РОЖЕСТВО ИЗБЫ
      От кудрявых стружек тянет смолью,
      Духовит, как улей, белый сруб.
      Крепкогрудый плотник тешет колья,
      На слова медлителен и скуп.
     
      Тепел паз, захватисты кокоры,
      Крутолоб тесовый шеломок.
      Будут рябью писаны подзоры
      И лудянкой выпестрен конек.
     
      По стене, как зернь, пройдут зарубки:
      Сукрест, лапки, крапица, рядки,
      Чтоб избе-молодке в красной шубке
      Явь и сон мерещились – легки.
     
      Крепкогруд строитель-тайновидец,
      Перед ним щепа как письмена:
      Запоет резная пава с крылец,
      Брызнет ярь с наличника окна.
     
      И когда оческами кудели
      Над избой взлохматится дымок –
      Сказ пойдет о красном древоделе
      По лесам, на запад и восток.
      <1915-1916>
     
     
      СЛЕЗНЫЙ ПЛАТ
      Не пава перо обронила,
      Обронила мать солдатская платочек,
      При дороженьке слезный утеряла.
      А и дождиком плата не мочит,
      Подкопытным песком не заносит...
      Шел дорогой удалый разбойник,
      На платок, как на злато, польстился
      За корысть головой поплатился.
      Проезжал посиделец гостиный,
      Потеряшку почел за прибыток –
      Получил перекупный убыток...
      Пробирался в пустыню калика,
      С неугасною свеченькой в шуйце,
      На устах с тропарем перехожим;
      На платок он умильно воззрился,
      Величал его честной слезницей:
      «Аи же плат, много в устье морское
      Льется речек, да счет их известен,
      На тебе ж, словно рос на покосе,
      Не исчислить болезных слезинок!
      Я возьму тебя в красную келью
      Пеленою под Гуриев образ,
      Буду Гурию-свету молиться
      О солдате в побоище смертном,
      Чтобы вражья поганая сабля
      При замашке закал потеряла,
      Пушки-вороны песенной думы
      Не вспугнули бы граем железным,
      Чтоб полесная яблоня-песня,
      Чьи цветы плащаницы духмяней,
      На Руси, как веха, зеленела
      И казала бы к раю дорогу!»
     
     
      * * *
      Чтоб пахнуло розой от страниц
      И стихотворенье садом стало,
      Барабанной переклички мало,
      Надо слышать клекоты орлиц,
      В непролазных зарослях веприц –
      На земле, которой не бывало.
      До чудесного материка
      Не доедешь на слепых колесах.
      Лебединый выводок на плесах,
      Глубину и дрёму тростника
      Улови, где плещется строка,
      Словно утро в розовых прокосах.
      Я люблю малиновый падун,
      Листопад горящий и горючий,
      Оттого стихи мои – как тучи
      С отдаленным громом теплых струн.
      Так во сне рыдает Гамаюн –
      Что забытым туром бард могучий.
      Простираясь розой подышать,
      Сердце, как малиновка в тенётах,
      Словно сад в осенних позолотах,
      Ронит давнее, как листья в гать.
      Роза же в неведомых болотах,
      Как лисица редкая в охотах,
      Под пером не хочет увядать.
      Роза, роза! Суламифь! Елена!
      Спят чернила заодно с котом,
      Поселилась старость в милый дом,
      В заводь лет не заплывет сирена:
      Там гнилые водоросли, пена
      Парусов, как строчек рваный ком.
      Это тридцать лет словостроенья,
      Плешь как отмель, борода – прибой;
      Будет и последний китобой –
      Встреча с розою – владычицей морской
      Под тараны кораблекрушенья.
      Вот тогда и расцветут страницы
      Горным льном, наливами пшеницы,
      Пихтовой просекой и сторожкой.
      Мой совенок, подожди немножко,
      Гости близко: роза и луна,
      Старомодно томна и бледна!
      1932 или 1933
     
     
      ПРИМЕЧАНИЯ
      Гамаюн – мифологический персонаж, черная птица с человеческим лицом, обладающая пророческим даром Суламифь – возлюбленная царя Соломона в Библии Елена – в греч мифологии дочь Зевса и Леды, красавица, изза которой началась Троянская война Сирена – в греч мифологии прекрасноголосая полуженщина-полуптица, у Клюева водное демоническое существо, русалка.
     
     
      Алексей Танин
      ЛЕСНЫЕ КУПЕЛИ
      Где в лесные купели-затоны
      расплеснулась лесная река,
      Четки, вещи кукушкины звоны,
      колокольняя ель высока.
     
      Гребень Солнышка выпал на травы,
      нижет жемчуг под елями тень,
      Заплелись тростники и купавы
      в золоченый, зеленый плетень.
     
      Никнут в неге кудрявые лозы,
      черным струям дарят поцелуй.
      Резвый пляс бирюзовки-стрекозы
      завели над прохладою струй.
     
      Сонно грезят лопух и кувшинка,
      синий зной ароматен и пьян,
      А в лучистых изломах песчинки –
      будто горсть золотистых семян.
     
      По кустам и заросшим завалам
      птичьи песни прядет тишина,
      И зарею шиповники ало
      расцветают, как встарь купина.
     
      Звонко булькают скрытницы-рыбки,
      убегая к корнистому дну,
      И плывут водяные улыбки
      гибким кругом лучистому дню.
     
      Веще льются кукушкины звоны,
      дремлет Солнце, припав в тростники,
      На лесные купели-затоны
      кто-то сыплет с небес васильки.
      1915
     
     
      ПРЕДУТРИЕ
      Ушла слепая Ночь, а День еще далеко,
      Еще блуждают сны и не родился звон.
      Роятся лики звезд в молочной мгле востока,
      Звезда зовет зарю взойти на небосклон,
      С небес из чьих-то глаз роса, пахучей меда,
      Струится в синь травы, чтоб грезил мотылек.
      Цветы ведут молву про красный час восхода,
      Целуется во ржи с колосьем василек.
      На туче золотой застыли Серафимы,
      И песнь, как тишина, плывет из красных гнезд.
      Багрян костер зари... И в голубые дымы
      Оделася земля, проникнув к тайнам звезд.
      По скатам и холмам горбатые деревни,
      Впивая тишину, уходят в глубь веков.
      Разросся темный лес, стоит, как витязь древний,
      В бровях седые мхи и клочья облаков.
      Раскрылись под землей заклятые ворота,
      Пропел из глубины предсолнечный петух,
      И лебедем туман поднялся от болота,
      Чтоб в красное гнездо снести свой белый пух.
      Немы уста небес. Земля вздыхает кротко.
      Взмахнула где-то Ночь невидимым крылом.
      И ласковый ручей, перебирая четки,
      Поет, молясь судьбе, серебряный псалом.
      И будто жизни нет, – но трепет жизни всюду.
      Распался круг времен, и сны времен сбылись.
      Рождается Рассвет, – и близко, близко чудо:
      Как лист – падет звезда, и солнцем станет лист.
     
