Благодетельницы благосклонно принимали поздравления, просфоры, но на этом не останавливались. За гривенники, чаи и куски праздничного пирога они требовали от своих клиенток самого обстоятельного отчета о том, что где делается. Теперь репортерская профессия требует большого труда, иногда даже связанного и с личным риском. Никакого труда не составляло Екатерине Степановне удовлетворять любознательность своих благодетельниц. В девичьей, распивая чай да закусывая именинным пирогом, она даже без особенного вызова с ее стороны узнавала все - от альковных тайн до содержимого денежного ящика. И вот Екатерина Степановна накроет чашку, поблагодарит благодетельницу, пройдет легким аллюром один, два квартала да там все и выложит, конечно, кое-что и от себя присочинит, - самая профессия к этому естественно предрасполагала.

      И вот, смотришь, в один прекрасный день раздается роковое: «Ко двору близко не пускать». Значит, дошло до Фелисаты Сергеевны, что некоторые не подлежащие огласке обстоятельства сделались общеизвестными, и притом не иначе, как по милости этой «дряни неблагодарной» Екатерины Степановны. Когда удар разразится, Екатерина Степановна несколько дней ходит совсем растерянная, не только ни к кому не придирается, но даже всех старается избегать; часто ложится в кровать, охает точно больная; неугасимая лампада теплится перед заступником Николаем чудотворцем. В первое время даже она не решается ходить в Пятницкую церковь, где обыкновенно бывает Фелисата Сергеевна; но пройдет месяц или два, она, как бы крадучись, заберется туда, потом издали начинает отвешивать почтительные поклоны Фелисате Сергеевне. Та сначала как будто их не замечает. Еще проходит некоторое время; между тем Фелисата Сергеевна не то что начинает скучать по Екатерине Степановне, а скорее ей стала надоедать ее преемница (без таковой нельзя было обходиться, все равно что теперь без выписки другой газеты на место почему-нибудь прекратившейся). Наконец в один прекрасный день она милостиво ответит на поклон Екатерины Степановны. Это означало, что старое почти забыто. И вот в следующее воскресенье Екатерина Степановна решается подойти к Фелисате Сергеевне и поднести ей просфору и к великой своей радости выслушивает: «Заходи к нам».

      Колесо жизни Екатерины Степановны входит в свою колею, и я по этому случаю получаю экстраординарный гостинец.

     

      Екатерину Степановну никто в доме не любил, да и она особенно ни с кем не дружила. За глаза только и слышно было: «Ну, уж эта переносчица!», хотя лично за себя никто не опасался, так как в доме никаких секретов не было. И никто из посторонних не захаживал к Екатерине Степановне; хотя, кажется, у нее и были родные в городе, но, вероятно, знали, что ее дома не застать, а может быть, она с ними не в ладах была.

      Но человек уже так создан, что без согревающего чувства любви жить не может; луча этого чувства не лишена была и Екатерина Степановна. Не проходило недели, чтобы она не приводила к себе Аринушку. То была старушка, нищенка, да еще «простенькая», то есть глупенькая. От всякого лакомого куска, который Екатерина Степановна приносила от своих благодетельниц, она что-нибудь отделяла для Аринушки. Приведет Аринушку, поможет ей сумку снять и торопливо примется самовар ставить. За чаем только и слышишь: «Да ты пей, Аринушка, пей, чего вздумала чашку накрывать; вот с этим-то кусочком». Тут и голос у Екатерины Степановны станет какой-то другой, ласковый такой, душевный. Уходит, наконец, Аринушка, вся раскрасневшаяся от тепла и обильного чая.

      «Вот тебе, Аринушка, на свечку; да смотри же, непременно приходи в субботу к Покрову, чтобы мне тебя опять не искать по всему городу».

      Случалось, что Аринушка приносила ей калачик; тогда радости Екатерины Степановны не было предела. Казалось, чего ни попроси Аринушка в эту минуту, ей бы отказа ни в чем не было; но Аринушка была «простенькая», никогда ничего не просила.

      А Екатерина Степановна, вспоминая об Аринушке, всегда приговаривала:

      «Бог любит простеньких, Аринушкина-то молитва первее других до него доходит».

     

      V. ИСПОЛИНОВ

     

      Живем мы с матушкой у соборного звонаря; у него был двухэтажный дом в три окна; низ сдавался под постоялый двор, вверху жили хозяин с семьей да матушка, занимавшая комнату с особым входом и печкою. Наша комната была настолько невелика, что мы спали на полатях, а зимой так зачастую и на печке, - отлично спалось. Семья хозяина состояла из него самого с женою, трех дочерей и сына, учившегося в низших классах семинарии. Кроме того, годами у них было человек по семи квартирантов-семинаристов разного возраста. Им обыкновенно вся провизия доставлялась из дома, платили они не дороже одного рубля в год за квартиру, стирку белья и изготовление пищи. Как все размещались в трех небольших комнатах, я теперь и представить себе не могу. Звонарь был плох здоровьем, и место его заранее предназначалось сыну, которому, видимо, было не добраться до риторики. Тогда в семинариях было семь классов 1 [Собственно, первые четыре класса назывались, как и теперь, училищем. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] с двухгодичным курсом; последние три класса назывались: риторика, философия и богословие. Стариков, естественно, озабочивала судьба дочерей, из которых старшей, Ольге Ивановне, было уже за двадцать лет; должно быть, от привычки белиться у нее преждевременно почернели зубы, что было очень заметно. Все три дочери в свободное время от хозяйственных дел усердно и до глубокой ночи плели кружева.

      При нас проживал у звонаря добравшийся до философии Исполинов; он, видимо, не желал погрузиться в премудрость богословия; это бы еще не беда, а главный грех состоял в том, что Исполинов был прегорький пьяница; имея недурной голос, он кое-что зарабатывал в качестве певчего при разных церквах и все сейчас же пропивал. Одно время он подавал какие-то надежды жениться на Ольге Ивановне, а потом, очевидно, стал отлынивать. Старуха часто приходила к матушке и изливала свое горе на Исполинова.

      - Тянет, Анна Ивановна, все тянет, а что у него на уме, и сообразить нельзя. У нас-то все готово, хоть сейчас в церковь идти.

      - А как насчет денег?

      - Да ведь он попервоначалу-то говорил, что как будет наше благословение.

      - Ну, а теперь?

      - Вишь, двести рублей серебром заломил, - меньше, говорит, не могу. А где мы их возьмем? Дом заложить или продать, - так ведь у нас еще две остаются. Ох, истомил он нас: каково сказать - целый год дело тянется.

      Ольга Ивановна, видимо желавшая вкусить от радостей семейной жизни, часто бывая у нас, почти всякий раз просила матушку погадать на червонного короля. По картам ему выходила дорога, а насчет марьяжа карты как-то уклонялись от определенного ответа. Исполинов самое меньшее мог получить место диакона, а то, пожалуй, и приход где-нибудь в захолустье.

      - Да ведь он любит выпить? - говаривала матушка в ответ на жалобы старухи.

      - Многие ли из них не пьют-то, Анна Ивановна; а и то может быть: женится - переменится; вот Стратилатов, какой был прегорький, а вышел на место - и остепенился.

      Вдруг Исполинов совсем забросил семинарию и стал пропадать из города по целым неделям. Это последнее обстоятельство крайне встревожило старуху.

      «Непременно он ищет себе невесту с местом», - говорила она и, как за последнее средство, ухватилась за матушку: стала просить ее поговорить с Исполиновым, - может быть, совесть в нем и скажется. В такого рода делах от матушки никогда нельзя было услышать отказа. Ей как-то удалось затащить к себе Исполинова; она и раньше заговаривала с ним о женитьбе, но так - обиняком, теперь же решила поставить вопрос прямо.

      - Что это ты, Семен Иванович, точно смеешься над стариками; водишь, водишь, а дела не решаешь, да и девку-то пожалел бы. Чего тебе еще надо? Где твоей бесталанной головушке лучше найти? Ольга Ивановна девушка скромная, никто о ней дурного слова не скажет, работница в доме, да и из себя видная.

      - А зубы-то черные? - с усмешкою отзывается Исполинов.

      - Да ты разве на зубах, что ли, женишься? Ох ты угорелый! - строго выговаривает матушка.

      - Никак это дело у нас состояться не может, Анна Ивановна; это точно, отчего не жениться на Ольге Ивановне, я хоть сейчас готов; только я прошу двести рублей серебром, а старики дают двести рублей ассигнациями (то есть в три с половиной раза меньше).

