– Это так, да. Благодарю вас, Аполлинария. Und wenn wir in Europa mit den Bolschewisten aufraumen, wirst du dann •auch zu ihnen zuruck schlupfen? 3[3 И когда мы покончим в Европе с большевиками, ты опять перебежишь к ним? (нем.)]
      – Простите... was, was sagen Sie? 4[4 ...что, что вы говорите? (нем.)]– с озабоченным видом подалась Поля вперед.
      – Я сказал, когда мы сделаем приборка с большевиком, ты будешь bei Nacht und Nebel 5[5...темной ненастной ночью... (нем.)] перескользить к ним, wie ei-n Schmuggler? 6[6 ...как контрабандист? (нем.)]
      В намерении показать свою самостоятельность Поля оскорбленно пожала плечами:
      – Зачем же, я могу и у вас остаться... если, конечно, обижать не станут. А то вот один варежки мои себе подарил, другой всю обувку долотом испортил... Ну, в чем я теперь маме-то покажусь? Да тут поневоле и не такой еще цурюк в голову придет! Я птаха вольная... раз от большевиков сбежала, так от вас-то и подавно упорхну!...
      – Очень интересно, хорошо, Аполлинария. Тебе нравится наша Германия? Скажи.
      В том-то и состоял замысел Полина притворства – не сдаваться сразу и тем набить цену себе в глазах Киттеля.
      – Откуда ж мне ее знать?.. как же она может или не может мне понравиться, раз я ее не видала никогда? Вот с вами с первым разговариваю...
      – О, ты увидишь, Аполлинария. Нет, не Берлин, он есть молодой город. Но Рейн... то не река, то родина немецкого духа. Вси немцы имеют глубокую любовь к Рейну, где сливаются границы поэзии и действительность.– В горле у него забулькали имена рейнских местностей, последнее из них сопровождалось какой-то безумной вспышкой на донышке его глазниц.– О, Боппард, Санкт-Гоар, Лорелей... и Кёльн. Древни корень – Colonia Agrippina weisst du? Und dann schliesslich – Munchen, unsere Isar-Athen. Фюрер мне лично сказал... hat mir mal personlich gesagt: die Erschaffung der Welt hat mit Munchen begonnen, als Gott noch nicht mude war 1[1 ...колония Агриппы, знаешь ли ты это? И наконец – Мюнхен, наши изарские Афины (то есть: Афины на реке Изар). Фюрер мне лично сказал, что творение мира началось с Мюнхена, когда бог еще не устал (нем.)]. Эта речка, Изар, он идет из гор. Он имеет молочный вид. О, ты закружишь себе голову, Аполлинария! В Германии много всякого забавления, будучи сопряжено веселым флиртом. В Германии тоже есть не стари люди, находящи себе удовольствие друг в друге. Ты можешь жениться коммерсант или Erbhofbauer, und sogar немецки pensionberechtigten Beamten2[2 ...крестьянин, имеющий право наследования, и даже... чиновник, имеющий право на пенсию (нем.)].– И сам, как от щекотки, похохотал при упоминании столь обольстительной карьеры, перед которой не устоит любая разумная девушка на свете.– Ну, подходит тебе так?., sagt dir daszu?Aпoл-лина-ария!
      – Нет, это мне не подходит,– из последних сил улыбнулась Поля.– Я уж как-нибудь сама паренька себе подберу.
      У нее имелись особые причины для столь дерзкого отказа от немецкого счастья. Как раз на столике загудел зуммер полевого телефона; стоявший рядом лянгер снял трубку, выслушал молча и, не дожидаясь разрешенья, быстро вышел распорядиться. В земляную тишину сквозь раскрытую на мгновенье дверь проникла ожесточенная пальба зениток, сопровождаемая множественным гулом встревоженного воздуха. То походило на голос леса в бурю и пока вовсе не означало спасения, но самая близость могущественного друга сообщила Поле преждевременную уверенность в благополучном исходе приключения. Прежде всего Поля ощутила тяжесть наваленных на себя позорных побуждений своего бегства, ставивших ее на одну доску со старостой,– тот сидел рядом, свесив громадные, бездельные, с незажженной цигаркой руки меж колен. Вряд ли это было простое отвращенье к изменнику,– скорее суеверное, до тошноты гадливое чувство физического, телом к телу, соприкосновенья с мертвецом. Вслед за тем ее охватила неотразимая потребность любым способом отгородиться от него и, пусть даже с риском для жизни, заявить о своем достоинстве. Случай для этого представился немедля.
      Чувствуя ли презрение беззащитной русской девчонки, или предвидя дальнейшие этапы допроса, или от стыда перед Иваном Вихровым, хотя имя его не было произнесено пока, староста поднялся было уходить. Властным движеньем офицер удержал его на месте.
      – Nein. Сиди так, бауэр.– И вдруг, взяв двумя пальцами со стола, издали показал Поле заветный, отобранный у нее камешек.– Was solldas? 1[1 Что это означает? (нем.)]
      – Ну, это просто так... чтоб легче было жить. Да вы не бойтесь, он не взрывается,– усмехнулась Поля, когда Киттель в целях исследования подержал камешек на огне зажигалки, чуть поодаль от себя.
      – О, понимаю, Аполлинария. Талисман?
      Любой ответ сошел бы теперь за правду, но в ту минуту раздирающий, первый такой по силе, донесся разрыв, все содрогнулось кругом, что-то упало за ширмой... и все это вместе толкнуло Полю на дерзость, которая и должна была окончательно погубить ее.
      – Да вроде не совсем талисман...– замялась она.– Это еще летом я на память с московской мостовой подняла. Хоть и беглая я, а еще русская немножко...– И на беду свою показала зубы в улыбке, показала несколько больше, чем дозволялось в ее положенье.
      Случилось как раз то, чего больше всего опасался Осьминов: не в стойкости Полиной он сомневался, а в способности ее долго сносить ложь. Поля сама понимала, что можно было жизнью поплатиться за подобное признание, зато хоть чуточку посветлее стало на душе. При этом староста внимательно покосился на Полю и снова, опершись локтями в колени, свесил голову.
      Здесь у офицера стало чрезвычайно вдумчивое лицо. То было первое за весь вечер откровение о советских людях, не помеченное в самых секретных циркулярах генштаба: о, Полин камешек весил гораздо больше, чем его вещество! За время войны Китель не наблюдал у своих солдат подобных сувениров и, даже в мыслях не допуская равенства этой девчонки со своею сестрою, задавал сейчас вопрос себе, догадалась бы или нет лучшая девушка его класса, Лотта Киттель, унести с собой, на груди, крупицу штукатурки, скажем, от мюнхенской святыни, Frauenkirche, даже навсегда покидая страну.
      Одно время бомбовые разрывы настолько приблизились, что струйки песка сочились сквозь неплотную обшивку наката. Потом звуки налета стали стихать: видимо, закончив работу, советская эскадрилья возвращалась назад. Не спуская с Поли иронических глаз, Киттель опустил ее камешек в нагрудный карман с намерением показать свой занятный трофей на докладе в рейхсканцелярии кое-кому из преуменьшающих трудности восточного похода. Он глядел так долго, так пристально, что Поля стала чувствовать себя мышонком перед большой немецкой кошкой.
      В наступившей затем недоброй тишине вдруг заворочался староста.
      – Ну, вы сговаривайтесь тут... спать побреду, пожалуй,– попытался он показать Поле Вихровой свою самостоятельность, но прозвучало это так, словно просил у Киттеля позволенья.
      Офицер просто не обратил внимания на это понятное малодушие предателя, и Поле запомнилось сквозь ужас, с каким скрипом эта уже поднимавшаяся глыба костей и мяса опустилась назад, подчиняясь едва приметному движенью немецкого пальца.
      – Ты хороши девошка. Можешь нанести пользу Германии. Только жестоки люди могли послать тебя в руки сам Вальтер Киттель.– И лицо его перед очередным клевком стало грустное и ласковое.– Теперь скажи. Какой штаб послал? Тебе все будет тихо, хорошо. Aber надо бистро, когда спрашивает немецки официр, Аполлинария...– И коротко стукнул ладонью по столу.
      Поля подняла глаза, воздух стеснился в ее горле, плечи обвисли. В лице сидевшего перед нею офицера было написано обещание самых изощренных неприятностей, какие может придумать фашистский сверхчеловек на основе длительного опыта и достижений медицины. Внутренним зрением, как бы сквозь мглу, она прочла полторы скупых строчки о себе в еще не существующей сводке Информбюро. «Вот как оно на деле-то бывает!..» – подумала она, готовая встать и босая идти, куда ей положено теперь... и тогда вдруг вся вселенная покачнулась кругом нее от разрыва, наверно, самой большой бомбы, какие применяются в современной войне.
