Такой же урок преподал сам Генрих одной даме в маске. Она прибыла нарочно из Парижа в Сен-Дени, где он жил, и по секрету сообщила ему, что делают в городе, дабы помочь его делу; при этом говорила она так тихо, что в соседнюю комнату при открытых дверях не долетало ни словечка. А там, кроме приближенных короля, были еще гости из Парижа, как бы случайно приехавшие сегодня. Никто из присутствующих не заблуждался насчет дамы в маске. Каждый говорил: и это якобы обыкновенная благомыслящая горожанка? Тогда она прежде всего ничего не может знать; и затем, разве станет король, который боится ножа, вести тайную беседу с особой, даже не показывающей ему лица? Весьма неправдоподобно, надо признаться. Но тут раздался голос короля, ничуть не приглушенный, - наоборот, его надлежало слышать всем, по возможности даже в самом Париже. Король поручал даме в маске довести до сведения тамошних его добрых друзей: он стоит здесь с большим войском и не собирается отступать, пока не войдет в город, и притом без всякого насилия. Только пусть не верят герцогу Майенну. Мира хочет один их законный король и готов дорого заплатить за примирение со своей столицей. Он напомнил даме в маске о всех других городах, которые, себе во благо, открыли перед ним ворота. Десять лет не будет он взимать налоги со своих парижан, мало того - он дарует дворянство всем городским советникам; его добрым друзьям, которые содействовали ему, навсегда будет обеспечено счастье и довольство.
      - А кто предал меня, того пусть судит бог.
      Все это он излагал даме в маске, словно не она одна была с ним в комнате, а целый народ, которому он хотел верить, все равно, показывал ли ему тот истинное свое лицо или нет. Дама удалилась, так и не подняв маски. Закутавшись в плащ, скрывавший ее всю, она прошла сквозь толпу придворных. Те проводили ее до самой кареты. Двое из них остались в стороне, даже не заглянули в карету и не обменялись ни единым взглядом. Один был Агриппа д'Обинье, другой - некий господин де Сен-Дюк, на службе короля.
      Тем временем прибыл запыленный всадник, подоспел как раз к уходу дамы, которая удостоилась доверия короля. Человек в кожаном колете полагал, должно быть, что и он заслужил такое же доверие. Он вошел без церемоний. Посреди пустой залы стоял король, отнюдь не горделивый и не самоуверенный, глядел в пол и поднял голову, лишь услыхав топот тяжелых сапог.
      - Пастор Дамур! - сказал он. - Вас-то мне и недоставало именно в эту минуту.
      - Сир! Да сбудется то, чего вы желаете. К вам взывает суровый голос былых времен.
      - В нужную минуту, - сказал Генрих.
      - Сир! Вы правы, ибо я видел, как ускользнула та особа, даже не открыв лица. Лишь вы видели его, и вам одному известно, не был ли это дьявол.
      - С ним я не стану связываться. Лучше умереть. Лучше лишиться всякой власти.
      Пастор хлопнул себя по ляжкам и хрипло засмеялся.
      - Власти! Ради власти вы отреклись от своей веры; что значит после этого умереть? Ради власти вы теперь на каждом шагу разыгрываете комедию. Люди уже толкуют о ваших хитростях и посмеиваются, порой - двусмысленно; не желал бы я быть предметом таких толков и смешков.
      - Разве я не добился успеха, пастор?
      - В этом вся суть. Вы улавливаете людей. Не хотелось бы мне поймать так даже пескаря.
      Внезапно пастор выпрямился, снял шляпу, что позабыл сделать раньше, и запел, - в самом деле начал петь, как некогда в сражении.
      Явись, господь, и дрогнет враг!
      Его поглотит вечный мрак.
      Суровым будет мщенье.
      Голос гремел на всю залу. Пастор Дамур поднял правую руку и выставил ногу. Снова в бой, снова впереди старых гугенотов, мертвецы шагают в строю, все подхватывают псалом - и несется псалом освобождения, неприятель в страхе отступает. Победа борцов за веру.
      Всем, кто клянет и гонит нас,
      Погибель в этот грозный час
      Судило провиденье.
      Голос гремел на всю залу. Король подал знак, псалом оборвался. Пастор не только опустил руку, но и голова его поникла на грудь. Псалом заставил его забыться. Тут забылся и Генрих; оба умолкли, мысленно созерцая прежние деяния, которые были честны и бесхитростны.
      Затем Генрих взял руку пастора и заговорил:
      - Борода и волосы у вас поседели, а поглядите на мои. На лице у вас не только суровость, но и скорбь. А теперь я покажу вам свое лицо. Разве оно весело? И все же, вам я могу сознаться, захват власти порой превращается в потеху. - Он повторил: - В потеху, - и продолжал быстро: - Люди заслуживают только такого захвата власти, и власть требует, чтобы ее захватывали именно так.
      - А вы самый подходящий для этого человек, - заключил старик. Король мягко возразил ему:
      - Каждый следует своему назначению. Потому я и даю вам излить душу до конца, пастор Дамур.
      - Вы должны дать излиться до конца гневу божию, - резко сказал старик, на лбу у него вздулись вены.
      - Да, должен, - подтвердил король, все еще мягко; но пастору пора было изменить тон. Он понял это, кровь отхлынула у него от висков.
      - Да простит ваше величество смиренному рабу Габриелю Д'амуру, что он осмелился предстать перед вами.
      Тут Генрих раскрыл объятия:
      - Теперь я узнаю вас. Вот каким хочу я вас видеть: чтобы гнев божий руководил вами на всех путях и чтобы верность в вашем сердце была несокрушима.
      Он ждал, раскрыв объятия. Это был решающий миг для всех его протестантов. Укоры еще могут быть отведены, он хочет верить в это. Недоверие в конечном счете скорее во вред, чем на пользу королям. Хорошо, если бы это поняли и старые друзья, после того как их предали и отняли у них прежние права. В раскрытые объятия не бросился никто. Генрих опустил руки, но сказал еще:
      - Пастор, то, что я сделаю, пойдет на благо и вам. Вы получите должное, когда я завоюю власть.