     
      ПОКОС
      И я, и солнышко – мой ясноглазый друг –
      Встаем от сна, улыбчивые, рано...
      Разбудим день. Оно возьмет туманы,
      А я – косить цветной широкий луг.
     
      Мужичий гам, румяный бабий говор
      Польются вслед с нехоженой тропы...
      А впереди: и синь, и косогоры,
      Ромашки, и росистый смех травы...
     
      И весел труд. Коса остро и звонко
      По шелку трав хрустит до полудня.
      И не понять, где песня жаворонка:
      Там, в синеве, иль в сердце у меня?
     
      А с полудня, когда мой ясный друг
      Огруживает высоко в стога туман кудрявый,
      Я ставлю в копны скошенные травы,
      Я тороплюсь убрать широкий луг.
     
      И целый день, пока не кликнет вечер,
      Кумачный вихрь гуляет по лугам...
      И светел труд. И не устанут плечи
      Купаться целый день в зеленых облаках.
     
      А ввечеру, когда на бабьи ноги
      Душистей клевера прильнет загар,
      Устанет солнышко. И в золотые стоги,
      Красивое, уходит на закат.
     
      Уйду и я. И тихий сон по селам
      Сомкнет глаза, кто радостью ослаб.
      И до утра мне снится луг зеленый.
      И все звенит, роса – коса – роса
      Июль 1918
     
     
      Иван Булатов
      РУССКАЯ ДЕВИЦА
      Не рабыня, а орлица,
      Косы русые до пят.
      Это русская девица!
      Горд, как солнце, ясный взгляд!
     
      Поступь твердая, сноровка
      И застенчивость души,
      Светлорусая головка –
      Хоть возьми да напиши!
     
      Вся – огонь и страсть немая.
      Берегись, а то сгоришь!
      В сети жгучие поймает
      И полюбит – так смотри ж!
     
      Не изменит, коли станешь
      Верным избранником ей.
      А изменишь – в сердце всадит
      Нож, кинжала поострей!
     
      Не рабыня, а орлица,
      Косы русые до пят.
      Это русская девица!
      Горд, как солнце, ясный взгляд!
      12. 01 23 г.Юхнево
     
