глубоко внутри зашевелилось что-то похожее на тепло, словно от искры, тлеющей под рыхлой кучей пепла. А Флер сходит с ума по ее сыну! Дикая случайность! Но существует ли вообще случайность? Человек идет по тротуару, и ему падает на голову кирпич. А, вот это - случайность, несомненно. Но тут!.. "Унаследовала", - сказала Флер. Она - она будет крепко держаться своего!
      ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
      I
      ДУХ СТАРОГО ДЖОЛИОНА
      Двойственное побуждение заставило Джолиона сказать в то утро своей жене: "Поедем на стадион!"
      "Срочно требуется"... что-нибудь, чем можно заглушить тревогу, которая не оставляла его и Ирэн в течение шестидесяти часов с той минуты, как Джон привез Флер в Робин-Хилл. И требуется что-нибудь, чтобы утолить терзания памяти у человека, знающего, что любой день может положить им конец!
      Пятьдесят восемь лет назад Джолион поступил в Итон, потому что старому Джолиону заблагорассудилось "приобщить его к лику образованных людей" с возможно большими издержками. Из года в год он ездил на стадион Лорда с отцом, чья юность, в двадцатых годах прошлого века, протекала без шлифовки на крикетном поле. Старый Джолион, не смущаясь, говорил о крикете языком профана: "полмяча", "три четверти мяча", "попал в середку", "подшиб", и молодой Джолион в простодушном снобизме молодости трепетал, как бы кто не подслушал его родителя! Только в высоком деле крикета ему и приходилось трепетать - отец всегда казался ему идеалом. Старый Джолион не получил утонченного образования, но врожденная взыскательность и уравновешенность спасали его от срывов в вульгарность. Как приятно было после этих цилиндров, воя, изнурительной жары прокатиться домой с отцом в кабриолете, принять ванну, переодеться и поехать в клуб "Разлад", где подадут на обед салаку, котлеты и яблочный пирог, а из клуба отправиться вместе в оперу или в театр - два щеголя, молодой и старый, в светло-лиловых лайковых перчатках. А в воскресенье, когда матч закончится и цилиндр получит долгожданную отставку, поехать в нарядном экипаже в ресторан "Корона и скипетр" и к террасе над Темзой - золотые шестидесятые годы, когда мир был прост, денди блистательны, демократия еще не родилась и романы Уайта Мелвила [27] выходили один за другим.
      Явилось новое поколение, с его сыном Джолли, носившим в петлице василек Хэрроу, - старому Джолиону заблагорассудилось, чтобы внук его "приобщился" с чуть-чуть меньшими издержками, - и снова Джолион в день матча томился от жары и наблюдал игру страстей и возвращался к прохладе и клубничным грядкам Робин Хилла, а после обеда играл на бильярде, причем его мальчик отчаянно "мазал" и старался казаться скучающим и взрослым. Эти два дня в году они с сыном оставались одни во всем мире, с глазу на глаз, - а демократия только что народилась!
      Итак, Джолион откопал серый цилиндр, взял у Ирэн клочок голубой ленты и помаленьку, полегоньку, в автомобиле, на поезде и в такси добрался до стадиона. Там, сидя рядом с Ирэн, одетой в зеленоватое платье с узкими черными кантами, он наблюдал за игрой и чувствовал, как шевелится в нем былое, волнение.
      Но мимо прошел Сомс, и день был испорчен. Лицо Ирэн исказилось, она сжала губы. Не стоило сидеть здесь и ждать, что вот-вот встанут перед ним Сомс или его дочь, точно цифры бесконечной дроби. Он сказал:
      - Не довольно ли, милая? Поедем, если хочешь, домой!