      - Сир! Простите смиренному Габриелю Д'амуру, он не верит вам.
      Генрих вздохнул. Он предложил примирительно:
      - Тогда послушайте веселый рассказ о даме в маске. Рассказ бесспорно правдив, ибо хвастать мне тут нечем.
      Но пастор уже приблизился к двери.
      - Чего же вы хотите? - крикнул ему вслед Генрих. - Чтобы я из пушек разнес свою столицу? Чтобы я силой обратил всех в протестантскую веру? По-вашему, мне до конца дней суждено воевать и быть бесчеловечным?
      - Сир! Отпустите смиренного Габриеля Дамура. - Это был уже не укор и не гнев божий, а совсем иное. Тот, кто там, вдали, на большом расстоянии от короля, держался за ручку двери, казался много меньше, и не только из-за расстояния, а скорее от того, что весь он поник.
      - Я хочу покаяться перед вами, Габриель Дамур, - сказал издалека король.
      - Сир! Не мне, а только вашей совести должна быть открыта правда. - Сказано это было жестко, но негромко. Генрих понял его слова лишь потому, что и сам себе говорил то же. Он отвернулся. Когда он снова взглянул в ту сторону, он был один.
      Тогда он встал лицом к стене и заставил себя до конца осознать, что то было прощание с его протестантами. О! Прощание не на всю жизнь, он им еще покажет, чего он хотел, кем остался. Но при настоящем положении вещей ему не верил никто - остальные не больше, чем этот. "А потому сугубо берегись изменников! - внушал себе Генрих. - Никто не изменяет скорее, чем старые друзья". Он уставился в стену и вызвал перед своим мысленным взором всех, кто изменит ему. Странно, образ Морнея возник перед ним, а ведь в Морнее он был уверен. Морней, или добродетель, будет и впредь служить ему верой и правдой. Только не требуй, чтобы он одобрил твой способ захвата власти и ради тебя поступился хоть частицей своей добродетели. Это сильно уязвляло короля, ибо измена и изменники стали ему в ту пору удобны и привычны. Ему было неприятно смотреть на возникший перед ним сократовский лик своего Морнея - он поспешил стереть его и вызвал другой.
      - Ни единого друга: мы одиноки в хитроумном и тяжком деле захвата власти. Но приятелей и собутыльников у нас довольно. Мы принимаем дам в маске. Хорошо еще, что пастор не захотел узнать, кто была маска, это навсегда должно остаться тайной. Кто бы поверил, что она родная дочь парижского губернатора и я исподтишка заигрываю с ее отцом. Во что превращаются люди! Ведь его я прежде считал честным. Мне претит добродетель Морнея. А предательство Бриссака претит мне еще больше. Уже его предшественник был заподозрен в сношениях со мной. Майенн его сместил и назначил графа Бриссака как раз из-за его скудоумия. Если таково скудоумие, значит, я и сам не понятливей и не рассудительней малого ребенка. Ведь этот человек соблазняет меня взять мою столицу обманом: он гадок мне.
      Все это Генрих говорил в стену - а между тем он привык обдумывать свои дела на ходу, размашисто шагая и подставив лоб ветру. В дверь скреблись, это вспугнуло его затаенное тоскливое раздумье. Появилось два радостных вестника: разве можно не откликнуться на их настроение? Первый - его славный Агриппа - был явно начинен новостями и не в силах хранить их про себя. Молодой господин де Сен-Люк был терпеливее: ему помогало его нескрываемое самодовольство. Он усердствовал в соблюдении этикета, вложил много грации и даже скромности в свой почтительнейший поклон королю, после чего уступил место господину д'Обинье.
      - Мы замешкались, - сказал Агриппа, - потому что нам пришлось ублаготворить и спровадить всех слушателей: после отъезда дамы в маске они были уже ни к чему.
      - И даже некстати, - подтвердил Генрих. - После ее отъезда меня посетил еще один гость. Он дал краткое, но внушительное представление, отнюдь не для третьих лиц.
      Агриппа не стал спрашивать о посетителе.
      - Сир! Вы даже и не представляете себе, кто эта маска.
      - Вы поручились мне, что она не опасна. Я не любопытен.
      - Что бы вы подумали, сир, если бы вам сказали, что я побывал в Париже?
      - Ты? Быть не может.
      - Я самый. Впрочем, тогда я был в обличье старухи крестьянки и через ворота проехал на возу с капустой.
      - Невообразимо. И ты видел губернатора?
      - Бриссак собственной персоной покупал у меня лук на базаре. При этом мы столковались, что ради сохранности королевской особы и королевской власти мадам де Сен-Люк, да, собственная дочь губернатора Бриссака, должна выехать к вам и получить от вас указания. Неплохой сюрприз?
      - Я не могу прийти в себя от изумления, - сказал Генрих, которому сам Бриссак сообщил о предстоящем приезде мадам де Сен-Люк. Но у всякого должна быть хоть какая-нибудь тайна от другого. Чем сложнее роль, тем интересней кажется она. "Totus mundus exercet hisrionem, почему мне быть исключением? Моему Агриппе завоевание Парижа не доставило бы удовольствия, если бы ему не пришлось разыграть роль крестьянки. Он так увлечен этой игрой, что страдания бедняги Габриеля Дамура ему просто не понятны - но кто знает, какую роль взял на себя бедняга Габриель Дамур? Выступление его было поистине библейским".
      Мысли эти текли сами собой и не мешали Генриху расспрашивать своего старого товарища, притом с такой детской обстоятельностью, что молодой дворянин за спиной Агриппы прикусил губу, боясь рассмеяться. Вернее делал вид, будто удерживается от смеха, желая наглядно показать королю, что, во-первых, господин де Сен-Люк сознает свое превосходство над человеком старого поколения и, во-вторых, разделяет деликатное намерение короля не разочаровывать того. Генриху не понравилась мимика молодого кавалера; а потому он обратился уже прямо к нему:
      - Мадам де Сен-Люк была превосходно замаскирована, вы сами, вероятно, не узнали ее?
      Если король полагал, что молодой кавалер, в свою очередь, пожелает блеснуть тщеславной прозорливостью, он заблуждался.