     
      Иван Евдокимов
      МЕТЕЛЬ
      В 1812 году, отправляясь в ополчение, помещик Зубов горестно воскликнул:
      – Отрада моя, кому-то ты достанешься! Воскликнул он так, оборотясь на Покровское с Миглеевского пригорка, откуда увидал господский большой дом в колоннах, флагшток на красных воротах со львами, «ружную» церковь, покрытую ротондой, как юбкой на китовых усах, и парк, закутавший, будто мехами, родную вотчину.
      Челядь тоже оборотилась – и долго-долго глядела на скотные дворы. Но... не восклицала...
      Через сто шесть лет львам отбили головы и туловища: на одном пилоне осталась львиная лапа, на другом – хвост, а на флагшток воздели красный флаг. Досталось Покровское волостному исполкому.
      Председатель прибыл в Покровское на расписных санках буржуя Тетерникова, кстати, и в его шубе, и сказал:
      – Вот што, как, значит, теперь власть рабочих и крестьян, марш отсюда! Никаких рассуждениев и... тому подобных разговоров. Приказано ослобонить от баринья всю волостную телиторию.
      Последний из рода Зубовых, маленький и лысенький человечек, закатался по комнате.
      Председатель поглядел и продолжал:
      – Забирай свои сертуки и... мадамов... и айда! По-цар-ство-вал! К утру штобы никого не было. Не то ручательства не беру! Худо будет.
      Председатель скинул шубу и положил ее на обеденный круглый стол, покрытый белой скатертью.
      Зубов подкатился к нему и, махая маленькими кулачками, багровый, словно клюквенный кисель, взвизгнул тоненьким голоском:
      – Хам! Хам! Мужик! Хам!
      Председатель равнодушно усмехнулся и махнул рукой:
      – Останавливайся без глупостев! От хама слышу. Кажи дом без разговоров! К завтраму надобно сделать подготовку: камиссия прибудет.
      Точно высокая колокольня, стоял председатель. И точно маленькая пристройка, церковная сторожка, просвирнина изба, казался рядом с ним Зубов. Он пыхтел и фыркал, как вскипевший самовар.
      Председатель плюнул и покачал головой:
      – Будет, говорю, тебе дурака валять! Не за воротки мне с тобой ходить: поврежу раньше время. Сам знаешь – отошло вашему брату куражиться. Кажи дом! Некогда мне валандаться с тобой.
      – Издевательство! Насилие! – кричал Зубов. Тогда председатель поморщился:
      – Пойдешь, што ли, сказываю тебе! Ну? И какой ты, право, несуразной! Я по-хорошему, а ты в анбицию, а ты в анбицию! Не грабители какие приехали. За своим добром! И без тебя обойдемся.
      А только за сопротивление, погоди, ответишь! Сам себе перекладину делать!
      Председатель пошел с осмотром. Зубов поодаль семенил ножками.
      Старые паркетные полы хрустели и скрипели под тяжелыми валенками председателя. В зеркалах отражалось большое тело в вязаной желтой рубахе, с белым шарфом на шее. У трюмо-жакоб он пригладил рыжую кудель волос, отставил ногу и покашлял, довольно глядя, как тряслась борода от кашля. Председатель подошел к раскрытому фортепьяно, нажал клавишу и похвалил, дружелюбно взглядывая на Зубова:
      – Ха-ра-ша штука!
      За фортепьяно, на высокой тумбочке из красного дерева, с глубокими энкалюрами, стояла мраморная Венера Медицейская. Председатель застыл, малость растерялся, скосил рот и пренебрежительно ткнул пальцем в грудь Венеры:
      – Ишь, срамница, ровно баба в бане' Председатель даже замахнулся рукой на Венеру и резко отвернулся.
      Зубов схватился за голову и застонал:
      – Боже мой! Боже мой1
      Председатель проследовал дальше, присел на огромный диван-самосон, пощупал добротность обивки и не мог удержаться от восхищения'
      – Ловко сработано... Загляденье... Из шелков? Откудова добыл такую форсистую?
      Зубов страдальчески съежился и отвернулся.
      – Не хотишь говорить? Ну, и не говори!
      Председатель заглянул во все углы и закоулки, в спальной попробовал пружины на кроватях, в детской запустил волчка и погладил по головке игравшую там дочку помещика. Та улыбнулась ему. Председатель радостно и хитро сделал глаза Зубову:
      – Ишь! Не как ты встречает! По-хорошему. Твоя, а ровно кровь другая.
      В гостиной председатель встретил жену Зубова и столетнюю бабушку Они уставились на него робкими приговоренными глазами. Председатель густо крякнул:
      – Мое почтенье, господа-товарищи! Во-о-т, осматриваю. Помещение подходящее. Ка-а-к раз нам канцелярия.
      Зубов жалобно сказал, подходя к жене:
      – Мэри! Нас выселяют! Жена охнула и схватилась за руку мужа:
      – Какой ужас Председатель сочувственно вмешался:
      – Ничего не поделаешь. Не вас одних. Всем идет перетруска. Сказано, завтра штобы духу не было.
      Зубова, плача, уткнулась в платок:
      – Ка-а-к жестоко! Ка-а-к несправедливо! Председатель подумал и наставительно забурчал:
      – Слезам тут не помога. Шило на мыло нам не пошто менять. Дело сурьезное. Над вашим верхом наш верх. Приказано безо всего вытурить. В три шеи. А насупротив ежели, один грех. На сеновал али в речку – камень на шею. Не кыркнешь! Барам ноне грош цена. Никто за них не ответчик. -
      – Мэри! Ты слышишь!
      Зубовы посторонились от председателя. Древняя бабушка замерла на диване и перекрестилась. Председатель нахмурился и важно сказал:
      – Ну-у, кажи дальше! Некогда рассосуливать! Главное, штобы по хозяйству все было в окурат. Не вывозить без моего дозволения ни коровы, ни лошади, ни сбруи. Инвентарь пуще всего. Берешь, што на себе только, да одежи на сменку.
      Председатель обошел остальные комнаты, слазил на чердак, в кладовки, в погреба и вернулся в столовую.
      – Все взято на глаз! – выкрикнул подозрительно председатель. – Любую вещь на ярманке сыщу.
      Он вынул из холстинного портфеля кучку засаленных, как передник у кухарки, бумаг, обмуслял желтый от махорки палец и стал неспешно перекладывать бумаги.
      – Во-о делов сколько по волости, – весело и хитро усмехнулся председатель, – всему надо ход дать. Расписку с тебя придется получить: был-де я и все тебе рассказал по закону. Гляди-ко сам в бумагах – скорее нашего брата отыщешь. Тут все прописано. Секретарь у нас – попа сын, из леворюционеров. Сам будет завтра с описью. Парень на все руки – огонь. И пером горазд, и на машинке, и на чем хошь! Образование – вещь до-ро-га-а-я!
      Зубов разыскал бумажку и расписался. Председатель повертел расписку, бережно погладил по ней, для чего-то откинул голову к плечу, щелкнул языком и торопливо сунул ее в кучку.
      Зубов растерянно стоял рядом. Председатель не спеша свернул цыгарку из самосадки, закурил от зажигалки из старого патрона, затянулся, влез в шубу и повернулся к Зубову:
      – Теперь надо по хозяйству в искурсию. Ты сиди дома. Тебе не пошто. Там ребята свои: не утаят, все покажут. На постой сюды, в эфту комнатку, ворочусь на ночь. Любо не любо, а жди, значит. Я не по своему делу, а по волостному – оттого и почет должен мне оказывать всякой человек.
      Председатель захватил под мышку портфель и отправился. Два шила – глаза Зубова – тыкали ему в спину. Он, не оглядываясь, ухмылялся в рыжую бороду и шаркал валенками. Зубов отчаянно схватился за голову и томительно, дергаясь лицом, слушал, как он спускался по лестнице.
      На скотном дворе председатель рассказывал бабам и работникам о Зубове, изображая в лицах, как обошелся с ним барин. Курили и хохотали мужики, бабы хватались за животы и визжали.
      В оранжерее председатель долго рассматривал французскую грушу, разговаривал с садовником о теплом климате и кстати пересчитал, сколько на дереве было груш. Он загнул на пальцах счет груш, садовник сделал то же – и оба серьезно поглядели друг на друга. Старательно и долго обряжал председатель свою лошадь, задавая ей вволю зубовский овес, обошел санки, поставленные под навес у конюшни, отковырнул приставшую к передку ледяшку и вернулся в дом.
      Он разостлал на полу в столовой свою шубу, положил под голову портфель с волостными бумагами, прикрыл его бараньей папахой и, закинув руки за голову, сладко растянулся.
      Долго не спала в эту ночь девочка Зубовых, она все спрашивала о занятном дяде.
      – Спи, спи, Люсенька, – сквозь слезы говорила мать. – Это великан. Кто не спит, того он кладет в мешок и уносит в лес.
      Девочка вздыхала и натягивала до глаз белое одеяло, держа его обеими ручонками.
      – Мамочка, а он не людоед? Он папу не скушает? Папа у нас такой маленький, а великан большой-большой!
      Девочку успокаивали и пугали, покуда она не затихла. Древняя бабушка смотрела в темноту непонимающими глазами. Ей было как-то так тепло в кровати, как никогда не бывало раньше, словно тепло истекало из родных стен, пола, потолков. Старухе не верилось, что это насиженное тепло ктото может отнять у нее, и она настойчиво перебирала в уме всех своих важных и влиятельных знакомых. Вздыхая, бабушка не нашла никого, к кому бы она могла обратиться за помощью.
      Зубов катался гремящим биллиардным шаром по кабинету, придумывал самые злейшие казни председателю, слушал плач девочки и думал о французской груше в оранжерее. Только груши ему и было жалко. Словно кто-то шептал ему сначала нежным голосом, а потом переходящим в клокочущую злость:
      «Такое нежное и тонкое дерево!.. Гордился им на весь уезд... Не уберегут, варвары! Сломают, заморозят!»
      Председатель храпел из рыжей заросли бороды, будто в бутылку наливали воду и он заливисто захлебывался. Снились ему огромные покровские поля, ходили по ним, попыхивая, машины, взрывали, как в полую воду реки, разбухшую землю – и вырастала из-под колес густой мохнатой зеленью озимь. Откидывая во сне председательскую руку, он стучал кокотышками по полу, как по лукошку с тяжелым зерном.
     