      К вечеру Джолион почувствовал полный упадок сил. Не желая, чтобы Ирэн видела его в таком состоянии, он подождал, когда она села за рояль, и тихо удалился в свой кабинет. Он распахнул высокое окно - чтобы не было душно, распахнул двери - чтобы слышать волны ее музыки, и, усевшись в старом кресле своего отца, прислонив голову к потертому коричневому сафьяну, сомкнул глаза. Как то место из сонаты Цезаря Франка, была его жизнь с Ирэн - божественная третья тема. И вдруг теперь эта история с Джоном - скверная история! В полузабытьи, на грани сознания, он едва отдавал себе отчет, наяву или во сне слышит он запах сигары и видит во мраке, перед закрытыми глазами, своего отца. Образ возникал, уходил и опять возникал: ему казалось, что в этом кресле, где сейчас сидит он сам, видит он отца; видит, как старый Джолион, в черном сюртуке, закинул ногу на ногу и покачивает между большим и указательным пальцами очки; видит длинные белые усы и запавшие глаза, что смотрят из-под купола лба и, кажется, ищут его собственные глаза и говорят: "Ты уклоняешься, Джо? Тебе решать, не ей. Она только женщина!" Ах, как он узнавал своего отца в этой фразе! Как всплывал вместе с нею весь викторианский век! А он отвечает: "Нет, я струсил, не решился нанести удар ей, и Джону, и себе. У меня слабое сердце. Я струсил". Но старые глаза (насколько они старше, насколько они моложе его собственных глаз!) повторяют настойчиво: "Твоя жена; твой сын; твое прошлое. Смелее, мой мальчик!" Была ли то весть от Духа блуждающего? Или только голос отца, продолжающего жить в сыне? Снова послышался запах сигары - от старого продымленного сафьяна. Нет! Он не станет уклоняться! Он напишет Джону, изложит все как есть - черным по белому! И вдруг ему трудно стало дышать, что-то стянуло горло, и сердце как будто взбухло в груди. - Он встал и вышел на воздух. Звезды были необычайно ярки. Он прошел по террасе вокруг дома, пока не поравнялся с окном гостиной, откуда мог видеть Ирэн за роялем; свет лампы падал на ее словно напудренные волосы; она ушла в себя; темные глаза глядели в пространство; руки праздно лежали на клавишах. Джолион увидел, как она подняла эти руки и стиснула их на груди. "О Джоне! - подумал он. - Все о Джоне! Я для нее перестаю существовать - это так естественно!"
      Стараясь остаться незамеченным, он повернул назад.
      На следующий день, дурно проспав ночь, он сел за свою работу. Он писал, писал с Прудом, черкал и снова писал.
      "Мой дорогой мальчик!
      Ты достаточно взрослый, чтобы понять, как трудно родителям открываться перед своими детьми. В особенности если они, как твоя мать и твой отец (впрочем, для меня она всегда останется молодой), все свое сердце отдали тому, перед кем должны исповедаться. Не могу сказать, чтобы мы сознавали себя грешниками - в жизни у людей редко бывает такое сознание, - но большинство людей сказало бы, что мы согрешили; во всяком случае, наше поведение, праведное или неправедное, обратилось против нас. Правда заключается в том, дорогой мой, что у нас обоих есть прошлое, и теперь передо мной стоит задача поведать о нем тебе, потому что оно должно печально и глубоко отразиться на твоем будущем. Много, очень много лет назад - в 1883 году, когда ей было только двадцать лет, - твоя мать имела несчастье, большое, непоправимое несчастье вступить в неудачный брак - не со мною. Джон. Оставшись после смерти отца без денег, но зато с мачехой, близкой родственницей Иезавели [28], - она была очень несчастна дома. И вышла она замуж за моего двоюродного брата, Сомса Форсайта - отца Флер. Он ее домогался очень упорно и - надо отдать ему справедливость - сильно ее любил. Не прошло и недели, как она поняла свою ошибку. Не на нем лежала вина; виновато было ее неведение - ее злое счастье".
      До сих пор Джолион сохранял некоторое подобие иронии, но дальше тема захватила его и увлекла.
