– Ветры мои буйные, по всему свету вы дуете, не видали ль где прекрасную королевну?
      – Нет, нигде не видали! – отвечают ветры в один голос.
      – Да все ли вы налицо?
      – Все, только южного ветра нет.
      Немного погодя прилетает южный ветер. Спрашивает его старуха:
      – Где ты пропадал до сих пор? Еле дождалась тебя!
      – Виноват, бабушка! Я зашел в новое царство, где живет прекрасная королевна; муж у ней без вести пропал, так теперь сватают ее разные цари и царевичи, короли и королевичи.
      – А сколь далеко до нового царства?
      – Пешему тридцать лет идти, на крыльях десять лет нестись; а я повею – в три часа доставлю.
      Солдат начал со слезами молить, чтобы южный ветер взял его и донес в новое царство.
      – Пожалуй, – говорит южный ветер, – я тебя донесу, коли дашь мне волю погулять в твоем царстве три дня и три ночи.
      – Гуляй хоть три недели!
      – Ну, хорошо; вот я отдохну денька два-три, соберусь с силами, да тогда и в путь.
      Отдохнул южный ветер, собрался с силами и говорит солдату:
      – Ну, брат, собирайся, сейчас отправимся; да смотри – не бойся: цел будешь!
      Вдруг зашумел-засвистал сильный вихорь, подхватило солдата на воздух и понесло через горы и моря под самыми облаками, и ровно через три часа был он в новом царстве, где жила его прекрасная королевна.
      Говорит ему южный ветер:
      – Прощай, добрый молодец! Жалеючи тебя, не хочу гулять в твоем царстве.
      – Что так?
      – Потому – если я загуляю, ни одного дома в городе, ни одного дерева в садах не останется; все вверх дном поставлю!
      – Ну, прощай! Спасибо тебе! – сказал солдат, надел шапку-невидимку и пошел в белокаменные палаты.
      Вот пока его не было в царстве, в саду все деревья стояли с сухими верхушками; а как он явился, тотчас ожили и начали цвесть.
      Входит он в большую комнату, там и сидят за столом разные цари и царевичи, короли и королевичи, что приехали за прекрасную королевну свататься; сидят да сладкими винами угощаются. Какой жених ни нальет стакан, только к губам поднесет – солдат тотчас хвать кулаком по стакану и сразу вышибет. Все гости тому удивляются, а прекрасная королевна в ту ж минуту догадалася. «Верно, – думает, – мой друг воротился!»
      Посмотрела в окно – в саду на деревьях все верхушки ожили, и стала она своим гостям загадку загадывать:
      – Была у меня шкатулочка самодельная с золотым ключом; я тот ключ потеряла и найти не чаяла, а теперь тот ключ сам нашелся. Кто отгадает эту загадку, за того замуж пойду.
      Цари и царевичи, короли и королевичи долго над тою загадкою ломали свои мудрые головы, а разгадать никак не могли.
      Говорит королевна:
      – Покажись, мой милый друг!
      Солдат снял с себя шапку-невидимку, взял ее за белые руки и стал целовать в уста сахарные.
      – Вот вам и разгадка! – сказала прекрасная королевна. – Самодельная шкатулочка – это я, а золотой ключик – это мой верный муж.
      Пришлось женихам оглобли поворачивать, разъехались они по своим дворам, а королевна стала со своим мужем жить-поживать да добра наживать.
     
      Окаменелое царство
     
      В некотором царстве, в некотором государстве жил-был солдат; служил он долго и беспорочно, царскую службу знал хорошо, на смотры, на ученья приходил чист и исправен. Стал последний год дослуживать – как на беду, невзлюбило его начальство, не только большое, да и малое: то и дело под палками отдувайся!
      Тяжело солдату, и задумал он бежать; ранец через плечо, ружье на плечо, и начал прощаться с товарищами, а те его спрашивать:
      – Куда идешь? Аль батальонный требует?
      – Не спрашивайте, братцы! Подтяните-ка ранец покрепче да лихом не поминайте!
      И пошел он, добрый молодец, куда глаза глядят. Много ли, мало ли шел – пробрался в иное государство, усмотрел часового и спрашивает:
      – Нельзя ли где отдых взять?
      Часовой сказал ефрейтору, ефрейтор офицеру, офицер генералу, генерал доложил про него самому королю. Король приказал позвать того служивого перед свои светлые очи.
      Вот явился солдат, как следует – при форме, сделал ружьем на караул и стал как вкопанный. Говорит ему король:
      – Скажи мне по совести, откуда и куда идешь?
      – Ваше королевское величество, не велите казнить, велите слово вымолвить.
      Признался во всем королю по совести и стал на службу проситься.
      – Хорошо, – сказал король, – наймись у меня сад караулить; у меня теперь в саду неблагополучно – кто-то ломает мои любимые деревья, так ты постарайся, сбереги его, а за труд дам тебе плату немалую.
      Солдат согласился, стал в саду караул держать.
      Год и два служит – все у него исправно; вот и третий год на исходе, пошел однажды сад оглядывать и видит – половина что ни есть лучших деревьев поломаны.
      «Боже мой! – думает сам с собою. – Вот какая беда приключился! Как заметит это король, сейчас велит схватить меня и повесить».
      Взял ружье в руки, прислонился к дереву и крепко-крепко призадумался.
      Вдруг послышался треск и шум, очнулся добрый молодец, глядь – прилетела в сад огромная, страшная птица и ну валить деревья. Солдат выстрелил в нее из ружья, убить не убил, а только ранил ее в правое крыло; выпало из того крыла три пера, а сама птица наутек пустилась. Солдат за нею; ноги у птицы быстрые, скорехонько добежала она до провалища и скрылась из глаз.
      Солдат не убоялся и вслед за нею кинулся в то провалище, упал в глубокую-глубокую пропасть, отшиб себе все печенки и целые сутки лежал без памяти.
      После опомнился, встал, осмотрелся, – что же? – и под землёй такой же свет.
      «Стало быть, – думает, – и здесь есть люди!»
      Шел, шел, перед ним большой город, у ворот караульня, при ней часовой; стал его спрашивать – часовой молчит, не движется; взял его за руку – а он совсем каменный!
      Взошел солдат в караульню – народу много, и стоят и сидят, только окаменелые; пустился бродить по улицам – везде то же самое: нет ни единой живой души человеческой, все как есть камень! Вот и дворец расписной, вырезной, марш туда, смотрит – комнаты богатые, на столах закуски и напитки всякие, а кругом тихо и пусто.
      Солдат закусил, выпил, сел было отдохнуть, и послышалось ему – словно кто к крыльцу подъехал; он схватил ружье и стал у дверей.
      Входит в палату прекрасная царевна с мамками, с няньками; солдат отдал ей честь, а она ему ласково поклонилась.
      – Здравствуй, служивый! Расскажи, – говорит, – какими судьбами ты сюда попал?
      Солдат начал рассказывать.
      – Нанялся-де я царский сад караулить, и повадилась туда большая птица летать да деревья ломать; вот и подстерег ее, выстрелил из ружья и выбил у ней из крыла три пера; бросился за ней в погоню и очутился здесь.
      – Эта птица – моя родная сестра; много она творит всякого зла и на мое царство беду наслала – весь народ мой окаменила. Слушай же: вот тебе книжка, становись вот тут и читай ее с вечера до тех пор, пока петухи не запоют. Какие бы страсти тебе ни казалися, ты знай свое – читай книжку да держи ее крепче, чтоб не вырвали; не то жив не будешь! Если простоишь три ночи, то выйду за тебя замуж.
      – Ладно! – отвечал солдат.
      Только стемнело, взял он книжку и начал читать.
      Вдруг застучало, загремело – явилось во дворец целое войско, подступили к солдату его прежние начальники, и бранят его, и грозят за побег смертию; вот уж и ружья заряжают, прицеливаются... Но солдат на то не смотрит, книгу из рук не выпускает, знай себе читает.
      Закричали петухи – и все разом сгинуло!
      На другую ночь страшней было, а третью и того пуще: прибежали палачи с пилами, топорами, молотами, хотят ему кости дробить, жилы тянуть, на огне его жечь, а сами только и думают, как бы книгу из рук выхватить. Такие страсти были, что едва солдат выдержал.
      Запели петухи – и демонское наваждение сгинуло!
      В тот самый час все царство ожило, по улицам и в домах народ засуетился, во дворец явилась царевна с генералами, со свитою, и стали все благодарствовать солдату и величать его своим государем.
      На другой день женился он на прекрасной царевне и зажил с нею в любви и радости.
     