      - Откуда им взять-то, были бы капиталы, не постояли бы за деньгами; да и к чему тебе деньги? Тебе нужна добрая жена. Что деньги, - продолжает морализировать матушка, - с деньгами только грех один: сегодня есть, а завтра нет; а жена-то ведь на всю жизнь.

      - Как к чему деньги? - с живостью отзывается Исполинов, - да мне без двухсот целковых и поделать ничего нельзя. Первым делом сто рублей надо израсходовать в консистории, а потом на себя уйдет самое меньшее сто рублей.

      - Ну, на себя-то тратить ты и повременить можешь.

      - Как повременить, когда у меня, Анна Ивановна, кроме этого балахона, ничего нет.

      - Старик говорит, что Нордов (соборный протопоп) обещал ему и так все устроить.

      - Это, Анна Ивановна, один только пустой разговор, - даром можно получить разве место причетника, да и за ним еще заставят походить; а потом и сила не в Нордове, а в секретаре и других членах.

      Матушка чувствует всю неотразимость доводов Исполинова, но все-таки делает последнюю попытку.

      - Пожалеешь ты, парень, потом, да уж будет поздно.

      - Как хотите, Анна Ивановна, а мне без двухсот рублей обернуться никаким образом нельзя.

      - Ну, а как насчет места?

      - Да исходил, Анна Ивановна, чуть не весь уезд, даже побывал в Грязовецком; кажется, наклевывается священническое.

      Двухсот рублей серебром у стариков не оказалось, а Исполинов действительно получил приход, женившись на дочери умершего священника. В деревне он окончательно спился, и через несколько лет отдал богу душу. Ольга Ивановна же так и осталась в девицах.

     

      VI. ЧИЖИКОВ. ЮРИСТЫ

     

      Павел Иванович Чижиков, у которого матушка одно время нанимала квартиру, был помощником столоначальника в одной из палат. Ему было с небольшим за сорок лет, но выглядел он совсем стариком.

      «Что жалованье, - говаривала его жена, - велики ли десять рублей; так ведь от одних доходов можно было бы жить; да, не будь его слабости, давно бы секретарем был, а уж столоначальником и наверное».

      И правду она говорила: во всей палате не было такого знатока законов, как Павел Иванович; да только очень редко его можно было видеть трезвым. Угроз, что прогонят со службы, он не боялся, а уговоры, даже самого председателя, не особенно на него действовали. Случалось, что он по нескольку дней не выходил из дому; но вот из палаты один за другим являются гонцы.

      - Александра Петровна (жена Павла Ивановича), да протрезвите, ради самого Христа, Павла Ивановича, самонужнейшее дело, председатель торопит докладом, губернатор требует дело.

      - Подождут, - отзывался Павел Иванович на уговоры жены. - Дурак, а еще секретарь! Что председатель - колпак, бабник!

      Тогда в Вологде было немало юристов, ходивших босиком и выкрикивавших на улицах: «А потому, по силе такой-то статьи» и т. д. Их в случае надобности обыватели зазывали к себе, старались вытрезвить (первым и вернейшим средством в таком случае считалась баня) и поручали составление прошений и разных бумаг. Из таких юристов особенно выделялся Вотский, должно быть высланный в Вологду за кляузничество. Какая бы ни была погода, его всегда можно было встретить в распахнутом халате, по большей части без шапки и в более чем легкой обуви. Уличные мальчишки и побаивались его и любили подразнить. Вот идет Вотский, по обыкновению что-то возглашает, широко размахивая руками; он как бы не замечает задиранья мальчишек, которые толпой окружают его: кто дергает за халат, кто палку подсовывает ему под ноги. Вдруг Вотский хватает первое, что попадается под руку, и пускает в толпу; та мигом рассыпается; только более храбрые издали пускают в Вотского комками навоза, которого на улицах во всякое время сколько угодно.

      Был у Вотского неизменный спутник, рыжеватая собака. Случалось, Вотский остановится перед какой-нибудь лавкой, скрестит руки и примет величественную позу.

      «Шарик, церемониальным маршем! - И собака на задних лапах начинает обходить его. - Шарик, кто я? - Шарик отойдет на некоторое расстояние и затем почтительно ползет к нему. - Видите, - обращаясь к торговцам, восклицает Вотский, - тварь бессловесная и та понимает, кто я! А вы, алтынники, разве можете это чувствовать?»

      Но торговцам несравненно больше доставляли удовольствия другого рода сцены. Уличные юристы, несмотря на одинаковость профессии и совершенное тожество образа жизни и вкусов, питали друг к другу открытое презрение и непримиримую ненависть.

      - Что, Иван Степанович, взял со своим Перцовым, каково вас отчитали в суде, - остановившись у лавки, иронизирует Вотский, - писцы-то все как хохотали.

      - Ну, проваливай, проваливай, - с сердцем отзывается из-за прилавка Иван Степанович, и сам сознающий свой промах, что положился на Перцова.

      Но вот случается, что Перцов и Вотский как-нибудь встретятся в рядах; тогда все торговые, если только не базарный день, торопливо запирают выручку и высыпают на галерею. Завидя противника, Вотский останавливается и принимает вызывающее положение. Перцов много поменьше его ростом и на взгляд старше, держится с наклоном вперед, причем правая рука всегда за бортом чего-то вроде сюртука, точно всякую минуту готова достать бумагу из бокового кармана. Про Вотского ныне сказали бы: «Слишком полагается на свой талант, но как иногда способен сильно увлечь»; напротив, Перцов имел бы репутацию: «Сух, мало трогает, но зато какой тонкий анализ, как ловко может на какой-нибудь детали срезать противника».

      - Мразь подпольная, - восклицает Вотский, - долго ли ты будешь колпачить людей? Сгинь, эхидна! Зачем Ивана Степановича по всему суду на смех поднял.

      - Мы на апелляцию подадим, - резко отзывается Перцов.

      - На апелляцию! - и презрительным хохотом заливается Вотский, - по силе такой-то статьи тут нельзя подавать на апелляцию.

      - Нет, можно: такая-то статья гласит и примечание к ней...

      - Нет такого примечания!

      - Ан есть.

      - Врешь, подлец!

      Этого момента зрители только и дожидаются, так как Вотский от слов стремительно переходит к действию. «Молодец Перцов!», «Ай да Вотский, не спускай!» - и тому подобные поощрения слышатся из толпы. Единоборство обыкновенно продолжается недолго, так как оба противника не особенно тверды на ногах и кто-нибудь из них скоро валится на мостовую. Победитель, как благородный рыцарь, по принципу - лежачего не бьют, горделиво отходит в сторону.

      - Вот так и в суде с ним расправляюсь. Примечания, примечания, а в голове-то понятия нет!

      Редко в таких случаях, чтобы из числа зрителей не нашелся какой-нибудь меценат и не поднес победителю на шкалик.

      Я был уже студентом, и как-то раз в Вологде мне пришлось быть с визитом у одной дамы; хотя она и была не совсем первой молодости, но все еще сохраняла репутацию крайне любвеобильного сердца. Я застал у нее председателя, того самого, о котором Чижиков был такого невысокого мнения. Мне показалось, что я помешал деловому разговору между хозяйкой и ее посетителем, и хотел было отретироваться.

      - Пожалуйста, оставайтесь, - весьма любезно сказала хозяйка.

      Некоторое молчание; его наконец прерывает председатель.

      - Вы портрет послали Герну?

      - Не только портрет, но еще и письмо. Это вам насплетничала ваша дочь: ей завидно, что Герн более обращает внимания на меня, чем на нее. Скажите пожалуйста! Не ревновать ли вздумал, старый дурак, - обращаясь к председателю, продолжает хозяйка, - тысячу раз, кому вздумается, тому и буду писать. - И затем прибавила еще несколько более чем лестных эпитетов по адресу своего собеседника.

      Я опять пробую удалиться, но хозяйка останавливает меня.

      - Вот, как отделаешь его хорошенько,- обращаясь ко мне, сказала хозяйка, - так на несколько месяцев он и будет точно шелковый.

      Я все-таки под каким-то предлогом откланялся.