      - Вы правы, сир, - подтвердил Сен-Люк, - я не узнал ее.
      - Вы лжете, - сказал Генрих. - Вы лжете, чтобы чем-нибудь превзойти нас, - взгляд на Агриппу, - хотя бы скромностью.
      - Сир! Вы моралист.
      - Особенно сегодня, - сказал Генрих. - А потому и желаю понять, чего ради господин де Бриссак разыгрывает изменника. Ну? Вы должны знать своего тестя не только с тех сторон, с каких знаю я, а сторон у него, надо полагать, не мало. При прошлом дворе он прикидывался передо мной простаком и собирал картины. Я был в союзе с королем, моим предшественником. Бриссак тогда же мог остаться при мне, и ума бы у него хватило сделать правильный выбор. Зачем было ему переходить к испанцам, раз в конце концов он их обманывает и предает мне?
      - Ваше величество оказывает мне высокую честь откровенностью, которая, будучи неправильно истолкована, может повредить вашему делу.
      Вот наконец умный и смелый ответ, Генрих сразу стал сговорчивее. Он бросил вскользь:
      - Бриссаку поздно отступать, он дал слишком много козырей мне в руки. - А затем взглянул прямо в глаза молодому человеку, ожидая его объяснений. Тот откашлялся, оглянулся, ища поддержки, но сказал только, что ищет стул.
      - Чтобы думать, мне нужно сидеть.
      - А мне бегать. Но тут не я, а вы должны думать: сядем, - решил Генрих.
      Агриппа тоже подвинул себе стул, недоумевая, о чем тут можно говорить всерьез и даже торжественно. "Неужто о Бриссаке? Держит себя не по-военному, простоват, но с хитрецой, покупает у мнимой крестьянки овощи, торгуется, уходит, возвращается и каждый раз бросает несколько слов под сурдинку. Да об этом и поминать не стоит, разве только для смеха".
      - Господин де Бриссак - серьезная загадка для всякого моралиста, - утверждал тем временем молодой Сен-Люк горячо и самодовольно, так как чувствовал здесь почву под ногами. - Когда я приехал свататься к его дочери и он ввел ее в комнату, она была в маске, как явилась и к вам. Но я все-таки узнал, что это не она. По его мнению, никто не умеет по-настоящему видеть, кроме него самого-знатока картин.
      - Загадка действительно серьезная, - сказал Генрих.
      - Он изучил множество картин, не говоря о книгах.
      - Он ведет себя не по-солдатски, - вставил Агриппа.
      - Это еще не все. - Сен-Люк пошарил руками, развернул что-то невидимое. При этом бросилось в глаза, что одну из перчаток, левую, он не снял.
      - Господин де Бриссак собирает красивые вещи не для того, чтобы просто вешать их на стены или расставлять по витринам: он неустанно обогащает свой ум новыми образами и откровениями. Он проникается ими. Он воплощает их в жизнь.
      - И от него самого ничего не остается. - Генрих понял. Но Сен-Люк пояснил:
      - Он не разыгрывает изменника. Сир! Он стал им, развивая в себе вероломство и усердно практикуясь в нем.
      - А гуманистом он себя тоже называет? - спросил Агриппа д'Обинье и вскочил со стула. - Мы-то по-настоящему, по-честному становились гуманистами. Я сочинял стихи на скаку и в бою. Небесные видения являлись мне, когда я, как истый червь земной, босиком рыл окопы, подготовляя сражение воинственному гуманисту, которому служил.
      Генрих произнес в пространство:
      - Это один способ. Есть второй, более сложный: он лишает определенности и обезличивает человека. - Обратясь к Сен-Люку, король сказал с коротким смешком: - Надо признать полезным метод графа Бриссака собирать картины и читать древних авторов, раз этот метод побуждает его весьма хитроумно сдать мне мою столицу. А испанец Фериа ни в чем не подозревает его?
      - Откуда же? Господин де Бриссак сам предложил герцогу Фериа заделать большинство ворот для лучшей защиты городских стен. Фериа не воин, он и не заметит, что у заделанных ворот снята стража, дабы ваше величество могли проникнуть именно через них. Ведь на самом деле отверстия будут только забиты землей.
      - Это обнаружится раньше времени.
      - На то мой хитрый тесть и в союзе со старшиной купечества, с городскими советниками и со всем светом. Он настолько преуспел, что люди спрашивают, кто же, собственно, обманут, кроме Фериа, а тот радуется простодушию своего губернатора.
      - И каждый, должно быть, рассчитал, какую выгоду извлечет из этого дела.
      - Господин де Бриссак надеется, что милостью вашего величества будет назначен маршалом Франции.
      - Вот потеха, - сказал Генрих, сперва серьезно. Потом повторил это слово, и тут ему необычайно ясно представился весь гнусный комизм положения. Вот он сам-король, который боролся весь свой век. Собственными руками разил врага, собственной волей хранил верность себе - весь свой век. За свою совесть и королевство боролся весь свой век; и все было бы тщетно без чудака коллекционера и предателя по глупости. Смех душил короля, но он подавил его, даже посинев при этом. Слишком гадким показался ему смех, который рвался наружу.
      Он встал с места и подошел к окну. Сен-Люк выждал минуту, чтобы неслышно последовать за ним; по-видимому, он в самом деле хорошо разбирался в движениях человеческой души. Он позволил себе заговорить; но, чтобы унизить себя, он выражался до крайности манерно и даже пришепетывал. Королю он действительно внушал презрение, но ему не хотелось, чтобы таков и был умысел Сен-Люка. Не поворачивая головы, он повторил все, что тот ему докладывал.
      - Итак, значит, чудак отдал вышить шарф. Архангел Гавриил, сиречь Габриель, на белом шелку, весьма остроумно и уместно. Этот шарф будет поднесен мне моим маршалом в день моего въезда, - бог весть когда, - закончил он, представив себе всю неправдоподобность такой картины.
      - Сегодня у нас четырнадцатое. Это будет ровно через неделю, - пролепетал господин де Сен-Люк. Генрих как услышал - круто повернулся.
      - Вы знаете больше, чем вам полагается, или же вы виделись с губернатором. Вы тоже переодетым побывали в Париже?