      Береза и три сокола
     
      Отслужил солдат свой законный срок, получил отставку и пошел на родину. Идет путем-дорогою, а навстречу ему нечистый.
      – Стой, служивый! Куда идешь?
      – Домой иду.
      – Что тебе дома! Ведь у тебя ни рода, ни племени. Наймись лучше ко мне в работники; я тебе большое жалованье положу.
      – А в чем служба?
      – Служба самая легкая; мне надобно ехать за синие моря к дочери на свадьбу, а есть у меня три сокола; покарауль их до моего приезду.
      Солдат согласился. «Без денег, – думает, – плохое житье, хоть у черта, все что-нибудь да заработаю!»
      Нечистый привел его в свои палаты, а сам уехал за синие моря.
      Вот солдат ходил, ходил по разным комнатам; сделалось ему скучно, и вздумал он пойтить в сад; вышел, смотрит – стоит береза. И говорит ему береза человеческим голосом:
      – Служивый! Сходи вот в такую-то деревню, скажи тамошнему священнику, чтобы дал тебе то самое, что ему нынче во сне привиделось.
      Солдат пошел, куда ему сказано; священник тотчас достал книгу:
      – Вот тебе – возьми! Солдат взял; приходит назад.
      – Спасибо, добрый человек! – говорит береза. – Теперь становись да читай!
      Начал он читать эту книгу; одну ночь читал – вышла из березы красная девица, красоты неописанной, по самые груди; другую читал – вышла по пояс; третью ночь читал – совсем вышла. Поцеловала его и говорит:
      – Я – царская дочь; похитил меня нечистый и сделал березой. А три сокола – мои родные братья; хотели они меня выручить, да сами попались!
      Только вымолвила царевна это слово, тотчас прилетели три сокола, ударились о сырую землю и обратились добрыми молодцами. Тут все они собрались и поехали к отцу, к матери и солдата с собой взяли.
      Царь и царица обрадовались, щедро наградили солдата, выдали за него замуж царевну и оставили жить при себе.
     
      Мудрые ответы
     
      Служил солдат в полку целые двадцать пять лет, а царя в лицо не видал. Пришел домой; стали его спрашивать про царя, а он не знает, что и сказать-то. Вот и зачали его корить родичи да знакомцы.
      – Вишь, – говорят, – двадцать пять лет прослужил, а царя в глаза не видал!
      Обидно это ему показалось; собрался и пошел царя смотреть. Пришел во дворец. Царь спрашивает:
      – Зачем, солдат?
      – Так и так, ваше царское величество, служил я тебе да Богу целые двадцать пять лет, а тебя в лицо не видал; пришел посмотреть!
      – Ну, смотри.
      Солдат три раза обошел кругом царя, все оглядывал. Царь спрашивает:
      – Хорош ли я?
      – Хорош, – отвечает солдат.
      – Ну теперь, служивый, скажи: высоко ли небо от земли?
      – Столь высоко, что там стукнет, а здесь слышно.
      – А широка ли земля?
      – Вон там солнце всходит, а там заходит – столь широка!
      – А глубока ли земля?
      – Да был у меня дед, умер тому назад с девяносто лет, зарыли в земли, с тех пор и домой не бывал: верно, глубока!
      Потом отослал царь солдата в темницу и сказал ему:
      – Не плошай, служба! Я пошлю к тебе тридцать гусей; умей по перу выдернуть.
      – Ладно!
      Призвал царь тридцать богатых купцов и загадал им те же загадки, что и солдату загадывал; они думали, думали, не смогли ответу дать, и велел их царь посадить за то в темницу. Спрашивает их солдат:
      – Купцы-молодцы. Вас за что посадили?
      – Да, вишь, государь нас допрашивал: далеко ли небо от земли, и сколь земля широка, и сколь она глубока; а мы – люди темные, не смогли ответу дать.
      – Дайте мне каждый по тысяче рублев – я вам правду скажу.
      Взял с них солдат по тысяче и научил, как отгадать царские загадки.
      Дня через два призвал царь к себе и купцов и солдата; задал купцам те же самые загадки, и как скоро они отгадали – отпустил их по своим местам.
      – Ну, служба, сумел по перу сдернуть?
      – Сумел, царь-государь, да еще по золотому!
      – А далеко ль тебе до дому?
      – Отсюда не видно – далеко, стало быть!
      – Вот тебе тысяча рублев; ступай с Богом! Воротился солдат домой и зажил себе привольно, богато.
     
      Дока на доку
     
      Пришел солдат в деревню и просится ночевать к мужику.
      – Я бы тебя пустил, служивый, – говорит мужик, – да у меня свадьба заводится, негде тебе спать будет.
      – Ничего, солдату везде место!
      – Ну, ступай!
      Видит солдат, что у мужика лошадь в сани запряжена, и спрашивает:
      – Куда, хозяин, отправляешься?
      – Да, вишь, у нас какое заведение: у кого свадьба, тот и поезжай к колдуну да вези подарок! Самый бедный без двадцати рублев не отделается, а коли богат, так и пятидесяти мало; а не отвезешь подарка, всю свадьбу испортит!
      – Послушай, хозяин! Не вези, и так сойдет!
      Крепко уверил мужика, тот послушался и не поехал к колдуну с гостинцами.
      Вот начали свадьбу играть, повезли жениха с невестою закон принимать; едут дорогою, а навстречу поезду бык несется, так и ревет, рогами землю копает. Все поезжане испугалися, а солдат глазом не мигнет; где ни взялася – выскочила из-под него собака, бросилась на быка и прямо за глотку вцепилась – бык так и грохнулся наземь.
      Едут дальше, а навстречу поезду огромный медведь.
      – Не бойтесь, – кричит солдат, – я худа не допущу! Опять где ни взялась – выскочила из-под него собака, кинулась На медведя и давай его душить; медведь заревел и издох. Миновала та беда, снова едут дальше; а навстречу поезду заяц выскочил и перебежал дорогу чуть-чуть не под ногами передней тройки. Лошади остановились, храпят, а с места не трогаются!
      – Не дури, заяц, – крикнул на него солдат, – мы опосля поговорим с тобой! – И тотчас весь поезд легко двинулся.
      Приехали к церкви благополучно, обвенчали жениха с невестою и отправились назад, в свою деревню.
      Стали ко двору подъезжать, а на воротах черный ворон сидит да громко каркает – лошади опять стали, ни одна с места не тронется.
      – Не дури, ворон, – крикнул на него солдат, – мы с тобой опосля потолкуем.
      Ворон улетел, лошади в ворота пошли.
      Вот посадили молодых за стол; гости и родичи свои места заняли – как следует, по порядку; начали есть, пить, веселиться. А.колдун крепко осердился; гостинцев ему не дали, пробовал было страхи напускать – и то дело не выгорело!
      Вот пришел сам в избу, шапку не ломает, образам не молится, честным людям не кланяется; и говорит солдату:
      – Я на тебя сердит!
      – А за что на меня сердиться? Ни я не занимал у тебя, ни ты мне не должен! Давай-ка лучше пить да гулять.
      – Давай!
      Взял колдун со стола ендову пива, налил стакан и подносит солдату:
      – Выпей, служивый!
      Солдат выпил – у него все зубы в стакан выпадали!
      – Эх, братец, – говорит солдат, – как мне без зубов-то быть? Чем будет сухари грызть?
      Взял да и бросил зубы в рот – они опять стали по-прежнему.
      – Ну, теперь я поднесу! Выпей-ка от меня стакан пива! Колдун выпил – у него глаза вылезли! Солдат подхватил его глаза и забросил неведомо куда.
      Остался колдун на всю жизнь слепым и закаялся страхи напускать, над людьми мудрить; а мужики и бабы стали за служивого Бога молить.
     