     

      VII. ИВАН НИКОЛАЕВИЧ

     

      Тетка уехала на продолжительное богомолье, и мы в течение нескольких месяцев домовничали в ее квартире, которую она нанимала у родного племянника, Ивана Николаевича. Он был неудачник: воспитывался тетками, оставшись после родителей малолетним сиротой; наследства у него никакого не было, так как отец умер банкротом. Когда Иван Николаевич стал подрастать, тетки отправили его в Петербург в мальчики; тогда, впрочем, отдавали в мальчики не только по бедности, но и ради коммерческой практики. Через несколько лет Иван Николаевич вернулся в Вологду; торговая карьера его почему-то не выгорела, но каким-то образом он выучился в Петербурге печь очень хитрые калачики - тонкие, такие рассыпчатые. Да еще вынес он из Петербурга некоторое пристрастие к водочке. Ну, конечно, в Вологде женился, кажется за женой взял небольшой домик на краю города. Калачики его имели успех, и мог бы он ими не только пропитываться, но и хорошо жить, да вот слабость к водочке мешала. Как теперь вижу Ивана Николаевича с коробком за плечами, - он сам разносил по городу свои калачики; сильно согнувшись, вроде того как шарманщики, обходил он своих обычных покупателей, летом обыкновенно в синем суконном сюртуке, фуражке с большим козырьком, зимой - в нанковом тулупчике и старой шапке с жалкими следами меховой оторочки. Частенько случалось, что он не возвращался домой к обычному времени; тогда жена отправлялась на поиски и иногда находила его завалившимся в канаву; и, конечно, в таких случаях ни выручки, ни товара не оказывалось. Он, собственно, не столько был пьяница, сколько скоро хмелел. Вологодские пекари много раз спаивали его, чтобы вызнать секрет печенья, только этого им никогда не удавалось, - свой секрет Иван Николаевич сохранил до самой смерти.

      Бывало, зазовет его матушка к себе да за чаем и начнет дружески журить.

      - Ваня, Ваня, пожалей ты себя, да и семью (было трое детей).

      - Несчастный я человек, тетенька.

      - Да твое несчастье одно - твоя собственная слабость.

      - А все оттого, что я несчастный человек; говорил я теткам: «Отдайте меня в училище», - так нет: только что в монастыре выучился грамоте да несколько писать, сейчас в Петербург и отправили. Отдали бы меня в училище, из меня бы мог человек выйти, - потому, тетенька, что у меня талант от бога.

      - А зачем же ты в Петербурге у хозяина не оставался?

      - Потому, тетенька, что не дело купеческого сына кули таскать, а ничего другого у хозяина не было; довольно с него, что пять лет спины не разгибал. А вот лучше скажите, тетенька, зачем меня тетка Маремьяна Ивановна обидела?

      - Что ты выдумываешь, чем она тебя обидела?

      - Как же не обидела? Ну, положим, после родителей никакого денежного капитала не осталось, а иконы-то куда девались? Ведь на одной матушке Одигитрии сколько было жемчуга, риза вся серебряная, а венец золоченый.

      - Это ты говоришь про материнское благословение (то есть благословение его отцу от матери), а разве ты не знаешь, что родитель твой вместе с братом Александром всю невыделенную часть Маремьяны Ивановны по ветру пустили; ведь ей следовало по выделу десять тысяч рублей, а она что получила? Отец твой перед смертью взял матушку Одигитрию в руки, да и говорит: «Сестра, возьми себе материнское благословение, прости меня, да будь вместо матери детям, призри их, сирот бедных». Маремьяна Ивановна сестру твою выдала замуж за хорошего человека да ведь тебя два раза снаряжала в Петербург, - триста рублей это стоило.

      - А как же, тетенька, за Марьей Александровной такое приданое дали? Ведь банкротились-то вместе ее отец и мой.

      - Марье Александровне приданое дали из ее материнского капитала.

      - Ох, тетенька, кто тут разберет, из какого капитала.

      В другой раз Иван Николаевич допытывается, куда девался Николай чудотворец.

      - Икона была старого письма, - пояснял он, - за нее теперь староверы, пожалуй, дали бы тысячу рублей.

      - Ну, уж и тысячу, - отвечает матушка, скептически покачивая головой.

      - Верно, тетенька, они за старые иконы страсть какие деньги платят.

      Кроме икон, была еще одна мысль, которая никогда не выходила из головы Ивана Николаевича, - это розыск наследств; матушка хорошо помнила родовую генеалогию, а потому Иван Николаевич часто советовался с нею.

      - Тетенька, слышали, Никодим Петрович скончался: уехал к Макарью да там богу душу и отдал. Хороший у него был капитал, только вот детей не осталось.

      - Да, у Никодима Петровича, царство ему небесного, крупный был капитал, еще от родителя перешло ему пятьдесят тысяч рублей.

      - Кому же теперь все достанется?

      - А племянникам, коли по завещанию не отказал в какой-нибудь монастырь или не назначил для раздачи по церквам на упоминовение души.

      - То есть, с какой же это стати племянникам? Ведь капитал-то Никодима Петровича из рода Введенских, отец его пошел в силу после смерти брата бездетного, а брат был женат на Введенской, Арине Михайловне, на ее приданое и торговать начал.

      - Ну, Ваня, это было при царе Горохе.

      - Нет, тетенька, купеческий капитал всегда можно разыскивать, - гореть он может, а тонуть ему не полагается.

      Редкий год проходил, чтобы Иван Николаевич не волновался по поводу какого-нибудь наследства если не со стороны Введенских, то по жене; иногда он даже пытался начинать дело; конечно, из этого ничего не выходило. Раз приходит он к матушке.

      - Правду о тебе, тетенька, говорят, что ты на аршин сквозь землю видишь; верно ты мне говорила: «Не начинай, Ваня, этого дела, с сильным не борись, с богатым не тянись».

      - А что?

      - Да зовут меня вчера в городовой суд. «Чего, говорю, вам от меня надо?» - «А вот объявить тебе «устыжение». - «Какое такое «устыжение»?» - «Слушай». И прочитали мне бумагу, что за явною неосновательностью моего прошения отказать мне. Да разве, тетенька, это решение? Дали Шапошниковы куму (секретарю), вот они и правы. Еще на прошлой неделе Перцов говорил мне: «Другая сторона тебя денежнее, только закон за тебя». А он, тетенька, законы-то знает как свои пять пальцев!

      Но в особенное волнение пришел Иван Николаевич, когда умер Скулябин, которого, - справедливо или нет, не знаю, - в Вологде считали миллионером. Детей у него не было, близких родственников тоже; оставалась только жена со своими племянниками и племянницами. На сестре вдовы был женат когда-то дядя Ивана Николаевича, - вот какие были правовые отношения Ивана Николаевича к капиталам Скулябина.

      - Такого богача, тетенька, как Скулябин, еще не бывало в Вологде; оно, конечно, в Москве и Петербурге Скулябиных даже и очень много, только по Вологде он был первый. Кому же теперь достанутся все его сокровища?

      - А мудрено сказать... Должно быть, жене оставил, - отвечает матушка. - Ну, у нее в случае смерти все наследники налицо: Белозеровы; тоже и нашим - Ивану Александровичу и Пелагее Александровне - будет своя доля, А впрочем, сам он нажил капитал, потому - как хотел, так и мог им распорядиться.

      - А вот Перцов, тетенька, говорит, что если у купца не осталось сыновей и братовьев, то капитал идет по родословному дереву, да по коленам, да по степеням.

      Матушка, конечно, законов не знала, но у нее был известный житейский опыт и достаточно здравого смысла.

      - Охота тебе, Ваня, слушать пьяницу Перцова.

      - Тетенька, - с живостью отвечает Иван Николаевич, - да ведь он все законы знает, ему в суде указывают на статью, а он насупротив ее десять приведет, - не знают, что ему и отвечать.

      - Да уж ты, Ваня, не рассчитываешь ли на наследство после Скулябина?

      - Нет, тетенька, мне самому-то и невдомек было, а вот Перцов говорит, что если за дело как следует взяться, то и нам с ребятишками может кое-что перепасть.

      Изготовление калачиков на время было приостановлено, - теперь было не до них. Иван Николаевич с утра куда-то исчезал, что, однако, видимо не обеспокоивало его супругу, - та сама была в заметно приподнятом настроении. К вечеру Иван Николаевич возвращался, под хмельком, правда, но в достаточном обладании своими физическими силами. Так продолжалось, пока не была выпита последняя закладка чая, и не кончился последний каравай хлеба, а квашню поставить не было муки. Понемногу жизнь вернулась в прежнюю колею.

