Кожинов В. В. 

Николай Рубцов. 
Заметки о жизни и творчестве поэта. - 
М., «Сов. Россия», 1976. - 88 с.

      Самый, пожалуй, неоспоримый признак истинной поэзии — ее способность вызывать ощущение самородности, нерукотворности, безначальности стиха; мнится, что стихи эти никто не создавал, что поэт только извлек их из вечной жизни родного слова, где они всегда — хотя и скрыто, тайно — пребывали. Толстой сказал об одной пушкинской рифме — то есть о наиболее «искусственном» элементе поэзии: «Кажется, эта рифма так и существовала от века». И это, конечно, свойство, характерное не только для пушкинской поэзии, но и для подлинной поэзии вообще. Лучшие стихи Николая Рубцова обладают этим редким свойством. Когда читаешь его стихи о журавлях:

      ...Вот летят, вот летят... Отворите скорее ворота!
      Выходите скорей, чтоб взглянуть на высоких своих!
      Вот замолкли — и вновь сиротеют душа и природа
      Оттого, что — молчи!— так никто уж не выразит их...—

      как-то трудно представить себе, что еще лет десять назад эти строки не существовали, что на их месте в русской поэзии была пустота.
      Все, кто слышал стихотворения Николая Рубцова в его собственном исполнении, вероятно, помнят, как, увлекаясь чтением, поэт сопровождал его характерными движениями рук, похожими на жесты дирижера, или руководителя хора. Он словно управлял слышимой только ему звучащей стихией, которая жила где-то вне него, — то ли в недрах родной речи, то ли в завываниях ветра и лесном шуме Вологодчины, то ли в создаваемой веками музыке народной души, музыке, которая существует и тогда, когда никто не поет.
      Замечательно, что Николай Рубцов не раз открыто сказал об этой своей способности, своем призвании слышать живущее в глубинах бытия, полное смысла звучание:

      ...И пенья нет, но ясно слышу я
      Незримых певчих пенье хоровое...

      ...Душа, как лист, звенит, перекликаясь
      Со всей звенящей солнечной листвой...

      ...Я слышу печальные звуки,
      Которых не слышит никто...

      ...Я брожу... Я слышу пенье...

      ...О ветер, ветер!
      Как стонет в уши!
      Как выражает живую душу!
      Что сам не можешь, то может ветер
      Сказать о жизни на целом свете... ...
      Спасибо, ветер! Я слышу, слышу!..

      ...Словно слышится пение хора,
      Словно скачут на тройках гонцы,
      И в глуши задремавшего бора
      Все звенят и звенят бубенцы...

      И, наконец, как своего рода обобщение, — строки о Поэзии:

      ...Звенит — ее не остановишь!
      А замолчит — напрасно стонешь!
      Она незрима и вольна.
      Прославит нас или унизит,
      Но все равно возьмет свое!
      И не она от нас зависит,
      А мы зависим от нее...

      Только на этих путях рождается подлинная поэзия, — о чем сказал Александр Блок в своем творческом завещании, речи «О назначении поэта»: «На бездонных глубинах..., — говорил Блок, — недоступных для государства и общества, созданных цивилизацией,— катятся звуковые волны... Первое дело, которое требует от поэта его служение — ...поднять внешние покровы..., приобщиться... к безначальной стихии, катящей звуковые волны.
      Таинственное дело совершилось: покров снят, глубина открыта, звук принят в душу. Второе требование Аполлона заключается в том, чтобы поднятый из глубины... звук был заключен в прочную и осязательную форму слова; звуки и слова должны образовать единую гармонию» [1] [1 Александр Блок. Собр. соч. в 8-ми т, т. 6. М., Гослитиздат, 1962, стр. 163].
      Предельно кратко, но точно сказал в сущности о том же самом Есенин, заметив, что он не «поэт для чего-то», а «поэт от чего-то» [2] [2 См. «Новый мир», 1961, № 2, стр. 101]. Только «зависимость» от «безначальной стихии», звук которой поэт принимает в душу, способна породить истинную поэзию. («О чем писать? На то не наша воля!» — так начал одно из стихотворений Николай Рубцов.)
      Конечно, необходимо еще заключить звук «в прочную и осязательную форму слова» — это далеко не всегда удается. Но даже самая безусловная власть над словом не создаст ничего действительно ценного, если поэт не слышит и не понимает пенье незримых певчих, звон листвы, стон ветра, если он не способен принять в свою душу звук и смысл журавлиного рыданья, о котором Николай Рубцов сказал в уже упоминавшемся стихотворении:

      ...Широко на Руси машут птицам согласные руки.
      И забытость болот, и утраты знобящих полей —
      Это выразят всё, как сказанье, небесные звуки,
      Далеко разгласит улетающий плач журавлей...

      Подавляющее большинство пишущих стихи делает это «для чего-то», формируя из своих — неизбежно ограниченных — впечатлений, мыслей и чувств соответствующую заданию стихотворную реальность.
      Между тем в поэзии Николая Рубцова есть отблеск безграничности, ибо у него был дар всем существом слышать ту звучащую стихию, которая несоизмеримо больше и его, и любого из нас, — стихию народа, природы, Вселенной.
      Обо всем этом по-своему сказал Михаил Лобанов в очень короткой, но глубокой статье о Рубцове — «Стихия ветра»: «Свое отношение к поэзии Николай Рубцов выразил словами: «И не она от нас зависит, а мы зависим от нее». Он задает вопрос простой и значительный:

      Скажите, знаете ли вы
      О вьюгах что-нибудь такое:
      Кто может их заставить выть?
      Кто может их остановить,
      Когда захочется покоя?

      От того, как ответить на этот немудреный вопрос... зависит, собственно, судьба поэзии... Можно добиться того, чтобы отключать или включать вьюгу — для большего комфорта. И не чувствуем ли мы тотчас же, как сами отключились от чего-то необъятного, свободного, заполняющего нас и выводящего в стихию?.. Порвалась связь с самим представлением о бесконечном, без чего не может быть и глубокого смысла конечного... Что-то «жгучее, смертное» есть и в связи поэта с самой природой, ветром, вьюгой, вызывающими в его душе отклик чувств — мирных, тревожных, вплоть до трагических предчувствий...
      Для Николая Рубцова было характерно такое самоуглубление, так же, как от «звезды полей», от красоты родной земли он шел к вифлеемской звезде, к нравственным ценностям... Объемность образа и поэтической мысли невозможна при сугубо эмпирическом миросозерцании, она требует прорыва в глубины природы и духа» [1] [1 День поэзии. 1972. М., «Советский писатель», 1973, стр. 181—182].
      Высокие слова о поэзии Николая Рубцова отнюдь не означают, что в его стихах все вполне совершенно и прекрасно. У него не так уж мало совсем не удавшихся, не достигших, по слову Блока, гармонии звука и слова стихов, и даже во многих его лучших вещах есть неуверенные или просто неверные ноты (характерно, что и Михаил Лобанов в своей лаконичной статье счел необходимым упомянуть о недостаточной «грации» отдельных строф поэта). Вряд ли можно спорить с тем, что за свою короткую и очень трудную жизнь Николай Рубцов не смог обрести той творческой зрелости, которая была бы достойна его исключительно высокого дара.
      Но все это отступает, все это забывается перед безусловной подлинностью его поэтического мироощущения, перед самородностью его слова и ритма:

      Тихая моя родина! 
      Ивы, река, соловьи... 
      Мать моя здесь похоронена 
      В детские годы мои...