      Солдатская загадка
     
      Шли солдаты прохожие, остановились у старушки на отдых. Попросили они попить да поесть, а старуха отзывается:
      – Детоньки, чем же я вас буду потчевать? У меня ничего нету.
      А у ней в печи был вареный петух – горшке, под сковородой. Солдаты это дело смекнули; один – вороватый был! – вышел на двор, раздергал воз со снопами, воротился в избу и говорит:
      – Бабушка, а бабушка! Посмотри-ка, скот-ат у тебя хлеб ест. Старуха на двор, а солдаты тем времечком заглянули в печь, вынули из горшка петуха, наместо его положили туда ошметок, а петуха в суму спрятали. Пришла старуха:
      – Детоньки, миленьки! Не вы ли скота-то пустили? Почто же, детоньки, пакостите? Не надо, миленьки!
      Солдаты помолчали-помолчали да опять попросили:
      – Дай же, бабушка, поесть нам!
      – Возьмите, детоньки, кваску да хлебца; будет с вас!
      И вздумала старуха похвалиться, что провела их, и заганула им загадку:
      – А что, детоньки, вы люди-то бывалые, всего видали; скажите-ка мне: ныне в Пенском, Черепенском, под Сковородным здравствует ли Курухан Куруханович?
      – Нет, бабушка!
      – А кто же, детоньки, вместо его?
      – Да Липан Липанович.
      – А где же Курухан Куруханович?
      – Да в Сумин-город переведен, бабушка.
      После того ушли солдаты. Приезжает сын с поля, просит есть у старухи, а она ему:
      – Поди-ка, сынок! Были у меня солдаты да просили закусить, а я им, дитятко, заганула загадочку про петуха, что у меня в печи; они не сумели отгадать-то.
      – Да какую ты, матушка, заганула им загадку?
      – А вот какую: в Пенском, Черепенском, под Сковородным здравствует ли Курухан Куруханович? Они не отганули. «Нет, бают, бабушка!» – «Где же он, родимые?» – «Да в Сумин-город переведен». А того не знают... что у меня в горшке-то есть!
      Заглянула в печь, ан петух-то улетел; только лапоть вытащила.
      – Ахти, дитятко, обманули меня, проклятые!
      – То-то, матушка! Солдата не проведешь, он – человек бывалый.
     
      СОЛДАТСКАЯ СЛУЖБА В КЛАССИКЕ
     
      В полку
     
      «Житье солдатское. Офицерство. Казармы. Юнкера. Подпоручик Ярилов. Подземный карцер. Словесность. Крендель в шубе. Порка. Побег Орлова. Юнкерское училище в Москве. Ребенок в Лефортовском саду. Отставка.
     