      - А хитрый народец эти Белозеровы, ишь какую механику подвели - Павел Александрович-то в душеприказчики пробрался! Перцов говорит, что теперь ничего поделать нельзя, несколько годиков надо подождать. Что же, тетенька, подождем, не мне, так ребятишкам все же что-нибудь достанется.

      Иван Николаевич очень любил своих детей, но особенную нежность питал к своему сыну, лет трех, четырех.

      - У меня Павлушка - голова, - с гордостью говаривал он, сидя на завалинке и гладя своего любимца по голове или утирая ему нос. - Как подрастет, непременно отдам его в училище, из него человек выйдет!

      В этой утешительной надежде он, кажется, и умер.

     

      VIII. ВИНА ИВАНА НИКОЛАЕВИЧА И БЕЛЯЕВ

     

      - Ну, что, Ваня, каково рыбачил? - спрашивает раз матушка, завидя из окна возвращавшегося Ивана Николаевича с ведром в руках и удилищами на плече.

      - А слава богу, тетенька; страсть сколько ныне рыбы; трех подъязков добрых поймал да четырех налимов, один будет фунта в три; хватила было щука, да сорвалась, проклятая, а должно быть, крупная была.

      Иван Николаевич, имея домишко на самом берегу реки, был страстный рыболов; с этой страстью могло поспорить лишь то увлечение, с которым он по весне, во время сплава дров и леса, промышлял по части улавливания отшатившихся бревен и поленьев. На этот случай у него даже была своя лодка, и годами он таким манером набирал дров почти на целую зиму. Забавно было видеть, как иногда Иван Николаевич пригонит большущее бревно, - берег был с крутизной, лошади не было не только у него, но и поблизости, - а вытащить бревно и докатить до двора даже с помощью жены оказывалось не под силу. Возится Иван Николаевич, возится, даже совсем умается; видит, что дело надо отложить до утра - авось подвернется лошадь; и начнет укреплять бревно разными замысловатыми способами, чтобы в случае нечаянной прибыли воды не унесло его. А наутро, смотришь, и вода спала, и бревна не оказывается.

      «Ишь, мошенники, наверно это Квашнины стащили; ведь лесина-то копеек тридцать стоила!» Плюнет Иван Николаевич, да и только: не пойдешь же по дворам спрашивать.

      В летнюю пору спрос на калачики за отъездом господ по усадьбам сильно ослабевал; потому Иван Николаевич, не мешая своему главному заработку, мог довольно времени уделять рыболовству. И рыбы тогда годами «страсть сколько было»; но так уж обывательская жизнь складывалась, что и это непредосудительное увлечение Ивана Николаевича было отравлено значительной примесью горечи. Иван Николаевич, бывало, ловит, а все посматривает - не следит ли за ним недреманное око Михеича; а как почувствует, что клюнула добрая рыбина, то разом с радостью являлись два страха: как бы рыбина не порвала его нехитрую леску, и как бы точно из земли не вырос Михеич.

      - Беляев наказывал, чтобы непременно ты ему рыбы послал, завтра у него будут гости; ну, показывай-ка, что у тебя в ведре?

      - А черт бы побрал твоего Беляева, да и тебя с ним! - с сердцем отзывается Иван Николаевич. - Что я за поставщик для него!

      Хотя Михеич и был в данном случае, выражаясь теперешним языком, «при исполнении официальных обязанностей», но в те отдаленные времена некоторая свобода в излиянии чувств не ставилась в вину обывателю, и протоколов по этому поводу не составлялось.

      - Ну, ты много-то не разговаривай, - спокойно отвечал Михеич, запустивши руки в ведро; вытащит оттуда что покрупнее, да иногда и для себя захватит какого-нибудь щуренка. - Еще барыня говорила: калачики все вышли... Чтобы принес их.

      И несет Иван Николаевич калачики, как поступается крупной рыбиной, ибо знал за собой вину, и притом вину тяжкую, прародительскую: его ветхий домишко стоял не «по плану» и давно был предназначен к сломке.

      «Да разве я его, тетенька, строил? Ведь дому-то, сказывают, более ста лет. Чего же тогда смотрели? - говорит Иван Николаевич, только что удостоившийся визита Михеича, который вручил ему бумагу за подписью Беляева, что возбраняются какие-то неотложные поправки, предпринятые Иваном Николаевичем.

      Все это, тетенька, одни прижимки Беляева - на той неделе посылает ко мне, чтобы я испек ему большой именинный крендель; да разве я булочник? – это их дело, а не мое; а что в нашей части нет булочников, так я, тетенька, не виноват».

      А вот у Матрены - вдовы-мещанки с тремя детьми - так, собственно, и вина-то была самая пустячная: чтобы кормиться, она торговала с лотка разными общедоступными яствами и квасом.

      «Нечего бога гневить, - говаривала она, - никакого худа от Беляева не видала. Снесешь это ему о рождестве да на пасхе по рублевику, ну и знать его больше не знаешь; разве летом, проходя мимо, скажет: «А угости-ка меня, Матрена, кваском». - «С удовольствием, ваше благородие». Ну, нальешь ему кружечку, выпьет, да еще похвалит.

      А вот этот толстопузый, - речь идет о Михеиче, - во где у меня сидит, - указывая на горло, с ожесточением продолжает Матрена. - Ведь каждый день норовит что-нибудь стащить, да еще роется - подавай ему непременно свежую печенку, а как ждет свою подлюгу Дуньку, то и пирога с рыбой. Чтоб ему, злодею, пусто было!»

      А на самом деле Михеич совсем не был злодей. Красив он был, когда, в ожидании проезда начальства, с аннинской медалью на груди стоит перед своей будкой, держа в руках алебарду. Последняя очень шла к его приземистой и коренастой фигуре с изрядным брюшком, его мужественному лицу с сизоватым носом и щетинистыми усами, сливавшимися с подбритыми бакенбардами. А как он ловко проделывал этой алебардой «на караул»! Сейчас видно было старого служаку. По правде сказать, и грешно было Михеичу забыть этот артикул; ведь от него по службе почти больше ничего и не требовалось. Конечно, существовала даже печатная инструкция о правах и обязанностях Михеича, экземпляр каковой и был вручен ему при его водворении в будке; но Михеич знал только, что есть «для порядка» будка, значит должен быть и будочник; а затем знал еще, что место ему дано, чтобы было чем кормиться. Михеичу полагался паек и какие-то «третные»; мука и крупа, доходившие до него, даже в нем, не избалованном гарнизонным хлебом, нередко возбуждали вполне основательный вопрос: на что они могут быть пригодны? Что же касается до «третных», то Михеич в них регулярно расписывался, но никогда и в глаза не видал.

      Не виноват же он, что в его участке торговала Матрена, и притом только она одна; водилась, правда, еще мелочная лавочка Петра Ивановича, так ведь Михеич без табаку и чаю жить не мог. А так против Матрены он решительно ничего не имел и за глаза всегда о ней говорил: «Трудится, старательная баба».

      Настоящим благодетелем Михеич считал откупщика, попечения которого в нисходящей линии доходили и до него. Михеич получал ежемесячную дачу натурой, которой ему при его умеренности в спиртных напитках не только хватало для своего потребления, но и Авдотью угостить, курносую вдову-солдатку, занимавшуюся тем, что ходила по домам полы мыть. Пока Михеич был на заправской службе, мысль о прекрасном поле ему и в голову не приходила; а теперь, как дня три не видит Авдотьи, так уж и начинает волноваться.

      «И куда это ее нелегкая запропастила?» - поминутно думается ему.

      По инструкции полагалось Михеичу день и ночь пребывать в неослабном бдении; но так как против этого резонно восставали законы природы, то Михеич ночью крепко спал, особенно когда удостаивался визита Авдотьи, а днем, если был свободен, то есть не имел каких-нибудь хозяйственных поручений от Беляева или его барыни, вечно что-нибудь чинил из своей амуниции; впрочем, постоянно был настороже, чтобы не прокараулить начальство, - алебарда всегда под рукой. Под вечер Михеич делал обход своего участка, тщательно осматривая все канавы и пустые заборы - не валяется ли где-нибудь упившийся обыватель. Если таковое тело оказывалось, то Михеич прежде всего подвергал самому внимательному осмотру обывательские карманы - не содержится ли в них табачного зелья или каких-нибудь трех, пяти копеек. На то и другое Михеич предъявлял свое бесспорное право, все равно как Иван Николаевич на отшатившиеся бревна и поленья. А затем оставлял обывателя просыпаться. В зимнюю пору операция обхода значительно усложнялась; карманы обывателя, конечно, подвергались обычному исследованию, но затем возникал вопрос: что делать с обывательским телом? Запустит Михеич всю свою пятерню в обывательские волосы и начнет полегоньку встряхивать; иногда от этого эксперимента обыватель быстро приходил в чувство, поднимался на ноги и, как стрела, исчезал в пространстве. Но случалось, что никакие воздействия не пробуждали обывателя. «Ишь, собачий сын, как нализался», - с сердцем проговорит Михеич, видя тщету своих усилий, и потащит за что попало обывателя к себе в будку.