      - Отнюдь нет. Однако здесь, к сведению вашего величества, записаны все подробности заговора. - С этими словами юноша достал из перчатки, из левой, которую не снял, какую-то бумагу. Генрих выхватил ее у него. - Кто дал вам ее?
      - Сам Бриссак.
      - Значит, он здесь.
      - Или был здесь - впрочем, с разрешения герцога Фериа. Он явился с двумя нотариусами уладить со мной неотложные семейные дела. Я покинул их, едва получил бумагу. - Последнее было сказано без всякой робости, не чувствовалось также намерения поразить слушателя. Вот юноша, который всегда попадает в цель: больше незачем терять с ним время.
      - Коня! - крикнул Генрих в окно.
      - Сир! Вы все равно опоздали.
      Генрих был уже на улице, в седле, и мчался по дороге в Париж. Вскоре он увидел, что впереди во всю ширину дороги покачивается огромная карета; миновать ее не было возможности. Оставалось только проехать лесом и ждать между деревьями приближения тяжеловесной колымаги. Передняя стенка ее была застеклена, так что Генрих сразу увидел нотариусов: их оказалось трое. Все, как один, в черном платье и остроконечных шляпах, лица сухощавые, все довольно преклонных лет и утомлены путешествием, так что никто из них явно не был склонен обращать внимание на непрошеных всадников. Напротив, они закрыли глаза, раскрыли рты и стали совсем на одно лицо. Генрих хотел крикнуть, но раздумал, и наваждение так бы и прогромыхало мимо. Но в последнюю минуту один из нотариусов пошевелил рукой - вывернул ее ладонью кверху, потом медленно, очень медленно поднял к носу того, что дремал напротив, и хвать - поймал муху. Ах, как просияло простоватое с хитрецой лицо!
      Муха изловлена на чужом носу, под взглядом короля, которому этот самый мухолов должен сдать его столицу. Теперь Генрих все понял и потому именно не стал задерживать карету. Он не на шутку задумался, в своем ли тот уме.
      "Люди из сил выбиваются, чтобы действовать наперекор разуму и всячески избегать прямых путей". Вот что занимало его мысли, когда он шагом ехал обратно. В памяти его накопилось немало примеров помрачения человеческого разума, начиная с Варфоломеевской ночи, и дальше в том же роде. Его долг изменить именно это, иначе не для чего быть королем. "Они не перестанут чинить тебе препятствия, Генрих. Ловить мух, в виде условного знака, и посылать к тебе дам в маске для тайного сговора: приходится быть с ними заодно".
     
     
      ЗАХВАТ ВЛАСТИ
     
      Все произошло, как было условлено. В осмотрительности никто не мог бы сравниться с Бриссаком. Он сказал испанцам, чтобы они всецело доверились ему и сидели спокойно, иначе изменники всполошатся. Да будет им известно, что в городе есть изменники, которые могут догадаться, что Бриссак замыслил схватить их. Таким образом гордые испанцы, по небрежению, отдались на волю судьбы.
      Генрих усердно играл в руку своему партнеру. Правда, он по ошибке чуть не взял его в плен. Двадцать второго, в четыре часа утра, Бриссак пал духом, потому что королевских солдат нигде не было видно. Причиной тому оказался густой туман, ибо едва Бриссак вышел за городские стены, как наткнулся на них. По счастью, солдатами командовал его зять, господин де Сен-Люк, так что все мигом уладилось.
      Двое запертых ворот были раскрыты, и, как раз когда начался утренний перезвон колоколов, король проник в свою столицу. Дворянам его не терпелось: в полном вооружении, наскоком взяли они последние препятствия. Сам он упер руку в бок, слегка склонил голову к плечу и сделал вид, будто возвращается с охоты и отлучился всего на несколько часов. А отсутствовал он восемнадцать лет.
      Первый, на кого он наткнулся, был Бриссак, с истинно ангельским лицом. Подобную чистоту черт и помыслов встретишь не часто, и на человеческих лицах она редко бывает запечатлена. Преклонив колено в самую грязь, закатив взор, Бриссак протянул королю белый шарф. Король тотчас надел ему на грудь свой собственный, обнял его и назвал "господин маршал".
      Бриссак отблагодарил его добрым советом: на всякий случай надеть панцирь. Предосторожность не мешает. Конечно, красиво пройти сквозь толпу в простом колете, как, по-видимому, угодно его величеству. Генрих испугался. Нож, - о нем он позабыл. Но Бриссак имел в виду скопление народа, нарочитую тесноту и толчею, которую легко устроить в таком большом городе и которая бывает опасна, так что даже король может затеряться в ней и попасть в руки врагов.
      Генрих возразил, что они его ни в коем случае не поймают. Да они и не стремятся к тому.
      - Таких птиц, как я, никому не охота держать в клетке.
      Однако он покорился и вступил в свою столицу в панцире, прикрытом плащом. Вместо шляпы с прекрасным белым султаном, сулящей мир, на нем был железный шлем. Этот наряд умалил его торжество, чему способствовали также дождь и безлюдие столицы.
      В такую рань на улицах не было никого. Очень немногие выглядывали из окон; королевские войска, разделившись на отряды, дорогой рассеяли кучку испанцев, прикончили или побросали в воду тридцать ландскнехтов; вот, собственно, и все. Господин де Сен-Люк со своим отрядом натолкнулся на горожан, пытавшихся защищать укрепленное здание; король же на своем пути не встретил никаких препятствий. Он послал сообщить герцогу Фериа: пусть покинет город, и дело с концом. Второй гонец отправился в церковь Нотр-Дам с известием, что идет король.
      Когда парижане проснулись и встали, из дома в дом передавалась неправдоподобная весть: король в городе. Они страшно перепугались. Первая мысль их была о погромах и резне, хотя многие из них видели его вблизи, когда он отрекался от своей веры в Сен-Дени или же во время коронации в Шартре, и предались ему телом и душой. Нужды нет. Одно дело - блеск праздничного дня, другое дело - час победы, которому не миновать быть кровавым.