      Я был принят в полк вольноопределяющимся 3 сентября 1871 года. Это был год военных реформ: до сего времени были в полках юнкера с узенькими золотыми тесемками вдоль погон и унтер-офицерскими галунами на мундире. С этого года юнкеров переименовали в вольноопределяющихся, им оставили галуны на воротнике и рукавах мундира, а вместо золотых продольных на погонах галунов нашили из белой тесьмы поперечные басончики. Через два года службы вольноопределяющихся отсылали в Москву и Казань в юнкерские училища, где снова им возвращали золотые басоны. В полку вольноопределяющиеся были на правах унтер-офицеров: их не гоняли на черные работы, но они несли всю остальную солдатскую службу полностью и первые три месяца считались рядовыми, а потом правили службу младших унтер-офицеров. В этом же году в полку заменили шестилинейные винтовки, заряжавшиеся с дула, винтовками системы Кринка, которые заряжались в казенной части. Затем уничтожили наспинные ранцы из телячьей шкуры мехом вверх, на которых прежде в походе накатывались свернутые жгутом шинели, что было и тяжело, и громоздко, и неудобно. Их заменили холщовыми сумами через правое плечо, а шинель стали скатывать и надевать хомутом через левое плечо. Кроме того, заменили жестяные манерки для воды, прикреплявшиеся сзади ранца, медными котелками с крышкой, в которых можно было даже щи варить. Вооружение вводилось не сразу: у некоторых батальонов были еще ружья, заряжавшиеся с дула, «на восемь темпов».
      И вот я в полку. Был назначен в шестую роту капитана Вольского, отличавшегося от другого офицерства необычайной мягкостью и полным отсутствием бурбонства. Его рота была лучшая в полку, и любили его солдаты, которых он никогда не отдавал под суд и редко наказывал, так как наказывать было не за что. Бывали самовольные отлучки, редкие случаи пьянства, но буйств и краж не было. По крайней мере за все время моей службы у Вольского ни один солдат им не был отдан под суд. Он как-то по-особенному обращался с ротой. Был такой случай: солдатик Велиткин спьяна украл у соседа по нарам, новобранца Уткина, кошелек с двумя рублями. Его поймали с поличным, фельдфебель написал уже рапорт об отдании его под суд и арест, который вечером и передал командиру роты. В восемь часов утра Вольский вошел как всегда в казарму, где рота уже выстроилась с ружьями перед выходом на ученье. При входе фельдфебель командовал: «Смирно. Глаза направо».
      – Здорово, ребята, кроме Велиткина!
      – Здравия желаем, ваше благородие... – весело отчеканила рота, не разобрав, в чем дело.
      Как аукнется, так и откликнется. Вольский всегда здоровался веселым голосом, и весело ему они отвечали. Командир полка Беляев, старый усталый человек, здоровался глухо, протяжно:
      – Здор-ово, ребята, нежинцы.
      – Здраю желаем, васка-бродие...
      Невольно в тон отвечал ему полк глухо и без солдатской лихости.
      Вышла рота на ученье на казарменный плац. После ружейных приемов и построений рота прошла перед Вольским развернутым фронтом.
      – Хорошо, ребята! Спасибо всем, кроме Велиткина.
      На вечернем учении повторилось то же. Рота поняла, в чем дело. Велиткин пришел с ученья туча-тучей, лег на нары лицом в соломенную подушку и на ужин не ходил. Солдаты шептались, но никто ему не сказал слова. Дело начальства наказывать, а смеяться над бедой грех – такие были старые солдатские традиции. Был у нас барабанщик, невзрачный и злополучный с виду, еврей Шлема Финкельштейн. Его перевели к нам из пятой роты, где над ним издевались командир и фельдфебель, а здесь его приняли как товарища.
      Выстроил Вольский роту, прочитал ей подходящее нравоучение о равенстве всех носящих солдатский мундир, и слово «жид» забылось, а Финкельштейна, так как фамилию было трудно выговаривать, все солдаты звали ласково: Шлема.
      Надо сказать, что Шлема был первый еврей, которого я в жизни видал: в Вологде в те времена не было ни одного еврея, а в бурлацкой ватаге и среди крючников в Рыбинске и подавно не было ни одного.
      Велиткин лежал целый день. Наконец, в девять часов обычная проверка. Рота выстроилась. Вошел Вольский.
      – Здорово, шестая рота, кроме Велиткина!
      – Здравия желаем, ваше благородие...
      Велиткин, высокого роста, стоял на правом фланге третьим, почти с ротным командиром. Вдруг он вырвался из строя и бросился к Вольскому. Преступление страшнейшее, караемое чуть не расстрелом. Не успели мы прийти в себя, как Велиткин упал на колени перед Вольским и слезным голосом взвыл:
      – Ваше благородие, отдайте меня под суд, пусть расстреляют лучше!
      Улыбнулся Вольский.
      – Встань. Отдавать тебя под суд я не буду. Думаю, что ты уже исправился.
      – Отродясь, ваше благородие, не буду, простите меня!
      – Проси прощения у того, кого обидел.
      – Он, ваше благородие, больше не будет, – он уже плакал передо мной, – ответил из фронта Уткин.
      – Прощаю и я. Марш во фронт! – а потом обратился к нам: – Ребята, чтоб об этом случае забыть, будто никогда его не было. Да чтоб в других ротах никто не знал!
      Впоследствии Велиткина рота выбрала артельщиком для покупки мяса и приварка для ротного котла, а потом он был произведен в унтер-офицеры.
      Этот случай, бывший вскоре после моего поступления, как-то особенно хорошо подействовал на мою психику, и я исполнился уважения и любви к товарищам-солдатам.
      Слово «вольноопределяющийся» еще не вошло в обиход, и нас все звали по-старому юнкерами, а молодые офицеры даже подавали нам руку. С солдатами мы жили дружно, они нас берегли и любили, что проявлялось в первые дни службы, когда юнкеров назначили начальниками унтер-офицерского караула в какую-нибудь тюрьму или в какое-нибудь учреждение. Здесь солдаты учили нас, ничего не знавших, как поступать, и никогда не подводили.
      Юнкеров в нашей роте было пятеро. Нам отвели в конце казармы нары, отдельные, за аркой, где с нами вместе помещались также четыре старших музыканта из музыкантской команды и барабанщик Шлема, который привязался к нам и исполнял все наши поручения, за что в роте его и прозвали «юнкарский камчадал». Он был весьма расторопен и все успевал сделать, бегал нам за водкой, конечно, тайно от всех, приносил к ужину тушеной картошки от баб, сидевших на корчагах около ворот казармы, умел продать старый мундир или сапоги на толкучке, пришить пуговицу и починить штаны. Платье и сапоги мы должны были чистить сами, это было требование Вольского. Помещались мы на нарах, все вповалку, каждый над своим ящиком в нарах, аршина полтора шириной. У некоторых были свои присланные из дома подушки, а другие спали на тюфяках, набитых соломой. Одеяла были только утех, кто получал их тоже из дома, да и они то исчезали, то снова появлялись. Шлема по нашей просьбе иногда закладывал их и снова выкупал. Когда не было одеяла, мы покрывались, как все солдаты, у которых одеял почти не было, своими шинелями.
      – Солдатик, ты на чем спишь?
      – На шинели.
      – А укрылся чем?
      – Шинелью.
      – А в головах у тебя что?
      – Шинель.
      – Дай мне одну, я замерз.
      – Да у меня всего одна!
      Никто из нас никогда не читал ничего, кроме гарнизонного устава. Других книг не было, а солдаты о газетах даже и не знали, что они издаются для чтения, а не для собачьих ножек под махорку или для завертывания селедок.
      Интересы наши далее казарменной жизни не простирались. Из всех нас был только один юноша Митя Денисов, который имел в городе одинокую старушку-бабушку, у которой и проводил все свободное время и в наших выпивках и гулянках не участвовал. Так и звали его красной девушкой. Мы еще ходили иногда в трактиры, я играл на бильярде, чему выучился еще у дяди Разнатовского в его имении. В трактирах тогда тоже не получалось газет, и я за время службы не прочитал ни одной книги, ни одного журнала. В казарму было запрещено приносить журналы и газеты, да никто ими и не интересовался. В театр ходить было не на что, а цирка в эти два года почему-то не было в Ярославле. Раз только посчастливилось завести знакомство в семейном доме, да окончилось это знакомство как-то уж очень глупо.
      На Власьевской улице, в большом двухэтажном доме жила семья Пуховых. Пухов, пожилой чиновник, и брат его – помощник капитана на Самолетском пароходе, служивший когда-то юнкером. Оба рода дворянского, но простые, гостеприимные, особенно младший, Федор Федорович, холостяк, любивший и выпить, и погулять. Дом, благодаря тому, что старший Пухов был женат на дочери петербургского сенатора, был поставлен по-барски и попасть на вечер к Пуховым – а они давались раза два в год для невыданных замуж дочек – было нелегко. Федя Пухов принимал нас, меня, Калинина и Розанова, играл на гитаре и подпевал басом. Были у него мы три раза, а на четвертый не пришлось. В последний раз мы пришли в восемь часов вечера, когда уже начали в дом съезжаться гости на танцевальный вечер для барышень. Все-таки Федя нас не отпустил:
      – Пусть они там пируют, а мы здесь посидим.
      Сидим, пьем, играем на гитаре. Вдруг спускается сам Пухов.
      – Господа, да что же вы танцевать не идете? Пойдемте!
      – Мы не танцуем.
      – Да и при том видите, какие у нас сапоги? Мы не пойдем. Так и отказались, а были уже на втором взводе.
      – А вы танцуете? – спросил он Розанова, взглянув на его чистенький мундирчик, лаковые сапоги и красивое лицо.
      – Немного, кадриль знаю.
      – Ну вот на кадриль нам и не хватает кавалеров.
      Увел. Розанов пошел, пошатываясь. Мы сидим, выпиваем. Сверху пришли еще два нетанцующих чиновника, приятели Феди. Вдруг стук на лестнице. Как безумный влетает Розанов, хватает шапку, надевает тесак и испуганно шепчет нам:
      – Бежим скорее, беда случилась! И исчез.
      Мы торопливо, перед изумленными чиновниками, тоже надели свои тесаки и брали кепи, как вдруг с хохотом вваливается Федя.
      – Что такое случилось? – спрашиваю.
      – Да ничего особенного. Розанов спьяна надурил... А вы снимайте тесаки, ничего... Сюда никто не придет.
      – Да в чем же дело?
      – В фанты играли... Соня загадывала первый слог, надо ответить второй. А он своим басом на весь зал рявкнул такое, что ха-ха-ха!
      И закатился.
      Мы ушли и больше не бывали. А Розанов, которому так нравилась Соня, оправдывался:
      – Загляделся на нее, да и сам не знаю, что сказал, а вышло здорово, в рифму... Рядом со мной стоял шпак во фраке. Она к нему, говорит первый слог, он ей второй, она ко мне, другой задает слог, я и сам не знаю, как я ей ахнул тот же слог, что он сказал... Не подходящее вышло. Я бегом из зала!