      Надо, впрочем, сказать, что уразумение своего положения не сразу далось Михеичу; попервоначалу он несколько буквально понял, что поставлен «для порядка», - ну, и наскочил на рожон. Раз, уже за полночь, шла компания - протодиакон, ключарь да учитель гимназии Назарьев; все были в том градусе, когда громогласное пение, хотя бы и не особенно благозвучное, является естественным выражением несколько приподнятого настроения. Ночь была темная, а Михеичу точно нарочно почему-то не спалось. Пение в неурочный час показалось ему нарушением порядка; он вышел из будки, захвативши с собою алебарду, и стал приглашать компанию замолчать. В ответ на это алебарда была тотчас же изломана, а сам Михеич настолько избит, что замертво остался на месте... Дело получило огласку; им заинтересовался губернатор; учитель Назарьев принужден был оставить гимназию; но лично для Михеича оно кончилось двухмесячным лежанием в больнице, да наставлением от Беляева, что надо соразмерять ревность к порядку с положением людей. Одно время Михеич надеялся было хоть что-нибудь получить с обидчиков; но те, уплатив приличный куртаж Беляеву, считали себя совершенно свободными от каких-нибудь обязательств по отношению к Михеичу.

     

      - Думаю, тетенька, сходить к Николаю Михайловичу, чтобы заступился, а уж коли он не заступится, так хоть пропади моя головушка.

      - Что ж, Ваня, сходи к Николаю Михайловичу; он ведь - сила, его сам губернатор уважает.

      Действительно, Николай Михайлович Мясников занимал в Вологде совсем исключительное положение. Ведя сравнительно не особенно большое дело бакалейным товаром и виноградными винами, он еще с молодых лет был хорошо принят в дворянском кругу, а с годами, пользуясь репутацией умного и безупречно честного человека, стал обязательным советником во всех трудных и нередко щекотливых семейных делах. Хотя он, кажется, дальше приходского училища не пошел, но для своего времени, а главное для его среды, его можно было назвать даже человеком выдающимся по образованию; он много читал в молодости, и любовь к чтению сохранил до старости. К тому же он не хуже любого палатского секретаря знал законы. И в городском обществе Николай Михайлович был авторитетным человеком. Если его и не выбирали в городские головы, так только потому, что тогда для этой должности непременно требовался крупноденежный человек; зато Николай Михайлович почти бессменно отправлял судебные должности по городскому управлению. Это, однако, не избавляло его от особенных поручений, которые зачастую возлагали на него губернаторы, когда в городском голове не находили достаточно толкового человека.

      Николай Михайлович с давних пор был близок с Введенскими, знал Ивана Николаевича, даже оказывал ему существенную поддержку в летнее время, забирая для лавки калачики. И, тем не менее, выслушав теперь Ивана Николаевича, прежде всего прочел ему строгую нотацию, что не умеет жить с начальством.

      - Кажется, ты не маленький, Иван Николаевич, должен бы знать, что с начальством всегда надо жить в ладах.

      - Да помилуйте, Николай Михайлович, - оправдывался Иван Николаевич, - ведь я не булочник.

      - Что ж, что не булочник, все-таки мог бы испечь калач, Беляев тебя и не трогал бы.

      Иначе и не мог отнестись Николай Михайлович. Сам он, не имея ни подрядов, ни каких особенных дел, которые ставили бы его в особо зависимое отношение к начальству, неукоснительно раз навсегда исполнял заведенный порядок: в рождество, пасху и именины посылать полицеймейстеру, частному приставу и квартальному обычное приношение натурой, и притом в таком размере, чтобы у них не было искушения делать экстраординарные экскурсии в его лавку. В одном он только был скуп - в денежных подачках в виде займов. Но и тут прибегал к политике: вечно жаловался, что по своей торговле едва сводит концы с концами; а когда ему приходилось выдавать замуж одну из своих многочисленных племянниц или женить племянника, - сам он был холостяк, - то, бывало, всем прожужжит уши оханьем, да аханьем, да разговором, что не знает, как и справиться. А на самом деле он всегда был при деньгах, хотя и не особенно крупных.

      Благодаря заступничеству Николая Михайловича туча, нависшая над Иваном Николаевичем, на этот раз прошла стороной; а так как с этих пор он уже не позволял себе забывать свои обывательские обязанности, то домишко его и простоял еще с десяток лет.

     

      И трудился Беляев, то есть приобретал, не зная отдыха; но и его жизненный путь был усыпан терниями. Почти все, что он ни добывал, - все уходило на губернское правление, да на суд и палату. Рублевок Матрены, натуральных приношений Ивана Николаевича и прочей обывательской братии хватало ровно настолько, чтобы прожить, ни в чем нужды не зная и выполняя обязательное гостеприимство и хлебосольство; но Полянины, Замочкины и другие требовали настоящих карбованцев. В части Беляева были всякого рода торговые ряды и много разных заведений; но ведь тогда санитарные протоколы еще не были известны, поджоги застрахованного имущества за несуществованием самой страховки не имели места, а убийства и крупные воровства с открытием поличного - настоящий клад для Беляева - случались, конечно, не всякий день. Беляеву приходилось напрягать все силы своего ума, чтобы утолять- жажду до карбованцев Полянина и Замочкина и хоть что-нибудь откладывать себе на черный день. Как тут было уберечься от риска и опять не попасть под суд, то есть в лапы Полянина и Замочкина с братией. И он доходил в этом отношении иногда до виртуозности в расчете на обывательскую темноту и вечное сознание вины перед, начальством.

      Попадается ему раз Степан Парамонович, еще кум его.

      - Здравствуй, Степан Парамонович! Что, кум, невесело смотришь? - так впоследствии рассказывал сам Беляев, вспоминая свои трудные годы.

      - Да отчего веселому-то быть, ведь легко сказать - тысячу карбованцев потерял.

      - Как потерял? -

      - Очень просто, как теряют, - должно быть, обронил на улице.

      - Ах, кум, кум, вот так беда. Что ж, подал объявление о потере?

      - Нет, а что?

      - Да поискали бы, уж особенно для кума-то постарались бы; может быть, на твое счастье и нашли бы.

      Идут, это, разговаривают, а тут и часть перед ними. Вот Беляев и зазвал Степана Парамоновича в часть. Там ему живо написали, как надо, по форме, объявление о потере денег; Степан Парамонович подписал его. Взял от него Беляев объявление, перечитал, да и говорит:

      - Так. А зачем ты, кум любезный, не подал это объявление в узаконенный срок?

      - Какой такой узаконенный срок? - смущенно спрашивает Степан Парамонович, уже чуя какую-то беду.

      - По силе такой-то статьи тебе следовало сделать объявление в такой-то срок, а ты уж два срока пропустил. А знаешь, кум, чем это пахнет? - Да как стал я его из статьи в статью гонять, до каторги и довел.

      - Отдай назад бумагу, - просит Степан Парамонович.

      - Нет, брат! Умеете вы нашего брата подводить, да и сами тоже попадаетесь. - Ну, на двухстах карбованцах и помирились.

      - Только у меня с собой денег нет; ты уж, кум, поверь на слово, - вот дойду до лавки, сейчас же и пришлю.

      - Зачем приказчиков от дела отрывать; пиши в лавку, чтобы с посланным доставили двести рублей.

      Дело благополучно покончено, деньги в руках Беляева, а бумага возвращена Степану Парамоновичу.

      - Теперь, кум, пойдем ко мне чай пить; каким, брат, я тебя ромом угощу, так ты такого и не нюхивал.

      А до рому Степан Парамонович был охотник. Вот за чаем Степан Парамонович и говорит:

      - А по чести сказать, кум, подлец же ты; ну, скажи на милость, за что ты с меня сорвал двести рублей?