***

      Николай Михайлович Рубцов родился 3 января 1936 года в поселке Емецк на Северной Двине, в полуторастах километрах выше Архангельска. О ранних его годах и об его семье известно крайне мало [1] [1 Создание полного и точного жизнеописания поэта потребует трудоемкой работы архивистов, биографов, мемуаристов; это дело будущего]. Сам поэт, заполняя в 1962 году анкету (при поступлении в Литературный институт), написал в графе «Сведения о родителях»: «Таких сведений почти не имею» [2] [2 Архив Московского литературного института им. А. М. Горького Союза писателей СССР, з/отд., 1004 ук. (в дальнейшем указывается в тексте: Архив ЛИ)]. Родители поэта были, очевидно, вологжане и жили в Тотемском районе, но незадолго до рождения Николая отца его, политработника, перевели по службе в соседнюю Архангельскую область. Накануне Великой Отечественной войны или же в самом ее начале семья Рубцовых возвратилась в родные места. О дальнейшем рассказано в стихотворении поэта «Детство»:

      Мать умерла. Отец ушел на фронт.
      Соседка злая не дает проходу.
      Я смутно помню утро похорон
      И за окошком скудную природу.
      Откуда только — как из-под земли! —
      Взялись в жилье и сумерки, и сырость,
      Но вот однажды все переменилось:
      За мной пришли, куда-то повезли..
      Я смутно помню позднюю реку,
      Огни на ней, и скрип, и плеск парома,
      И крик: «Скорей!» Потом раскаты грома
      И дождь... Потом... детдом на берегу...

      Это было в 1942 году, когда будущему поэту исполнилось шесть лет. Вначале он воспитывался в Красновском детдоме, а с 1943 года — в Никольском детдоме Вологодской области.
      Село Никольское (или, как позднее назвал его Николай Рубцов в стихах, «деревня Никола»), расположенное среди лесов и болот на правом притоке Сухоны, реке Толшме, стало настоящей родиной поэта. Он жил здесь безвыездно с семи до четырнадцати с половиной лет, и природа и быт этого глухого уголка северной Руси навсегда вошли в его душу как изначальная основа. Позднее, после своих многолетних скитаний по стране, Николай часто приезжал сюда и подолгу жил в Никольском; здесь он обрел семью (его дочь и сейчас живет в этом селе). Десятки лучших стихотворений поэта неразрывно связаны с природой и людьми этой его «малой родины».
      В I960 году Николай Рубцов успешно окончил Никольскую семиклассную школу и был отправлен продолжать учебу в древний (основанный ранее Москвы) город Тотьму, где поступил в лесотехнический техникум. Но подростка уже звал ветер странствий. В шестнадцать лет, едва получив паспорт, он добрался до Архангельска и попытался стать моряком. Но он был очень мал и слаб, и его не пустили в море. Позднее Николай вспоминал об этом в безыскусственных юношеских стихах:

      ...Как я рвался на море!
      Бросил дом безрассудно
      И в моряцкой конторе
      Все просился на судно,
      Умолял, караулил,
      Но нетрезвые, с кренцем,
      Моряки хохотнули
      И назвали младенцем...

      Прежде чем пробиться в море, Николай какое-то время работал библиотекарем, или, точнее, «избачом», совмещая в одном лице работника культуры и истопника. В конце концов он устроился кочегаром на рыболовецкое судно.
      Море (а Николай Рубцов впоследствии еще служил на Северном военно-морском флоте) стало темой многих стихов поэта. Но в подавляющем своем большинстве это стихи сугубо «ранние», в которых поэт еще по-настоящему не открыл свое, собственно «рубцовское» начало. Хотя в них есть привлекательная юношеская резкость и свобода, эти стихи, на мой взгляд, не должны, за редкими исключениями, входить в основной состав книг Николая Рубцова, в его «Избранное».
      Поэт писал о своей юности (стихи эти, безусловно, относятся к «ранним»):

      ...Нахлобучив мичманку на брови,
      Шел в театр, в контору, на причал.
      Полный свежей юношеской крови,
      Вновь, куда хотел, туда и мчал.
      Но моя родимая землица
      Надо мной удерживает власть,—
      Память возвращается, как птица,
      В то гнездо, в котором родилась...