      За ним последовали другие, чуть поглуше, и потом они двинулись в обход блиндажа, похожие на шаги исполина, что вслепую шарит по земле утерянное сокровище. Так, значит, советские самолеты ни на минуту не покидали Поли... может быть, и прилетали лишь ради нее, чтобы салютовать безвестной русской комсомолке, уходящей из жизни. Теперь ничего больше не хотелось Поле, кроме прямого попадания в блиндаж: более великодушного исхода и не могла бы предоставить ей судьба... а в эту оставшуюся минутку и нужно было уложить какие-то еще не известные ей, ликующие слова, что зарождались в ней от восхищения великолепной яростью своего, советского оружия там, вверху.
      Она никогда не смогла бы ни вспомнить, ни повторить их.
      – Что ж, погрызите наше железо, а мы посмотрим, каковы кусалки у вас...– почти с шепота начала Поля, начисто отрезая себе путь к отступлению. – Вот вы сказали давеча: за большевиков дерусь... О, кабы могла я со своим умишком: какой уж я солдат! Я только пуля на излете... вот силенок не хватило до цели долететь! Нет, это они дерутся за меня день и ночь... день и ночь за меня дерутся, а я только учусь у них пока... да помогаю им хоть немножко, чтоб потом не совестно стало перед мертвыми за юность свою. Меня-то легко пришибить... ладно, ну сорвете вы меня, одну хвоинку с дерева, а сколько их еще останется... сколько их останется, я спрашиваю: всех не закопаешь! Нет, нас теперь с планеты не выкурить, поздно. Zu spat,, verstehen Sie?1 [1 Слишком поздно, понятно? (нем.)] – И как репка блеснул в оскале влажный ряд ее зубов.
      – Пожалуста, не так скоро, Аполлина-ария,– вставил Киттель с лицом исследователя, терпеливого к превратностям научного эксперимента.
      – Да, нас больше, потому что мы – род людской... Эх, кабы вас не было, кабы не было вас совсем! Все вокруг вами загажено, отравлено вами, даже вода, которую пьют дети... даже вода! Но ничего, мы подождем... у земного шара время длинное! Вот вы давеча спросили меня: кто я такая? Я девушка моей эпохи... пускай самая рядовая из них, но я завтрашний день мира... и тебе стоя, стоя следовало бы со мной разговаривать, если бы ты хоть капельку себя уважал! А ты сидишь предо мной, потому что ничего людского в тебе не осталось... а только лошадь дрессированная под главным палачом! Ну, нечего сидеть теперь, работай... веди, показывай, где у вас тут советских девчат стреляют?
      Она была сейчас старше и мудрей своих лет, скорее вовсе без возраста, как и Володя Анкудинов... и она была красивей всех своих сверстниц, самая курносая девчонка из Москвы. Все мысли, какие обычно созревают с годами, досрочно обступили Полю в ту последнюю минуту. Наверно, с тем же восторженным исступлением ее современники в армейских шинелях и обвязавшись гранатами кидались под вражеские танки или огонь своей же артиллерии вызывали на себя. Прерывистая, как в агонии, речь ее сливалась с возрастающим гулом налета, так что сперва и прервать ее не представлялось Киттелю возможности, тем более что в заключение произошел довольно неожиданный поворот, в корне изменивший обстановку допроса.
      Поля никогда не могла установить, что произошло раньше – самый выстрел или хриплое, как команда: «Беги, дочка!» Равным образом она не сумела бы объяснить и поступок шихановского старосты: потому ли выстрелил он, что совесть заговорила, или расплачивался за давнюю обиду в немецком плену, а может, первый взнос решил сделать за какую-то свою заветную кровинку, оставшуюся на советской стороне, Поля помнила только, как он схватил кольт со стола, и сразу затем увидела дымящуюся дыру в глазнице Киттеля. То было второе на протяженье вечера откровение для образованного и любознательного германского офицера, и, надо надеяться, прежде чем погасла его пытливая мысль, он успел удостовериться, как много еще не исследованного таится в русском лесу.
      Звук выстрела слился с очередным воздушным ударом, от которого захрустел накат, и, наверно, все обошлось бы в наилучшем виде, если бы на пороге не объявился как раз подручный Киттеля; видимо, его поразил необычный вид пока еще сидевшего командира. Вторая пуля старосты прошла мимо лянгера, и потом они, сцепившись, покатились по ковру, а Поля проскочила в дверь мимо них, не дожидаясь исхода схватки.
     
      4
     
      Налет был в разгаре. Со злым треском рвалась промороженная земля: самая лютая валка леса происходила кругом. В глубине рощи, налево, пылала автоцистерна с горючим, и видно было в просвете между черных накренившихся древесных стволов, как ластится огонь и по-кошачьи трется о бока соседней, такой же парализованной машины. Спотыкаясь и погибая на каждом шагу, Поля возвращалась к жизни. Она не запомнила, сколько ей пришлось пробежать. Все попряталось, звезды и люди... Лишь когда покидала побоище, в последний раз поднырнув под черную бахромку дыма, тут, на полянке, чуть не сшиб ее какой-то обхвативший руками голову и еще более окровавленный, чем Киттель... а может быть, отблески пламени нес он на себе? Не приметив Поли, он помчался дальше, стеная и крича на чужом языке. На этот раз Поле дано было видеть его конец, когда, в изнеможенье привалясь к случайному плетню на пути, оглянулась назад. Вдруг весь воздух над Шихановым Ямом лопнул, как железная бочка, и падающая сосна с нахлестом накрыла оккупанта, а Полю с расстояния опахнуло жарким, пополам со снежной пылью ветерочком... Ничего не осталось в ее памяти от этого получаса; лишь казалось, вся вселенная валится, подрубленная под корешок. В те минуты ни страха, ни радости избавленья не чувствовала Поля. Боль в потревоженной при паденье коленке вернула ей ощущенье действительности. Она взглянула сперва на свои босые и бесчувственные, в изодранных чулках ноги, потом на смятую мамину карточку в ладони, машинально захваченную при бегстве. Следующая мысль была о продолжении похода в Лошкарев, но теперь робкой человеческой былинке был уже знаком восторг движения на самом гребне, в обгон всего на свете, времени в том числе.
      Под большим нависшим сугробом невдалеке темнел скорее лаз, чем вход в землянку. Поля наудачу спустилась по обледенелым от помоев ступенькам, толкнула коленом визгнувшую дверь и, пригнувшись, заглянула в спертую духоту крестьянского жилища. Казалось, ничего там не было, кроме оранжевого сумрака с длинным, качающимся на нитке копоти огнем у самого края.
      – Какую еще там душу живую бог принес? Входи, закрывай за собой, дитё застудишь...– послышалось из глубины, и Поля вошла с доверием былинки к своей мудрой повелительной реке.
      Посреди во исполненье непреложных законов жизни древняя старуха мыла девочку в таком же древнем деревянном корыте. Она совершала это неторопливо и важно, как священнодействие, которому не смела помешать никакая война. Все остальное соответствовало происходящему: помятый, с начищенной конфоркой набекрень, самовар смолисто чадил на земляном полу, да из-под овчины у стены кто-то стариковским подспудным кашлем, однообразно, как аминь, откликался на раскаты бомбежки.
      – Можно мне у вас, бабушка, водички из бадеечки попить? – на пробу и стуча зубами, попросилась Поля.
      Пить ей вовсе не хотелось, и старуха сразу уловила в ее голосе тот неуловимый оттенок смирения, пароль горя, по которому от века в народе нашем признают нищих, погорельцев и странников. И как всегда это делают крестьяне, хозяйка обернулась не прежде, чем довела дело до конца и завернула ребенка в теплое веретье.
      – Чья ж ты будешь такая?.. видать, нездешняя? Лицо твое мне вроде незнакомое,– подавая ковшик, спросила она для проверки.– Где ж ты вся порвалася?.. аи тебя собаки грызли, деточка? – жалостно повторила старуха, но взглянула Поле на ноги и отвела глаза.
      – Вот к маме пробираюсь из самой Москвы,– и, забыв про питье, опустилась на лавку.– Можно, посижу у вас немножко? Уж больно устала я с дороги-то, бабушка.
      Возможно, старуха слышала что-то о поимке еще одной прохожей девчонки, все в ней – растерзанный вид, босые ноги, заиканье от пережитого – подтверждало догадки. Она без расспросов усадила гостью, отогрела кружкой кипятка, поделилась кашей с донышка, и никогда, ни раньше, ни впоследствии, не доводилось Поле принимать от своего народа более щедрых даров. Между делом Поля спросила и о матери; старуха не раз лечилась в пашутинской больничке, и это сроднило ее с Полей еще теснее. Нет, в Шихановом Яму ничего не знали о судьбе фельдшерицы, исчезнувшей из Пашутина месяца полтора назад. Возможно, по старой памяти Елена Ивановна перебралась на житье к Павлу Лрефьичу, и, таким образом, у Поли появлялся законный повод для дальнейшего движения на Лошкарев.