     
      ПРИМЕЧАНИЕ
      Венера Медицейская – одна из знаменитых копий со статуи богини любви и красоты Венеры (Афродида) древнегреч. скульптора Праксителя (IV в. до н. э.).
     
     
      Анатолий Пестюхин
      БРОНЕПОЕЗД
      (Фрагменты из поэмы)
      <...>
      Он гремел закрытыми заслонами,
      Громыхал на узеньких мостах
      И грозил зловещими вагонами
      Выбегающим к нему верстам.
      Пулеметы щурились в оконницах,
      Стлался дым из броневой трубы.
      Трехдюймовки, вдвинутые в бойницы,
      Сторожили хвойные горбы.
      Белый флаг, измокший и замызганный,
      Трепыхался вяло впереди.
      Дым летел чернеющими брызгами,
      Осыпал туманные следы.
      Поезд шел на город, где восстание
      Разлилось, как осенью затоны;
      Было все за броневыми ставнями:
      Пулеметы, люди и патроны.
      <...>
      Версты плыли в колеса вагонов,
      Ветер выл потревоженным псом,
      И летели вперед перегоны,
      Перегоны за каждым кустом.
      Проводов перерезанных жилы,
      Телеграфных столбов костяки –
      Все бежало и все уносилось
      К берегам молчаливой реки.
     
      «Близко»? –
      Устало спросил генерал.
      ... «Да –
      Вероятно,
      Уже сейчас...»
      Первый
      Немного еще помолчал,
      Потом посмотрел
      Браслет на руке:
      «Знаете,
      Времени третий час!...»
      <...>
      Дрогнули шпалы,
      Шнур догорел,
      Рокот коснулся
      Рельсовых змей.
      Взрыв –
      В урагане огней
      Прогремел;
      Рухнули фермы
      Железных путей.
      …………………
      Ярко луна раскидала свет,
      Был бронепоезд, да нынче нет.
      ………………….
      Дремлет, нахмурившись дико, тайга,
      Лед покрывает взорванный мост.
      Желтый рассвет озарил берега;
      Восход был сегодня особенно прост...
      Вологда – Иркутск, 1922-1924
     
     
      Борис Непеин
      НАШЕ ВРЕМЯ
      Марку Серебрянскому
      Бледнея, меркнут луны
      У ночи на крыле...
      Порывистая юность
      Все дальше и милей.
     
      И вот грубеет голос
      Друзей – в другой игре.
      Так вызвеневший колос
      Спешит цвести и зреть.
     
      Но время ставит метки,
      И робок ветра дых,
      На крепнущие ветки
      Побегов молодых.
     
      Теперь скупей и строже
      Пылают вечера,
      И хочется помножить
      Сегодня на вчера.
     
      О многом позабудем,
      О многом не сказать,
      Когда заманит будень,
      Как девичьи глаза.
     
      И радость ляжет глыбкой,
      Коль в дружеских строках –
      Приветная улыбка,
      Горячая рука!
      <1927>
     
     
      ПРИМЕЧАНИЕ
      Марк Серебряткий (1901-1941) – поэт и литературовед, в 1925 г жил в Вологде, возглавлял литературную группу «Борьба».
     
     
      АН. Пестюхину
      Много, много таких дорог
      По трущобам глухих лесов.
      И не каждый на них сберег
      Неполоманным колесо.
     
      От людей и дождей – калья*,
      Сторожит на каждом шагу.
      У кальи крутые края
      Под копыто коня бегут.
     
      На дороге в калью попасть –
      На полдня в полпути застрять.
      И смотреть, как в лесную пасть
      Упадет, догорев, заря.
     
      Едешь, едешь – все та же тишь.
      Лишь суглинок сосет глаза.
      Никому, ни о чем не сказать, –
      Только думаешь да молчишь.
     
      Полосатым перстом – верста,
      Значит, меньше одной верстой.
      Впереди до деревни – сто,
      Да назад – до села – полета.
     
     
      ПРИМЕЧАНИЕ
      <1927>
      Примечание автора * Колья – слово, употребляемое в Вологодской губернии и означающее колея.
     
     
      Леонид Мартынов
      ВОЛОГДА
      На заре розовела от холода
      Крутобокая белая Вологда.
      Гулом колокола веселого
      Уверяла белая Вологда:
      Сладок запах ржаных краюх!
      Сладок запах ржаных краюх,
      Точно ягодным соком полных.
      И у севера есть свой юг –
      Стережет границу подсолнух.
     
      Я согласен, белая Вологда.
      Здесь ни холода и ни голода,
      И не зря в твой северный терем
      Приезжал тосковать лютым зверем
      Грозный царь, и на белые стены
      Восходил он оплакать измены.
      Но отсюдова в град свой стольный
      Возвращался он, смирный, довольный,
      Вспоминая твой звон колокольный...
      Сладок запах ржаных краюх!
     
      И не зря по твоим берегам,
      Там, где кремль громоздится в тумане,
      Брел татарский царек Алагам,
      Отказавшийся от Казани...
      Вот и я повторяю вслух
      Сладок запах ржаных краюх!
     
      Кто здесь только не побывал!
      По крутым пригоркам тропа вела.
      Если кто не убит наповал, –
      Всех ты, мягкая, на ноги ставила.
      То-то, Вологда! Смейся, как смолода!
      Тело колокола не расколото.
     
      Синеглазым лен,
      Зерен золото.
      И пахала ты,
      И боронила ты,
      И хвалила ты,
      И бранил а ты...
     
      Сколько жизней захоронила ты,
      Сколько жизней и сохранила ты
      Много зерен здесь перемолото.
      Так-то, Вологда,
      Белая Вологда!
     