      У победителя и в мыслях этого не было, страх народа перед ним он упустил из виду. Зато новый маршал Бриссак поспешил разослать жандармов на особо рослых конях, чтобы, во-первых, громогласно возвестить милость и прощение, а затем объявить, что королю уже принадлежит власть во всем городе. Парижане могут спокойно сидеть по домам. После этого они, наоборот, высыпали на улицы, приветствуя белые перевязи французов, трубачей короля, а его самого на плечах внесли в собор.
      Звонили все колокола Нотр-Дам, и у каждого был свой голос, по которому его узнавали и называли. Впереди короля шли сто французских дворян, значит, это был безусловно настоящий король. Но тот же древний собор еще недавно видел процессии верующих, молившихся святой Женевьеве, чтобы она спасла от него свой город Париж. Вспомнили об этом другие - архиепископ, который по уговору держал речь, кардинал, который не показывался. Только народ сразу забыл все: вернее, единицы, составлявшие толпу, хранили у себя в памяти очень многое. Но весь народ в целом, как ни в чем не бывало, валил в церковь, ликовал, был счастлив и исполнен благоговения.
      Королю надо было отвечать, он отбросил все, что не относилось к данной минуте; и тем не менее голова его была как в тумане. Раньше он яснее представлял себе ход событий и в мыслях рисовал себе предстоящее много радостнее. Он ответил архиепископу:
      - Цель моя - оберегать и облегчать жизнь моего народа, за это я отдам свою жизнь до последней капли крови! - Затем поклялся в верности католической религии, призвав в свидетели бога и пресвятую деву. Но голова по-прежнему была как в тумане. Ему казалось, будто его здесь нет и будто другие тоже одна видимость. Того, что происходило на самом деле, было слишком мало. Слишком долго он ждал этого.
      "Париж, Париж - мой, и все признают, что он мой. На картине, вон в той часовне, нарисован я в виде дьявола. Я вижу эту картину, люди замечают, что я вижу, и убирают ее". Он стоял, преклонив колени, на клиросе и слушал мессу. Потом, когда он вышел на мощеную площадь, действительность на миг исчезла для него, и перед его внутренним взором возник деревянный помост, завешенный коврами и стоявший на этом самом месте в незапамятные времена. Здесь он венчался с принцессой Валуа.
      Взяв за мерило фасад храма, он представил себе размер помоста. Открытый взорам, среди цвета королевства, с радостных высот смотрел он тогда на праздничную толпу, словно легкая жизнь дана ему в удел и другой она быть не может. Но лишь тут началась школа несчастья, он познал немощь мысли и сроднился с тяготами жизни. А теперь - Париж. Но что означает это теперь? То, что я должен взвалить на себя еще больше тягот, неустанно познавать, каждое бедствие обращать во благо, а Париж - его мне придется завоевывать до конца моих дней".
      В течение той минуты, что он провел наедине с собой на площади перед Нотр-Дам, за это краткое отсутствие короля его солдаты успели отогнать народ до самых краев площади. Придя в себя, он испугался.
      - Я вижу, - сказал король, - этот несчастный народ запуган произволом. - Тем самым он хотел задним числом разделить с этим народом свою собственную долгую борьбу. Он приказал вновь допустить толпу к себе. - Они истосковались по настоящему королю, - заметил он для того, чтобы показать, как много он сделал для них и сколько претерпел.
      Он держался с важностью, что неизбежно в такие дни. Уже сегодня поутру на полутемной улице он едва не поднял руку на солдата за то лишь, что солдат хотел взять хлеб, ничего не заплатив. Тот и не представлял себе, что можно поступить иначе. Но король был в своем Париже. Позволить грабить в своем Париже! Даже пекарю это казалось естественным. В угловом доме у окна стоял человек и, не снимая шляпы, с вызовом смотрел на короля. Должно быть, он полагал, что терять ему нечего, он все равно занесен в черный список. Люди короля хотели броситься в дом и вытащить наглеца, но король остановил их, чем, по общему мнению, нарушил принятый порядок.
      На пути из Нотр-Дам в Луврский дворец король умилялся каждому приветственному возгласу; но втайне он был смущен и раздражен неподобающей безмятежностью приветствовавших. Он открыто шагал по столице, которая наконец-то была в его власти, и знал, что непременно должен показать ей эту власть и отнюдь не довольствоваться одиночными приветственными возгласами, время от времени раздававшимися из той или другой кучки людей. Но в тысячу раз больше было тех, что не отрывались от обычных занятий на кухне и в лавке и разве что говорили между делом:
      - Очень разважничался король оттого, что попал в Париж? Ничего, скоро утихомирится.
      В некоем провинциальном городе, под названием Оз, в незапамятные времена молодой король Наваррский пировал на базарной площади с бедняками и богачами, которые сперва опасались, что он перебьет их, потому что они отказались добровольно открыть ему ворота. А он ел вместе с ними. Благодаря ему они узнали, что существует такое новое понятие - "человечность", и были чрезвычайно удивлены. Ведь мы остаемся неизменны весь свой век, и Генриху хотелось, как ни велика была его столица, обнять ее всю целиком и расцеловать в обе щеки. Но между Озом и Парижем на всем пути сквозь десятилетия стоял двойной ряд латников - воплощение многократного опыта, и потому короля трогал и вместе с тем раздражал каждый приветственный возглас здесь, между Нотр-Дам и Лувром. В сущности, он ожидал стычек, и действительно без них дело не обошлось.
      Какой-то священник, вооруженный протазаном, возмущал против него народ. Старый убийца, еще из времен Варфоломеевской ночи, до того бесновался, что упал, сломав свою деревянную ногу и ружье. Из окон целились в людей короля. Генрих сам наблюдал попытку соорудить баррикаду, это было похоже на настоящую жизнь, иначе он совсем бы сбился с пути. Стараниями своих врагов он нашел верный путь и благополучно добрался до Луврского дворца. Сидел за столом в большой галерее, обед был приготовлен, все придворные и слуги на местах, все имело такой вид и происходило так, словно его ждали в течение восемнадцати лет. Он ел, ни о чем не думал, избегал смотреть по сторонам; только повторил приказ, чтобы испанцы, если им дорога жизнь, к трем часам покинули город.
