Николай Рубцов, повторяю, выстрадал свое право ввести в стихи голос народа, и стихи обрели таким образом то, что поэт назвал «общественной позицией».
      И именно для этого ему нужно было «возвращение» в деревню, а вовсе не для воспевания и изображения деревни и природы как таковых.
      Впрочем, тут мне могут решительно возразить. Неужели, скажет воображаемый оппонент, в наше время — время небывалого, скачкообразного роста городов, где живет теперь большинство людей цивилизованных стран, время научно-технической революции (то есть тотального переворота в формах труда и самом образе жизни) — можно «искать истину» в деревне?
      Чтобы ответить на этот вопрос, я хочу обратиться к одному, так сказать, уроку истории. Дело в том, что современную революцию в технике (и самом образе жизни) нередко вполне обоснованно называют «второй». Аналогичный (хотя, конечно, существенно отличающийся) переворот совершился на рубеже XVIII—XIX веков, когда люди впервые начали создавать машинные фабрики и заводы, паровозы и пароходы, аэростаты («воздушные шары») и электрическое освещение и т. п. Эта эпоха, начавшаяся ранее и интенсивнее, чем где-либо, в Англии, носит имя промышленной революции.
      Как же отразилась эта эпоха в поэзии? Ради краткости и вместе с тем объективности я не буду сам характеризовать английскую поэзию того времени, а попросту процитирую несколько соответствующих положений из современной литературной энциклопедии.
      «Начавшийся промышленный переворот все более привлекал внимание поэтов к деревне... В поэмах Дж. Крабба (1754—1834) возникли детальные картины сельской повседневности, переданные с большим реализмом... Возросший интерес к природе побудил... приступить к собиранию произведений устной поэзии, бытовавшей в народе... Сборники народных песен и баллад явились событием для литературы, снова обратившейся к родникам народного поэтического творчества, восходившим к средневековью... Записи древних баллад и поэзия Макферсона и Чаттертона укрепили интерес к картинам дикой природы... Венцом поэзии XVIII в. было творчество шотландца Р. Бернса (1759—1796)... В творчестве поэтов так называемой «озерной школы»... — У. Вордсворта (1770—1850), С. Колриджа (1772—1834), Р. Саути (1774—1843)... — утверждение примата чувства, воспевание людей, не испорченных промышленной цивилизацией... Наиболее популярным поэтом-романтиком начала XIX в. был В. Скотт (1771—1832)... Созданный этим писателем исторический роман возник под воздействием сдвигов, происшедших в Шотландии и Англии благодаря последствиям промышленного переворота... Ощущение нового всемирно-исторического перелома вызвало потребность осмысления опыта многовекового развития народов»[1] [1 Краткая литературная энциклопедия, т. 1. М., «Советская энциклопедия», 1962, стлб. 205—206].
      Итак, великая промышленная революция «повернула» английскую литературу лицом к природе и деревне, к древнему народному творчеству и истории. Необходимо, правда, оговорить, что в цитируемой энциклопедической статье дано весьма поверхностное истолкование этого факта. Здесь сказано попросту о «внимании» и «интересе» к природе и деревне, об «утверждении примата чувств» и «людей, не испорченных промышленной цивилизацией» и т. п. Более удачно последнее замечание — о том, что промышленная революция «вызвала потребность осмысления» многовековой истории народа. Но ясно, что и обращение к природе диктовалось не простым «интересом» к ней, а. стремлением глубже понять соотношение природы и общества; точно так же изображение чувственного сознания человека было не самоцелью, а диктовалось потребностью оценить роли чувства и мысли в бытии и т. д.
      Далее, нельзя не сказать о том, что энциклопедическая статья, призванная охарактеризовать наиболее значительные явления литературы, правомерно оставила за пределами внимания те произведения тогдашней литературы, которые как раз прямо и непосредственно отразили промышленную революцию. Такие произведения создали тогда, например, Роберт Бейдж, Уильям Годвин, Хэлливел Сатклифф и другие писатели. Но — что очень характерно — эти произведения, в которых, в частности, изображена фабричная жизнь, почти полностью забыты (мне указал на них знаток английской литературы этой эпохи А. Н. Николюкин).
      Ведь задача искусства не в том, чтобы запечатлеть внешние черты времени, а в том, чтобы проникнуть в его глубокую суть. Это смогли совершить на рубеже XVIII—XIX веков Берне и Вордсворт, Колридж и Саути, Скотт и Шелли, которые обратились к природе и истории, но обратились не самоцельно, а для глубокого проникновения в смысл современности. Нередко надо отойти от наиболее бросающихся в глаза явлений времени, чтобы понять его сущность.
      Это отнюдь не значит, конечно, что поэзия вообще не может или не должна отражать сугубо «современные» факты. Но, как я убежден, в тот момент, когда Николай Рубцов вступал в литературу, обращение к природе и деревне было своего рода необходимостью. Опять-таки подчеркну, что это обращение у настоящих художников не было самоцельным и не превращалось в «воспевание».
      Исходя из всего этого, я и опровергаю широко распространенное определение поэзии Николая Рубцова как «деревенской». Деревня явилась для поэта необходимым «материалом» творчества, воплощавшего коренные проблемы современности. Николай Рубцов — не «деревенщик», а один из немногих наиболее значительных русских поэтов нашего времени.

***

      Столь же необоснованно, на мой взгляд, тесное связывание поэзии Николая Рубцова с традициями устного народного творчества и с той линией в русской поэзии, которая им принципиально следовала (Кольцов, многие вещи Некрасова, Есенина) [1] [1 Об этом писали многие критики; винюсь, что и я сам в свое время непродуманно писал о мнимом родстве поэзии Рубцова с фольклором]. Выше уже говорилось о том, что для поэта не характерен антропоморфизм, лежащее в основе древнего народного творчества очеловечивание природы. Но дело, конечно, не только в этом.
      В наследии Рубцова можно найти стихи, которые более или менее тесно связаны с устным народным творчеством. Но это либо ранние стихи, в которых поэт еще не обрел свой собственный стиль, либо немногие произведения, сознательно опирающиеся на фольклор — то есть выражения определенного жанра, занимающего свое особое место в творчестве поэта. Таковы, скажем, стихи «В горнице моей светло...», «Сапоги мои скрип да скрип...», «В лесу под соснами...» и т. п.
      Стиль же основных произведений Николая Рубцова опирается, с одной стороны, на сугубо современную разговорную речь деревни и, IB не меньшей степени, речь городскую, а с другой — на прочные стилевые традиции классической русской поэзии от Пушкина и Лермонтова до Заболоцкого и Твардовского.
      Итак, близость к устному народному творчеству, присущая, например, таким прекрасным современным поэтам, как Николай Тряпкин, и Федор Сухов, вовое не характерна для творчества Рубцова, и критики напрасно говорят об этой близости (а подчас даже усматривают в ней чуть ли не главный источник силы и своеобразия поэта). Конечно, у Николая Рубцова есть отдельные стихотворения (о чем уже говорилось) и, тем более, отдельные образы, связанные с фольклором. Но такого рода связи можно обнаружить у очень многих поэтов, ибо то или иное специфическое художественное задание настоятельно требует обращения к фольклорным мотивам и формам.
      Многое говорилось в критике и о прямой связи творчества Рубцова с поэзией Есенина. На мой взгляд, эта связь в гораздо большей степени присуща ранним, даже юношеским стихам Николая Рубцова. Между прочим, сам поэт решительно возражал тем, кто называли его непосредственным наследником Есенина; помню возникший на этой почве спор, который даже окончился ссорой с собеседниками.
      Это, разумеется, отнюдь не означает, что Николай Рубцов недостаточно хорошо относился к поэзии Есенина; напротив, он ценил ее предельно высоко и любил всем своим существом. Достаточно вспомнить eго стихотворение «Сергей Есенин»:

      ...Да, недолго глядел он на Русь
      Голубыми глазами поэта.
      Но была ли кабацкая грусть?
      Грусть, конечно, была... Да не эта!
      Версты всей потрясенной земли,
      Все земные святыни и узы
      Словно б нервной системой вошли
      В своенравность есенинской музы!
      Это муза не прошлого дня,
      С ней люблю, негодую и плачу.
      Много значит она для меня,
      Если сам я хоть что-нибудь значу.

      И все же в рубцовской любви к Есенину не было той исключительности, которую хотели бы видеть в ней некоторые критики и поэты. В зрелой поэзии Рубцова мало общего с есенинским стилем; в ней, в частности, совершенно отсутствует та эстетика и поэтика цвета, без которой немыслимо творчество Есенина (об этом еще пойдет речь).
      Характерно следующее стихотворение Николая Рубцова [1] [ 1 Отрывки из этого стихотворения публикуются здесь впервые; полностью оно печатается в сборнике «Подорожники» («Молодая гвардия»)]:

      Я люблю судьбу свою,
      Я бегу от помрачений!
      Суну морду в полынью
      И напьюсь,
      Как зверь вечерний...
      ...От заснеженного льда
      Я колени поднимаю,
      Вижу поле, провода,
      Все на свете понимаю!
      Вон Есенин —
                                на ветру!
      Блок стоит чуть-чуть в тумане.
      Словно лишний на пиру,
      Скромно Хлебников шаманит...

      Ясно, что поэт, осознающий себя прямым есенинским наследником, не поставил бы Есенина в один ряд с Хлебниковым и даже с Блоком...
      Известны, далее, стихи Рубцова, в которых он говорит о своем стремлении «проверять» по книгам Тютчева и Фета «искренность слова» и «продолжить книгою Рубцова» книги этих поэтов. И можно с большими основаниями утверждать, что любимейшим поэтом Николая Рубцова был совсем уж не «деревенский» Тютчев. Он буквально не расставался с тютчевским томиком, изданным в малой серии «Библиотеки поэта», и, ложась спать, клал его под подушку... Как уже говорилось, Николай часто исполнял стихи на полусочиненные-полууслышанные мелодии. Но среди своих стихотворений он почти всегда исполнял на такой же безыскусный мотив и тютчевское:

      Брат, столько лет сопутствовавший мне,
      И ты ушел, куда мы все идем,
      И я теперь на голой вышине
      Стою один — и пусто все кругом.

      И долго ли стоять тут одному?
      День, год-другой — и пусто будет там,
      Где я теперь, смотря в ночную тьму
      И — что со мной, не сознавая сам...

      Бесследно все — и так легко не быть!
      При мне иль без меня — что нужды в том?
      Все будет то ж — и вьюга так же выть, 
      И тот же мрак, и та же степь кругом.

      Дни сочтены, утрат не перечесть,
      Живая жизнь давно уж позади,
      Передового нет, и я, как есть,
      На роковой стою очереди.

      Внимательный читатель увидит, как близки эти стихи по своему стилю, по самому своему тону поэзии Николая Рубцова. Те же, кому довелось слышать эти стихи в исполнении Николая, чувствовали, что они — самое глубинное, самое интимное его достояние.
      Нет сомнений, что гениальная поэзия Тютчева оказала сильнейшее воздействие на Николая Рубцова, Подчас в его стихах слышны прямые (и даже излишне прямые) отзвуки Тютчева. Скажем, такие:

      В краю лесов, полей, озер
      Мы про свои забыли годы.
      Горел прощальный наш костер,
      Как мимолетный сон природы.

      И ночь, растраченная вся
      На драгоценные забавы,
      Редеет, выше вознося
      Небесный купол, полный славы...

      ...Душа свои не помнит годы,
      Так по-младенчески чиста,
      Как говорящие уста
      Нас окружающей природы...

      Менее явные отголоски тютчевской поэзии есть во многих стихах Рубцова.
      Проникновенно любил Николай Рубцов и поэзию Лермонтова, Некрасова, Фета и Блока[1] [1 Он очень любил исполнять на свои мелодии лермонтовский «Сон» и блоковское «Девушка пела в церковном хоре...»], — не говоря уже о Пушкине. Вспоминается забавный случай, происшедший в общежитии Литературного института. Однажды вечером Николай долго спорил с несколькими молодыми стихотворцами и, наконец, обвинив их в полном непонимании природы поэзии, ушел. А поутру обнаружилось, что со стен общежития исчезли большие портреты Пушкина, Лермонтова и Некрасова. Их нашли в комнате Рубцова, который всю ночь вел «беседу» с великими учителями...
      Все это, разумеется, отнюдь не значит, что Николай Рубцов буквально «воскрешал» стиль Тютчева и других творцов классической поэзии. Проблему традиций вообще нередко понимают слишком прямолинейно и упрощенно. Дело идет о широте и глубине той поэтической почвы, на которой выросло зрелое творчество Николая Рубцова, а не о некоем возврате в прошлое.
      Уже говорилось, что ранние стихи поэта очень тесно связаны с есенинским наследием. Можно утверждать даже, что поначалу Николай Рубцов был в безраздельной власти Есенина. Вот, например, его стихи 1957 года1:

                                                                  Т. С.

      Хочешь, стих сочиню сейчас?
      Не жаль, что уйдешь в обиде...
      Много видел бесстыжих глаз,
      А вот таких не видел!
      Душа у тебя — я знаю теперь —
      Пуста и темна, как сени...
      «Много в жизни смешных потерь», —
      Верно сказал Есенин.