     
      Варлам Шаламов
      ПАВА И ДРЕВО
      Анна Власьевна кружевничала шестьдесят пятый год. Плотно обхватив сухонькими морщинистыми пальцами коклюшку, она ловко перекидывала нитку от булавки к булавке, выплетала сборку для наволочки – самое пустое плетенье. Двумя парами коклюшек водила по кутузу, по кружевной подушке Анна Власьевна В молодые годы вертела она по триста пар коклюшек – самая знаменитая кружевница Северного края Давно уже не плетет Анна Власьевна сердечки и опахальца, оплет и воронью лапку, стежные денежки и решетки канфарные – все, чем славится вологодское кружево сцепное, фонтанное, сколичное Двадцать лет как ослепла Анна Власьевна, но, и слепая, ежедневно сидит она за кутузом – плетет для артели самый простой узор
      Род Анны Власьевны – кружевной род Трехлетним ребенком играла она на повети «в коклюшки да булавки», а пятилетней посадили ее к настоящей подушке – «манер заучивать» – пусть попривыкнет вертеть коклюшками, да и рука пораньше тверже станет. А через год-два и дому помощь. К восемнадцати годам стала она первой мастерицей в селе, сама составляла узоры и сколки «на бергаменте», и Софья Павловна Глинская взяла ее к себе в усадьбу первой плетеей.
      Тридцать две зимы просидела здесь Анна Власьевна. Зимами только и плели: «летом день длинен, зато нитка коротка», думы не кружевные, изба ведь не кружевами держится – землей. А какая изба – в окно только ноги прохожих видно. Анна Власьевна плела только самое тонкое, самое хитрое кружево. «Иное плетешь тонко-тонко в вершок шириной, пол-аршина в две недели сплетешь, да больше двух часов в день и плести нельзя – глаза ломит». Так Анна Власьевна и ослепла – «темная вода» залила ей глаза. Анна Власьевна вернулась в избу, перешла жить к старшей дочери. Мужа она давно схоронила, уж внучка-кружевница на выданье, и волосы у внучки мягкие-мягкие...
      – Бабушка, ты спишь? Федя приехал.
      – Не сплю я – замыслилась. Смеются, небось, бабы – Анна Власьевна четырьмя коклюшками плетет. А того не помнят, сколько я знала. У нас на деревне – да, почитай, во всем крае – только на сколотое кружево и мастерицы. А я знаю численное, когда надо нитки считать и узор сам собой повторяется – у Софьи Павловны петербургские знаменщики узоры-то эти чертили. Численное – это уже самое старинное русское, давно уже нет численниц-то нигде, а у Софьи Павловны только я одна была. Четырнадцать медалей Софья Павловна за мое кружево-то получила.
      Знаю я и кружево сканое, шитое и пряденое понимаю. А на коклюшках-то все разумела: манер белозерской, балахнинской, рязанской, скопинской, елецкой, мценской – все знаю. По узорам-то и памяти моей не хватит считать: и рязанские-то павлинки, и протекай-речку, и ветки-разводы травчатые, и бровки-пышки – города и вертячий край, и гипур зубьями... Калязинский манер цветами тонкий, паучки орловские, бачино ярославские, копытцы да блины тверские – белевский вирок, – все знала. Но против нашего вологодского манера – никуда. У нашего нитка нитку за ручку ведет. Видала я у Софьи Павловны и баланфен плетеный французский, и гипур нитяный испанский. Не пришлось за нрав. Нету них этой чистоты нашей – недаром вологодское кружево-то на убрусы невестам шло.
      Ходка была я на работу-то, ходка.
      По полтиннику в день вырабатывала: зимамито фунт керосину в коптилке сжигали. В полуден полоскаешь да чайку попьешь – очень мы чай любили, да и сахару не жалели: когда вприкуску, а когда и вприглядку попьешь... И опять за коклюшки... А уж плетея была! Я на узком кружеве-то не сидела. Цельные платья выплетала я, тальмы, вуали, наколки, чепцы плела...
      Старопрежнюю работу только и знали, что я да Угрюмова Пелагея, плетея наша, что в Петербург ездила. И только паву и древо мои и Пелагее не выплесть. Вятское это плетение, пава-то с древом…
      Но о «паве и древе» внучка слышала много раз – без малого двадцать лет рассказывает об этом узоре Анна Власьевна – «только бы разок паву и древо выплесть – да и на кладбище. Не успела я дочек научить, не успела. Может, где теперь и плетут. Принесли бы и показали». И дочери приносили каждый новый узор матери. Анна Власьевна ощупывала кружево, нюхала, гладила пальцами:
      – Нет, не то. Далеко до моих.
      – Где нам, маманя. Была ты первая коклюшница по Северу, и теперь тебя так кличут. Анесподист Александрович, приемщик, недавно баил: «Твою бы матку, Настасья, в артель».
      – То-то. Да и нитка толста. На такой нитке только наволокам кружево идет...
      – Бабушка, Федя-то доктор теперь. Распишемся мы, и тебя возьмем. Работать не надо будет.
      – Не из-за хлеба куска на артель верчу. Шестьдесят лет кружевничаю, разве отстанешь? Так с коклюшкой и помру. Сдавали сегодня?
      – По первому сорту, бабушка.
      – Мы кружевницы природные. Нам нельзя позориться. Ну, девка, потревожила ты меня – пойду досыпать.
      – Чего много спишь, бабушка?
      – Эх, внучка. Глаза ведь ко мне ворочаются. Во снах-то я вижу. Рожь, милушка, вижу – колос к колосу, желтую, желтую. Кружево вижу и Софью Павловну вчера видала – она меня коклюшкой в бок ткнула, когда губернаторше численное кружево я плела да в счете ошиблась. А больше всего плету во сне пав и древо, что вы сплести не сможете. Из моих-то пав, баили, сама английская царица мантилью сошила...
      Анна Власьевна уже добралась до своей койки.
      – Бабушка, не ложись. Мама идет, обед собирать будем.
      Последнее время за обедом у Анны Власьевны было много беспокойства. Она ворчала:
      – Что это мне в отдельной тарелке? Или я заразная какая?
      – Все так едим, маманя. Дай руку, покажу. Волновалась:
      – Что это вы каждый день мясо да мясо? ;
      – Ешь, бабушка. Или хитрила:
      – Алексей! Как ноне рожь-то? Принеси колос...
      – Зачем?
      – Хлеб, что ли, растет какой особенный?
      – А что?
      – Вот кровать с шишками купили... Старуха завела привычку: оставаясь одна, она
      передвигалась по комнате и ощупывала новые вещи. Однажды ощупала большое зеркало и заплакала. Эта менявшаяся география избы тревожила слепую. Годами она двигалась уверенно, как зрячая, и вдруг натыкалась на гнутые стулья, на комод, на новый кованый сундук. «Оставьте угол-то мой в покое», – просила она детей.
      – Хлеб да соль.
      – Вот Федя, бабушка.
      – Ишь, голос-то какой густой. Дьяконский. Ну, подойди, подойди, дай я тебя потрогаю. Экие лапищи.
      – Ну что, Анна Власьевна? Все пава за павой?
      – Пава и древо, дурень. Пава за павой – иной сколок – проще...
      Федор Карпушев, соседский сын, чтобы поразить будущих родственников, облачился в блестящий белый халат. По-московски любезничая, породному «окая», он усаживал старуху перед окном.
      – Пожалуйста, Анна Власьевна, сюда сядьте... Повыше голову поднимите. Вы – мой первый пациент на родине.
      – Пациент, – ворчала старуха, довольная почетом. – Пациент. Пахать надо. Фершал.
      – Анна Власьевна, а вы врачей своевременно посещали?
      Чего?
      – Вы глаза обследовали у врачей?
      Чего?
      – В околотке, я говорю, бывала с глазами? – заорал Федор.
      – В околоток-то ходила. Капли какие-то пахучие дали. Баили: табак бы нюхала, глаза-то целы были. Да ведь не я первая. Кружевницы-то тонких узоров все глазами мучаются. Вот сноха-то Карпушева Ивана Павловича в Николин день...
      Федор грохотал рукомойником.
      – Знаешь, бабушка, твои глаза поправить можно. Операцию надо делать. Катаракт это..
      – Полно брехать-то над старухой. У лавочника нашего, у Митрия, катарак-то в желудке был, ему Мокровской, дай Господи светлой памяти, городской-то доктор, два раза резал, а все умер Митрий. Я ему так и говорила: все равно умрешь, черт, мало ты над кружевницами изгилялся. По 300 кружевниц на него работало.
      – Да не рак, а катаракт, бабушка.
      – Все одно...
      Но старуху уговорили. Анна Власьевна пришла в благодушное настроение и допытывалась у Федора:
      – А косить можешь?
      – Мало я косил...
      – Ну, тогда лечи.
      – К профессору отвезем.
      – А профессор твой может косить? – Не знаю. Не может, наверное...
      – Ну, все одно... Вези. Только коклюшки я с собой возьму.
      Федор увез старуху в Москву, а через два месяца написал, что операцию делал знаменитый профессор, что Анна Власьевна видит. Потихоньку вертит коклюшками, а присмотреть за ней некому.
      Москва ей не понравилась: «не ослепнешь, так оглохнешь», и что через неделю думает он отвезти Анну Власьевну на Ярославский вокзал и посадить в поезд.
      Но старуха приехала раньше, не вытерпела.
      В стеклянный осенний день на полустанке вылезла она из вагона. Шофер закричал с грузовика:
      – Садись, подвезу, бабушка. Тут ближе 10 верст нет деревень...
      – Спасибо, сынок. Я и пешей дойду...
      По тропке вдоль серых больших стогов дошла она до своей деревни. На околице хмурый бондарь стругал доски для огромного бака.
      – Где тут Волоховы живут?
      – Тут полсела Волоховых...
      – Дом с красной крышей, баили...
      – Тут полсела с красной крышей... Обиженная Анна Власьевна с трудом добралась до своей избы: изба была почти в середине «порядка», а не с краю, как раньше. Дверь закрыта – хозяева в поле. Анна Власьевна зажмурила глаза, нащупала щеколду, отворила. Вошла, огляделась: кровать была совсем такая, как думала Анна Власьевна, а вот комод – нет: лак подался, и замки какие-то легкие. Подошла к зеркалу, поджала губы: от годков-то никуда не уйдешь. А нет, старенькая, а румяная.
      Анна Власьевна повернулась, открыла ящик комода и обомлела: кружево «пава и древо», того самого хитрейшего узора, что когда-то сгубил глаза Анны Власьевны, что выплела она теперь в Москве артели в подарок, было сложено в ящике комода аккуратными стопочками, приготовлено к сдаче.
      Анна Власьевна охнула.
      – Маманя, маманя, – испуганные дочери стояли в дверях...
      – Чье плетенье? – строго спросила старуха.
      – Поздравствуемся, маманя...
      – Чье плетенье? – под ногой Анны Власьевны скрипнула половица.
      – Наше, маманя... Мы с Шуркой... Старая кружевница улыбнулась.
      – Такую красу выплесть... Молодцы, бабы. Нет, не угаснет наш род... Сокрыли от старухи умение свое... Гордость мою кружевную хранили...
      Анна Власьевна заплакала. Вытерла глаза маленькими кулачками, развязала дорожный узелок и достала свое плетенье. Взяла из комода работу дочерей, подошла к окну, сравнила...
      – Я еще елку с оленем составить могу, – тихо сказала Анна Власьевна.
      <1937>
     