      Рота встала рано. В пять часов утра раздавался голос дневального:
      – Шоштая рота, вставай!
      А Шлема Финкельштейн наяривал на барабане утреннюю зорю. Сквозь густой пар казарменного воздуха мерцали красноватым потухающим пламенем висячие лампы с закоптелыми дочерна за ночь стеклами и поднимались с нар темные фигуры товарищей. Некоторые, уже набрав в рот воды, бегали по усыпанному опилками полу, наливали изо рта в горсть воду и умывались. Дядькам и унтер-офицерам подавали умываться из ковшей над грудой опилок.
      Некоторые из старых любили самый процесс умывания и с видимым наслаждением доставали из своих сундуков тканые полотенца, присланные из деревни, и утирались. Штрафованный солдатик Пономарев, пропивавший всегда все, кроме казенных вещей, утирался полой шинели или суконным башлыком. Полотенца у него никогда не было. /.../
      – Ишь, лодырь, полотенца собственного своего не имеет, – заметил ему раз взводный.
      – Так что, где же я возьму, Трифон Терентьич? Из дому не получаю денег, а человек я не мастеровой.
      – Лодырь ты, дармоед, вот что. У исправного солдата всегда все есть; хоть Мошкина взять для примеру.
      Мошкин, солдатик из пермских, со скопческим безусым лицом, встал с нар и почтительно вытянулся перед взводным.
      – Мошкин от нас же наживается, по пятаку с гривенника проценты берет... А тут на девять-то гривен жалованья в треть, да на две копейки банных не разгуляешься...
      – Не разгуляешься! – поддержал Ежов.
      Ежов считался в роте «справным» и «занятным» солдатом. Первый эпитет ему прилагали за то, что у него все было чистенькое, и мундир, кроме казенного, срочного, свой имел, и законное число белья, и пар шесть портянок. На инспекторские смотры постоянно одолжались у него, чтобы для счета в ранец положить, ротные бедняки, вроде Пономарева, и портянками, и бельем. «Занятным» называли Ежова унтер-офицеры за его способность к фронтовой службе, к гимнастике и словесности, обыкновенно плохо дающейся солдатам.
      – Садись на словесность! – бывало командует взводный офицер из кантонистов, дослужившийся годам к пятнадцати до поручика, Иван Иванович Ярилов.
      И садится рота кто на окно, кто на нары, кто на скамейки.
      – Митюхин, что есть солдат?
      – Солдат есть имя общее, именитое, солдат всякий носит от анирала до рядового... – вяло мнется Митюхин и замолкает.
      – Врешь, дневальным на два наряда.
      – Что есть солдат, Пономарев?
      – Солдат есть имя общее, знаменитое, носит имя солдата... – весело отчеканивает спрашиваемый.
      – Врешь! Не носит имя солдата, а имя солдата носит.
      – Ежов, что есть солдат?
      – Солдат есть имя обще, знаменитое, имя солдата носит всякий военный служащий от генерала до последнего рядового.
      – Молодец!
      Далее следовали вопросы, что есть присяга, часовой, знамя и, наконец, сигнал. Для этого призывался горнист, который дудил в рожок сигналы, а Ярилов спрашивал поочередно, какой сигнал что значит, и заставлял спрашиваемого проиграть его на губах или спеть его словами.
      – Сурков, играй наступление!.. Раз, два, три! – хлопал в ладоши Ярилов.
      – Та-ти-та-та, та-ти-та-та, та-ти-та-ти-та-ти-та-та-та!
      – Верно, весь взвод!
      И взвод поет хором: «За царя и Русь святую уничтожим мы любую рать врагов!»
      Если взвод пел верно, то поручик, весь сияющий, острил:
      – У нас, ребята, при Николае Павлыче так певали: «У тятеньки, у маменьки просил солдат говядинки, дай, дай, дай»!
      Взвод хохотал, а старик не унимался, он каждый сигнал пел по-своему.
      – А ну-ка, ребята, играй четвертой роте.
      – Та-та-ти-та-та-та-да-да!
      – Словами!
      – Вот зовут четвертый взвод, – поют солдаты.
      – А у нас так певали: «Наста-ссия – попадья», а то еще: «Отрубили кошке хвост!».
      (Имеется, ликует, глядя на улыбающихся солдат.
      Одного не выносил Ярилов – это если на заданный вопрос солдат молчал.
      За словесностью шло фехтование на штыках, после которого солдаты, спускаясь с лестницы, держались за стенку, ноги не гнутся! Учителем фехтования был прислан из учебного батальона унтер-офицер Ермилов, великий мастер своего дела.
      – Помни, ребята, – объяснял Ермилов на уроке, – ежели, к примеру, фехтуешь, так и фехтуй умственно, потому колоть неприятеля надо на полном выпаде, в грудь, коротким ударом и коротко назад из груди у его штык вырви... Помни: из груди коротко назад, чтоб он рукой не схватил... Вот так! Р-раз – полный выпад и р-раз – коротко назад. Потом р-раз-два! ногой коротко притопни, устрашай его, неприятеля, р-раз-д-два!
      А у кого неправильная боевая стойка, Ермилов из себя выходит:
      – Чего тебя скрючило? Живот что ли болит, сиволапый! Ты вольготно держись, как генерал в карете развались, а ты, как баба над подойником... Гусь на проволоке!
      Мы жили на солдатском положении, только пользовались большей свободой. На нас смотрело начальство сквозь пальцы, ходили в трактир играть на бильярде, удирая после поверки, а порою выпивали. В лагерях было строже. Лагерь был за Ярославлем на высоком берегу Волги, наискосок от того места за Волгой, где я в первый раз в бурлацкую лямку впрягся.
      Не помню, за какую проделку я попал в лагерный карцер. Вот мерзость! Это была глубокая яма в три аршина длины и два ширины, вырытая в земле, причем стены были земляные, не обшитые даже досками, а над ними небольшой сруб, с крошечным окошечком на низкой-низкой дверке. Из крыши торчала деревянная труба-вентилятор. Пол состоял из нескольких досок, хлюпавших в воде, на нем стояли козлы с деревянными досками и прибитым к ним поленом – постель и подушка. Во время дождя и долго после по стенам струилась вода, вылезали дождевые черви и падали на постель, а по полу прыгали лягушки.
      Это наказание называлось – строгий карцер. Пища – фунт солдатского хлеба и кружка воды в сутки. Сидели в нем от суток до месяца – последний срок по приговору суда. Я просидел сутки в жаркий день после ночного дождя, и ужас этих суток до сих пор помню. Кроме карцера, суд присуждал еще иногда к порке. Последнее – если провинившийся солдат состоял в разряде штрафованных. Штрафованного мог наказывать десятью ударами розог ротный, двадцатью пятью – батальонный и пятьюдесятью – командир полка в дисциплинарном порядке.
      Вольский никогда никого не наказывал, а в полку были ротные, любители этого способа воспитания. Я раз присутствовал на этом наказании по суду, которое в полку называлось конфирмацией.
      Орлов сидел под арестом, присужденный полковым судом к пятидесяти ударам розог «за побег и промотание казенных вещей».
      – Уж и вешши: рваная шинелишка, вроде облака, серая, да скрозная, и притупея еще перегорелой кожи! – объяснял наш солдат, конвоировавший в суд Орлова.
      Побег у него был первый, а самовольных отлучек не перечтешь:
      – Опять Орлов за водой ушел, – говорили солдаты. Обыкновенно он исчезал из лагерей. Зимой это был самый
      аккуратный служака, но чуть лед на Волге прошел, – заскучает, ходит из угла в угол, мучится, а как перешли в лагерь, – он недалеко от Полушкиной рощи, над самой рекой, – Орлова нет, как нет. Дня через три-четыре явится веселый, отсидит, и опять за службу. Последняя его отлучка была в прошлом году, в июне. Отсидел он две недели в подземном карцере и прямо из-под ареста вышел на стрельбу. Там мы разговорились.
      – Куда же ты отлучался, запил где-нибудь?
      – Нет, просто так, водой потянуло: вышел после учения на Волгу, сижу на бережку под лагерем... Пароходики бегут – посвистывают, баржи за ними ползут, на баржах народ кашу варит, косовушки парусом мелькают... Смолой от снастей потягивает... А надо мной в лагерях барабан: «Тра-та-та, тра-та-та», еще в ушах в памяти, а уж и города давно не видать, и солнышко в воде тонет, всю Волгу вызолотило... Остановился и думаю: на поверку опоздал, все равно, до утра уж, ответ один. А на бережку, на песочке, огонек – ватага юшку варит. Я к ним: «Мир беседе, рыбачки честные»... Подсел я к казану... А в нем так белым ключом и бьет! Ушицы похлебали... Разговорились, так, мол, и так, дальше – больше, да четыре дня и ночи и проработал я у них. Потом вернулся в лагерь, фельдфебелю две стерлядки и налима принес, да на грех на Шептуна наткнулся: «Что это у тебя? Откуда рыба? Украл?..» Я ему и покаялся. Стерлядок он отобрал себе, а меня прямо в карцыю. Чего ему только надо было, ненавистному!
      И не раз бывало это с Орловым – уйдет дня на два, на три; вернется тихий да послушный, все вещи целы - ну, легкое наказание; взводный его, Иван Иванович Ярилов, душу солдатскую понимал, и все по-хорошему кончалось, и Орлову до бессрочного только год оставалось.
      И вот завтра его порют. Утром мы собрались во второй батальон на конфирмацию. Солдаты выстроены в каре – оставлено только для прохода. Посередине две кучи длинных березовых розог, перевязанных пучками. Придут офицеры, взглянут на розги и выйдут из казармы на крыльцо. Пришел и Шептун. Сутуловатый, приземистый, исподлобья взглянул он своими неподвижными рыбьими глазами на строй, подошел к розгам, взял пучок, свистнул им два раза в воздухе и, бережно положив, прошел в фельдфебельскую канцелярию.
      – Злорадный этот Шептун. И чего только ему надо везде нос совать.
      – Этим и жив, носом да язычком: нанюхает и к начальству... С самим начальником дивизии знаком!
      – При милости на кухне задом жар раздувает!
      – А дома, – денщики сказывают, – хуже аспида поедом ест, всю семью измурдовал...
      Разговаривала около нас кучка капральных.
      – Смирно! – загремел фельдфебель.
      В подтянувшееся каре вошли ефрейторы и батальонный командир, майор – «Кобылья Голова», общий любимец, добрейший человек, из простых солдат. Прозвание же ему дали в первый день, как он появился перед фронтом, за его длинную лошадиную голову. В настоящее время он исправлял должность командира полка. Приняв рапорт дежурного, он приказал ротному:
      – Приступите, но без особых церемоний и как-нибудь поскорее!
      Двое конвойных с ружьями ввели в середину каре Орлова. Он шел, потупившись. Его широкое, сухое, загорелое лицо, слегка тронутое оспой, было бледно. Несколько минут чтения приговора нам казались бесконечными. И майор, и офицеры старались не глядеть ни на Орлова, ни на нас. Только ротный капитан Ярилов, дослужившийся из кантонистов и помнивший еще «сквозь строй» и шпицрутены на своей спине, хладнокровно, без суеты, распоряжался приготовлениями.
     