      Герцог Фериа, наместник его католического величества, все еще не мог взять это в толк, он по-прежнему занимал часть предместий. Генрих велел пригрозить ему, и Фериа, не будучи военным, в конце концов покорился. Он внял угрозам немногим раньше, чем парижские приверженцы Филиппа, обладатели его восьмидесяти тысяч пистолей; впрочем, деньги были растрачены, да и вера во властителя мира пришла к концу. Центр города от Нотр-Дам до Лувра был прочно во власти короля, но ближе к окраинам копошились довольно жалкие остатки былой Лиги. Это были бесноватые всех степеней и сословий, они размахивали оружием, напускали на себя устрашающий вид; часом позже они покажутся смешными, но покамест они все еще внушали страх и даже почтение, оттого что отчаянно отстаивали заведомо гиблое дело.
      Что же произошло? Безоружная толпа народа встретила их на их же территории. Это были по большей части дети, они звонко выкликали:
      - Да здравствует король!
      При виде толпы наступающие остановились. За детьми следовали конные герольды с трубами: они возвещали мир и прощение. Далее появились судейские чиновники, и перед ними бесноватые наконец сложили оружие. Они огляделись, увидели, что делать больше нечего, раз им идут навстречу, как всем другим людям, и протягивают им руку. Многие из них совсем растерялись, видя, как изменяется житейский опыт и не в силах сразу отрешиться от старых привычек. К чему теперь ярость, жестокость и крайне заносчивый взгляд на жизнь, когда дети и законоведы в решительную минуту подают пример мужественного миролюбия. Некоторые из бесноватых тут - же на месте поплатились жизнью, не выдержав чересчур стремительного перехода от безумия к разуму.
      Из всего, что произошло сегодня, - а событий было немало, - король желал одного, желал настойчиво и страстно и сам хотел видеть это воочию. Он поднялся на башню ворот Сен-Дени и стал у окна. Три часа, сейчас они пойдут. Почему же не идут испанцы! Вот и они наконец! Они шагают тихо и шляпы держат в руках. Никто не говорит ни слова, глаза у всех опущены. Это были самые горделивые из смертных и если не себя самих, то державу свою считали бессмертной. Хотя они и раньше теряли города, но ни из одного еще не удалялись, как отсюда, без борьбы, просто потому, что время их ушло и они покинуты собственным повелителем.
      Дождь поливал их. Они не сгибали спин; на тележках везли они свое имущество, которое было невелико, ибо они никогда не крали. Их многочисленные дети поспешно семенили, чуя беду, собаки их бежали повеся уши. Одна женщина крикнула с повозки:
      - Покажите мне короля! - Долго глядела на него. Потом крикнула громким голосом: - Добрый король, великий король, молю бога, чтобы он дал тебе счастья! - Вот какова была гордость испанской женщины.
      В наглухо закрытой карете спешил прочь папский легат. Король хотел помахать ему вслед, но сам пока еще не понял, почему не поднялась у него рука для иронического жеста. Герцог Фериа, тощий и суровый, вышел из кареты, чтобы отдать, долг вежливости победителю. Он поклонился с достоинством и, размеренно шагая негнущимися ногами, прошел мимо Генриха, прежде чем тот успел вымолвить слово. Испанские солдаты вновь окружили карету герцога. Кроме них, войско составляли неаполитанцы, немецкие ландскнехты и валлоны, сокращенный перечень народов всемирной державы. Последние командиры сурово оглянулись на короля, когда он крикнул им вдогонку:
      - Кланяйтесь вашему повелителю, но не вздумайте возвращаться! - Понизив голос, он добавил только для окружающих: - Желаю ему выздороветь. - Это вызвало дружный смех.
      Генрих сдерживал свою радость, боялся дать ей волю, он не был уверен в самом себе. "Если у нашей жизни есть цель - нам она неведома и достигнуть ее нельзя. Тем не менее мы стоим над городскими воротами, а испанцы удирают". С большим удовольствием чувствовал он, что ноги у него промокли. "Испанцам придется совершать весь долгий путь в облепленных грязью башмаках. Должно быть, ясная стояла погода, когда вы шествовали сюда с юга, и занимали мое королевство, и располагались в моей столице? Я был ребенком, когда впервые услышал, что на свете существуют враги и что мои враги - вы. Поглядите на мою седую бороду, нелегко пришлось мне из-за вас. Нелегко, когда я в это вдумаюсь; но честный враг помог мне бездумно и радостно провести полжизни. Сегодня я получил награду - за труд в десять раз больший, чем несут другие, но все же получил. Прощайте, идите своим путем, честные враги!"
      Взор его затуманился, спускаясь, он оступился. В Лувре его ждали дела, он сказал:
      - Я охмелел от радости. О чем вы толкуете? - Долго шагал он в молчании по галерее, внезапно остановился, прошелся важно, не сгибая колен, и взмахнул воображаемой шляпой. Да, он осмеял исполненный достоинства и печали поклон герцога Фериа. Присутствующие поняли, кого он передразнивает, и не одобрили его. Он же до конца дня утверждал, что не знает, где находится. - Господин канцлер, - обратился он к другу госпожи Сурди, - могу я поверить, что нахожусь там, где нахожусь?
      Он пришел в себя, когда несколько высокопоставленных членов Лиги поторопились засвидетельствовать ему почтение. Он отвечал резко и повернулся к ним спиной, из чего все опрометчиво решили, что каждому воздается по заслугам. Однако король позволил себе этот гневный порыв, потому что еще не обуздал свою радость. Несколько часов спустя Генрих принял такие изъявления покорности, которые никак не могли быть искренни; старейшины города принесли ему меду и свечей и посетовали на свою бедность, после чего он похвалил их, хотя бы за доброту сердечную. А сам прежде всего послал гонцов за папским легатом, чтобы воротить его. Чего ни потребует легат, пусть коленопреклонения, пусть земных поклонов, верный сын церкви готов на любое, самое невероятное, самоуничижение.