      Можно было бы и не цитировать Есенина, ибо стихи эти и так полны приметами его поэзии — вплоть до характерного ритма («есенинского дольника»), которым Рубцов, кстати сказать, почти не пользовался в зрелости. Да, какое-то время поэзия Есенина была для Рубцова своего рода синонимом поэзии вообще; Есенин как бы открыл ему самый мир поэтического творчества. И, конечно, эта изначальная связь в той или иной мере чувствуется и в позднейших стихах поэта. Убежден, что настоящий поэт вообще не может вырасти из какой-либо одной традиции; он должен так или иначе освоить предшествующую поэтическую культуру своего народа в ее целостности (это, конечно, не значит, что он вынужден освоить вообще все ее выражения). Рубцов сумел это сделать и именно потому стал истинным поэтом, а не неким, по безосновательному определению одного критика, «новым прочтением Есенина» [1] [ 1 День поэзии. М., «Советский писатель», 1969, стр.] (к сожалению, многие критики утверждали и утверждают нечто подобное).
      Нельзя не сказать и о другой неоправданной тенденции, сказавшейся во многих критических статьях, относивших творчество Николая Рубцова к «тихой лирике». Это понятие вполне уместно, скажем, по отношению к поэзии Анатолия Жигулина. Но к основным стихам Николая Рубцова оно явно не применимо.
      Правда, у него есть отдельные вещи, отмеченные печатью спокойного и грустного раздумья и вылившиеся в «тихий» напев или разговор — «В горнице моей светло...», «Ночь на родине» («Высокий дуб. Глубокая вода...»), «В минуты музыки печальной...», «А, между прочим, осень на дворе...» и т. п.
      Но во множестве его лучших стихотворений звучит интонация столь активной устремленности, заклинания, призыва, что ни о какой «тихости» не может быть и речи:

      ...Останьтесь, останьтесь, небесные синие своды!
      Останься, как сказка, веселье воскресных ночей!..

      ...Но люблю тебя в дни непогоды
      И желаю тебе навсегда,
      Чтоб гудели твои пароходы,
      Чтоб свистели твои поезда!..

      ...В этой деревне огни не погашены.
      Ты мне тоску не пророчь!..

      Слава тебе, поднебесный
      Радостный краткий покой!..

      ...Россия, Русь! Храни себя, храни!..

      Бессмертное величие Кремля
      Невыразимо смертными словами!..

      Люблю ветер. Больше всего на свете.
      Как воет ветер! Как стонет ветер!..

      ...Но я смогу,
                          но я смогу
      По доброй воле
      Пробить дорогу сквозь пургу
      В зверином поле!..

      Вполне закономерно, что сам поэт читал эти и другие свои стихи почти на пределе голоса, притом усиливая и одновременно повышая мелодический тон на протяжении каждой отдельной строки. Его чтение можно графически изобразить так:

                                                         отчизны!
                                  задремавшей
                              по холмам
                   скакать
      Я буду
                                                           племен!..
                                           вольных
                              удивительных
                   сын
      Неведомый

      При этом (о чем уже говорилось) поэт сопровождал чтение как бы дирижерскими движениями рук, поднимая их все выше по мере повышения голоса.
      Эту принципиальную «громкость» своих стихов (не всех, конечно) поэт достаточно ясно выразил в пунктуации. Трудно назвать поэта, в текстах которого было бы так много восклицательных знаков, как у Рубцова; во многих стихах они употребляются в каждой строфе и даже чаще [1] [1 Прошу прощения за «цифры» (я не собираюсь поверять ими гармонию), но, полагаю, они говорят сами за себя. В стихотворении «Поэзия» 4 восклицательных знака на 5 составляющих его строф; «Видения на холме», соответственно, 6 знаков на 8 строф; «Купавы» — 4 на 5; «Журавли»—4 на 4; «Привет, Россия...»—6 на 6; «О Московском Кремле» — 9 на 7; «Весна на берегу Бии»—также 9 на 7; «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны...» — 14 на 10; «Философские стихи» — 17 на 13; «По дороге из дома» — даже 12 знаков на 4 строфы и т. д.]. Какая уж тут «тихая лирика», о которой так бездумно говорится в целом ряде критических статей о поэзии Рубцова...
      Наконец, в критике прочно утвердилось представление о принципиальной простоте и «безыскусности» поэзии Николая Рубцова. Многие критические отклики создают впечатление, что творчество поэта как бы даже не нуждается в серьезном и углубленном понимании и тем более «исследовании», ибо все здесь высказано прямо, непосредственно, без каких-либо «ухищрений». И задача читателя и критика состоит лишь в том, чтобы доверчиво, «душевно» воспринимать простое, открытое и откровенное слово поэта.
      Такое решение вопроса имеет свою привлекательность. Вот, мол, иные поэты напрягаются и изощряются, чтобы создать сложный образный мир (который к тому же неизбежно оказывается в той или иной мере искусственным), а Николай Рубцов сумел — и в этом как раз и проявилась сила его таланта — попросту «сказаться душой», естественно, словно без всякого «искусства» выразить ту сокровенную суть человека, которая и составляет истинную основу поэзии.
      Такое решение заманчиво, но, увы, несостоятельно. Тем, кто стремится понять природу поэзии (и, конечно, искусства в целом), необходимо раз и навсегда запомнить, что в творчестве нет и не может быть простых — в буквальном смысле этого слова — и «безыскусных» путей.
      Да, поэзии Рубцова не свойственна та прямая, очевидная сложность, которая бросается в глаза каждому. Нет в ней ни изощренных метафор, ни причудливых образных ассоциаций, ни необычных словосочетаний, ни оригинальных звуковых и ритмических структур. Впрочем, это не совсем так. Внешняя сложность нередко присуща ранним стихам Николая Рубцова, в частности его сознательно «экспериментальным» вещам конца 1950 — начала 1960-х годов (о них уже говорилось), в которых он как бы испытывал свое мастерство. Стихи эти свидетельствуют, что Николай Рубцов мог бы пойти по совсем иной дороге (по которой, кстати сказать, пошли в то время многие поэты). Но Николай Рубцов вскоре наотрез отказался от какой-либо «экспериментальности».
      Это, однако, ни в коей мере не означало, что он упростил свою творческую задачу. И я постараюсь в дальнейшем показать необычайную сложность созданного Рубцовым поэтического мира. Сложность эта особенно велика потому, что она залегает в самой глубине и воплощает в себе не изощренность поэтического зрения, но внутреннюю сложность самого бытия (точнее со-бытия) человека и мира.
      Михаил Лобанов в уже упоминавшейся статье заметил, что в поэзии Рубцова «миросозерцание неизмеримо углубляется... причастностью к тому, что, в сущности, невыразимо» [1] [1 День поэзии. 1972. М., «Советский писатель», 1973, стр. 181]. Можно выразить или даже, вернее, изобразить объективную жизнь мира — скажем, создать зримый, осязаемый словесный образ природы. С другой стороны, можно очень точно выразить душевное состояние человека, которое ведь и само по себе так или иначе воплощается в слове, в так называемой внутренней речи, уловив и закрепив в стихе движение этой прихотливой словесной ткани, поэт ставит перед нами «поток сознания».
      Но бытие совершается и на грани человека и мира, на самом рубеже субъективного и объективного. Этот, пользуясь термином М. М. Бахтина, диалог человека и мира нельзя воплотить ни в чувственном образе, ни в слове как в таковом. Этот диалог как бы в самом деле невыразим, ибо его «участники» говорят на разных языках — «языке» реальности и языке слов, — и не существует некоего единого «материала», в котором воплотились бы сразу, в одном ряду и голос -человека, и голос мира. Полнее всего этот диалог выражается, пожалуй, в музыке, создающей свой особенный «язык», в котором свободно сливаются человеческое и Вселенское.
      Лирическую поэзию часто сравнивают с музыкой, но сплошь и рядом это сопоставление проводится чисто формально: речь идет о внешней «музыкальности»— то есть ритмичности и «напевности» — стиха. В лирике возможна гораздо более существенная близость к музыке, характерная, впрочем, далеко не для всех лирических поэтов. Эта близость в высшей степени свойственна лучшим стихам Николая Рубцова.
      Они выражают то, что невыразимо ни зримым образом, ни словом в его собственном значении. В известных стихах Рубцова —