     
      * * *
      Я забыл погоду детства,
      Теплый ветер, мягкий снег.
      На земле, пожалуй, средства
      Возвратить мне детство нет.
     
      И осталось так немного
      В бедной памяти моей –
      Васильковые дороги
      В красном солнце детских дней,
     
      Запах ягоды-кислицы,
      Можжевеловых кустов
      И душистых, как больница,
      Подсыхающих цветов.
     
      Это все ношу с собою
      И в любой люблю стране.
      Этим сердце успокою,
      Если горько будет мне.
     
     
      * * *
      Ни травинки, ни кусточка,
      Небо, камень и песок.
      Это северо-восточный
      Заповедный уголок.
     
      Только две плакучих ивы,
      Как в романсе, над ручьем
      Сиротливо и тоскливо
      Дремлют в сумраке ночном.
     
      Им стоять бы у гробницы,
      Чтоб в тени их по пути
      Богу в ноги поклониться,
      Дальше по миру идти.
     
      Иль ползти бы к деревушке,
      Где горит еще луна,
      И на плач любой старушки
      Наклоняться у окна.
     
      Соловьев бы им на плечи
      Развеселых посадить,
      Завести бы в темный вечер
      В наши русские сады,
     
      Где соломенные вдовы,
      Птичьи слушая слова,
      Листья узкие готовы
      И терзать и целовать,
     
      Как герои Руставели,
      Лили б слезы в три ручья
      И под ивами ревели
      Среди злого дурачья.
     