      Ей захотелось подержать ребенка, на счастье.
      – Девочка-то какая у вас хорошенькая... как морковочка! – польстила Поля, покачивая маленькую и благодарная за гостеприимство.– Умненькая такая, не плачет совсем.
      – Нонче они тихие у нас стали, ребятки: отощали. И не пошумят, как прежде, и бегать разучилися... сидючи играют. А как славно все налаживалось, да вот... обезоружили нас злые люди до последнего куреночка. Видать, и за вами, девчатами, очередь пришла,– и немножко всплакнула, но без слез и совсем беззвучно, словно смеялась.
      Тогда, уложив ребенка в зыбку, Поля пересела поближе, взяла старуху за руку:
      –А ты не убивайся, бабушка... мы их еще подомнем. Разве солнышко погасишь? – И еще многое наговорила в тот раз, всю себя вкладывая в шепот.– Ой, как им все это отзовется!
      – То-то и горе, родимая, что отзовется: не за тебя одноё убиваюся. Эка что творят, ровно о семи жизнях! Накликают беду на себя, а у них поди тоже младенчики имеются.– И тут из боли ее вырвалось то знаменитое словцо, через сотню уст докатившееся до газетных ротаций, что все дети мира плачут на одном языке.– Хошь бы нам-то, старым, самый край твоего солнышка повидать... и ладно!
      – Еще успеешь, бабушка... но раньше своего сроку ничего на свете не случается, – непослушным языком, простонародной интонацией откликалась Поля, борясь с дремотой, потому что успела пропитаться сытным домашним теплом... и глядела, глядела, как тень от зыбки, подвешенной на жерди, усыпляюще качается над головою лежавшего у стенки старика.– Прихворнул, знать, дедушка-то... или так, отдохнуть прилег?
      Она сидела как раз в его подшитых валенках, с его овчиной на плечах, радуясь, как высшему благу на свете, и керосиновому моргасику на столе, и душному теплу первобытного жилья. Ответа Поля не расслышала; щеки у нее пылали и безудержно клонило в сон, как ни поднимал ее с места Осьминов.
      – Ступай же, пока не утихло... а то еще шарить почнут,– шепнул он старухиным голосом Поле на ухо.
      Поля поднялась и ладонями, всухую, отерла лицо, словно умывалась.
      – Непременно к тебе заеду, бабушка, когда все кончится... если доживу! – И попросила каких-нибудь бахилок в дорогу.
      Старуха ничего не позволила ей снять с себя из подаренной одежды.
      – Ему боле не понадобится, старику моему, уж на отходе он,– доверительно пояснила она.– Все на лесные работы гоняли, а много ли протянешь на одной-то баланде! Сперва глаза у него на нервной, вишь, почве загноились, а там и в ноги перекинулось. Ничего, наше дожито... Ты на шастыревский поселок-то не сворачивай, там ерманцы сено берут. А лучше иди все прямичком, по автобану, на волю божию. Эх ты, вояка наша сирая! – И оттого, что больше нечем было снабдить в дорогу, покрестила ее разочка два.– Ну, ступай своей дорогой... да шейку-то береги, былиночка моя!
      Палящим зноем повеяло на Полю от этих слов, и ей ясно представилось, как с годами ненаписанная книга о ее лошкаревском походе неминуемо станет сокращаться сперва до размера страницы, абзаца, потом единственной строки – про это последнее напутствие родины. Буря еще бушевала, где-то в глубине бора доламывала вражеское железо. Местные зенитки молчали, работа подходила к концу. Любой на Полином месте различил бы в торжествующем ворковании моторов: «Иди, мол, иди по своим неотложным государственным делам, Поля Вихрова... Иди и не страшись, если иной раз и просвистит над головой, потому что это наше, твое свистит... Иди и не оглядывайся, а уж мы пока подзадержим их на часок».
      Синяя мгла висела впереди, и ни зарева в ней, ни фар запоздалых автомашин – ничего там не было. Робкие вначале, разгорались звезды на ветру, и видно было порой, как поднявшийся iвихрь клонит на сторону их колючее синее пламя. Поля вспомнила неоднократное, в стихах, утверждение Родиона, что самые крупные звезды светят не в пустынях, не в Арктике, а у них, на Енге.
     
      5
     
      Последние километры дались всего трудней; порой дремала на ходу, безразличная к подстерегавшим ее опасностям. Из-за частых остановок и выжиданий Поля к своей цели подошла лишь на исходе следующего дня. Как ни шатало ее от голода и утомленья, пришлось долго мерзнуть за снежным сугробом в ожидании оказии, а солнце тем временем опускалось за городок. Он лежал весь как на ладони, под горой, и хоть прибавилось морозца к вечеру, не виднелось над ним синеватых на закате, соблазнительных для путника дымков. По счастью, мобилизованные жители возвращались с окопных работ – каждый нес по снопу из не обмолоченных с осени, иные по три, кто посмелей. Когда растянувшееся шествие поравнялось с канавой, Поля пристроилась сзади. Она предложила одной тетеньке разделить ее ношу; так бедный сноп с остекленевшими колосками послужил Поле пропуском в глазах немецких часовых.
      Городок проглядывался насквозь по главной улице, в дальнем его конце догорала вечерняя зорька. Близилось наступленье комендантского часа и новых Полиных несчастий вместе с ним. Ни души не попалось на пути, ни огня за ставнями, словно в успокоение немецкой комендатуры, что все еще уцелевшее смирилось, затихло и, во всяком случае, не имеет прямого касательства к жизни. Брела из последних сил, еле различая на углах таблички переименованных улиц. Небо совсем гасло на западе, когда проспект Великой Германии отыскался наконец. Раньше это была веселая, вся в садах Пушкинская, по которой Поля пробежала бессчетное число раз, направляясь в школу; сейчас, обточенная пожаром, пустая и длинная, она казалась брошенной навзничь шахтой. Адрес указанной Осьминовым явки и номер дома подозрительно совпадали с местом постоянного Полина жительства. Было дико входить в знакомый дворик с предосторожностями и в окно собственной комнатки стучаться не прежде, чем удостоверилась, справа ли там стоит фуксия, год назад ею же, Полей, посаженная в консервной банке.
      Впустила неизвестная Поле женщина. Неприязненно, кутаясь в рваный платок, она выслушала желание Поли повидать сапожника и провела в охолодавшую к ночи столовую: при этом она пронзительно покричала кому-то в коридор, что не нанималась отпирать дверей всяким ночным залетным пташкам. Ссутулясь и при коптилке тачал сапог седой человек в очках и с запущенной бородкой; у Поли осталось ощущенье, что он присел к верстаку всего за минуту до ее прихода. Ничто там не противоречило логике военного существования, и вместе с тем все было до крайности непривычно, в особенности добротный, цельной кожи чемодан на полу и без крышки, уже располосованной на подошву. Не разгибаясь, налегая на нож, сапожник дикими глазами взглянул на Полю поверх очков. Это был он, Павел Арефьич, только такой весь, словно десять каторжных лет протекло со времени Полиных проводов в Москву. Что-то метнулось в его лице, злое, острое, измученное, совсем не радость свиданья.
      – Чего надо? – спросил он, хоть и не мог не узнать с первого взгляда; потом прибавил, не подымая головы, что из-за перегрузки ничего в починку не берет.
      Поля стояла, настолько смущенная черствостью встречи, что хотелось заплакать от обиды. С клубком в горле, она все же решилась сказать ему, что хотела бы заказать к Новому году вечерние туфельки на лосевой подошве. И тотчас же, как и предупреждал Осьминов при расставанье, Павел Арефьич отвечал, что лосевую рассчитывает получить не раньше будущей весны. Оба помолчали, давая друг другу время привыкнуть к новизне их отношений. Все еще не раздеваясь, Поля передала ему поручение Осьминова и затверженные цифры, смысла которых не понимала сама. Как и надо было ожидать, молчание лошкаревской группы объяснялось гибелью радиста, застигнутого на передаче. В порядке отчета Павел Арефьич сообщил также, что, по дошедшим слухам и отсутствию последствий для товарищей, умер он хорошо.
      Поле показалось, что этот умный и смелый человек если не оправдывается, то все же несколько робеет перед нею, девчонкой, посланницей с Большой земли. Впрочем, он не спросил о здоровье, не обласкал, как бывало раньше, да и сам ни на что не пожаловался, а только заглянул в красные от бессонницы Полины глаза, помог раздеться, посадил возле нетопленыой печки.