      В горнице моей светло.
      Это от ночной звезды.
      Матушка возьмет ведро,
      Молча принесет воды... —

      есть, конечно, и образность, и личностная речь поэта, выражающая его душевную жизнь. Но суть этих строк и их властное обаяние заключены все же в чем-то ином. Я говорю пока неопределенно «в чем-то», ибо очень трудно охарактеризовать это «иное»; но теперь мы как раз и займемся выяснением существа дела.
      Образ и слово играют в поэзии Рубцова как бы вспомогательные роли, они служат чему-то третьему, возникающему из их взаимодействия. Именно потому в зрелых стихах поэта нет ни «яркой» и оригинальной образности, ни необычных, «изысканных» слов. И то, и другое только мешало бы созданию своеобразного поэтического мира Николая Рубцова. Оценивая книгу Рубцова «Звезда полей», поэт Егор Исаев говорил: «Я помню ее сердцем. Помню не построчно, а всю целиком, как помнят человека со своим неповторимым лицом, со своим характером... В ней есть своя особенная предвечернесть — углубленный звук, о многом говорящая пауза. О стихах Николая Рубцова трудно говорить — как трудно говорить о музыке. Слово его не столько обозначает предмет, сколько живет предметом, высказывается его состоянием» [1] [1 Выступление на защите дипломной работы Николая Рубцова в 1969 году (Архив ЛИ)].
      Это очень меткие суждения. Слово в поэзии Рубцова действительно не столько обозначает — или изображает, «рисует», запечатлевает — предмет, сколько живет им. С другой стороны, слово или, точнее, речь поэта сама по себе не стремится быть сугубо личной, отчетливо индивидуализированной. Она как бы принадлежит всем и каждому.
      Цель поэта состояла, по-видимому, не в изображении внешнего мира и не в выражении внутренней жизни души, но в воплощении слияния мира и человека, в преодолении границы между ними. А для этого необходим особенный «язык». И то, что Егор Исаев назвал «углубленным звуком и о многом говорящей паузой», относится именно к этому особенному «языку» рубцовской поэзии, «языку», который не сводится к образам и словам, а лишь создается с их помощью, на их основе.
      Уместно обратиться прежде всего к анализу начальных, первых строк стихотворений Николая Рубцова. Его зачины своеобразны и имеют очень существенное значение.
      Преобладающая часть зрелых стихотворений поэта начинается со строк, представляющих собою самостоятельное целое. Такие первые строки заканчиваются, понятно, точкой, многоточием, или — реже — восклицательным либо вопросительным знаком; но дело, конечно, не в этом внешнем факте.
      Многие зачины Рубцова — это как бы предельно краткие стихотворения, подчас замечательные уже сами по себе (вслушайтесь в «их) [1] [ 1 Некоторые из приводимых строк в посмертно изданных книгах поэта заканчиваются запятыми. Но это редакторский произвол или небрежность: в прижизненных книгах и журнальных публикациях все цитируемые строки представляют собою самостоятельные предложения]:

      В горнице моей светло.

      Я уеду из этой деревни...

      Взбегу на холм и упаду в траву.

      Все облака над ней, все облака...

      Тихая моя родина!

      Мне лошадь встретилась в кустах.

      Седьмые сутки дождь не умолкает.

      ...Мы сразу стали тише и взрослей.

      Лошадь белая в поле темном.

      Все движется к темному устью.

      Как далеко дороги пролегли!

      Я забыл, как лошадь запрягают.

      О чем писать?

      На то не наша воля!

      Потонула во тьме отдаленная пристань.

      Вот он и кончился покой!

      Закатилось солнце за вагоны.

      Не было собак — и вдруг залаяли.

      Короткий день. А вечер долгий.

      В этой деревне огни не погашены.

      Замерзают мои георгины.

      Идет старик в простой одежде.

      Высокий дуб. Глубокая вода.

      Ах, как светло роятся огоньки!

      Ласточка носится с криком.

      Люблю ветер. Больше всего на свете.

      Уже деревня вся в тени.

      Окно, светящееся чуть.
      И т. д.

      Первая строка стихотворения всегда очень важна; это своего рода камертон, задающий всю мелодию. Но мало того: в лирической миниатюре (а большинство стихотворений Николая Рубцова состоит всего из 12— 24 строк) первая строка по своей весомости сравнима с прологом или начальной главой романа.
      Очевидная обособленность первой строки сама по себе определяет значительную последующую паузу, которая накладывает печать на восприятие стихотворения в целом. С другой стороны, выделенность побуждает углубленно пережить строку — в том числе и ее звучание.
      Приведенные мной зачины стихотворений замечательны своей естественностью, они словно выдохнуты, без усилия выхвачены из творческого сознания поэта. Но обратим специальное внимание на их звуковое строение, и нам станут очевидны повторы гласных и согласных звуков, создающих гармонию или даже особенную настроенность: Взбегу на холм и упаду в траву; Вот он и кончился покой; Я уеду из этой деревни; Мы сразу стали тише и взрослей; Идет старик в простой одежде; Как далеко дороги пролегли; Не было собак — и вдруг залаяли; Я забыл, как лошадь запрягают и т. п.[1] [1 Говоря о повторах гласных звуков, нужно учитывать, что по-настоящему внятно звучат те из них, которые находятся под ударением. Однако в какой-то мере и безударные гласные участвуют в создании стройности звучания].
      Эти повторы не могут быть случайными (хотя едва ли они созданы вполне сознательно, обдуманно; речь должна идти о творческой целеустремленности поэта); такие нагнетания однородных звуков и целых звукосочетаний на протяжении строки, состоящей всего лишь из пятнадцати-тридцати звуков, — очень маловероятны в «обычной» речи.
      Но дело, разумеется, отнюдь не в самих этих звуковых повторах: их может «организовать» любой версификатор. Дело в том, что повторы существуют в строках, обладающих предельной естественностью и вольностью. И, строго говоря, они, эти повторы, вообще не «слышны», они только упорядочивают, гармонизируют, настраивают движение поэтического голоса (который вполне воспринимается и тогда, когда мы читаем стихи «про себя»).
      Итак, начальные строки стихотворений Николая Рубцова задают тон, определяют самой своей обособленностью значащие паузы и «углубленный звук» его поэзии. В них есть и то слияние естественности и искусности, которое составляет исходную основу подлинного стиха. Наконец, каждая из приведенных строк предстает как неповторимое движение, как собственно рубцовский поэтический жест, который внятен читателю, в той или иной мере вошедшему в мир поэзии Николая Рубцова.
      Но как же создаются эти поэтические «жесты»? Ведь почти все приведенные выше зачины представляют собой предельно простые «сообщения», выраженные в предельно простой форме: «Я уеду из этой деревни». «Мне лошадь встретилась в кустах». «Седьмые сутки дождь не умолкает». «Высокий дуб. Глубокая вода». «Не было собак — и вдруг залаяли» и т. д.
      Все дело, по-видимому, в том, что обособленность этих строк, связанная с «углубленным звуком» (тут надо вспомнить также, конечно, и об уже отмеченном слиянии естественности и искусности, и о многозначительной паузе — как бы осмысленном молчании — после строки и в конце концов о ритме, о стиховой интонации вообще), пробуждает в них, в этих строках, некое внутреннее свечение.
      Вполне понятно далее, что каждая такая строка раскрывает весь свой смысл лишь в связи с зачинаемым ею стихотворением в его целостности; она существует не сама по себе, но как «пролог» стихотворения.
      И оказывается, что именно простота, даже, если угодно, элементарность заключенных в этих строках «сообщений» оборачивается глубокой содержательностью особенного характера. Да, именно «элементарность» внешнего смысла побуждает как бы заглянуть вглубь:

      Я уеду из этой деревни...
      Короткий день.
      А вечер долгий.
      В горнице моей светло,

      В этих — и других подобных — строках «предмет», в сущности, не изображается; они в самом деле «живут предметом». И простота строк выявляет, обнажает эту их напряженную внутреннюю жизнь. Словом, простота здесь вовсе не проста.
      Нельзя не отметить, что у Николая Рубцова есть стихи, зачины которых с внешней точки зрения более «образны» (я беру первые строки, так же составляющие самостоятельные предложения):

      Меж болотных стволов красовался
      Восток огнеликий... В полях сверкало.
      Близилась гроза. Вода недвижнее стекла.
      Размытый путь. Кривые тополя.
      И т. п.

      Но, по моему убеждению, эти зачины менее удачны. Внешняя изобразительность заслоняет здесь внутреннюю жизнь стиха. Николай Рубцов одерживает безусловную победу там, где его слово не изображает мир (и в то же время вовсе не уходит в субъективность души), а в самом деле живет им, преодолевая границу между миром и человеческой душой.
      Все это очень трудно показать наглядно и точно, речь идет о тончайших и к тому же таящихся в глубине поэтической реальности моментах. Повторю еще раз, что внутренний смысл начальной строки по-настоящему открывается, конечно, не сразу, а лишь после восприятия стихотворения в его целостности или даже на фоне всей поэзии Николая Рубцова. Но, войдя в атмосферу стихотворения (и поэзии в целом), мы схватываем и относительно самостоятельный смысл зачина. Тогда нам становится внятным тот особенный внутренний «язык», в котором органически слиты голос человека и голос мира. Сущность заключена не в объективном образе и не в субъективном, личном слове, а в глубинном движении, воплощающем со-бытие человека и мира:

      Как далеко дороги пролегли!

      Вполне понятно, что, характеризуя своеобразные зачины поэта, мы затронули лишь одно частное проявление сути дела (к тому же далеко не все стихи Николая Рубцова имеют подобные зачины). Но естественно было начать с «проблемы первой строки». Обратимся теперь к другим сторонам творчества поэта, в которых его суть выступит, надеюсь, более отчетливо и основательно.

***

      В свое время Анатолий Передреев заметил, что в поэзии Николая Рубцова почти отсутствует цвет. Это, между прочим, явно согласуется с тем, что в стихах поэта, как уже говорилось, почти нет пейзажа (который чаще всего связан с цветом, с красками).
      Да, в стихах Николая Рубцова крайне мало слов, обозначающих цвет [1] [1 Опять-таки прошу извинения за цифры, но очень уж они показательны. В двухстах с лишним разысканных до сих пор стихотворениях Рубцова слово «красный» встречается всего лишь четыре раза, «багряный» — шесть раз, «синий» — шесть, «голу бой» — пять, «золотой» — пять. Несколько чаще употребляются слова «зеленый» (десять раз) и «желтый» (двенадцать), но они выступают обычно лишь как простые приметы весенней или летней и осенней растительности («зеленая трава», «желтые листья»). Остальные «цветовые» слова встречаются у Рубцова всего лишь по одному разу: «багровый», «бурый», «алый», «оловянный», «малиновый», «седой», «рыжий», «гнедой», и более «экзотические» — «аспидный», «сиреневый», «бирюзовый», «лазурный»; «серебряно-янтарный». Следует отметить еще, что я имею в виду не только эпитеты, но и все формы «цветовых» слов (в подсчетах учтены, скажем, и такие слова, как «просинь», «зелень» и т. п.). Таким образом, в поэзии Рубцова в целом всего лишь около шестидесяти «цветовых» слов]. В большинстве его известнейших стихотворений вообще нет каких-либо «красок».
      Но это еще не все. Подавляющее большинство «цветовых» слов выступают у Рубцова либо в устойчивых традиционных сочетаниях, где они в силу их привычности ощущаются очень слабо («синее небо», «небесные синие своды», «синие небеса», «просинь неба», «синенький платочек», «зеленый луг», «зеленые чащи», «зеленый пруд», «зеленая гора», «зеленый простор», «зеленая трава», «зеленеющие сады», «позеленевшая крыша», «зеленый дворик», «желтые листья», «желтые поля», «желтый листопад», «желтый куст», «желтеющая глина», «багряный лист», «багряная роща», «багряный лес» (дважды), «багряные ивы», «багряный садик», «голубое небо», «голубые небеса», «золотой пунш» и т. д.), либо не в цветовом, а в оценочном или «символическом» смысле («золотой сон», фольклорное «красное солнце», «голубые глаза вечности», «седой холм», «златогривый конь» и т. п.), либо, наконец, как обозначения вида, «сорта» явлений («красная смородина», «гнедой конь», «красное вино» и т. д.) [1] [1 Отмечу, что в эти рубрики вошли почти две трети «цветовых» слов, встречающихся в стихах Рубцова].
      Собственно цветовые (то есть действительно дающие ощущение цвета) детали в стихах Рубцова можно буквально сосчитать по пальцам («небо с прозеленью», «желтый рой» огней, «бурая листва», «оловянное небо», «малиновые перья» заката). И в целостности его поэзии эти цветовые мазки почти не заметны — их слишком мало.
      Это отсутствие цвета, конечно же, не случайно. Я бы даже сказал, что как раз те очень немногие цветовые детали, которые все же есть в некоторых стихах Николая Рубцова, имеют случайный характер. Их могло бы и не быть, ибо поэт явно не ставил перед собой изобразительных задач.
      Итак, цвет не играет сколько-нибудь существенной роли в поэзии Николая Рубцова, и в этом, между прочим, состоит одно из коренных ее отличий от поэзии Есенина, переполненной цветом. Но отсутствие цвета как бы возмещается пронизывающей рубцовскую поэзию стихией света.
      Об этом верно и интересно написал Валерий Дементьев в своей работе «Предвечернее Николая Рубцова». Отметив, что «особенный отклик» находило у Рубцова еще в молодости высказывание Блока (из его статьи 1905 года «Слова и краски») — «Действие света и цвета освободительно. Оно улегчает душу, рождает прекрасную мысль», — критик пишет: «Освободительное действие света Рубцов ощущал с наибольшей полнотой и силой... в неуловимом, зыбком переходе «дня к ночи». Его «северные пейзажи» [1] [1 Пейзаж здесь, пожалуй, неточное слово; впрочем, как явствует из дальнейшего, критик имеет в виду не пейзаж, а нечто иное] характерны этим неуловимым скольжением солнечных лучей откуда-то с края земли. В таких предвечерних лучах все казалось таинственным, все приобретало двойственный — реальный и призрачный — вид.