      – Ну, брат, Орлов, раздевайся! Делать нечего, суд присудил, надо!
      Орлов разделся. Свернутую шинель положил под голову и лег. Два солдатика, по приказу Ярилова, держали его за ноги, два – за плечи.
      – Иван Васильевич, посадите ему на голову солдата! – высунулся Шептун.
      Орлов поднял кверху голову, сверкнул своими большими серыми глазами на Шептуна и дрожащим голосом крикнул:
      – Не надо! Совсем не надо держать, я не пошевелюсь.
      – Попробуйте, оставьте его одного, – сказал майор. Солдаты отошли. Доктор Глебов попробовал пульс и, взглянув на майора, тихо шепнул:
      – Можно, здоров.
      – Ну, ребята, начинай, а я считать буду, – обратился Ярилов к двум ефрейторам, стоявшим с пучками по обе стороны Орлова.
      – Р-раз.
      – А-ах! – раздалось в строю.
      Большинство молодых офицеров отвернулось. Майор отвел в сторону красавца бакенбардиста Павлова, командира первой роты, и стал ему показывать какую-то бумагу. Оба внимательно смотрели ее, а я, случайно взглянув, заметил, что майор держал ее вверх ногами.
      – Два. Три. Четыре, – методически считал Ярилов. Орлов закусил зубами шинель и запрятал голову в сукно.
      Наказывали слабо, хотя на покрасневшем теле вспухали синие полосы, лопавшиеся при новом ударе.
      – Ре-же! Креп-че! – крикнул Шептун, следивший с налитыми кровью глазами за каждым ударом.
      Невольно два удара после его восклицания вышли очень сильными, и кровь брызнула на пол.
      – Мм-мм... гм.. – раздался стон из-под шинели.
      – Розги переменились! Свежие! – забыв все, вопил Шептун.
      У барабанщика Шлемы Финкельштейна глаза сделались совсем круглыми, нос вытянулся, и барабанные палки запрыгали нервной дробью.
      – Господин штабс-капитан! Извольте отправиться под арест, – покрасневший, с вытянутой шеей, от чего голова майора стала еще более похожа на лошадиную, загремел огромный майор на Шептуна. Все замерло. Даже поднятые розги на момент остановились в воздухе и тихо опустились на тело.
      – Двадцать три... Двадцать четыре... – невозмутимо считал Ярилов.
      – Извольте идти за адъютантом в полковую канцелярию и ждать меня!
      Побледневший и перетрусивший Шептун иноходью заторопился за адъютантом.
      – Слушаюсь, господин майор!.. – щелкая зубами, пробормотал он, уходя.
      – Что, кончили, капитан? Сколько еще?
      – Двадцать три осталось...
      – Ну поскорей, поскорей...
      Орлов молчал, но каждый отдельный мускул его богатырской спины содрогался. В одной кучке раздался крик:
      – Что такое?
      – С Денисовым дурно!
      Наш юнкер Митя Денисов упал в обморок. Его отнесли в канцелярию. Суматоха была кстати, – отвлекла нас от зрелища.
      – Орлов, вставай, братец. Вот молодец, лихо выдержал, – похвалил Ярилов торопливо одевавшегося Орлова.
      Розги подхватили и унесли. На окровавленный пол бросили опилок. Орлов, застегиваясь, помутившимися глазами кого-то искал в толпе. Взгляд его упал на майора. Полузастегнув шинель, Орлов бросился перед ним на колени, обнял его ноги и зарыдал:
      – Ваше... ваше... скоблагородие... Спасибо вам, отец родной.
      – Ну, оставь, Орлов... Ведь ничего... Все забыто, прошло... Больше не будешь?.. Ступай в канцелярию, ступай!
      – Макаров, дай ему водки, что ли... Ну, пойдем, пойдем... И майор повел Орлова в канцелярию. В казарме стоял гул.
      Отдельно слышались слова.
      – Доброта, молодчина, прямо отец.
      – Из нашего брата, из мужиков, за одну храбрость дослужился... Ну и понимает человека! – говорил кто-то.
      Ярилов подошел и стал про старину рассказывать:
      – Что теперь! Вот тогда бы вы посмотрели, что было. У нас в учебном полку по тысячи папок всыпали... Привяжут к прикладам, да на ружьях и волокут полумертвого сквозь строй, а все бей! Бывало, тихо ударишь, пожалеешь человека, а сзади капральный чирк мелом по спине, – значит, самого вздуют. Взять хоть наше дело, кантониситское, закон был такой: девять забей на смерть, десятого живым представь. Ну и представляли, выкуют. Ах, как меня пороли!
      И действительно, Иван Иванович был выкован. Стройный, подтянутый, с нафабренными черными усами и наголо остриженной седой головой, он держался прямо, как деревянный солдатик, и был всегда одинаково неутомим, несмотря на свои полсотни лет.
      – А это – что Орлов? Пятьдесят мазков!
      – Мазки! Кровищи-то на полу, хоть ложкой хлебай, – донеслось из толпы солдат.
      – Эдак-то нас маленькими драли... Да, вы, господа юнкера, думаете, что я, Иван Иванович Ярилов? Да?
      – Так точно.
      – Так, да не точно. Я, братцы, и сам не знаю, кто я такой есть. Не знаю ни роду, ни племени... Меня в мешке из Волынской губернии принесли в учебный полк.
      – Как в мешке?
      – Да так, в мешке. Ездили воинские команды по деревням с фургонами и ловили по задворкам еврейских ребятишек, благо их много. Схватят в мешок и в фургон. Многие помирали дорогой, а которые не помрут, привезут в казарму, окрестят и вся недолга. Вот и кантонист.
      – А родители-то потом узнавали деток?
      – Родители!.. Хм... Никаких родителей. Недаром же мы песни пели: «Наши сестры – сабли востры»... И матки и батьки – все при нас в казарме... Так-то-с. А рассказываю вам затем, чтобы вы, молодые люди, помнили да и детям своим передали, как в николаевские времена солдат выколачивали... Вот у меня теперь офицерские погоны, а розог да палок я съел – конца краю нет... Мне об это самое начальство праведное целую рощу перевело... Так полосовали, не вроде Орлова, которого добрая душа, майор, как сына родного обласкал... А нас, бывало, выпорют да в госпиталь на носилках или просто на нары бросят – лежи и молчи, пока подсохнет.
      – Вот ужасы рассказываете, Иван Иванович.
      – А и не все ужасы. Было и хорошее. Например, наказанного никто попрекнуть не посмеет, не как теперь. Вот у меня в роте штрафованного солдатика одного фельдфебель дубленой шкурой назвал... Словом он попрекнул, хуже порки обидели... Этого у нас прежде не бывало: тело наказывай, а души не трожь!
      – И фельдфебель это?
      – Да, я его сменил и под арест: над чужой бедой не смейся!.. Прежде этого не было, а наказание по закону, закон переступить нельзя. Плачешь, бывало, да бьешь.
      – Вот Шептун бы тогда в своей тарелке был! – заметил кто-то.
      – Таких у нас бывало. Да такой и не уцелел бы. Да и у нас ему не место.
      – Эй, Коля! – крикнул он Павлову.
      Русые баки, освещенные славными голубыми глазами, повернулись к нему.
      – Дело, брат, есть. До свидания, молодежь моя милая. Вокруг Ярилова и Павлова образовался кружок офицеров.
      Шел горячий разговор. До нас долетели отрывистые фразы:
      – Итак, никто не подает ему руки.
      – Не отвечать на поклон.
      – Ну, что такое, – горячился Павлов, – я просто вызову его и пристрелю... Мерзавцев бить надо...
      – Ненормальный он, господа, согласитесь сами, разве нормальный человек так над своей семьей зверствовать будет... – доказывал доктор Глебов.
      – По-вашему, всё – ненормальный, а по-нашему – зловредный и мерзавец, и я сейчас посылаю к нему секундантов.
      – Нет, просто руки не подавать... Выкурим...
      Из канцелярии выходил довольный и улыбающийся майор. Офицеры его окружили.
      А Орлов бежал тотчас же после наказания. Так и пропал без вести.
      – За водой ушел, – как говорили после в полку. Вспомнились мне его слова:
      – На низы бы податься, к Астрахани, на ватагах поработать... Приволье там у нас, знай, работай, а кто такой ты есть, да откуда пришел, никто не спросит. Вот ежели что, так подавайся к нам туда!
      Звал он меня.
      И ушел он, должно быть, за водой: как вода сверху по Волге до Моря Хвалынского, так и он за ней подался...
      Первые месяцы моей службы нас обучали маршировать, ружейным приемам. Я постиг с первых уроков всю эту немудрую науку, а благодаря цирку на уроках гимнастики показывал такие чудеса, что сразу заинтересовал полк. Месяца через три открылась учебная команда, куда поступали все вольноопределяющиеся и лучшие солдаты, готовившиеся быть унтер-офицерами. Там нас положительно замучил муштровкой начальник команды, капитан Иковский, совершенно противоположный Вольскому. Он давал затрещины простым солдатам, а ругался, как я и на Волге
      не слыхивал. Он ненавидел нас, юнкеров, которым не только что в рыло заехать, но еще «вы» должен был он говорить.
      – Эй, вы! – крикнет, замолчит на полуслове, шевеля беззвучно челюстями, но понятно всем, что он родителей поминает. – Эй, вы, определяющиеся! – вольно! Кор-ровы!..
      А чуть кто-нибудь ошибется в строю, вызовет перед линией фронта и командует:
      – На плечо! Кругом!.. В карцер на двое суток, шагом марш! – И юнкер шагает в карцер.
      Его все боялись. Меня он любил, как лучшего строевика, тем более что по представлению Вольского я был командиром полка назначен взводным, старшим капральным, носил не два, а три лычка на погонах, и за болезнью фельдфебеля Макарова занимал больше месяца его должность; но в ротную канцелярию, где жил Макаров, «не переезжал» и продолжал жить на своих нарах, и только фельдфебельский камчадал каждое утро еще до свету, пока я спал, чистил мои фельдфебельские, достаточно стоптанные, сапоги, а ротный писарь Рачковский, когда я приходил заниматься в канцелярию, угощал меня чаем из фельдфебельского самовара. Это было уже на второй год моей службы в полку.
      Пробыл я лагери, пробыл вторую зиму в учебной команде, но уже в должности капрального, командовал взводом, затем отбыл следующие лагери, а после лагерей нас, юнкеров, отправили кого в Казанское, а кого в Московское юнкерское училище. С моими друзьями: Калининым и Павловым, с которыми мы вместе прожили на нарах, меня разлучили: их отправили в Казань, а я был удостоен чести быть направленным в Московское юнкерское училище».
      Владимир Гиляровский.
      Мои скитания
     