      – Ну, здравствуй теперь. Зачем пришла, я сразу догадался по маскараду твоему, а вот как проскользнула сюда, не пойму...– неопределенно приступил он и сжал в ладонях ее сухие, потрескавшиеся руки, чтобы в трепетном их биенье различить контрольный пароль.– Хочешь есть?., нет?.. Ну, тогда докладывай свои мытарства, странница.
      – Может, поспать мне хоть часок? – заикнулась Поля, то и дело поникая от утомления.– А то просто голова у меня, Павел Арефьич, отымается.
      – Потерпи, мы с тобой люди военные. Мне надо теперь же знать, что случилось с тобой в дороге. Видишь ли, этот Шиханов Ям стал могилою многих, твоих ближайших друзей в том числе.
      Было что-то бесконечно лестное в настойчивости, с какой Павел Арефьич пренебрег ее жалобой: теперь она была настоящим, без всяких скидок, солдатом. Павел Арефьич слушал, покачивая головой, но почему-то, едва добралась до выстрела старосты, выпустил ее руки; по своему характеру он не склонен был верить чудесам.
      – Жутко вы здесь живете,– растерянно сказала Поля после паузы.– Я это к тому, что седины-то сколько у вас... едва признала сзади!
      – Да... и это совсем недавняя, Поленька.– Он отошел и шильцем поковырял изрезанную доску верстака.– На мушке каждую минуту, даже когда спишь, и не знаешь, откуда выстрелят, но, видно, ко всему привыкает человек, даже к смерти у себя под койкой... Так он, что же, раньше знал тебя, этот староста?
      – Нет, я его не помню, верно, с мамой встречался... а что? – И по счастью, из-за утомления дальше ее мысли не пошли. – Кстати, откуда здесь эта женщина... жиличка новая? Колючая, недобрая какая!
      – Да, поганцы... две комнаты забрали. У ней брат корректором в местной газетке служит. Вселились через комендатуру – ни дня без скандала не обходятся,– пожаловался он, искоса присматриваясь к гостье, верит ли... И, значит, все это время не переставал думать о Полином приключении в Шихановом Яму.– Да, повезло тебе... не всем такая удача!
      Поля горько усмехнулась: она действительно была бы счастлива, если бы не тревожные думы о матери. И, как бы в разгадку их, Павел Арефьич рассказал самые последние, утешительные новости о ней. Нет, сам он не видал Елены Ивановны, но, по точным сведениям, она была жива и находилась в партизанском отряде, созданном на Енге вскоре после начала войны. Трудно было придумать более желанную награду Поле за ее лишенья, и прежде чем Павел Арефьич успел отдернуть руку, она коснулась ее губами.
      – Не сердитесь... это только то, что предназначалось ей самой!
      К ее удивлению, он до сих пор ни намеком, ни вопросом не обмолвился о дочери, и Поля решилась сама спросить о Варе. Тогда Павел Арефьич поднялся и пошел в угол за табаком.
      – Теперь-то почти все стало о ней известно, даже в подробностях... правда, слишком тягостных для тех, кто ее любил,– после долгого молчанья начал он.– Кое-что я добыл прямо от свидетелей ее гибели, чтобы при возможности переслать на Большую землю: слава ее уже всем нам принадлежит. Да, именно то и случилось, от чего ты содрогнулась сейчас. Наша Варя умерла педели полторы назад, и как раз в Шихановом Яму... она в фашистской петле умерла.– Павел Арефьич произнес это с леденящим спокойствием, изредка паузами прерывая рассказ: Поля не запомнила, сколько времени молчал он в этом месте.– Я в том смысле и обмолвился, что очень... очень повезло тебе, Поленька: ты выбрала довольно опасный маршрут. По отзывам очевидцев, она, как и радист наш, очень достойно держалась. Они направлялись ко мне вдвоем с подружкой, но кто была вторая, нам неизвестно пока. Ты там не через площадь шла?
      – Через площадь...– побелевшими губами прошептала Поля.
      – А... ну, значит, уже убрали. Так что одна ты у меня теперь дочка осталась. За поздним временем придется тебе у менад ночевать. Пойдем, уложу тебя по старой памяти...
      Он взял коптилку с верстака и повел ее, похрамываяющую, на ночлег в Варину комнату. Поля сочла бы кощунством в ту минуту попросить йоду, чтобы смазать распухавшую коленку. Он долго еще не уходил в ту ночь, расспрашивая Полю о московских делах, не давая заснуть, и разок оговорился, назвав ее Варей.
      Полкомнаты занимала составленная сюда хозяйственная утварь, но Варина кровать стояла на прежнем месте. Было страшно ложиться на те же простыни, под знакомое стеганое одеяло и потом остаться наедине с ландышами и птицами на обоях, столько раз слышавшими ее сокровенные беседы с Варей. Здесь, задолго до поступления в педагогический институт, она мечтательно пересказывала Поле содержание любимых страниц из знаменитой книги о путешествии дарвинского корабля. «Бигль, Бигль...» – вслух позвала Поля, и лишь одна душа на свете могла бы разгадать и откликнуться на ее пароль. Не было ни слез пока, ни полноты пониманья постигшего ее одиночества, а лишь ревнивое отчаянье, что другая разделила с Варей ее последний путь. Целый час Поля пролежала с открытыми глазами, пока пемота, но не сон, не разлилась по всему телу. Постепенное стены стали исчезать, тьма пояснела, превращаясь в пасмурное, без ветринки, пространство, как бы на исходе дня и лета. Тонкоствольные, с плоскими кронами и под самое небо деревья высились, раскиданные на пологих холмах, похожие на поднимающиеся дымы, и будто Варя ждала ее там, такая невозмутимая, несомненная и живая, что Поля доверчиво двинулась к ней туда отдать ей долг любви и верности, чего мы никогда не успеваем сделать при жизни наших близких. Но как ни искала, нигде не могла ее найти, потому что все кругом была Варя. Это было ощущенье близости, более радостное, чем виденье. И не страх, не тоска по милой, а непривычное светлое тепло, почти озарение охватило Полю. Из этого, в свою очередь, рождалось спокойной сознание своих человеческих обязанностей на земле, то есть зрелость.
      Среди ночи протяжный скрип двери ворвался в Полино забытье. Как в нежилых строеньях, здесь сильно пахло сухим деревом. Шепот за перегородкой заставил Полю окончательно проснуться и насторожиться. Судя по голосам, их было трое там; женский, как не сразу и с благодарным изумлением открыла Поля, принадлежал жиличке Павла Арефьича. Неожиданно тепло она принялась пересказывать третьему, вошедшему, эпизод Полиной поимки; изредка Павел Арефьич вносил поправки по ходу повествования. Только здесь, в расшифровке, Поля узнала смысл доставленных ею секретных инструкций, уже оплаченных Вариной гибелью; почтительность, с какой эти люди говорили о Полином походе, не вызвала у ней даже маленькой гордости за свою удачу... В свою очередь, тот, третий, поделился свежими новостями,– кажется, это и был корректор из скверной газетки. По его словам, на Енге, в устье Склани, спешно возводятся оборонительные укрепления, а в Дергачевке местные партизаны тщетно пытались сжечь полсотни тонн зерна, предназначенного к отправке в Германию. «Бензинчику бы плеснуть!..» – с сожалением вставила жиличка. «Откуда же у них, не обзавелись пока хозяйством»,– отвечал корректор и минутку спустя сообщил, что утром при значительном стечении народа немцы повесили своего старосту в Шихановом Яму. При этом старик якобы сам надел петлю, покрестился и напоследок обложил оккупантов некоторыми словами, точное содержание которых пока не установлено... Так Поля узнала, чем кончилась схватка с лянгером в землянке после ее бегства.
      – Верно, из тех был, в которых чувство родины сильнее накопленной злобы...– высказал предположение Павел Арефьич и сразу перешел к рассказу о какой-то Кате, тем же утром заезжавшей к нему с починкой на гаулейтерской машине.– Редкостное событие было... вся улица к окнам прилипла.
      – Ну, как она? – шепотом спросил корректор.– На улице ее недавно встретил, похудела очень, бедняжка...
      – Я бы не сказал, даже напротив... сколько я ее помню, никогда такой красивой не была,– возразил Павел Арефьич.– Только воспаленная вся, того гляди – взорвется. Обнять ее хотел, не далась: не поганься, говорит, об меня. Жаловалась, что изныла вся... ты же слышал, что Вася Гладких перед смертью плюнул в ее сторону? Уж на что, говорит, героиня стойкая была Юдифь, а и той, говорит, было позволено: уложила своего на пружинном матрасе, да и оттяпала ему башку-то начисто. Так и сказала!.. но вот откуда она библейскую историю прослышала, ума не приложу.
      – А ты бы объяснил ей, Павел, что рано, мол, девочка.