      Слава тебе, поднебесный,
      Радостный, краткий покой!

      Рубцов шел на поразительное обновление языка, чтобы передать свое переживание природы:

      Когда заря смеркается и брезжит...

      Обычно говорят «брезжит» утренняя заря или рассвет, однако поэт не нарушил смысловых норм родного языка, ибо «брезжит» — это одновременно и слабо светится, распространяет слабый свет. С таких слабо светящихся, люминесцентных красок начинаются многие стихи Николая Рубцова... Свет и цвет действительно «улегчили» душу поэта» [2] [2 «Москва», 1973, № 3, стр. 209, 214].
      Критик напрасно говорит здесь не только о свете, но и о цвете и красках, которые, как мы видели, не играют сколько-нибудь заметной роли в поэзии Николая Рубцова. Впрочем, Валерий Дементьев по сути дела размышляет именно и только о стихии света, об его зыбких, неуловимых переходах и скольжении, об его лучах, об его таинственном и двойственном воздействии. И это размышление схватывает очень существенную сторону поэтического мира Николая Рубцова.
      Валерий Дементьев метко говорит о поэте, что, если его «сокровенной мысли найти световой эквивалент, то им было предвечернее». Стоит только уточнить, что «световой эквивалент» своей «сокровенной мысли» нашел сам поэт: стихия предвечернего света в его творчестве во многом как раз и есть воплощение, поэтическое бытие этой сокровенной мысли.
      Но вглядимся внимательнее в стихию света, живущую в поэзии Николая Рубцова. Мы видели, что в этой поэзии крайне мало слов, обозначающих цвет. Совершенно по-иному обстоит дело со словами, обозначающими свет, его различные оттенки и градации и, с другой стороны, словами, обозначающими отсутствие света, так сказать, «нуль-свет» («тьма», «тень», мрак» и т. п.).
      Слово «свет» и другие слова этого корня (светлый, светить, светящийся, рассвет, просветленье, освещенный и т. п.) встречаются в стихах Николая Рубцова более ста раз. Но это далеко не все. Рубцов очень часто употребляет и слова, выступающие как своего рода синонимы слов «свет» и «светлый» — например, сияние, сияющий, блеск, блестеть, луч, лучистый, излучающий, сверканье, сверкать и т. д.
      С другой стороны, почти столь же часто встречаются в стихах поэта слова, обозначающие отсутствие света — тьма, мрак, тень и различные производные от этих слов.
      Далее, в стихах Рубцова много слов, обозначающих то или иное соотношение света и тьмы. Наиболее часто употребляется слово мгла (и производные от него); мгла — это, так сказать, уже не свет, но еще и не тьма. Сюда же относятся слова: сумерки (это также еще не «мрак»), тусклый, гаснущий, пасмурный, мутный, смутный, расплывчатый, мерцающий, мерцание, туманный, хмурый, неясный, полутьма, брезжит и т. п. — слова, означающие различные «степени», «меры» света и тьмы.
      Нельзя не сказать и о том, что слова «белый» и «черный», которые многократно выступают в стихах Рубцова, чаще всего имеют не цветовое, а световое значение (поэтому я и не говорил о них при обсуждении роли цвета у Рубцова). Они предстают как варианты, синонимы слов «светлый» и «темный»:

      ...И черный дым летел за перевалы
      К стоянкам светлых русских деревень.
      Лошадь белая в поле темном...
      ...И не боится черных туч,
      Идет себе в простой одежде
      С душою, светлою, как луч...
      И т. п.

      Наконец, в этом проникнутом стихией света поэтическом мире чаще всего обретают чисто световое значение и такие слова, как солнце, заря, небо, луна, звезды, пламя, огонь, ясность, яркость, гореть и тем более эпитеты от этих корней — солнечный, лунный, звездный, небесный, пламенный, горящий, огнистый, огнеликий, огненный, яркий, ясный и т. д. и т. п. Даже слова, обозначающие время суток — день, ночь, утро, вечер, а также восход, закат и т. п., выступают в стихах Николая Рубцова главным образом в световом плане.
      Можно с полным правом утверждать, что стихия света выступает так или иначе в каждом зрелом стихотворении Рубцова, а множество его вещей всецело основаны на этой стихии.
      Вот, скажем, уже выписав три десятка характерных начальных строк из стихотворений поэта (см. выше, стр. 55—56), я заметил, что более трети из них несут в себе световое начало:

      В горнице моей светло...
      Окно, светящееся чуть...
      Лошадь белая в поле темном...
      Уже деревня вся в тени...
      Меж болотных стволов красовался восток огнеликий...
      Закатилось солнце за вагоны...
      Ах, как светло роятся огоньки...
      Потонула во тьме отдаленная пристань...
      В этой деревне огни не погашены...
      Все движется к темному устью...
      Короткий день. А вечер долгий...

      Эти зачины, вполне понятно, кладут печать на стихотворение в целом.
      Приведу еще типичные световые зачины:

      Светлый покой
      Опустился с небес...
      В потемневших лучах горизонта...
      Как я подолгу слушал этот шум,
      Когда во мгле горел закатный пламень!
      Во мгле, по холмам суровым...
      Когда заря
      Смеркается и брезжит.
      Когда за окном потемнело...
      В черной бездне 
      Большая Медведица
      Так сверкает!...
      Звезда полей во мгле заледенелой...
      Когда душе моей
      Сойдет успокоенье
      С высоких, после гроз,
      Немеркнущих небес...
      Когда заря, светясь по сосняку,
      Горит, горит, и лес уже не дремлет...
      В полях сверкало.
      Близилась гроза...
      Мороз над звездочками светлыми...
      Когда стою во мгле,
      Душе покоя нет...
      Кто-то стонет на темном кладбище...
      Над горной долиной — мерцанье.
      Над горной долиной — светло.
      Он шел против снега во мраке...
      Слава тебе, поднебесный
      Радостный краткий покой...
      Я забыл, что такое любовь,
      И под лунным над городом светом...
      Вода недвижнее стекла.
      И в глубине ее светло...
      И т. д.