     
      ПРИМЕЧАНИЕ
      ...Как герои Руставели, лили б слезы в три ручья – имеются в виду персонажи поэмы грузинского поэта Щ. Руставели «Витязь в тигровой шкуре» (XII в.).
     
     
     
      ДОРОГА К ДОМУ
     
     
      Сергей Орлов
      Утрами травы розовеют в росах,
      Дымятся реки и шумят сады,
      И на лесных заброшенных покосах
      Отчетливы сохатого следы.
     
      Он рвал осоку влажными губами,
      Валялся в травах и ушел в леса,
      Покачивая медными рогами,
      Прислушиваясь к птичьим голосам.
     
      Ведет тропа к заброшенным озерам,
      Горит на поймах изумруд-трава.
      Там скрыт от мира древний Китеж-город
      На зыбких, будто морок, островах.
     
      Выходит лось к широкому простору,
      Глядит – не пьет, тревогой обуян.
      Пред ним сосновый возникает город,
      Окутанный в сиреневый туман.
     
      Он окружен высоким частоколом,
      Светлиц и звонниц острые верхи.
      Но вот за сотню верст в далеких селах
      Вдруг запевают третьи петухи.
     
      И постепенно Китеж-город тает...
      С востока ветер, зыблются дома,
      И с клочьями тумана улетают
      Неведомой постройки терема,
     
      А с морды зверя тихо по шерстинкам
      Стекают капли, и уходит он,
      Меж сосен выступая по тропинкам,
      Как будто между бронзовых колонн.
     
      На миг застынет под густым навесом,
      Прислушается и опять пойдет.
      Серебряной жар-птицею над лесом
      Рокочет пассажирский самолет.
     
      Звучит далекий окрик паровоза,
      О травы где-то звякает коса,
      Поют негромким голосом березы,
      Полны знакомых голосов леса.
      1947
     
     
      ПРИМЕЧАНИЕ
      Китеж – в древнерусских преданиях город, опустившийся на дно озера Светлояра, как только к нему приблизилась орда хана Батыя
     
     
     
      МЫТЬЕ ПОЛОВ
      Как моются полы до белого каленья? –
      Перегибая сильные тела,
      Подолы подоткнув и обнажив колени,
      Хозяйки моют пол в субботу добела.
     
      Грохочут чугуны, гоняют тряпки воду,
      Тяжелым косарем раздроблена дресва,
      Со щелоком парным и грацией свободы
      На праздник утверждаются права.
     
      С угла и до угла летает поначалу
      Березовый голик, раздавленный ногой,
      Обсыпанный дресвой, пока молчат мочала, –
      Всему черед и честь, как в каждой мастерской.
     
      Здесь чистоту творят, а не полы здесь моют,
      Ладони горячи и рук полет широк,
      И лифчики трещат. Здесь дело не простое,
      Здесь каждый бы из нас за две минуты взмок.
     
      А им хотя бы что! Они как будто рады,
      Лукавы их глаза, и плеч изгиб ленив...
      Я тоже мыл полы в казарме по наряду,
      Но не был весел я, тем более – красив.
     
      А во дворе горят половиков полотна,
      Как радуги на кольях у ворот.
      Хозяйки моют пол под праздник,
      в день субботний.
      И праздник настает…
      1958
     
     
      МОНОЛОГ ВОИНА С ПОЛЯ КУЛИКОВА
      …Лежат князи Белозерски,
      вкупе побиены суть
      Сказание о Мамаевом побоище
      Их четырнадцать было, князей белозерских,
      Я пятнадцатый с ними
      Вот стрелой пробитое сердце
      И мое забытое имя.
     
      И стою я в полку засадном,
      Вольный воин, как терний сильный.
      Сотоварищи мои рядом,
      Нету только еще России.
     
      Нет России с песней державной,
      С моря синя до моря синя,
      Ни тесовой, ни златоглавой
      Нет еще на земле России.
     
      Есть земель вековая обида,
      Есть рабы, восставшие к мести:
      Чем так жить – лучше быть убиту,
      А для нас это дело чести.
     
      Все сомнут мохнатые кони,
      По степи помчат на аркане,
      Но на нас наткнется погоня,
      Ну а мы отступать не станем.
     
      Конь мой гривой мотает рыжей,
      Прыщут тучей на солнце стрелы,
      Кычут коршуны, кружит крыжень,
      А какое до них нам дело!
     
      Как орда Мамая качнется,
      Как мы ляжем костьми на поле, –
      Так Россия с нас и начнется,
      И вовек не кончится боле
      1971
     
     
      ПРИМЕЧАНИЯ
      О Куликовской битве и участии в ней белозерских князей см примеч к «Задонщине» в разделе «» «Сказание о Мамаевом побоище» – памятник древнерусской литературы первой четверти XV в. …Нету только еще России – как название страны и государства слово «Россия» стало употребляться с конца XV в
     
     
      СТАРАЯ ФРЕСКА
      Повстречались мы на заре
      Белой ночью в веке двадцатом.
      На кольчужном их серебре
      След зари блестел розоватый.
     
      Копья, словно солнца лучи,
      Были в их ладонях зажаты,
      А у бедер остры мечи,
      И щиты у плечей покатых.
     
      Лица юны, добры, строги,
      И ни злобы в них, ни печали,
      Будто их на пути враги
      Смертью лютою не встречали,
     
      Будто виделся им другой
      Мир прекрасный в подлунном лоне.
      Белой радугою-дугой
      Тонконогие гнулись кони,
     
      Перезванивали стремена,
      Пела в облаке птаха где-то,
      И ни дали, ни времена
      Были здесь ни при чем при этом.
     
      Молвь людская и конский дых
      Плыли в белом льняном просторе...
      И застыл я, смирен и тих,
      На вечерней заре в притворе.
     
      И стоял я, видя не храм, –
      Где-то лес палило пожаром,
      Города по крутым холмам
      Купола вздымали к стожарам,
     
      Сосны в кронах качали дожди,
      Солнце в синих катилось высях...
      Голос был мне.
      Он звал: входи,
      Это я зову, Дионисий.
      1971
     
      ПРИМЕЧАНИЯ
      Дионисий – см. примеч. к стих. Н. Рубцова «Ферапонтово» в разделе «». Стожары – народное название созвездий (Плеяд или Большой Медведицы).
     