      – Я уж и так... молчи, говорю, сердце мое, Юдифь моя, терпи, а то и я заодно с тобой заплачу. Два раза так сказал. «Ладно,– гордо так усмехнулась,– я уж все равно вся закоченела изнутри. Мне бы, говорит, теперь хоть издали звездочку советскую посмотреть, а там и еще год выдержу!»
      – Родная ты моя, железная!..– еле слышно вздохнула жиличка.– Племя-то какое незаметно подросло; прикажи, без крыльев полетит!
      Временами разговор стихал, походил на шелест бумаги. Поле стыдно становилось подслушивать такого величия тайну; во всяком случае, понимала, что теперь не только внукам, а и матери родной посовестится рассказывать про избегнутые и такие ничтожные опасности своего похода в Лошкарев. Она с головой завернулась в одеяло и кое-как забылась до утра.
      За скудным завтраком Павел Арефьич расспрашивал Полю, как выспалась и отдохнула, причем виноватое смущение сквозило в его тоне.
      – Два раза заходил к тебе, крепко же ты спала... натерпелась от покойного Киттеля, бедняга!
      – Нет, я слышала, половица скрипнула под вами... но мне почудилось, что я еще маленькая и меня будят, чтобы в школу идти. Ужасно не хотелось... Кстати, что там теперь, в школе?
      – Там теперь немцы мороженые лежат... Тоже науку проходят, науку разочарования. Как, накопила мужества на обратную дорогу?
      И опять, после всего, что узнала в Лошкареве, Поля не посмела жаловаться на опухшую коленку, просто решила до возвращенья не глядеть туда, чтобы не расстраиваться, но каждый шаг отзывался саднящей болью в бедре.
      – О, хоть в два раза дальше! – как могла веселей сказала Поля.
      – Так оно и получится: назад пойдешь кружным путем. Мы тебе за ночь отличное удостоверенье сготовили... даже с приложением курицы.– Он объяснил мимоходом, что так у них, в подполье, зовут германского имперского орла.– Отлично.. итак, за урок, Поленька, и в дорогу!
      ...Лишь к концу дня, когда Поля затвердила сложное ответное послание Осьминову, сам Павел Арефьич проводил ее до заставы. Чуть поодаль она прошла с ним через весь городок. Если не считать развалин монастыря на песчаной крутизне да гораздо менее живописных головешек знаменитой лошкаревской каланчи, город почти не пострадал от войны, а, пожалуй, только попросторней стал за счет исчезнувших заборов и деревянных домишек, разобранных жителями на дрова. Смертная тень неволи лежала даже на каменных, вдоль набережной, всегда таких равнодушных к людскому горю особняках прежних енежских промышленников. На месте вырубленного парка Молодости бравыми шеренгами выстроились приземистые немецкие кресты под командой одного, повнушительнее, с железной каской на верхнем торце... В заметно потеплевшем воздухе плыли робкие снежинки, и такая же унылая скудость, рабская скованность томили глаз в пустоватых улицах с очередями за хлебом или на вновь объявленную регистрацию.
      Только рынок еще шумел, не громче улья после заморозка. Поля мимоходом разглядывала продавцов и их товары, потому что по ним легче всего узнается уровень простонародной жизни. Древняя чиновница с опухшими ногами, вся обвешанная вдовьим имуществом, как универмаг, держала на ладони спички, продаваемые поштучно, да худенькая девочка-подросток, предлагавшая прохожим свои учебники для шестого класса, проводила Полю безнадежными глазами, да еще, видно, местный леший, прикинувшись деревенским старичком, весь зеленоватого колера, высматривал покупателя на свои банные веники укороченного, военного образца... Здесь, одними глазами, издали, Поля простилась с Вариным отцом.
      Никто не остановил бедную замарашку и на заставе; только иззябший часовой заглянул было в Полину кошелку с огрызками подаяний и, брезгливо махнув рукой, заскулил песенку о фатер-лянде... Дальше простиралась необъятная енежская пойма; острый встречный ветерок несколько подбодрил Полю, ненадолго заставил забыть про неотступную теперь боль в колене. Через час понеслась поземка, дорога стала путаться под ногами, и было бы совсем плохо, если бы на перекрестке не вышла из кустов такая же нищенка, что и Поля, только румяная и востроглазая,– связная. Засветло они успели миновать деревню, в наиболее опасные минуты выпрашивая милостыню у чужих, неласковых солдат.
      – Как звать-то тебя? – спросила Поля.
      – Варюшкой... а что тебе?
      В иное время Поля непременно подивилась бы такому совпадению.
      – Тогда давай потише, Варя... а то как бы не свалиться мне.
      – А мы уж и без того до места добрались,– и показала на темневший впереди, клином выдавшийся лес.
      И правда, вскоре их окликнули из сугроба, и потом люди сторожевого охранения на розвальнях отвезли Полю в штаб отряда, где как раз, по сведениям Барина отца, находилась теперь Елена Ивановна. Наверно, все это было гораздо сложней, Поля еле примечала подробности, время от времени как бы дымкой застилалось сознание. Почему-то именно в эту ночь продвижение вдоль железной дороги мимо Красновершья представлялось небезопасным, зато партизанские разведчики брались с утра прокинуть московскую посланницу по рокадным проселкам и деревням, свободным от немецкого постоя.
      Неожиданно для себя Поля получала небольшую передышку в пути.
     
      6
     
      Часа полтора она просидела в большой, до зноя натопленной землянке; с минуты на минуту ждали возвращения командира с очередной операции. Неопределенного возраста худенькая женщина в стеганой кацавейке выстукивала что-то пальцем на машинке да могучий дядька с набором всевозможного оружия по бокам усердно, во исполнение приказа, придвигал Поле угощенье, в особенности белый трофейный хлеб в пергаментной упаковке, и увещевал еще разок вдарить по творожку для подкрепленья девичьего организма; выразить иначе почтительную заботу о важной московской гостье ему никак не удавалось. То был великан с озорными, на кораблики похожими глазами в широком и рябоватом, как море, лице. Самой природой, казалось, был он приспособлен для преодоления самых что ни есть космических стихий, и Поля прикинулась задремавшей, чтоб избавить его от исполнения непривычных и мелкостных обязанностей.
      Когда еще через часок она проснулась от махорочного дыма, землянка была полна народу; запоздавшие толпились у входа. Все, сколько их там набилось, терпеливо смотрели на спящую и, судя по всеобщему вздоху облегчения, порядком притомились от ожиданья. К Поле приблизился некрупного роста старик, без оружия и, пожалуй, самый невзрачный из собравшихся, если бы не этот немигающий взор из-под низких, насупленных бровей; облачко всеобщей тишины предшествовало ему. Какую-то бесконечно мирную должность занимал он до войны, в пределах от колхозного счетовода до простого конюха, пока среди ночи, минуя военкомат, совесть и родина не призвали его к ратному делу, и он пошел на зов, по обычаю русских отрекшись от дома и ближних, от самого тела своего. Говорил он негромко, но как бы на железный стержень были нанизаны звенья его гладкой, без запинки, певучей речи.
      – Вот и славно, ладушка, а то заждалися мои хлопцы. Теперь знакомиться давай. Тут все наша гвардия лесная, советская. Вот тот – Караулов Петя, бродячей миной его зовем... к чему ни коснется, то и в воздух летит. И подаст же господь этакой талан человеку! А вот, что поближе, римского сложения, на тяжелый бомбардировщик похож...– и показал на незадачливого Полина собеседника,– это есть Василий Парфентьевич из Дергачевки... ТБ-3 прозывается у нас за свои размеры; и верно, значительные опустошения и огорчения как неприятелю, так и повару нашему наносит, дай ему бог здоровья. К слову, покормил он тебя, ладушка? А подале, в уголок с забинтованной головой забился,– это и есть очень тоже интересный гражданин по кличке фашистская смерть, так-то... а ты думала поди, что она старушка с косой да впалыми очами? Не-ет, ладушка. Спеклося у него внутри... да и, правда же, крепко они его обидели, я бы на его месте тоже не простил. Ну, это комиссар мой, а сам я командир ихний являюсь...– Он протянул Поле маленькую костистую руку и назвал фамилию, часто служившую впоследствии для обозначения непримиримой народной расправы с оккупантами.– Чего-то вид у тебя подмоклый... не остудилась ли?
      – Нет, мне хорошо, и я сыта, спасибо,– сказала Поля, правильно расценивая командирскую хитрость старика, стремившегося щедрой, на людях, похвалой удвоить доблесть своих бойцов.
      Как ни искала Поля глазами среди собравшихся, так и не нашла, но старик угадал ее желание.