      - Вот как вы неправильно судите. Знаешь ли ты, что мне позарез нужны четыреста рублей: послезавтра, доклад по моему делу, а Замочкин на беду в карты проигрался, два раза посылал - вот ему вынь да выложь четыреста рублей. Еще пожалел тебя, как кума и хорошего человека, что согласился на двести рублей; а ты меня за это подлецом называешь.

      Обыватель, однако, не входил в такие резоны и стоял на одном: только попадись в руки Беляеву - обчистит как липку.

      IX. БОЛЬШОЙ НАЧЕТЧИК

     

      Праздничный день; матушка удостоивается визита Дмитрия Ивановича, - его жена приходилась ей племянницей. Дмитрий Иванович родом был из Тотьмы, из I старинной купеческой семьи, но, кажется, еще при его отце их торговые дела уже были в упадке. Начал он свою карьеру мальчиком в Сибири и там постепенно дошел до обозного приказчика; приезжал в Вологду на побывку, женился на племяннице Скулябиной и опять отправился в Сибирь. Тогда не только простые приказчики, но даже управляющие крупными делами получали до смешного маленькое жалованье, да и его не у всякого хозяина решались спрашивать; но все с годами составляли себе капиталец и по большей части заводили свое собственное дело. Так было и с Дмитрием Ивановичем; сколотил он пятнадцать тысяч рублей и отошел от хозяина, да на беду увлекся золотым делом и скоро прогорел.

      «Вишь, вместо золота, - говаривали о нем в Вологде, - нашел медную руду».

      После этой неудачи Дмитрий Иванович окончательно перебрался в Вологду. Здесь, пользуясь поддержкой богача Скулябина, пытался начинать разные дела; так, одно время открыл было чайный магазин, первый в Вологде как специальная торговля; но из всех его начинаний кроме убытков ничего не выходило. Теперь у него никакого дела не было; так, по временам «базарил», то есть по мелочам покупал овес и лен, с тем чтобы перепродать. Но так как женин дом и большие амбары, сдававшиеся под склад хлеба, уцелели от разных катастроф, то жить, хотя и скромно, было чем. Кроме того, оставалась надежда на наследство после Скулябиной.

      В обывательском кругу, несмотря на свои неудачи в торговых делах, Дмитрий Иванович пользовался значительным уважением. Он был старинного рода, а это очень и очень ценилось; к тому же в личной жизни Дмитрий Иванович был человек вполне безупречный, хороший семьянин, не пьяница, не мот. Но главное, что его выдвигало из общего уровня, так согласное мнение всех обывателей, что он - «большой начетчик» - не только о божественном говорит все равно что по книге читает, но и все знает, о чем его ни спроси. В летнюю пору, да еще в затишный день, в торговых рядах и хозяева и приказчики, чтобы скоротать время, по целым часам играют в шашки да крестят рот, лениво позевывая. Но стоит, бывало, показаться Дмитрию Ивановичу, и вокруг него сейчас же собирается оживленная компания, а затем уже и раздается его внушительный голос: «Иоанн Златоуст говорит», или: «Один ученый немец»... Интересно, что, придавая вере - точнее сказать, самобытному обывательскому пониманию ее - не только первенствующее значение, но и чересчур расширенную роль, Дмитрий Иванович в то же время с большим почтением относился к науке, хотя и трудно сказать, что он под ней понимал.

      «Учись, молодец, - бывало, говаривал он мне, когда я был уже в гимназии, - произойди всю науку; великое, брат, дело - наука, человеком станешь».

      «Человеком станешь» - это, несомненно, надо понимать в том смысле, что пробьешь себе житейскую карьеру.

      Наука у Дмитрия Ивановича была неразрывно связана с представлением о немце.

      - Да ты что все на немцев ссылку делаешь, - бывало, замечали ему в рядах, - а скажи-ка лучше, что наши русаки об этом говорят.

      - Наши до этого еще не дошли, - отвечал обыкновенно Дмитрий Иванович, - по времени дойдут, до всего дойдут, только пока еще в науке немец верх берет.

      Иван Николаевич, зачастую очень резко критиковавший торговую деятельность Дмитрия Ивановича, - «с такой заручкой, как Скулябин, какое бы дело мог развести!» - тем не менее, и, видимо, не без некоторой зависти, признавал бесспорное умственное превосходство Дмитрия Ивановича.

      - И где это он, тетенька, всей этой премудрости набрался?

      - Да ведь у него отец был умнейший человек; Дмитрий Иванович-то за заслуги отца (по открытию мощей св. Феодосия Тотемского) даже выхлопотал себе потомственное почетное гражданство.

      Не менее характерна была у Дмитрия Ивановича наклонность - довольно, впрочем, распространенная у тогдашних грамотеев-обывателей - не только к своеобразному истолкованию того немногого, что они знали, но и к фактическому дополнению его из какого-то неизвестного источника, вероятнее всего - из своей собственной головы. И думаю, что это делалось по совершенно добросовестному предположению, что непременно дело так должно было быть.

      Раз как-то тетка, вернувшаяся из Петербурга, куда она частенько ездила, спрашивает Дмитрия Ивановича, отчего это в Петербурге так много немцев.

      «А видите, тетушка, - не задумываясь отвечал Дмитрий Иванович, - когда царь Петр отвоевал у шведов ту землю, где теперь Петербург, народу там никакого не жило, а место было удобное для заграничного торга; наши в ту пору с этим делом были незнакомы. Вот царь Петр и кликнул клич к немцам: кто, мол, на этом месте оснуется, того на пятьдесят лет освобождаю от всяких податей, а от рекрутчины - навсегда. С тех пор немцы там и живут».

      Самая наружность Дмитрия Ивановича немало импонировала на слушателя; я никогда не замечал, чтобы он не только смеялся, но даже улыбался; говорил он уверенно, тоном, не допускавшим возражений; если слушатель пытался вставить свое противоречивое слово, он резко обрывал его: «Уж вы, пожалуйста, не путайте, - в священных книгах сказано», или: «Ученые люди говорят»...

      И таков был общепризнанный в обывательской среде авторитет Дмитрия Ивановича, что никому и в голову не приходило спросить: а в каких это книгах, или какие ученые? Да, впрочем, и прийти не могло, по той простой причине, что из книг обыватель знал только часослов да некоторые еще псалтирь; что же касается до ученых, то лишь немногие из обывателей слыхали, что был Ломоносов, хоть и из простых архангельских крестьян, но такой ученый, что жил в Петербурге и ему за его ученость от царя жалованье шло.

     

      После обычных приветствий, поздравлений с праздником и взаимных вопросов о здоровье матушка вышла в сени и принялась спешно ставить самовар; я остался один с Дмитрием Ивановичем и еще плотнее уткнулся в угол; его строгий взгляд, сведенные и нахмуренные брови вместе с резким тоном разговора, всегда приводили меня в большое смущение.

      - А ты, молодец, каково поживаешь? - спросил меня Дмитрий Иванович, запуская в нос добрую щепотку табаку. - Что это у тебя на щеке?

      Я было уже собрался ответить: «Так, поприччилось», как вошла матушка, - из сеней она слышала вопрос Дмитрия Ивановича.

      - Вот второй месяц как у него этот нарывчик, все не подсыхает; я уж и луковку печеную прикладывала, да что-то не проходит.

      - Надо, тетушка, помазать сметаной и дать собаке хорошенько вылизать.

      - Вот еще что выдумал, дам я свое дитя собаке лизать.

      - Вернейшее средство, тетушка, я это вычитал в ученейшей книге; там прямо сказано, что у собаки семь лекарств на языке. Вот шерсть у нее, точно, нечистая, потому ее и нельзя пускать в церковь. А о кошке там же говорится, что у нее язык поганый, зато шерсть чистая, так что, если кошка не только в церковь заберется, но даже на престол сядет - это ничего... А это вам, тетушка, - и что-то торопливо передал матушке, должно быть чай или сахар.

      Дмитрий Иванович иногда помогал матушке, но всегда это делал так, чтобы не знала его жена, женщина замечательно скупая.

      Между тем подошел Иван Николаевич.

      - Здравствуйте, сватушко, - сказал он, предварительно поздоровавшись с матушкой.