      МОЛИТВЫ
     
      О скором возвращении супруга из дальней отлучки
      Сорока Севастийским мучеником
     
      Тропарь, глас 3
     
      Страстотерпцы Христовы четыредесяте, во гладе Севастийстем мужественно пострадавший, чрез огнь и воду прошедший, в покой вечный вшедшии, молитеся о нас ко Господу, да жизнь мирну сохранит и души наша спасет, яко Человеколюбец.
     
      Кондак, глас 6
     
      Во воинство мира остальше, на Небесех Владыце прилепистеся, страстотерпцы Господни четыредесять, чрез огнь бо и воду прошедше, блаженнии, достойне восприясте славу с Небес и венцев множество.
     
     
      Святителю Димитрию Ростовскому
     
      О, всеблаженне святителю Димитрие, великий угодниче Христов, Златоусте Российский, услыши нас грешных, молящихся тебе, и принеси молитву нашу к милостивому и Человеколюбцу Богу, Ему же ты ныне в радости святых и с лики ангел предстоиши. Умоли Его благоутробие, да не осудит нас по беззакониям нашим, но да сотворит с нами по милости Своей; испроси нам у Христа Бога нашего мирное и безмятежное житие, здравие душевное и телесное, земли благоплодие и во всем всякое изобилие и благоденствие, и да не во зло обратим блага, даруемая нам от щедраго Бога, но во славу Его и в прославлении твоего заступления. Даруй нам богоугодно прейти поприще временныя жизни: избави нас от воздушных мытарств и настави на путь, ведущий в селения праведных, идеже празднующих глас непрестанный, зрящих Божия Лица неизреченную доброту; Церковь Святую от ересей и расколов сохрани, верных укрепи, заблуждающих обрати и всем даруй вся, яже ко спасению и славе Божией подобающая, Отечество твое сохрани от врагов ненаветно. И подаждь нам всем твое архипастырское святое благословение, да оным осеняеми, избавимся от козней лукавого, избегнем всякия беды и напасти. Услыши моление наше, отче Димитрие, и моли непрестанно о нас Всесильнаго Бога, славимаго в Триех Ипостасех, Ему же подобает всякая слава, честь и держава во веки веков. Аминь.
     
      ДОМАШНЯЯ ЦЕРКОВЬ
     
     
      Москва! Какой огромный
      Странноприимный дом!
      Всяк на Руси – бездомный.
      Мы все к тебе придем.
      Клеймо позорит плечи,
      За голенищем – нож.
      Издалека-далече
      Ты все же позовешь.
      На каторжные клейма.
      На всякую болесть –
      Младенец Пантелеймон
      У нас, целитель, есть.
      А вон за тою дверцей,
      Куда народ валит –
      Там иверское сердце,
      Червонное, горит.
      И льется аллилуйя
      На смуглые поля. –
      Я в грудь тебя целую,
      Московская земля!
      Марина Цветаева
     
      Дом вести – не лапти плести.
     