      – Такая жалость, не знала Елена-то Ивановна, что ты здесь... на крылышках прилетела б! – шепнул он Поле на ухо, и, вздохнув, в раздумье почмокал губами.– Хотя нет... не прилетела б, пожалуй. Много у ней сейчас деток скопилось на руках, хуже грудных, хоть и с бородищами. Не раньше утра прибудет, а пока... подымайся-ка, ладушка, обогрей человечьи-то души. Попристыли с дороги, им теперь в самый раз горяченького хлебнуть. Как, можно и приступать? – опросил он всех, приглашая к тишине, и, прежде чем Поля уяснила, чего хотят от нее, объявил затихшим партизанам, что среди них находится гостья, которой посчастливилось лично побывать на Октябрьском параде в Москве.
      Он за руку вывел Полю на средину, чтоб всем было слышно, и отечески кивнул со стороны.
      Бледная от волненья, Поля слушала дружные, не заслуженные ею партизанские рукоплесканья, пока сама не догадалась присоединиться к ним, потому что аплодировали бессчетному народному единству и будущему своему... Она действительно присутствовала на гордом и прекрасном празднике своего народа, слышала его голос и дыханье, и эта близость дала ей силу на вступительные слова. Все бывает важно в цепи обстоятельств, сопровождающих неповторимое событие; из боязни упустить бесценную подробность, Поля начала со своей встречи с Сапожковым, причем скупая запись памяти об этом эпизоде ширилась и проявлялась теперь за счет трагических с тех пор душевных накоплений Поли. Они придавали глубину и значительность образу безвестного комсомольского секретаря, размаху его замыслов, так и не претворенных в жизнь, даже теплоте его мнимой, мальчишеской небрежности... Наверно, то был не самый обстоятельный, но наиболее непосредственный отчет о беспримерном параде сорок первого года, без разъяснений и прикрас, умаляющих величие исторического акта: о том, как били часы, как поднимались полководцы на трибуну, и как выглядел Кремль в тот грозный час, и как похрустывал снежок под ногами проходившего советского войска. А чего не смогла разглядеть в рассветном сумраке седьмого ноября, про то рассказала так, как это отразилось в сердце русской комсомолки середины века.
      И, значит, ей удалось передать грозную торжественность Красной площади, сплавляющий зной единства и предчувствие победы, ветерком в то утро пронесшееся по стране.
      – Вот спасибо тебе, ладушка, за твой щедрый дар: нам это всяких боеприпасов важней!.. То – дело отваги да рук человечьих, а твое – из глазу в глаз передается. Смотри, ведь плачут люди-то! – после долгой всеобщей паузы сказал командир и от лица всех поцеловал Полю.– Ой, никак, жар у тебя?.. как же назад-то пойдешь, ладушка?
      Она не ответила. Правда, коленка теперь не болела совсем, только кружилась голова, зато порой хотелось лечь где придется и продолжить прерванную беседу с Варей. Сквозь строй расступившихся партизан женщина в кацавейке повела Полю спать; несколько рук одновременно протянулось распахнуть выходную дверь. И, едва закрыла глаза, тотчас над нею склонилась Варя – теплая, туманная и добрая, как весенний дождь.
      К рассвету стало легче, – Поле дали водки и, закутанную, усадили в розвальни. Деревья стояли разряженные в иней. Командир согнутым перстом погрозил вознице и тронул вислые усы. Конные провожали до сворота на Красновершье; там, невдалеке, за посеревшими снежными отвалами зимы, проходил фронт. Расстались у спуска в лощину с побитым, печальным леском, задичалым, как всё в несчастье. Если бы не болото впереди, хоть и подмерзшее, да количество вражеских частей, возраставшее по мере приближения к переднему краю, всего часа полтора ходьбы оставалось бы Поле до дома, где поджидал ее Осьминов. Объяснили дорогу и спросили на прощанье, дойдет ли; она отвечала сквозь стиснутые зубы, что теперь-то уж непременно дойдет:
      – Я легкая, с кочки на кочку допрыгаю как-нибудь!..
      Было голо и глухо кругом, ни следа птичьего на снегу, и небо пепельного цвета. Горстка золотистой шелухи от беличьей трапезы порадовала глаз и отдаленно напомнила цветы по бережку Склани, где совсем недавно, кажется – всего сто лет назад, взявшись за руки, бродила с Родионом. Она дословно помнила весь тот разговор, закончившийся очередной размолвкой.
      Так, помнилось, Поля спросила его, во-впервых, нравится ли ему, как пишет Кант, и еще – считает ли он ее достойной счастья; словно предчувствуя скорую военную разлуку, она торопила его с признанием. Дети, они в своем обиходе избегали произносить то слово, самое святое и бессмертное в человеческой речи, может быть целомудренно страшась его грешной и смертной изнанки. Им все казалось, что даже вздоха неосторожного достаточно, чтобы, погасить их взаимные нежность и благоговенье. Полино чувство к Родиону еще не достигло той силы, какая заключена в желанье всегда владеть своим избранником,– из-за войны оно сразу началось с боязни утратить его навсегда.
      Помнилось также, она выразила Родиону глубокомысленное удивление, какие громадные механизмы бывают пущены в ход для осуществления самых маленьких причуд природы. Она имела в виду, например, сколько могущественных физических законов, подобно хирургам столпясь над цветком купальницы, бережно раскрывают его венчик, чтоб не повредить лепестков, не причинить ранения. Она полагала, что Родиону придется по сердцу ее замечание, а тот лишь посмеялся в ответ. Он сказал тогда, что это и есть обыкновенное чудо жизни, как тень листвы на неторопливой лесной воде, или крик птицы в позлащенных закатом вершинах, или как она сама, Поля, наконец. И заключил неосторожно, что степень чуда мерится количеством гения, вложенного в явную, хотя бы в милую и бесполезную безделицу.
      – Это я безделица, по-твоему?.. спасибо на добром слове!.. но еще посмотрим, кто окажется обыкновенней и бесполезней из нас двоих! – вспыхнула Поля, обозвала его жалкой фигурой нашего времени, и после той ссоры они не встречались до самого Родионова отъезда в Казань.
      ...Так она шла, стараясь думать о чем угодно, кроме смерти, которая караулила ее со всех сторон. Три последних часа оказались наиболее утомительными за все четверо суток лошкаревского похода. Похрамывая, малоезженой лесной дорогой она кое-как выбралась на юго-восточную опушку Пустошей; ошибка показалась Поле незначительной. По расчетам, перед нею должен был. простираться тот самый край енежской поймы с геодезической вышкой в полукилометре, на бугре, условленное место встречи с совминовскими людьми... но ничего не виднелось там, в смутной белесой пелене; приходилось ждать темноты. К ночи зашумел лес, и опять, как ни напрягала воспаленных глаз, набухших от ветра, как ни прислушивалась к воздуху – нигде самолета не было.
     
      ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
     
      1
     
      За минувшие полгода Поля и Сережа при разных обстоятельствах сталкивались не однажды, не подозревая о своем родстве. В развитие детской Полиной мысли о механизмах явлений и – если отвлечься от причин происходившей тогда гигантской схватки за будущее планеты, достойны самого пристального внимания те громоздкие предпосылки, какие потребовались для возникновения этой дружбы, теснейшей всякого родства... После восстановительного ремонта бронепоезд не вернулся на прежние позиции, к югу от Москвы; по соображениям подготовки к крупнейшему контрнаступлению того года командование перекинуло его в составе бронедивизиона на лошкаревский участок фронта, и уже на второй день по прибытии на место война повела молодых людей навстречу друг другу.
      Началось с того, что на рассвете, в самом начале месяца, штабу армии стало известно о скоплении немецкой мотопехоты в ничейной зоне, на том заболоченном отрезке Енги, между Красновершьем и одноименным железнодорожным полустанком, где параллельно реке изгибался левый фланг нашей группировки. Численность неприятеля не превышала батальона, а по состоянию дорог и условиям местности район этот не считался подходящим для крупных наступательных операций. Целые сутки перед тем пурга бушевала на Енге, так что наша разведка не смогла обнаружить немецкой переправы – тайком вмороженный в лед настил почти шестиметровой ширины. Вражеское оживление у Красновершья было понято как отвлекающий маневр, прикрывающий более опасные для нас войсковые передвижки к северу от Лошкарева... В то же самое время немецкий мотобатальон мог оказаться головной походной заставой полка, а при удаче в брешь за ним могла просунуться и дивизия. Для выяснения намерений противной стороны выгодней всего, в тамошних условиях, представлялось послать туда тяжелый бронепоезд, чтоб мешал дальнейшей переправе и, как было передано по телефону, держал этих коричневых чертей в лихорадочном состоянии.