      - Здравствуй, Иван Николаевич, - ответил Дмитрий Иванович, относившийся несколько свысока к Ивану Николаевичу за то, что он - «непутевый человек», а тот, в свою очередь, соблюдая все наружное почтение, не пропускал иногда случая, особенно если был несколько навеселе, так или иначе завести разговор насчет Сибири и при этом спросить, часто ли там вместо золота находят медь, на что и получал от Дмитрия Ивановича резкий ответ: «А хочешь знать, так отправляйся сам в Сибирь».

      - А вот, тетенька, вчера я слышал от брянчаниновского повара, что будто холера идет; может быть, пустое болтают; вы, Дмитрий Иванович, ничего не слыхали?

      - Это точно есть слух о холере, но она еще очень далеко, бог даст, и не доберется до Вологды, - ответил Дмитрий Иванович, - однако губернатор уже призывал городского голову, строго наказывал ему насчет чистоты и чтобы в случае чего все сейчас же за доктором посылали. Только, тетушка, против холеры - боже нас упаси от нее - никакие доктора ничего поделать не могут; тут вся надежда на одну царицу небесную да на молитвы афонских монахов.

      - Почему же афонских монахов, разве у нас мало своих святых угодников? - с некоторою обидой заметил Иван Николаевич.

      - Вся земля только и держится молитвами афонских монахов, - с особенным ударением проговорил Дмитрий Иванович. - Она, матушка, лежит на спине кита; чтобы он как-нибудь не пошевелился, афонские монахи должны день и ночь молиться; остановись они хоть на одну секунду - кит сейчас же зашевелится, ну, земля и опрокинулась бы.

      Перед возможностью такого фатального исхода Иван Николаевич призадумался и мог только выговорить:

      - Дивны дела твои, господи!

      - Тоже насчет холеры...- продолжал Дмитрий Иванович. - Прежде мало ли что о ней болтали, особенно бабье необразованное, но теперь доподлинно известно, что такое холера и откуда она берется. На море, тетушка, не так далеко от Афона, есть такое место, что вдруг из воды гора поднимается, а из горы вредоносное испарение исходит; в которую сторону понесет это испарение, там холера и бывает. Только эта гора долго не держится - так, может быть, с минуту, и опять опускается в пучину морскую. Вот афонские монахи и стерегут; как заприметят, что гора показалась, так сейчас же и подымают царицу небесную, - и куда бы до того времени ветер ни дул, в то же мгновение и повернет испарение в ту сторону, где неверные живут... Так вот, Иван Николаевич, что значат афонские монахи, - многозначительно заключил Дмитрий Иванович. Подумавши с минуту, однако, прибавил: - А тоже - на бога надейся, да за собой наблюдай.

      - А я, тетенька, думаю, - вставил свое слово Иван Николаевич, - что кому на роду написано умереть, так что бы он ни делал, ему Горбачева (ближайшее кладбище) не миновать.

      В противоположность Дмитрию Ивановичу, который без устали мог говорить о предметах, вызывающих на размышление, Иван Николаевич при его фаталистическом воззрении имел наклонность быстро переходить в решительный сенсуализм.

      - Коли холера по лету подойдет, нипочем будут огурцы и ягоды, - не без удовольствия заметил он.

      - Что вы, тетушка, делаете! - вдруг почти закричал Дмитрий Иванович, заметив, что матушка собирается полоскать его чашку. - Ведь весь букет, что на дне чашки, выполощете.

      - Ах, прости, Дмитрий Иванович, совсем и забыла, что ты этого не любишь. А вот скажи, пожалуйста, правда ли, что чай на свином сале поджаривают? В прошлую пятницу была я у Ушаковой, так меня-то она угощала чаем, а сама не пила, говорит: грешно - постный день.

      - Да ведь она, тетушка, по секрету, старой веры придерживается. Уж я-то чайное дело знаю, самих китайцев допытывал, - ни на каком сале чай не поджаривают. Пустое болтают староверы, все это от своей закоснелости и необразования.

      Хотя в самой Вологде настоящих староверов, то есть явных, кажется, и не было, но нередко встречались придерживавшиеся кой-чего из запретов древнего благочестия; у иных это бессознательно сказывалось в некотором смущении относительно табака, отвращении от мяса животных «без раздвоенных копыт», рыбы без чешуи и т. п. Иван Николаевич любил свертывать «цигарку», а нет-нет его и брало сомнение: не вырос ли табак от некоей непотребной блудницы; его даже не успокаивало уверение Дмитрия Ивановича, что табак - трава безгрешная и нюхать его даже очень полезно, так как оттягивает от головы дурные соки. Покуривает, бывало, Иван Николаевич свою «цигарку» да вдруг и проговорит: «За все на том свете придется ответ держать»: «А курил ты, Иван Николаевич, табак?» - «Грешен». - «Ну, так поди же в пекло, там для тебя черти раскурку приготовили».

      Раз как-то в воскресенье, после обедни, собрались в монастыре у тетки Марьи Ивановны - она капиталисткой слыла - матушка со мной, Дмитрий Иванович и Иван Николаевич. За чаем Иван Николаевич и говорит:

      - А что, сватушко, с кем это война идет?

      Но здесь я позволю себе сделать небольшое отступление.

      По части внутренней политики, выражаясь теперешним языком, тогдашний обыватель знал, что есть поляки, но они «Варшаву проспали», и теперь их бояться нечего; знал еще, что где-то далеко - на Кавказе - водятся черкесы, бедовый народец, но им «наши» тоже спуску не дают; об евреях, конечно, всякий твердо помнил, что они Христа распяли, но где они теперь и чем занимаются, этим никто не интересовался. Настоящую внутреннюю политику для обывателя составляли подушные, постойные, рекрутские наборы, всякое божеское попущение и, как замыкающее звено в этой цепи, Беляев и Ко. Что касается до политико-географических сведений о чужих странах, то и их совокупность тоже была не особенно велика. Обыватель знал, что есть немцы, - все доктора из немцев; потом французы, - те были в двенадцатом году в Москве; да есть еще неверные турки, то ж агаряне, - за грехи наши град Христов у них в руках; знали обыватели еще поговорку: «Пропал, как швед под Полтавой», но все ли шведы извелись в ту пору, или и теперь водятся, об этом обыватель не задумывался. Даже обыватели, имевшие дело с Архангельском, по части историко-географических сведений оказывались не особенно далеко ушедшими от своих предков, которые, как известно, всех нерусских называли немцами, различая между ними немцев амбурских, свейских, аглицких и т. д. Хотя в Вологде, не говоря уже об уездном училище и гимназии, существовали два приходские училища, где обучение, помнится, было бесплатное, однако настоящий обыватель как-то сторонился их, - там, вишь, учили по гражданской печати, - потому даже целые купеческие фамилии в силу традиции посылали своих детей к черничкам и дьячкам. Моя матушка, будучи из старинного купеческого рода Введенских, как пришло время, тоже отправила меня в женский монастырь, хотя ей и нелегко было платить за меня два рубля в год; только я учился по гражданской печати.

      Правда, некоторые из обывателей ежегодно ездили по своим торговым делам к Макарью (никто тогда не говорил нижегородская, ярмарка), в Москву, Петербург; но вне специальной цели поездки эти города являлись обывателю только со стороны разгула. Редкая жена, снаряжая в дорогу мужа, даже самого степенного и богобоязненного, не предавалась тяжелому раздумью, как бы он «не закрутил там». Живые примеры были у всех налицо, - немало купеческих фамилий в корень разорилось от этих поездок.

      В среде низшего обывательского слоя некоторое расширение политико-географического горизонта могли бы вносить рассказы отставных солдат, - но это, должно быть, была поистине величайшая редкость, когда обыватель, «отслужив верой и правдой двадцать пять лет богу и великому государю», возвращался на родину. Ни в раннем детстве, ни когда я был в гимназии, мне не приходилось встречать таких.

     

      Но пора вернуться к прерванному разговору.

      - Война идет с венгерцем, - отвечал Дмитрий Иванович.

      - Это какой же народ, сватушко, - крещеный или бусурманский?

      - Нет не бусурманский, а папской веры.

      - А Христа они признают?

      - Признавать-то они Христа признают, а только больше почитают своего папу, старичка такого.

      - Поди ж ты какой чудной народ! Откуда же они достают этого старичка?

      - А выбирают.

      - Все равно, значит, как наши староверы... Ну, а богородицу чтят?

      Этот вопрос, по-видимому, поставил Дмитрия Ивановича в некоторое затруднение, и он, подумавши, ответил несколько в сторону:

      - Они матерь божию не богородицей, а мадонной называют.