      Итак, поэтический мир Николая Рубцова буквально переполнен световыми деталями. Невозможно предположить, что это произошло случайно. Подчас стихия света нагнетается с такой интенсивностью, которая свидетельствует об осознанной воле поэта:

      ...Светлыми звездами нежно украшена
      Тихая зимняя ночь.
      Светятся тихие, светятся чудные...

      ...И озаряемый луною,
      Светился тихо край родной.
      Светился сад, светилось поле...

      ...Светит лампа в избе укромной,
      Освещая осенний мрак...

      ...Меж тем рассветало.
      И вдруг, озаряя ухабы,
      Взлетел раскаленный
      Светящийся солнечный шар...

      Светлый покой опустился с небес
      И посетил мою душу!
      Светлый покой, простираясь окрест,
      Воды объемлет и сушу...
      О этот светлый покой-чародей!..

      С другой стороны, в стихах нередки подобные же нагнетания тьмы, отсутствия света, так сказать, нуль-света :

      ...Ночь придет — родимая окрестность,
      Словно в омут, канет в темноту.
      Темнота, забытость, неизвестность...

      Печальная Вологда дремлет
      На темной печальной земле,
      И люди окраины древней
      Тревожно проходят во мгле...

      И сдержанный говор печален
      На темном печальном крыльце...

      На темном разъезде разлуки
      И в темном прощальном авто...

      ...И, поднимаясь в гаснущей дали,
      Весь ужас ночи, прямо за окошком
      Как будто встанет вдруг из-под земли!
      И так тревожно в час перед набегом
      Кромешной тьмы без жизни и следа...

      ...И эта ночь со слякотью и тьмою,
      И горький запах слякоти и тьмы...

      Но в то же время было бы совершенно неправильно видеть в этом обилии или даже засилье световой стихии результат некоего сознательного задания. Необходимо строго различать осознанный «прием» и целеустремленную, но лишенную всякой нарочитости творческую волю поэта. В целом стихия света в поэтическом мире Николая Рубцова есть порождение творческой воли, а вовсе не произвольная прихоть.
      Стихия света выступает как воплощение наиболее глубокой сути рубцовской поэзии, — притом как одно из основных, если не самое основное воплощение этой сути.
      Уже говорилось, что поэзия Рубцова раскрывает то единство человека и мира, которое «невыразимо» на обычном языке. Стихия света как раз и является своего рода осуществлением этого единства, тем «материалом», или, если угодно, «языком», в котором свободно органически и равноправно сливаются «голоса» мира и человеческой души.
      Стихия света уже сама по себе есть нечто такое, что в равной мере свойственно миру и человеческому духу. И слово «свет» обозначает душевное состояние столь же естественно, как, и состояние мира. В поэзии Рубцова, например:

      Я вспоминаю, сердцем посветлев...
      Душа, излучавшая свет...
      С душою светлою, как луч...
      Светлеет грусть...
      И вот явилось просветленье
      Моих простых вечерних дум...
      От прежних чувств остался, охладев,
      Спокойный свет...

      Свет души свободно связывается со светом мира или даже переходит в него (и обратно):

      ...Надежды, скрытые в душе,
      Светло восходят в день цветущий...

      Светлый покой опустился с небес
      И посетил мою душу!..

      ...Звездный небосвод
      Полон светлых дум...

      ...И всей душой, которую не жаль
      Всю потопить в таинственном и милом,
      Овладевает светлая печаль,
      Как лунный свет овладевает миром...

      (здесь «светлая печаль» — своего рода синоним «лунного света»).

      ...Вдруг вспыхнут все огни эфира 
      И льется в душу свет с небес...

      Однако такое прямое, открытое соотнесение света мира и света души не очень характерно для поэзии Рубцова. Для нее типичны сложные и тонкие связи «внешнего» и «внутреннего» света и, в конечном счете, эти связи есть повсюду. Свет всегда объединяет, сливает воедино мир и человеческую душу, стирая границу между ними.
      Это обусловлено, в частности, тем, что свет в поэтическом мире Николая Рубцова предстает как необычайно гибкая, богатая движением и оттенками, полная жизни стихия. И это наиболее существенно.
      До сих пор я стремился показать, какую большую роль играет свет в поэзии Рубцова. Но само по себе это еще ничего не говорит об ее достоинствах, об ее художественной ценности. Любой версификатор способен перенасытить свои стихи световыми деталями. Важно не то, что в рубцовских стихах много света, но то, что свет выступает как живая, проникнутая смыслом поэтическая реальность.
      Очень многообразны оттенки и, так сказать, градации света в поэзии Рубцова, — что отчетливо видно, например, в его световых эпитетах: 1) пламенный, раскаленный, огненный, огнистый, горящий, лучистый, излучающий; светящийся; озаряемый; сияющий; яркий ясный; 2) мерцающий, зыбкий, туманный, пасмурный, тусклый, гаснущий, смутный, расплывчатый, мглистый, мутный, сумрачный, хмурый, поблекший; 3) потемневший, мрачный, померкший, погаснувший, беспросветный, кромешный и многие другие.
      Но дело не столько в многообразии, сколько в подвижности, гибкости этой световой гаммы, создающей живую жизнь света. Свет создает глубину поэтического мира. Цвет, например, предстает как поверхность, плоскость, которая непроницаема; между тем световой образ ведет взгляд вглубь, у него есть третье измерение. Наконец, свет в поэзии Николая Рубцова воспринимается не только в зрительном плане; он воспринимается как бы всем существом.
      Все это определяет непосредственную эстетическую ценность стихии света в поэтическом мире Николая Рубцова. Кстати сказать, свет прямо осознается как ценность во многих стихах, — ценность одновременно и эстетическая, и нравственная.
      Стихи о старике — своего рода носителе идеи добра — заканчиваются так:

      ...Идет себе в простой одежде,
      С душою светлою, как луч.

      Той же нотой завершаются стихи о «русском огоньке», чей «тихий свет» является как спасение:

      ...С доброй верою дружа,
      Среди тревог великих и разбоя
      Горишь, горишь, как добрая душа,
      Горишь во мгле, и нет тебе покоя.

      Характерны и строки о том времени, когда

      ...Чингисхана сумрачная тень
      Над целым миром солнце затмевала,
      И черный дым летел за перевалы,
      К стоянкам светлых русских деревень...

      Или такие строки:

      ...И страшно немного
      Без света, без друга...

      И, наконец, особенно содержательный образ:

      ...Когда душе моей
      Земная веет святость
      И полная река
      Несет небесный свет...