      От базы до Нижнего Березника, где пролегал передний край нашей обороны, было не больше двенадцати километров. Бронепоезд приступил бы к операции без опоздания, если бы на исходном рубеже, пока командир Цветаев ходил на телефон в землянку уточнять цели налета, не случилось некоторых непредвиденных происшествий. При остановке раздался нехороший хруст под колесами, и старший машинист Титов спустился взглянуть, не лопнул ли рельс; путь был избитый, местами шитый на живую нитку, а при нагрузке в двадцать тонн на ось паровозной бригаде надлежало быть особо осмотрительной. Тут-то, в просвете путевой просеки, машинист и увидал стайку десятка в два немецких двухмоторных самолетов, летевших вдоль линии на восток,– почти одновременно последовала команда Морщихина изготовиться к воздушной обороне. Бомбардировщики шли на порядочной высоте, изредка пропадая в хлопьях рассветного неба, и, судя по вспышкам вокруг, уже вступили в зону наших зениток на передовой.
      Сережа находился на паровозе, когда за минуту перед тем, хоть и не полагалось по уставу, в будку заскочил погреться его дружок, запасной помощник машиниста Колька Лавцов, взятый в налет ввиду чрезвычайности задания. Команда была свежая после сравнительно спокойной ночи, даже побритая, у кого росло, так что выход в предстоящий бой был им вроде бы и в охотку: только курили не переставая. И оттого что кочегар Гришин, из старичков – по сравнению с зеленой молодежью, проговорился невзначай, будто видел яблоки во сне, что, по его мнению, считалось не к добру, то Лавцов и обронил вполголоса, что вот, мол, наши летят, наши – не в смысле их принадлежности, а по назначению их смертоносного груза,– обронил не из каких-либо дурных предчувствий, а единственно по привычке подзадорить приятеля, уже не Сережу Вихрова, на этот раз, а помянутого кочегара Гришина, безответного и необстрелянного пока новичка.
      Впрочем, тот был всего лет на шесть старше Лавцова.
      – Так что зря ты, папаша, сахару своего давеча не доел. Теперь пропадет зазря, пожалуй, твой сахарок. Однако не горюй... зато академики преклонного возраста станут опыт твоей незадачливой жизни изучать в полную силу своей исторической науки.
      – Смотри, как бы у самого не закапало,– невозмутимо огрызнулся Гришин, поливая водой свой уголь на лотке.
      – Это они станцию бомбить летят,– сообразил Сережа Вихров, подразумевая крупный железнодорожный узел в тылу, где всю последнюю неделю ночи напролет разгружались эшелоны.
      – А ты не утешай, надо с товарищем правдиво обращаться,– возбужденно тешился Лавцов, не отрываясь от окошка.– Сам увидишь, такой сейчас концерт начнется, что Грибоедова не хватит описать. Вишь, отваливает один... значит, Гришина нашего заприметил. Ну, жди теперь своего яблочка, кочегар! Это и есть наш.
      С правого крыла будки видно было, как напрямки, по целине, бежал к паровозу командир Цветаев, все бежал – путаясь в полах шинели, да еще, как на грех, споткнулся о пенек под снегом. К слову, это был тот, известный удачами и мужеством, впоследствии в стихах воспетый Цветаев, и ребята, затихнув, с тревогой следили за любимым командиром, поспеет ли; один самолет, поотстав от звена, заметно снижался навстречу шквальному огню зенитных пулеметов.
      – Заметили нас... А ну, закрывай окно, ребята, а то дождик пойдет, намочит,– приказал вернувшийся к тому -времени машинист Титов, наготове придерживая для командира бронированную дверцу.
      Первая бомба угодила в тот злосчастный, только что покинутый цветаевский пенек,– гибель всю жизнь ходила по следам товарища Цветаева. Он был уже в будке наполовину, так что дверца силой взрывной волны втолкнула его внутрь, начисто срезав каблук с сапога. Вторая последовала незамедлительно, и сквозь треск пальбы все расслышали стонущий лязг где-то рядом, чуть ли не в тендере. Цветаев успел крикнуть машинисту, чтоб открывал инжектора, и оттого, что как раз накануне говорили о таком маневре как о средстве маскировки, Сережа еще раньше Титова разгадал спасительную выдумку командира. Пока тот перекрывал водяные пробки, он поднырнул под броню с левой стороны и в полной тьме рванул на себя рукоять грязевого крана, каким обычно пользуются при продувке котла. Только прямым попаданьем в паровоз возможно было вызвать такое пышное и гремучее облако пара, вдвойне убедительное на морозце. Двухминутного извержения в двадцать начальных атмосфер вполне хватило обмануть воздушного налетчика: редкому удальцу с одного захода достается такая добыча... После основательной пулеметной очереди по воображаемым обломкам немецкий летчик пустился догонять своих.
      По счастью, дурное начало не смогло помешать выполнению задания: тендерный бак оказался цел, ходовая часть не затронута. Однако сдвинутая волной передняя контрольная площадка стала поперек пути, глубоко врезавшись в шпалы; из-за перекоса оказалось невозможным и отцепить ее, так как винтовая стяжка не порвалась при ударе. Выход на огневой рубеж задерживался на неопределенное время... но всегда везло Цветаеву: заминка случилась на глазах нашего сторожевого охранения, и солдаты под командой своего лейтенанта, воодушевленные прибытием подмоги, приняли деятельное участие в устранении беды... К слову, такая спешка проходит безнаказанно лишь на войне, когда предельное мускульное усилие сочетается с безукоризненным расчетом движений. Все же, пока вышибали упряжной клин сцепки и в сотню рук разгружали подбитую платформу, пока подымали ее на дом-кратах и с Дубинушкой валили под откос,– тем временем окончательно рассвело.
      Очень своевременно из разговора с пехотным лейтенантом выяснилось, что при всем его уважении к внушительному виду бронепоезда, вынужденного перемещаться в одном измерении, он смотрит на него с тем же почтительным сочувствием, как и на устарелые пулеметные тачанки гражданской войны. По словам лейтенанта, всего месяц назад он самолично наблюдал гибель одного бронепоезда ПВО, застигнутого на базе армейского снабжения; при этом отметил ногтем то место на цветаевской карте, где полторы дюжины самолетов в течение получаса разгружались на зажатое между двух глубоких воронок героическое железо, до последнего дыхания извергавшееся громами, как вулкан. Командиру Цветаеву некогда было вступать в дискуссию об уязвимости бронепоезда с воздуха, однако запомнил время и место той трагической дуэли.
      – А вам не кажется, товарищ лейтенант, что на самолетах еще опасней? Оттуда можно еще и упасть вдобавок,– пошутил Морщихин смущенному лейтенанту, и стоявший поблизости Сережа Вихров с благодарностью взглянул на своего комиссара, поддержавшего боевую репутацию их оружия.
      ...Дальше пошли крадучись, без дымка или искорки, тендером вперед и с учетом всех, казалось бы, привходящих обстоятельств, даже – невыгодного в том месте, под уклон, путевого профиля. Поэтому, чтоб легче было выбираться при отходе, машинист Титов распорядился держать под рукой неприкосновенный запас – пару банок мазута и охапку-другую сухих дровец для подтопки на случай, если подведет слабый подмосковный уголек. По опыту прежних боевых случайностей Сережа заранее перекрыл и водомерное стекло... Словом, все было предусмотрено бригадой, кроме коренных изменений в обстановке, которых пока не знали и на командном пункте.
      Значит, сверху, от Цветаева, видимость была гораздо лучше, чем из паровозной будки.
      – Вот они, голубчики... да еще, гляди-ка, с сюрпризцем! - глуховато, но так явственно произнес слуховой рупор над ухом, что Титов невольно поднял голову, словно мог увидеть командира в его броневом шестигранном колпаке.
      Грохот движения глушил все остальные звуки... Однако по мере того, как по сторонам расступался лес, виднее становилась оживленная перестрелка на передовой. Покачиваясь и постукивая на стыках, бронепоезд спустился в последнюю выемку… и вдруг перед ним раскинулась неоглядная снежная равнина с черными проталинками воронок и редкими султанами только что вздыбленной, оседающей земли. Цель лежала впереди как на ладони,– собственно, теперь их стало две. Кроме основной и чуть правей ее тянулись развалины кирпичного завода: там, за уцелевшей стеной, и копилась вражеская мотопехота. В стереотрубу можно было разглядеть, как спешивались мотоциклисты и почти сливавшиеся с утренней мглой фигурки вытаскивали на плечах застрявший в снегах бронетранспортер. Но главной целью по-прежнему оставалась река.