      "Джон, я хочу объяснить тебе, если смогу (а это очень трудно), почему так легко происходят такого рода несчастные браки. Ты скажешь, конечно: "Если она не любила его по-настоящему, как она могла стать его женой?" Ты был бы прав, если бы не одно, очень печальное обстоятельство. От этой первоначальной ошибки произошли все последующие неурядицы, горе, трагедия, и потому я попытаюсь разъяснить ее тебе. Понимаешь ли, Джон, в те дни, да и по сей день (право, я не вижу, несмотря на все разговоры о просвещении, как это может быть иначе), большинство девушек выходит замуж, ничего не зная о половой стороне жизни. Даже если они знают, в чем она заключается, они этого не испытали. В этом все дело. Все различие и вся трудность - в отсутствии действительного опыта, так как знание с чужих, слов ничему не поможет. Очень часто - и так было с твоею матерью - девушка, вступая в брак, не знает и не может знать наверное, любит ли она своего будущего мужа, или нет; не знает, пока ей этого не раскроет то физическое сближение, которое составляет реальную сущность брака. Во многих, может быть, в большинстве сомнительных случаев физическое сближение служит как бы цементом, скрепляющим взаимную привязанность. Но бывают и другие случаи - как с твоей матерью, - когда оно разоблачает ошибку и ведет к разрушению всякого влечения, если оно и было. Нет ничего трагичнее в жизни женщины, чем открыть эту истину, которая с каждым днем, с каждой ночью становится все очевиднее. Люди косного ума и сердца способны смеяться над подобной ошибкой и говорить: "Не из чего подымать шум!" Люди узкого ума, самодовольные праведники, умеющие судить о чужой жизни только по своей собственной, выносят суровый приговор женщине, допустившей эту трагическую ошибку, приговор к пожизненной каторге, которую она сама себе уготовила. Ты слыхал выражение: "Где постелила, там и спи!" Грубая и жестокая поговорка, совершенно недостойная джентльмена в лучшем смысле этого слова; более сильного осуждения я не мог бы высказать. Я никогда не был тем, что называется нравственным человеком, однако я ни единым словом не хочу навести тебя, дорогой, на мысль, что можно относиться с легкостью к узам и обязательствам, какие человек берет на себя, вступая в брак. Боже упаси! Но по опыту всей моей прожитой жизни я утверждаю, что те, кто осуждает жертву подобной трагической ошибки, осуждает и не протягивает ей руку помощи, - те бесчеловечны, или, вернее, были бы бесчеловечны, если бы понимали, что делают. Но они не понимают! Ну их совсем! Я предаю их анафеме, как, несомненно, и они предают анафеме меня. Мне пришлось сказать тебе все это, потому что я собираюсь отдать на твой суд твою мать, а ты очень молод и лишен жизненного опыта. Итак, продолжаю свой рассказ. После трехлетних усилий преодолеть свою антипатию - свое отвращение, сказал бы я, и это слово не было бы слишком сильным, потому что при таких обстоятельствах антипатия быстро переходит в отвращение, - после трехлетней пытки, Джон! - потому что для такого существа, как твоя мать, для женщины, влюбленной в красоту, это было пыткой - она встретила молодого человека, который ее полюбил. Он был архитектором, строил тот самый дом, где мы живем теперь, строил для нее и для отца Флер, новую тюрьму для нее вместо той, где ее держали в Лондоне. Может быть, это сыграло известную роль в том, что случилось дальше. Но только и она полюбила его. Знаю, мне нет нужды объяснять тебе, что нельзя выбрать заранее, кого полюбишь. Это находит на человека. И вот - нашло! Я представляю себе, хоть она никогда не рассказывала много об этом, ту борьбу, которая в ней тогда происходила, потому что, Джон, твоя мать была строго воспитана и не отличалась легкостью взглядов - отнюдь нет. Однако то было всеподавляющее чувство, и оно дозрело до того, что они полюбили на деле, как любили в мыслях. И тут произошла страшная трагедия. Я должен рассказать тебе о ней, потому что иначе ты никогда не поймешь той ситуации, в которой тебе предстоит разобраться; Человек, за которого вышла твоя мать, - Сомс Форсайт, отец Флер, - однажды ночью, в самый разгар ее страсти к тому молодому человеку, насильственно осуществил над нею свои супружеские права. На следующий день она встретилась со своим любовником и рассказала ему об этом. Совершил ли он самоубийство или же в подавленном состоянии случайно попал под омнибус, мы так и не узнали; но так или иначе - он погиб. Подумай, что пережила твоя мать, когда услышала в тот вечер о его, смерти, Мне случилось увидеть ее тогда. Твой, дедушка послал меня помочь, ей, если будет можно. Я ее видел лишь