      Свет в поэзии Николая Рубцова — это душа мира и в то же время истинное содержание человеческой души, «святое» в ней. В стихии света мир и человеческая душа обретают единство, говорят на одном «языке».
      Мне могут возразить, что контраст света и тьмы и их ценностное соотношение извечно существует в народном сознании, и Николай Рубцов, так сказать, не открыл здесь ничего нового. Да, поэт действительно исходит из народного мироощущения. Но он дал древней идее света новое и вполне своеобразное, глубоко личностное бытие.
      Стихия света в его поэзии предстает как поэтическая реальность, в которой совершается сложная, многогранная и в то же время единая жизнь. Эта жизнь воспринимается не только, так сказать, зрительно, но и всей целостностью нашего восприятия, ибо в стихии света преодолевается граница мира и души, свет непосредственно переходит, переливается из мира в душу и обратно.
      Стихия света создает ту внутреннюю, глубинную музыкальность рубцовской поэзии, которая, как уже говорилось, по-настоящему роднит ее с искусством музыки. Стихотворный ритм и звуковая стройность лишь подкрепляют, поддерживают живущую в глубине музыку поэзии Николая Рубцова, музыку, которая отчетливо слышна, скажем, в этих вот просквоженных стихией света строфах:

      Летят журавли высоко,
      Под куполом светлых небес,
      И лодка, шурша осокой,
      Плывет по каналу в лес.

      И холодно так и чисто,
      И светлый канал волнист,
      И с дерева с легким свистом
      Слетает прохладный лист.

      И словно душа простая
      Проносится в мире чудес,
      Как птиц одиноких стая
      Под куполом светлых небес...

      Слово «светлый», вспыхивающее в каждой строфе, — это только открытые проявления световой стихии, которые побуждают «светиться» все остальное (так, несомненный оттенок светового смысла получают здесь не только дважды повторенные слова «купол небес», но и «высоко», «чисто», «душа простая» и даже «холодно», «волнист», «легкий», «прохладный», «проносится», «птиц одиноких стая» и т. д.).
      Мы говорим об эстетической (и вместе с тем, конечно, нравственной) ценности света в поэзии Николая Рубцова. Но стихия света имеет в ней еще и художественно-образную ценность. Из света созидается своеобразный предметно-чувственный мир рубцовской поэзии. Поэзия Рубцова сравнима не с живописью, а с графикой. Она, так сказать, «черно-белая», и не случайно слова «черный» и «белый» употребляются в ней значительно чаще, чем обозначения других красок («синий», «красный», «зеленый» и т. п.). Это, собственно, и не краски, а крайние точки светотеневой гаммы. Ту же роль играет и слово «серый», встречающееся, впрочем, редко:

      Много серой воды, много серого неба...

      ...Дождик знобящий и серый...

      ...И в затерянном сером краю...

      Поэтическая графика Николая Рубцова чаще всего воплощает такие тонкие переливы светотени, что отсутствие цвета как бы полностью возмещается.
      Искусствовед Н. А. Дмитриева метко писала о графике Михаила Врубеля: «Глаз Врубеля был настолько зорким и изощренным, что улавливал плоскости, на которые членится форма, ...даже в таких предметах, как, скажем, скомканная вуаль, или пелена снега с плавными перетеканиями поверхности, или внутренность перламутровой раковины... Ему удавалось графически, без помощи цвета, передавать переливы перламутра. «Эта удивительная игра переливов, — говорил художник, — заключается не в красках, а в сложности структуры раковины и в соотношениях светотени»[1] [ 1 Н. Дмитриева. Изображение и слово. М., «Искусство», 1962, стр. 61. (Разрядка моя.— В. К.)]. Нечто подобное можно сказать и о поэзии Николая Рубцова. Вот его стихи «Наступление ночи»:

      Когда заря смеркается и брезжит,
      Как будто тонет в смутной ночи,
      И в гробовом затишье побережий
      Скользят ее последние лучи,
      Мне жаль ее. Вот-вот... еще немножко...
      И, поднимаясь в гаснущей дали,
      Весь ужас ночи прямо за окошком
      Как будто встанет вдруг из-под земли!
      И так тревожно в час перед набегом
      Кромешной тьмы без жизни и следа,
      Как будто солнце красное над снегом,
      Огромное, погасло навсегда...

      За исключением традиционного «солнца красного» здесь нет ни одной цветовой детали, но сложность и глубина световой реальности воссозданы так пластично, что мы видим это «наступление ночи» словно во всей его красочности.
      Но это, строго говоря, вовсе не пейзаж, не «картина». Здесь воссоздай не некий «предмет», но движение, течение, или уж совсем точно — изменяющееся свечение. И цвет здесь не только был бы излишним; он, безусловно, помешал бы воссозданию изменчивого и уводящего в глубину движения света. Сейчас есть немало поэтов, которые в тех или иных отношениях близки к Николаю Рубцову, — либо в силу прямого воздействия его поэзии (а это воздействие очень властно), либо потому, что сложились в то же самое время, в той же художественной атмосфере. Однако в подавляющем большинстве случаев это чисто внешняя близость. Стихи почти всех «спутников» Рубцова — в сравнении с его стихами — внутренне статичны и плоски. Они лишены того глубинного струящегося свечения, той живой светящейся музыки, которая составляет самую суть рубцовской поэзии.

***

      Мы сосредоточились на стихии света, но, как уже отмечалось, это только одно из воплощений существа поэзии Николая Рубцова (хотя, может быть, и самое основное). Большую роль играет в творчестве поэта и стихия ветра (так называется, между прочим, упомянутая в начале этой книжки превосходная статья Михаила Лобанова).
      Вот «ветровые» зачины ряда стихотворений поэта (а зачины имеют особенно существенное значение):

      Был вечер и зловещ и ветрен...
      Стихи из дома гонят нас,
      Как будто ветер воет, воет...

      Лошадь белая в поле темном.
      Воет ветер, бурлит овраг...

      Осень кончилась. Сильный ветер
      Заметает ее следы...

      Когда в окно осенний ветер свищет
      И вносит в жизнь смятенье и тоску...

      В который раз меня приветил
      Уютный древний Липин Бор,
      Где только ветер, снежный ветер
      Заводит с хвоей вечный спор...

      Грустные мысли наводит порывистый ветер...

      Наслаждаясь ветром резким,
      Допоздна по вечерам
      Я брожу, брожу по сельским
      Белым в сумраке холмам...

      Люблю ветер. Больше всего на свете.
      Как воет ветер! Как стонет ветер!..[1] [Это стихотворение целиком посвящено ветру]

      Ветер, не ветер — 
      Иду из дома!..

      Утром проснешься на чердаке,
      Выглянешь — ветры свистят!..

      Итак, дюжина стихотворений, у «истока» которых — ветер. Отмечу сразу же, что ветер, — а также его «братья» — буря, вьюга, метель, пурга, буран и т. п. — присутствуют во множестве стихотворений поэта; хотя и не столь повсеместно, как свет.
      Движение ветра, то есть воздуха, воплощается в поэзии Рубцова столь же живо и пластично, как свет и его движение:

      ...Вихревыми холодными струями
      Ветер движется, ходит вокруг...

      ...Незримый ветер, словно в невода,
      Со всех сторон затягивает листья...

      ...Стоит береза старая, как Русь, —
      И вся она как огненная буря,
      Когда по ветру вытянутся ветви
      И зашумят, охваченные дрожью...

      Вот он и кончился, покой!
      Взрывая снег, завыла вьюга...

      Где вьюга полночным набегом
      Поля заметает кругом...

      Нередко слово «ветер» вообще не называется:


К титульной странице
Вперед
Назад