      Вынужденное запозданье бронепоезда обертывалось благоприятной стороной. Под прикрытием немецкой полевой артиллерии, бившей откуда-то из-за реки по нашим батареям, два тяжелых танка гуськом переползали переправу. Два других дожидались очереди на берегу, и, следовало предположить, немало их еще таилось в леске, подступавшем кое-где чуть не к самому ледовому припаю. Оба они по разным причинам находились в положенье, одинаково невыгодном для самообороны; с другой же стороны, после ремонта огневая мощь бронепоезда была увеличена, а пушки на немецких танках в ту пору не превышали 37 миллиметров. Примечательно, что прибытие на место минутой раньше или позже, когда танки встали бы на твердую землю, грозило бы поединком без надежды на успех, так как с выходом в седловину, меж двух глубоких выемок, цветаевский бронепоезд сам становился отличной, на возвышении поставленной мишенью. Словом, было от чего прийти в упоение такому заправскому охотнику, как артиллерист Самохин... если только пренебречь тем, что может свершиться впоследствии, когда немецкая артиллерия перенесет огонь на пристрелянный квадрат, а танки развернутся к бою и на фашистском аэродроме расчухают давешний обман с мнимым попаданьем в паровоз.
      Теперь утрата и дольки этого кратковременного преимущества выглядела бы как военное преступление.
      Дальше время мерилось совсем уж мелкими деленьями, неощутимыми в мирных условиях; поэтому нестерпимо долгими показались те мгновенья, пока Цветаев распределял цели и раздавал прицельные установки.
      – А ну, покажь ему себя и свою сноровку, бог войны,– заключил командир так спокойно, словно тетеревов сбирался стрелять из шалаша, одновременно обращаясь как к Самохину, так и к его прославленному сопернику, Гнацюку, пушкарю со второй бронеплощадки.
      Естественно, наибольшим успехом сопровождался первый залп бронепоезда – правым бортом и всем огнем, потому что и зенитчики, приспустив орудия, приняли участие в дележке и расправе. С третьего снаряда нащупали цель, а рыжие развалины направо, под прикрытием которых копились немецкие войска, стали первой добычей Самохина. Неизвестным осталось, во что он всадил свои фугасы, но только вслед за рыжей пылью красивое розовое дерево с черным танцующим стволом выросло за кирпичной кладкой и само стало покрываться алыми, недолговечными цветами. И так как ничего нет на свете грозней военных машин и – уязвимей!., то одновременной целью второй бронеплощадки стали два переправлявшихся танка, вернее – бугристый под ними, с синими натеками лед.
      Машинист Титов с потемневшим лицом припал к смотровой щели. Сквозь дым, то и дело застилавший реку, видно было, как дыбились концы расщепленных бревен на переправе с одной стороны, и веселые роднички вскипали в трещинах и промоинах – с другой, и как передняя машина вслед за тем начала боком скользить на край погрузившейся в воду деревянной дорожки. Танк сползал в ледяную купель неохотно, как и любое зверье при насильственном купании. Из-за дальности, дыма и брызг трудно было разглядеть вторую машину, но, верно, пятилась и упиралась, прогрызая гусеницами настил... да еще у задней, как и полагается в несчастиях, заело что-то в моторе, так что треск древесины и выхлопная пальба мешались с грохотом разрывов и той отчаянной людской бранью, какой обычно глушится сознание перед погибелью. Крен становился круче, но не рвалось пока надежное саперное шитво, а лишь скручивалось по спирали... Тут сообразительный Самохин добавил огоньку, разрубив поперечные пожилины, и наконец это свершилось, и потом два толстых пузыря один за другим всплыли из кипящей полыньи.
      – От гарно, Самохин... от уважаю, сынок! Ты ведь волчатник, никак? – прокричал командир сквозь огневую трескотню, и впоследствии номерные всех орудий клялись, будто с этой минуты Цветаев нараспев подавал свою команду.– Пускай знают, как наказывают власти советские неумеренные страсти немецкие... Полный назад теперь, в укрытие!
      За первым налетом последовал второй и третий, и всякий раз в выемку отходили с чувством той охотницкой сытости, как на волчьей облаве, когда, вогнав заряд в грудастого материка, видишь его исходящее злостью и кровью, клонящееся на снег, обмякшее тело. Едва осколки начинали сечь по броне или оседающая земля – царапаться о кровлю, бронепоезд переползал на другой край выемки, сбивая наводку вражеских орудий, чтобы, отстрелявшись, снова спрятаться в свою норку, подобно мальчику, играющему в снежки. Однако с каждым разом убавлялся перевес нападающего, а все новые немецкие танки наползали из лесу, с ходу вступая в бой, и вот уж дважды пришлось картечью отбиваться от набегающей вражеской пехоты, и вот уж пойма вся рябая стала от воронок, и вышла из строя башня на одной площадке, и грязным копотным огнем пылали полушпалки на другой. Однако число совершенных бронепоездом налетов сократилось бы вполовину, если бы на помощь ему не подоспели тяжелые пушки наших дальних батарей... и вот уже в штабе фронта проведали про этот некрупный, местного значения бой.
      Дрались пятнадцатую минуту, когда машинист Титов увидел в перископе дымный, с добрую сосну, фонтан за своей хвостовой платформой, и тотчас же гулкая дрожь докатилась по рельсам до будки. Путь за спиной был взорван, а дорога к отступлению оказалась отрезанной, и затем почти у самого тендера был обнаружен второй немецкий подрывник с гранатами. Невероятным представлялось, как он подобрался сквозь такой огонь и – столь близко, что можно было при желании видеть кровь в углах его рта и различить, к примеру, как, уже простреленный, в предсмертном ожесточении кричал он почти без акцента; «Ну ехай, ехай!» – и смеялся и, точно заразясь отвагой русских, показывал назад, на подорванный путь. Ему щедро заплатили за дерзость... в то же мгновение черная угольная пыль заволокла смотровые щели, и все колыхнулось в будке от удара в подбрюшье паровоза.
      Катастрофа наступила при самом выходе на огневую позицию, когда машинист еще не успел перевести реверса в обратное положенье, необходимое для отхода. Титов всем телом повис на своем маховичке, но никакая сила теперь не сдвинула бы его ни на градус. Бронепоезд оказался в смертельной вилке, и оставалось ждать повторного, более точного попадания, так что лишь крайностью минуты объяснялся тот невероятный цветаевский приказ – «открыть огонь по соображениям личного ума»,– даже без указания цели, по старому миру вообще, по всемирному злу, что опаляет цветы, гасит детский смех, давит горло человечьей радости!.. Впрочем, он был спокоен и теперь, цветаевский голос, так что команда выражала скорее призыв к последнему вдохновению бойца, чем прощанье... Однако, стремясь хоть временно отсрочить гибель, машинист Титов открыл пар, и бронепоезд со скоростью мишени, проплывающей в стрелковом тире, двинулся вперед, в глубь ничейной зоны.
      – Что теперь будет-то? – с посеревшими губами спросил Гришин.
      – А что тебе будет? Это как в коктейль-холле: выпито, покушано, прошу платить по счету... и домой,– единственно от возбуждения не сдержался Коля Лавцов и замолк под строгим, хуже всякого окрика, титовским взглядом.
      Правда, применительно к их положению нельзя было придумать местности благоприятней. Почва содрогалась вокруг, а здесь было вроде и безопасно, за высоким земляным отвалом с мелкой-мелкой елочкой на гребне. По другую сторону железнодорожного пути открывалась та же низменная снеговая пойма с непонятной, полукольцом, грядой, терявшейся на отдаленной и мглистой лесной опушке. Экипаж бронепоезда высыпал наружу на осмотр повреждений, и все украдкой поглядывали в хмурое, пока – зловеще пустое небо. Когда Морщихин приблизился к паровозу, машинист Титов, запустив руку по локоть, шарил в пробоине и сдержанно ворчал командиру на техника за отсутствие газовой сварки на бронепоезде.
      – Чего ты варить собрался, отец? Лучше разобрался бы сперва, где у тебя там заколодило,– настаивал Цветаев, потому что, зная свою удачливость, рассчитывал на какой-то иной варьянт поправимой поломки.
      – Тут помереть надо, чтоб забыть такое приключение...– тянул Титов, продолжая исследование.– Да, к обеду, надо думать, не управимся...– И сам горько усмехнулся на свою шутку.
      Надежды Цветаева не подтверждались; в оплавленной по краям дыре виднелись крупитчатый откол и вмятина, заклинившая кулисный камень в верхнем положении. Прогиб золотниковой тяги еще возможно было и выправить после разогрева в топке, но без замены правой кулисы нечего было и думать о самостоятельном возвращении домой... Тогда-то и вспомнил Цветаев рассказ пехотного лейтенанта о разбитом бронепоезде ПВО в лесном тупичке. Значит, та убегавшая к лесу снеговая гряда, принятая им сперва за противотанковый эскарп, и была железнодорожною веткой на базу,– путь начинался в двухстах метрах от их нынешней стоянки. Решение напрашивалось само собой, и если только лейтенант не совершил топографической ошибки, если посланец успеет обернуться до прилета вражеской авиации, пока оставшаяся команда примется за починку пути, если немцы на лом не порезали подбитого паровоза, если, как и во всяком выигрыше, совпадут серии...


К титульной странице
Вперед
Назад