     
      Александр Яшин
      ДЕРЕВНЯ БЛУДНОВО
      Хвойными иглами занесло
      Заблудившееся село.
      Зашел охотник в бор глухой –
      И заблудился,
      И решил,
      Что это леший-лесовой
      Его в суземах закружил
     
      И водит – старая лиса.
      Но в хвое парень увидал:
      Мелькает девичья коса,
      А не седая борода.
     
      То опереньем косача,
      То светом вспыхнет впереди,
      Иль щеку тронет, щекоча...
      Не страх – огонь растет в груди.
     
      Бродил охотник целый день,
      Устал, а нет назад пути;
      Ни рысь, ни северный олень
      Не помогли тропы найти.
      Куда ни кинется – обман:
      Все та же грива, речка, бор,
      Налево – зыбуны, туман,
      Направо – синий свет озер.
     
      И под конец, когда устал, –
      Прилег, разжег костер...
      И вдруг
      Лесной царевны услыхал
      Лукавый голос:
      – Слушай!.. Друг!..
     
      А у нее коса до пят,
      В кокошнике лучи горят,
      Узорный – в елочку – наряд
      И озорной девичий взгляд...
     
      – Послушай, что тебе скажу:
      Здесь я одна – и власть и суд.
      Не леший – я тебя вожу.
      Останься жить в моем лесу,
     
      Войди в сузем под мой навес.
      В трущобе человека нет,
      А без него и лес – не лес,
      Без человека свет – не свет.
     
      Как быть?
      А жар растет в груди...
      А день к концу... И поутру
      Медведь венчал, сохач кадил,
      И пир гремел во всем бору.
     
      Так на царевне на лесной
      Женился мой земляк –
      И вот,
      Где раньше был сосняк сплошной,
      Рожь колосится, лен цветет,
     
      Где он блуждал и жег смольё
      И меж корней ложился спать, –
      Деревня выросла.
      Ее
      Блудновым люди стали звать.
     
      Друзьям у нас в дому почет,
      Для недругов закрыта дверь.
      А в жилах наших и теперь
      Лесной царевны кровь течет.
      1944
      Деревня Блудново, Вологодской области
     
     
      МОСКВА – ВОЛОГДА
      С каждым часом ощутимей север,
      Остановки реже,
      Гуще лес,
      Пахнет смолкой вперемежку с сеном,
      И все больше узнается мест.
      Торопясь, схожу на полустанке
      Словно на приветный огонек,
      Чтобы взять за рубль у северянки
      Влажной клюквы маленький кулек.
     
      Для меня все ягоды здесь сладки.
      И приятно и смешно, что их
      Продают в листочках из тетрадки
      Иль в обрывках «Жития святых».
     
      Замелькали топкие болота
      С голубыми окнами озер,
      Наконец – подъем за поворотом,
      И пошел густой сосновый бор,
      Строевой,
      В косых лучах по пояс,
      Золотом пронизанный насквозь...
      Словно к морю вдруг пробился поезд,
      Даже небо выше поднялось.
      Дома я!
      На все гляжу с любовью,
      Радостно от птичьих голосов.
      Никакие парки Подмосковья
      Не заменят мне моих лесов.
     
      Радуюсь обновам животворным –
      Домнам,
      Трубам, влитым в синеву,
      Плеску волн на море рукотворном,
      Лесосекам с грохотом моторным...
      И одним все –
      Нежным и просторным,
      Добрым словом Вологда зову.
     
      Дома я!
      И сердце бьется с силой.
      Мимо, мимо – за верстой верста...
      Что кому,
      А для меня Россия –
      Эти вот родимые места.
      1958
     
     
      КОГДА МЫ УЕДЕМ?
      Мы не знали, куда едем, какой-такой необитаемый Сладкий остров вдруг обнаружился в Белозерье и как мы там будем жить. Думалось – едем дней на десять, не больше. Отдохнем, половим рыбку – и обратно. Почему-то представлялось, что этот остров находится вблизи Кирилло-Белозерского монастыря, куда в свое время не раз наезживал Иван Грозный, где была заточена одна из его жен и отбывал ссылку архиепископ Никон; либо этот остров около другого архитектурного памятника русской старины – Ферапонтовского монастыря, в котором еще и поныне живы фрески гениального Дионисия.
      Казалось даже, что Сладкий остров находится на самом Белом озере. Но на Белом озере никогда не было и сейчас нет никаких островов.
      Сладкий остров мы нашли в не менее примечательных местах – на Новозере. И не там, и таким, каким представляли его по рассказам. Обычная история: сколько ни читаешь, сколько ни слушаешь о чем-нибудь, а когда сам увидишь и испытаешь – оказывается, все не так. Северные сияния видали на картинках, все видали, и читали о них много, все читали. А, уверяю вас, они совсем не такие, какими вы их себе представляете. Никакая литература, никакие очевидцы, даже отец родной, не могли мне дать правильного представления о войне, пока я на ней сам не побывал. Зато, побывав и в огне, и в ледяной воде, я совершенно по-новому стал читать Льва Толстого. Он лучше всех передает состояние человека на войне.
      Итак, мы переправляемся на лодках из деревни Анашкино на Сладкий остров, сначала в большой компании. Почему остров этот называется Сладким? Всегда ли, для всех ли он был сладким?
      Местные люди рассказывают, что вблизи острова Сладкого, на острове Красном, процветал в свое время Новозерский монастырь. О красоте его можно судить по сохранившимся до наших дней крепостным стенам, которые вырастают прямо из воды, и по остаткам церквей и прочих монастырских заведений. На каком бы берегу Новозера люди ни находились, на низком болотистом, где собирают клюкву и морошку, на лесистом ли высоком, где грибы и малинники и всякая боровая дичь, – отовсюду, конечно, видны были золотые луковки куполов и далеко по озерной глади разносился медный гул и звон с высокой колокольни – «малиновый звон». Красного острова, по существу, не было и нет – ни клочка голой, не огороженной камнем земли. Просто посреди озера вознесся к небу сказочный град-крепость, будто один расписной волшебный терем, подобие которому можно найти лишь на самых замысловатых лубках и древних иконах. Он был весь «как в сказке» и в то же время был на самом деле, существовал, красовался.


К титульной странице
Вперед
Назад