      Однако священнослужитель в наглухо закрытой карете продолжал свой путь. О том, настигли ли его гонцы короля, в этот вечер в Луврском дворце ничего не узнали. Дворец стоит посреди столицы, сегодня король захватил в свои руки власть. Завтра весть прогремит на весь мир; сейчас в ночные часы она летит по дорогам, завтра сознание смертных проникнется величием короля, ибо полученная им награда за труды живительна для всех. Казалось бы, ничто не может устоять перед его именем, он всех более прославлен на земле; но под проливным дождем, по топким дорогам - а все они ведут в Рим - движется, удаляясь, наглухо закрытая карета.
      Король Генрих у себя в Лувре видел ее перед глазами, крохотную, точно насекомое, но явственно различимую. И этот ползучий зверек окажется проворнее Фамы, хотя она крылата. Он поспеет повсюду, раньше имени короля. Всякий раз, как при дворах и среди народов станут говорить: "Король Франции вошел в свою столицу и взял в руки власть", те же голоса возразят: "Рим отринул его". - Тогда все пойдет насмарку, и я в самом деле не буду находиться там, где нахожусь". По привычке он говорил прибывающим посетителям:
      - Я безмерно рад, что нахожусь там, где нахожусь, - но теперь это были только слова.
      Невольное подергивание плечом показывало теперь уже почти всем приходящим, что они докучают, и они исчезали один за другим. Король не мог бы припомнить, по каким залам или покоям своего Луврского дворца он бродил. Порой он останавливался, хватался за голову, словно осененный новой мыслью; но мысль была все та же. "Я выпустил карету и даже хотел помахать ей вслед. Рука у меня не поднялась; теперь только я знаю - почему".
      - С какими вы вестями? - крикнул он испуганно, увидев перед собой нескольких нежданных посетителей, и оказался прав в своих предчувствиях: это были вестники бед. Они рассказали, что один неосторожный капуцин был убит в своем монастыре за то, что посоветовал монахам признать короля. Генрих пожал плечами, словно это была безделица.
      Но тут же у него на глаза навернулись слезы. Правда, он ответил болтунам:
      - Очень любезно со стороны моих врагов, что они сами себя казнят. Они избавляют меня от лишнего труда. - После чего и эти гости по движению его плеча заметили, что им пора удалиться. Он остановил одного из дворян и поручил ему немедленно отправиться к госпожам Гиз и Монпансье. Они были его противницами и теперь, наверно, трепетали перед его местью. Они могут успокоиться и положиться на его дружбу, велел он передать им. Под конец он остался один.
      - Д'Арманьяк, куда все девались? - Первый камердинер появился из какого-то укромного угла, сперва обошел все покои и подтвердил, что никого нет. Затем он высказал свое мнение в пространственной речи, ибо он давно наблюдал за своим господином; так поступал он всегда, а потому точно знал весь ход событий и нынешнего дня, того дня, когда господин его взял в свои руки власть.
     
     
      ВОЗВРАТ
     
      - Сир! Все посторонние лица удалились, и даже ваши приближенные покинули дворец по многим причинам, из которых я вижу три. Во-первых, вы никого не задерживали и не просили остаться, даже наоборот. Во-вторых, вы сегодня были на редкость радостны, а большинству недоступна ваша радость. Этого нельзя сказать про испанцев. Они одни вполне отдают вам должное, потому-то они и удалились прочь, как истинные, достойные вашего величества враги. Но те, что остались здесь, не смеют выставлять себя вашими врагами, это теперь не ко времени. От них ждут мгновенного превращения в ваших друзей и верноподданных; и не просто из страха перед наказанием, что было бы вполне понятно и согласно с человеческой природой. Нет, без всякого наказания, только под действием вашего непостижимого милосердия, сир, всяческим изменникам, убийцам, неистовым подстрекателям и присяжным лгунам надлежит сразу покориться и обратиться к истине. Сир! Вы лучше других понимаете, что никто из них этого не хочет, даже если бы и мог. Вот вам вторая причина, почему эти залы опустели.
      - А третья? - спросил Генрих, так как Д'Арманьяк умолк и занялся каким-то делом. - Причин ведь было три?
      - Есть и третья, - медленно повторил дворянин, после того как высек огонь и зажег несколько восковых свечей. - Хорошо, что ваши достопочтенные старейшины принесли свечи. Сир! А теперь посмотрите по сторонам. Вы за целый день не успели оглядеться в своем Луврском дворце.
      Генрих послушался и тут только заметил, что все кругом опустошено. Недаром в самый разгар своей беспокойной и многоликой радости он упорно ощущал, будто находится вовсе не там, где находится. Это Лувр - но опустошенный... Впечатление подтвердилось после того, как он и господин Д'Арманьяк со свечами прошли вверх и вниз по гулким лестницам и галереям. В комнате старой королевы Екатерины Медичи, именовавшейся мадам Екатерина, первый его взгляд упал на ларь, на котором Марго, его Марго, имела обыкновение сидеть, зарывшись в большие кожаные фолианты. Он не замедлил убедиться, что ларь - только мираж, созданный неверным пламенем свечей и его воспоминаниями, а действительность - пустое место.
      Мертвы, как и многие прежние обитатели дворца, были его покои. Вот сюда, в один из давних дней, вошли двое в черном, развернули на столе лист бумаги с изображением вскрытого черепа, а мать юноши Генриха только что умерла от яда, и та, кого он считал отравительницей, сидела против него. Стола уже нет, значит, нет и всего остального. Самое яркое прошлое бледнеет, когда не видно стола и ларя. Однако заглянем в другую комнату: там высокий камин все еще поддерживают мраморные фигуры Марса и Цереры работы мастера по имени Гужон. При виде их в памяти всплывает то, что некогда произошло здесь. Из призрачных глубин поднимается карточный стол и зловещая партия в карты. Кровь неиссякаемой струей сочилась тогда из-под карт, как знамение для игроков, и все они действительно умерли, и нет уже их карт, и нет уже их крови.