      - Ах они безбожники, - с горячностью отозвался Иван Николаевич, полагая, должно быть, что слово мадонна означает что-то уничижительное. - А у нас, Дмитрий Иванович, в России, есть народ такой веры?

      - Есть - поляки, только они у нас католиками называются.

      - Вот у покойничка Федора Савельевича, - заметила матушка, - был в инвалидной команде полячок Врубель, хороший такой, честный, трезвый, так он Иисуса Христа называл пан Иезус, а богородицу - матка боска.

      - Что вы, тетенька, это сына божьего-то паном называл?

      - Так, Ваня, должно быть, по-ихнему приходится, - успокоительно отвечала матушка.

      - А почему же, Дмитрий Иванович, наш царь попускает им католицкую веру исполнять?

      - Так это еще при старых царях заведено было, чтобы они при своей вере оставались; ну, а по времени все-таки их понемногу к нашей вере приписывают; вот еще недавно многих православными сделали. В старину-то ведь все были одной веры - апостольской, православной греческой, да за грехи наши распадение потом пошло, и тут многие папе подчинились.

      - А война-то из-за чего же? – полюбопытствовала матушка.

      - Венгерцы, тетушка, взбунтовались против своего царя, а он сватом приходится нашему императору, - ну, и просил у него по-родственному помощи.

      - Как полагаете, сватушко, у венгерцев сила значительная? - опять выступил Иван Николаевич.

      - Нет, у них больше конница, все равно как наши казаки; только куда! Против наших казаков им не выстоять, - от тех сам Наполеон едва восвояси добрался.

      Иван Николаевич, удовлетворив свое любопытство, должно быть вспомнил, что его давно дома ждут щи и пирог, накрыл чашку, поблагодарил тетку и распрощался.

      - Вот, давно бы надо ехать в Петербург, - по уходе его сказала тетка, - да все не решаюсь, там что-то неспокойно...

      - Ничего, тетушка, Марья Ивановна (из особенного почтения Дмитрий Иванович всегда величал ее по имени и отчеству), не опасайтесь, все уже покончено. Конечно, батюшке царю было большое огорчение, только он беспримерную милость явил - никого на этот раз живота не лишил, а всех просто по дальним местам разослали.

      - Да что такое было-то? - спросила тетка.

      Тут Дмитрий Иванович, поминутно оглядываясь, хотя в келье никого не было, стал что-то вполголоса рассказывать; я ничего не понимал: «Смятение умов... колебание веры и престола... все это от вольнодумства...»

     

      Дмитрий Иванович дожил до глубокой старости. В половине 90-х гг. в один из моих приездов в Вологду я навестил старика. Он жил совсем один-одинехонек, жена умерла, дочери вышли замуж, а сын - тяжело было старику и вспоминать о нем - попался в нехорошем деле и угодил под уголовный суд. Старые знакомые все перемерли. Он, конечно, не узнал меня и очень обрадовался, когда я сказал ему, кого он перед собой видит. Сначала поговорили о Сибири.

      - Каково же тебе жилось в Боготоле?

      - Да я никогда не жил в Боготоле.

      - Ну, что не дело говоришь, ведь я наверное знаю, что ты в боготольском заводе был.

      Я не стал спорить, - по тону видно было, что прежний дух, не допускавший возражений, еще не угас в старике.

      - А теперь откуда пожаловал?

      - Да был в разных землях, сюда почти прямо из Константинополя приехал.

      - А на Афоне бывал?

      - Нет, не довелось.

      - Как же это, братец, не побывал на Афоне? Ведь земля-то и держится только молитвами афонских старцев.

      Но дух времени коснулся и Дмитрия Ивановича.

      - Как, старина, время коротаешь?

      - А когда в силах, в церковь хожу, по летам с работником рыбачим; почитываю, - зять газету выписывает, спасибо, и мне дает читать.

      Действительно, на столе я заметил несколько нумеров одной маленькой, но весьма распространенной петербургской газеты.

      - Скажи ты мне на милость, что у вас в Петербурге слышно: скоро ли англичанку угомонят? Хоть бы привел бог дожить да узнать, что спеси-то ей поубавили. Ведь везде мутит, везде нам ходу не дает!..

     

      X. ОШИБОЧКА САШИ КОТЛОВОЙ

     

      Мещанина Котлова все считали человеком состоятельным; у него был свой дом достаточно поместительный; дом, правда, был не новый, но выглядел совсем исправно. Во дворе имелись большие амбары, сарай с помещением для лошади, обязательный хлевник и баня в огороде. Тогда без бани и хлевника настоящего обывателя и представить себе нельзя было; коровушку держали даже многие, не имевшие своего дома, а по субботам каждый считал непременным долгом попариться в баньке. Котлов главным образом занимался закупом льна по поручению крупных экспортеров, например Скулябина, Витушешниковых, но когда подвертывались по сходной цене мука и овес, закупал то и другое уже за свой счет, а по весне перепродавал. Котлов по льняному делу часто был в разъездах, особенно по Грязовецкому уезду, с давних пор славившемуся своим льноводством; там Котлов знал всех крестьян и нередко по весне раздавал задатки, а с конца лета и до заморозков почти все время проводил в разъездах по уезду. Ему, вероятно, было под пятьдесят лет; рослый, плотно сложенный, с густою шапкою слегка вьющихся рыжевато-русых волос, он выглядел, однако, настоящим молодцом и много моложе своих лет. Полную противоположность с ним представляла его жена, которая хотя и была моложе мужа, но отцвела раньше времени. Правда, она не выглядела старухой, но в ее осунувшемся лице и кровинки не видно было; только изредка проявлявшаяся улыбка вызывала когда-то красивые черты лица. И не труды непосильные преждевременно состарили ее, не побои пьяного мужа.

      «Все-то у них в доме есть, а не сладка тоже жизнь Анфисы Павловны, - говорили о ней соседки, - тяжелый характер у Котлова».

      В самом деле, вглядываясь в выражение лица Анфисы Павловны, казалось, что у нее ни в чем нет своей воли; и действительно, она жила только одною мыслью: как бы потрафить мужу. Человек он был трезвый, ни разу пальцем ее не тронул; но никогда не слыхала она от него ласкового или участливого слова. Самое трудное время для Анфисы Павловны было, когда жива была свекровь. «Ныне, - говаривала Анфиса Павловна, - и не поверят, пожалуй, как прежде-то тяжело было жить. Выдали меня за Александра Петровича по семнадцатому году, была жива еще его матушка, царство ей небесное, Марья Петровна; ох, какая требовательная была да взыскательная! Встанешь утром раньше всех, все по дому, что надо, начнешь, затопишь печь, поставишь самовар, подоишь корову. Вот поднимается Марья Петровна, идешь к ней и первым делом поклонишься в ноги. «Что, матушка Марья Петровна, прикажете надеть?» - «А что хочешь, то, милая, и надевай; ты, слава богу, не маленькая, сама хозяйка своего добра». Знала я хорошо ее обычай, чтобы хоть раз за правду принять эти слова; вот второй раз в ноги, да и еще раз. Ну наконец она и проговорит: «А по-моему бы, лучше надеть синее платье с клеточками». Но случалось, так раскапризничается, что едва со слезами добьешься от нее ответа. Тоже, бывало, все попрекает Александра Петровича, что не умеет он как следует жену держать, что потому я ей мало почтения оказываю. «Вот покойничек-то, отец твой, Петр Николаевич, так у него всегда плетка над кроватью висела». Александр Петрович только молчит, ведь сам хорошо видит, что уж такой характер у матери, а чтобы взять когда-нибудь мою сторону - и боже упаси! Раз застал меня в слезах, - свекрови-то дома не было. «Ты это что еще выдумала? Хныкать?» И так-то строго посмотрел, что я от страха точно окаменела. С тех пор у меня точно и слезы навсегда высохли. Кроме церкви да в самые большие праздники поздравить родителей никуда моя нога из дома не выходила; да ведь и к родителям-то первые годы одну не пущали. И так-то прожила без малого десять лет, пока не умерла Марья Петровна. Поначалу куда как тяжело было, а потом уж привыкла». Частые поездки Котлова в Грязовец, где у него было нечто вроде постоянной квартиры, соседи не всегда приписывали исключительно деловым обстоятельствам: «Да ведь у него там сударушка, сказывают, даже и дети есть».


К титульной странице
Вперед
Назад