      Новоселье у нас в старой русской жизни сопровождалось торжественными обрядами. В старое время, время доброе, каждый имел свой собственный дом, и если кто переходил во вновь построенный дом, то сзывал священников на освещение, а потом сзывал родных и знакомых. Гости непременно являлись с хлебом и солью, как символами обилия и благополучия, а люди, нечуждающиеся колдовства и ворожбы, напротив, являлись на новоселье с черною кошкою, с черным петухом, тащили растворенную квашню, и катали три хлеба, а потом замечали, как эти хлебы ложились и записывали «на хартиях, и ключи в псалтирь вложат, оттуда ложися вещующе».
      Надобно было умеючи выбирать место для дома, и в старину для этого применялись разные гадания.
      Так, например, для того, чтобы определить качество грунта земли, то на то место, где строить дом, клали дубовую кору, может быть, в нескольких местах, а то и сплошь, неизвестно.
      Это на три дня, на четвертый поднимали кору и замечали, что покажется под корой: если под корой находили паука или муравья – то считали место это лихим; напротив, если находили червяков или черную мурашку, то можно дом строить.
      Они же гадали на счет трех хлебов, которые пускали на землю из-за пазухи.
      Если все три хлебца лягут кверху верхнею корой, то место доброе, тут с Божьей помощью, ничего не боясь ставить избу и всякие хоромы можно, а если же лягут к низу верхнею корою, то место покинь.
      Во время пиршества на новоселье пол устилался травою, и на большом столе, покрытом скатертью, клали принесенные хлебы и ставили в солоницах соль.
      После пирушки каждый гость должен был что-нибудь подарить хозяева».
      Михаил Забылин
     
      ПО ЦЕРКОВНЫМ КАНОНАМ
     
      Домашняя церковь
     
      В храме Божием совершается Литургия. Не все и не всегда, даже в праздники и воскресные дни, могут на ней присутствовать; но и оставаясь в случае нужды дома, каждый может переноситься мыслию в храм Божий, когда в нем идет Литургия, умом и сердцем присутствовать в нем, особенно в те священные минуты, когда совершается освящение святых Даров и приносится за всех бескровная жертва. Вот почему для привлечения участия в церковном Богослужении в эти именно минуты принято у нас давать о них знать посредством благовеста к Достойно, непосредственно после пения Символа веры. Тот дом, в котором принимается благоговейное участие в том, что в сии минуты совершается в храме, является некоторым подобием храма.
      Наконец храмы украшаются иконами. Наилучшим украшением для христианского дома служат так же иконы. В некоторых домах перед сими иконами горят даже неугасимые лампады. Как в храме зрелище икон возбуждает благоговение предстоящих, так не менее благотворное впечатление на душу производят иконы, украшающие христианский дом. Имея перед глазами постоянно эту святыню, обитатели дома невольно удерживаются от празднословия, от злословия, от речей гнилых и кощунственных, от поступков предосудительных. Как в храме ничего подобного люди благочестивые себе не позволяют, боясь оскорбить храм и его святыню, так и в доме грешно было бы пред лицом изображенных на иконах Господа и святых Его вести себя неблагоговейно. К сожалению, люди мира сего не любят в настоящее время украшать свое жилище иконами, или вместо многих и значительных по размеру икон ставят где-нибудь в углу едва приметную по виду и размеру икону, как бы стыдясь иметь перед глазами эту святыню. Отсутствие икон в доме свидетельствует об отсутствии благоговения к святыне. Некоторое, впрочем, извинение можно сделать для тех домохозяек, которые хотя не украшают жилых покоев иконами, зато имеют в доме особенную молитвенную комнату, украшенную многими дорогами иконами, и пред ними молятся так же усердно, как и в храме, и кроме икон и церковных книг здесь ничего житейского и мирского не помещают для того, чтобы не развлекаться во время молитвы ничем мирским. Поистине эта уединенная молитвенная храмина есть домашняя церковь.
      Благословенна христианская семья, одушевленная духом благочестия. Дом, в котором она обитает, поистине есть подобие храма Божия, и обитающие в нем поистине составляют домашнюю церковь. Над ними почивает благословение Божие, которое они привлекают наипаче в те минуты, когда соединяются вместе для благочестивых упражнений. К этой домашней церкви относится обетование Христово: «Где двое или трое соберутся во имя Мое, там и Я посреди их». Но не имеют право прилагать к себе это обетование те своевольные христиане, которые разорвали союз с Православною Церковью и собираются для Богослужения в свои молельни. Таковые собрания людей отчуждавшихся от Церкви и от ее священноначалия суть противозаконные скопища, только прогневающие Христа, ибо кто не повинуется Церкви, тот не повинуется Самому Христу, Главе Церкви. Место их собраний никоим образом нельзя назвать домашнею церковью. Это название исключительно присвояется только тем семейным обществам, члены которых преданы православию и усердно служат Богу не только у себя дома, но преимущественно в общих церковных собраниях.
      Епископ Виссарион.
     
      О домашней молитве
     
      Не один только храм Божий может быть местом для нашей молитвы, и не при посредстве только священника может быть низводимо благословение Божие на дела наши; каждый дом, каждая семья еще может стать домашней церковью, когда глава семьи своим примером руководствует в молитве своих детей и домочадцев, когда члены семьи, все вместе, или каждый отдельно, Господу Богу возносят свои просительные и благодарственные молитвы.
      Не довольствуясь одними общими молитвами, за нас приносимыми в храмах, и зная, что мы не все поспешим туда, Церковь предлагает каждому из нас, как мать младенцу, особую готовую пищу домашнюю, – предлагает молитвы, назначенные для домашнего употребления нашего.
     
      Молитвы, ежедневно читаемые:
     
      Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь 1 [1 Аминь значит: истинно, или да будет.].
     
      Молитва мытаря, упоминаемого в евангельской притче Спасителя:
     
      Боже, милостив, буди мне грешному.
     
      Молитва к Сыну Божию, второму лицу Святой Троицы:
     
      Господи Иисусе Христе 2 [2 Святое и великое имя Сына Божия Господа Иисуса Христа, произносимое Иисус, есть еврейское и значит Спасатель.], Сыне Божий, молитв ради 3
      [3 Молитва ради значит: за молитвы.] Пречистыя Твоея Матери и всех святых, помилуй нас. Аминь.
     
      Молитва к Святому Духу, третьему лицу Святой Троицы:
     
      Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе.
      Царю небесный, Утешителю, Душе истины иже везде сый 4 [4 Который везде находится.] и вся исполняя, сокровие благих, и жизни подателю, прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси, блаже 5 [5 Добрый.], души наши.
     
      Три молитвы ко Святой Троице:
     
      1. Трисвятое. Святый Боже, святый Крепкий 6 [6 Крепкий – сильный.], Святый Бессмертный, помилуй нас (трижды).
      2. Славословие. Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу, ныне и присно и во веки веков. Аминь.
      3. Молитва. Пресвятая Троице, помилуй нас; Господи, очисти грехи наша; Владыко, прости беззакония наша; Святый, посети 1 [1 Приди.]и исцели немощи наша, имене Твоего ради 2 [2 Для славы имени Твоего.].
      Господи помилуй (трижды).
     
      Молитва, именуемая Господнею, потому что Сам Господь произнес ее для нашего употребления:
     
      Отче наш, Иже еси на небесех! Да светится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный 3 [3 Необходимый.] даждь нам днесь 4 [4 Сегодня.], и остави нам долги 5 [5 Грехи.] наша, яко же и мы оставляем должником 6 [6 Тем, которые обижают нас.] нашим: и не введи нас во искушение 7 [7 Несчастье.], но избави нас от лукаваго. Яко Твое есть царство и сила, и слава во веки. Аминь.


К титульной странице
Вперед
Назад