      Вот тут, между гобеленами, которых теперь нет, с криком пробежал Карл Девятый и, чтоб не слышать воплей убиваемых, захлопнул вот это окно, на котором сейчас отсутствуют занавеси. От своей Варфоломеевской ночи искал прибежища в безумии. Он представлялся помешанным во время всего путешествия по дворцу, которое было путешествием по преисподней. Бесчисленные мертвецы... "Друзья и враги, где вы? Куда делась Марго? Раз нет опрокинутых кресел и нет вышивки, желтой с фиолетовым, - она покрывала двух молодых мертвецов, которые лежали тут друг на друге, - значит, и ничего не было. Без декораций нет и действия; история теряет опору, когда исчезает соответствующая обстановка. Я рад, и мне не верится, что я нахожусь там, где нахожусь", - пробежала в мозгу одинокого человека заученная мысль, когда он, держа перед собой огарок свечи, бродил все медленней, все тише, вернее, крался вдоль стен.
      Единственный живой его спутник отправился в старый двор, называемый Луврским колодцем, разыскать на кухне челядь и добыть чего-нибудь на ужин. Время от времени он кричал снизу ободряющие слова: д'Арманьяк был встревожен состоянием духа своего господина и во что бы то ни стало хотел принести ему вина. Генрих в самом деле был близок к галлюцинациям. В большой галерее на него внезапно пахнуло ветром. В окнах, только что закрытых, между тусклых рам, ему привиделись очертания людей, он узнавал кавалеров и дам прежнего двора, они оттесняли друг друга, чтобы посмотреть на воронье. Стая ворон спустилась в Луврский колодец, приятный им запах приманил их, и, когда стемнело, они набросились на свою добычу.
      Видение рассеялось, ибо д'Арманьяк крикнул снизу, что заметил в одном из дальних окон полоску света. Если и это ошибка, то он пошлет за вином кого-нибудь из караульных солдат, разве можно, чтобы господин его остался трезвым в такой вечер, как сегодня.
      - Потерпите немножко, сир!
      Нет, терпение было в настоящую минуту самой последней из добродетелей короля. Внезапно он встрепенулся: приближались крадущиеся шаги - почти неслышно, даже для его тонкого слуха; однако его предупредило какое-то чувство, то же чувство возврата к былому, которое показало ему кавалеров и дам прежнего двора. Но с духами надо обходиться, как с живыми. Кто признается им, что принимает их за нечто иное, тому они могут стать опасны. Он высоко поднял огарок и в решительной позе ждал, что будет.
      Появилась согбенная фигура человека, которого легко можно было принять за нового маршала Бриссака; на протяжении шага Генрих заблуждался. Но именно этим шагом фигура вступила в полосу слабого света, и тут обнаружилось чуждое лицо, даже более, чем чуждое, - совсем потустороннее. Глаза потухшие, черты стертые. Под белыми волосами какое-то расплывчатое белесое пятно, нельзя дотронуться до него рукой, не то все исчезнет. А это было бы обидно.
      - Меня зовут Оливье, - сказал призрачный голос.
      Генрих заметил, что видение еще более сгорбилось и что оно явно испытывает страх. Но страх - последнее из чувств, которое когда-либо проявляли духи. Перед чем еще, в самом деле, им дрожать? А видение, назвавшееся Оливье, дрожало.
      - Убирайся прочь, - крикнул Генрих, не столько рассердившись, сколько желая испытать видение. И оно ответило:
      - Не могу. Я прикован к этому дворцу.
      - Очень жаль, - сказал Генрих по-прежнему резко, хотя и порядком удивившись, какие силы могли приковать кого бы то ни было к опустошенному Лувру. - Давно ты здесь?
      - С незапамятных времен, - раздался ответный вздох. - Сперва краткие годы радости, а затем бесконечные - возмездия.
      - Выражайся яснее, - потребовал Генрих, ему стало жутко. - Если ты явился с какой-нибудь вестью, я хочу понять, о чем идет речь.
      Тут призрак, именуемый Оливье, упал на колени - правда, очень осторожно и бесшумно; однако в движении явно не было ничего призрачного; просто жалкий человек опустился телесной своей оболочкой еще на одну ступень самоуничижения и к тому же заскулил.
      - Сир, - сказал он. - Пощадите мои преклонные лета. Какая вам корысть вешать меня. Мебель все равно не вернется. Я и так уже давно расплачиваюсь за то, что был бесчестным управителем вашего Лувра.
      Генрих понял, и этого было достаточно, чтобы он успокоился.
      - Ты опустошил весь дворец, - подтвердил он. - Отлично. Ты крал, ты сплавлял все на сторону; это для меня вполне очевидно. Не мешает еще узнать, как это происходило, а главное, как можно было, чтобы дворцом королей Франции управлял такой паяц.
      - Да я и сам теперь не понимаю, - ответило с пола жалкое отребье. - Однако, когда я получил эту должность, все дружно одобряли назначение такого почтенного человека, который всегда толково управлял собственным имуществом. Никто не сомневался, что он убережет от убытков и французскую корону. Я сам мог присягнуть в этом. Сир! Я отнюдь не был паяцем, но, к сожалению, на себе испытал, как становятся им.
      - Как же?
      - Причин много.
      - Должно быть, три.
      - В самом деле, три. Сир! Откуда вы знаете?
      Он прервал себя, чтобы заскулить еще жалобнее. Затем умоляюще протянул руки, ладонями кверху.
      - Я не могу дольше держаться на колене одной ноги и на кончике пальцев другой, это неестественное положение для тела, я же вдобавок истощен голодом. Страх веревки долгие годы приковывал меня к этому заброшенному дворцу и его глубочайшим подземельям. По большей части я не решаюсь зажигать огонь, чтобы не видно было света, и за пищей крадусь по ночам. - И тут же изобразил, как он крадется: на четвереньках вид у него был совсем собачий. С этой самой последней ступени унижения он произнес: - А когда я явился сюда много лет назад, я выступал прямо и внушительно впереди целого полка слуг, и несметные богатства были доверены мне. Этот вот промежуток занимал стол чистого золота на лапах с рубиновыми когтями. Ковры на этом вот простенке изображали вытканную пятью тысячами жемчужин свадьбу Самсона и Далилы, а также деяния Гелиогабала. - И былой повелитель замка с необычайным проворством обежал на четвереньках указанные места; видно было, что он давно отвык передвигаться иначе.


К титульной странице
Вперед
Назад