мельком - ее муж захлопнул передо мною дверь. Но я никогда не забывал ее лица, я и теперь вижу его перед собою... Тогда я; не был в нее влюблен (это пришло двенадцать лет спустя), но я долгое время помнил ее лицо. Мой дорогой мальчик, нелегко мне так писать. Но ты видишь, я должен. Твоя мать предана тебе всецело, полна одним тобою. Я не хочу писать со злобой о Сомсе Форсайте. Я без злобы думаю о нем. Мне давно у же только жаль его. Может быть, мне и тогда было его жаль. По суждению света, она была преступницей, он был прав. Он любил ее по-своему. Она была его собственностью, Таковы его воззрения на жизнь, на человеческие чувства, на сердце - собственность! Не его вина - таким он родился. Для меня подобные воззрения всегда были отвратительны - таким я родился! Насколько я знаю тебя, я чувствую, что и для тебя они должны быть отвратительны. Позволь мне продолжать мой рассказ. Твоя мать в ту же ночь бежала из его дома; двенадцать лет она тихо прожила одна, удалившись от людей, пока в тысяча восемьсот девяносто девятом году ее муж - он еще был, понимаешь, ее мужем, потому что не старался с нею развестись, а она, конечно, не имела права требовать развода, - пока муж ее не сообразил, по-видимому, что ему не хватает детей; он начал длительную осаду, чтобы принудить ее вернуться к нему и дать ему ребенка. Я был тогда ее попечителем по завещанию твоего дедушки и наблюдал, как все это происходило. Наблюдая, я полюбил ее искренно и преданно. Он настаивал все упорнее, пока однажды она не пришла ко мне и не попросила меня взять ее под защиту. Чтобы принудить нас к разлуке, ее муж, которого осведомляли о каждом ее шаге, затеял бракоразводный процесс; или, может быть, он в самом деле хотел развода, не знаю. Но, так или иначе, наши имена были соединены публично. И это склонило нас к решению соединиться на деле. Она получила развод, вышла замуж за меня, и родился ты. Мы жили в невозмутимом счастье - я по крайней мере был счастлив, и, думаю, мать твоя тоже. Сомс вскоре после развода тоже женился, и родилась Флер. Таково наше прошлое, Джон; Я рассказал его тебе, потому что возникшая у тебя, как мы видим, склонность к дочери этого человека слепо ведет тебя к полному разрушению счастья твоей матери, если не твоего собственного. О себе я не хочу говорить, так как, учитывая мой возраст, трудно предположить, что я еще долго буду попирать землю, да и страдания мои были бы только страданиями за твою мать и за тебя. Но я стремлюсь, чтобы ты понял одно: что подобное чувство ужаса и отвращения нельзя похоронить или забыть. Это чувство живо в ней по сей день. Не далее как вчера на стадионе Лорда мы встретили случайно Сомса Форсайта. Если бы ты видел в ту минуту лицо твоей матери, оно убедило бы тебя. Мысль, что ты можешь жениться на его дочери, преследует ее кошмаром, Джон. Я ничего не имею против Флер, кроме того, что она его дочь. Но твои дети, если ты женишься на ней, будут не только внуками твоей матери, они будут в той же мере внуками Сомса, человека, который когда-то обладал твоею матерью, как может мужчина обладать рабыней. Подумай, что это значит. Вступая в такой брак, ты переходишь в тот лагерь, где твою мать держали в заключении, где она изнывала. Ты стоишь на пороге жизни, ты только два месяца знаком с этой девушкой, и какой глубокой ни представляется тебе
      Твоя любовь к ней, я обращаюсь к тебе с призывом пресечь эту любовь немедленно. Не отравляй твоей матери мукой и унижением остаток ее жизни. Мне она всегда будет казаться молодой, но ей пятьдесят семь лет. Кроме нас двоих, у нее нет никого на земле. Скоро у нее останешься ты один. Соберись с духом, Джон, и пресеки: не воздвигай между собой и матерью этой преграды. Не разбивай ее сердца! Благословляю тебя, дорогой мой мальчик, и - еще раз - прости мне боль, которую принесет тебе это письмо; мы пробовали избавить тебя от нее, но Испания, видно, не помогла.
      Неизменно любящий тебя отец Джолион Форсайт".
      Кончив свою исповедь, Джолион сидел, склонив сухую щеку на ладонь, и перечитывал написанное. Тут были вещи, которые причиняли ему такое страдание, когда он представлял себе, как Джон будет читать их, что он едва не разорвал письмо. Рассказывать такие вещи юноше, да еще родному сыну, рассказывать их о своей жене и о матери этого юноши казалось ужасным для его сдержанной форсайтской души. Однако, не рассказав их, как заставить Джона понять действительность, увидеть глубокую расщелину, неизгладимый шрам? Без них как оправдать перед юношей, что душат его любовь? Тогда уж лучше вовсе ничего не писать!


К титульной странице
Вперед
Назад