      И только после окончательного «возвращения памяти» Николай Рубцов действительно стал поэтом.
      Итак, море было освоено. Теперь юношу позвали к себе большие города, где он еще не бывал. В начале 1955 года, девятнадцати лет, Николай Рубцов приезжает в Ленинград и начинает новую жизнь простым рабочим. Но пробыл он здесь «сего полгода: осенью его призвали в армию. Как человек, имеющий моряцкий опыт, он был отправлен на Северный флот. Четыре года прослужил Николай Рубцов на эскадренном миноносце. В ранних его стихах читаем:

      Я тоже служил на флоте!
      Я тоже памятью полн
      О той бесподобной работе
      На гребнях чудовищных волн.
      Тобою — ах, море, море! —
      Я взвинчен до самых жил...

      В эти годы он, по-видимому, и начинает всерьез писать стихи. Известно, в частности, что он сочинил множество стихотворений в 1957 году, в селе Приютино [1] [1 Бывшее имение президента Академии художеств А. А. Оленина, в котором часто гостил Пушкин] под Ленинградом, где жил во время отпуска. Здесь, между прочим, был написан первый вариант известного стихотворения «Березы» («Я люблю, когда шумят березы...»), в котором уже слышен «рубцовский» голос.
      В том же году стихи Николая Рубцова появляются в печати: их публикуют газета «На страже Заполярья», журнал «Советский моряк», альманах «Полярное сияние [2] [2 Этот альманах был создан при активно работавшем в те годы литературном объединении военных моряков Северного флота. Объединением руководил тогдашний редактор газеты «На страже Заполярья» Владимир Матвеев. В работе объединения участвовали будущие литераторы (в то время военные моряки) Юрий Кушак, Валентин Сафонов, Владимир Соломатин, Сергей Шмитько (впоследствии один из близких друзей Николая Рубцова) и другие]. Так начался путь Николая Рубцова в литературу.
      Поздней осенью 1959 года Николай Рубцов возвращается в Ленинград и приходит на знаменитый Кировский (б. Путиловский) завод. Сначала он работает в заводском жилищном отделе кочегаром, слесарем-водопроводчиком, слесарем-сантехником, а затем шлихтовщиком в копровом цехе завода.
      Вскоре он поступает учиться в вечернюю школу рабочей молодежи и становится членом литературного объединения при заводской многотиражке «Кировец», где неоднократно публиковались его стихи. В 1961 году выходит сборник сочинений членов этого литературного объединения «Первая плавка», в котором были представлены пять стихотворений Николая Рубцова; печатается он и в газете «Вечерний Ленинград». 24 января 1962 года Рубцов выступает на вечере молодых поэтов в Ленинградском доме писателя. Это выступление было его первым большим успехом [1] [1. Сообщено Б. И. Тайгиным].
      К этому времени Николай Рубцов был уже лично знаком со многими молодыми поэтами Ленинграда, в том числе и с наиболее талантливым из них — Глебом Горбовским; с ним, между прочим, связаны написанные в 1962 году яркие стихи Николая Рубцова «В гостях» («Трущобный двор. Фигура на углу. Мерещится, что это Достоевский...»). Общение с собратьями по делу помогло ему найти самого себя, поставить свой голос.
      В мае 1962 года Николай Рубцов сдает экзамены на аттестат зрелости и посылает стихи на творческий конкурс в Московский литературный институт. Среди них были уже такие собственно «рубцовские» стихи, как «Видения на холме» («Взбегу на холм и упаду в траву...»).
      В своем заявлении, отправленном в Литературный институт, поэт писал: «Я посылаю на Ваш суд, на творческий конкурс, стихи очень разные; веселые и грустные, с непосредственным выражением и с формалистическим уклоном (последние считаю сам лишь учебными, экспериментальными, но не отказываюсь от них, ибо и они от души, от жизни). Буду рад, если Вы найдете в них поэзию и допустите меня к приемным экзаменам» (Архив ЛИ).
      Стоит привести здесь отрывки из еще не публиковавшегося стихотворения «Утро перед экзаменом», написанного, очевидно, под впечатлением экзамена по геометрии на аттестат зрелости. Эти иронические и «экспериментальные» стихи показывают, как Николай Рубцов пробовал свои силы в разных манерах письма:

      Тяжело молчал валун-догматик
      В стороне от волн.
      А между тем
      Я смотрел на мир, как математик,
      Доказав с десяток теорем.
      Скалы встали 
                              перпендикулярно
      К плоскости залива.
      Круг луны.
      Стороны зари равны попарно,
      Волны меж собою не равны!
      Вдоль залива, точно знак вопроса,
      Дергаясь спиной и головой,
      Пьяное подобие матроса
      Двигалось по ломаной кривой.
      Спотыкаясь даже на цветочках,—
      Боже, тоже... пьяная в дугу
      Чья-то равнобедренная дочка
      Двигалась, как радиус в кругу...
      ...И в пространстве, ветреном и смелом,
      Облако — из дальней дали гость —
      Белым, будто выведенным мелом,
      Знаком бесконечности 
                                             неслось!

      В августе 1962 года Николай Рубцов был принят в Литературный институт и зачислен в творческий семинар Н. Н. Сидоренко.
      Опытнейший педагог Николай Сидоренко едва ли не первым оценил всю значительность творческого дара Н. Рубцова. Он писал 5 июля 1963 года в характеристике своего ученика: «Стихи его наполнены жизнью, в них свет и тени, радость и горечь... Они человечны, правдивы, выразительны... Н. Рубцов — поэт по самой своей сути» (Архив ЛИ).
      В характеристике за второй курс, написанной 14 мая 1964 года, Николай Сидоренко высказался еще более определенно: «Если вы спросите меня: на кого больше всего надежд, — я отвечу: на Рубцова. Он — художник по организации его натуры, поэт по призванию» (Архив ЛИ).
      Большую роль в окончательном становлении творчества Николая Рубцова сыграла дружба с поэтами Анатолием Передреевым, который в то время был студентом Литературного института, Станиславом Куняевым, Владимиром Соколовым [1] [1 Владимиру Соколову поэт посвятил одно из первых своих зрелых созданий — стихи «Звезда полей» (незадолго до того Соколов написал стихотворение с тем же названием), давшие позднее название первой московской книге поэта. С этим посвящением стихи были напечатаны в августовском номере журнала «Октябрь» за 1964 год (Дмитрий Стариков, который работал тогда заместителем главного редактора журнала, щедро публиковал в нем лучшие вещи Николая Рубцова). Затем между поэтами произошла размолвка, и, публикуя эти стихи в книге, которой они дали название, Николай Рубцов беспощадно снял посвящение (о трудном характере поэта еще пойдет речь). Позднее поэты помирились, но стихотворение «Звезда полей» при жизни Рубцова больше не публиковалось].
      В 1964 году стихотворения поэта публикуются в журналах «Молодая гвардия», «Октябрь», «Юность», в еженедельнике «Литературная Россия»; в последующие годы его имя часто появляется в московских литературных изданиях. В 1965 году в Архангельске выходит его первая тоненькая книжка «Лирика». Наконец, в 1967 году «Советский писатель» издает весомую книгу стихотворений Николая Рубцова «Звезда полей», вызвавшую целый ряд самых лестных откликов в печати. Одними из первых высказались друзья поэта Анатолий Передреев («Мир, отраженный в душе», «Литературная газета» от 22 сентября 1967 года) и Станислав Куняев («Словами простыми и точными», «Литературная Россия» от 22 ноября 1967 года).
      Высокое признание поэта наступило быстро. Уже в начале 1969 года появилась статья Анатолия Ланщикова, в которой было оказано, в частности, следующее: "...Всегда поражаешься умению Николая Рубцова так «расставить» самые простые слова, вдохнуть в них такой запас свежей жизни, что невольно хочется говорить о преображающем чуде поэзии» [1] [ 1 «Вопросы литературы», 1969, № 1, стр. 150].
      Казалось бы, судьба Николая Рубцова складывалась легко и счастливо. Но в действительности все было гораздо сложнее. Сиротское детство и отрочество, скитальческая, бесприютная (до самых последних лет жизни у Николая не было никакого постоянного пристанища) юность, заполненная непомерно тяжелой работой, суровая морская служба на Севере наложили неизгладимую печать на поведение и самую натуру поэта.
      У Николая Рубцова был трудный, неуравновешенный, глубоко противоречивый характер. Он являлся то предельно кротким и застенчивым, то развязным и ослепленным чувством зла. Он мог быть стойким и мужественным, но мог и опустить руки из-за неудачи. Он часто мечтал о семейном уюте, о спокойной творческой работе и в то же время всегда оставался, как верно заметил в одной из своих характеристик Николай Сидоренко, «скитальцем» по самой своей природе. Рубцов говорил о своих скитаниях по русской земле:

      ...Как будто ветер гнал меня по ней,
      По всей земле — по селам и столицам!
      Я сильный был, но ветер был сильней,
      И я нигде не мог остановиться...

      Конечно, были и чисто внешние препятствия и затруднения. Далеко не все и тем более не сразу понимали, каким редкостным поэтическим даром наделен этот небогато и небрежно одетый щуплый человек, с рано облысевшим лбом и, скажем прямо, не блещущим красотой лицом, — что многим мешало увидеть глубокое горячее свечение небольших глаз и выражающую духовную сосредоточенность складку широких губ.
      Николай Рубцов испытал на своем веку немало тягот, обид, оскорблений. Но вот в чем чудо: в стихах это почти не ощущается. Не могу не привести в этой связи замечательных по своей проникновенности суждений Михаила Пришвина, который в 1937 году писал одной из своих знакомых:
      «Ваша основная ошибка в том, что источником поэзии считаете доброе сердце... Запомните это навсегда, что из доброго сердца выходят добрые дела, но поэзия рождается в иных областях нашей души. Она рождается в простой, безобидной и неоскорбляемой части нашей души, о существовании которой множество людей даже и не подозревает.
      Настоящая поэзия потому так редка и так в конце концов высоко ценится, что очень мало людей, которые решаются и умеют считать реальностью эту сторону души. Огромное большинство людей в жизни своей исходит от обиды, оскорбления или греха...
      Источником моих слов... является совершенно простая, безобидная, неоскорбляемая часть души, которой обладает множество людей, но никто почти не хочет себе открыть ее, смириться до нее и отбросить все претензии и счеты... В охране этого родника не участвуют ни добро, ни зло: эта радость жизни находится по ту сторону добра и зла» [1] [1. Контекст, 1974. М.: "Наука", 1975, стр. 301].
      Это размышление, как мне представляется, бросает яркий свет на тайну поэтической судьбы Николая Рубцова. Добро и зло беспрепятственно боролись между собой на его житейском пути, который привел его к гибели. Но поэзия его вырастала из той «безобидной» и «неоскорбляемой» части души, над которой не были властны внешние воздействия.

      Я клянусь:
      Душа моя чиста,—

      с полным правом писал Николай Рубцов. И чистота его поэзии, очевидно, только возрастала от сопротивления... Но в жизни все было запутаннее и мрачнее. Уместно рассказать здесь об одном случае. Все, кто знали поэта, помнят, что Рубцов подбирал ко многим своим стихотворениям безыскусные, но выразительные мелодии и часто пел или, точнее, исполнял их — нередко в сопровождении старенькой гармошки либо гитары. Это было проникновенное исполнение, которое никого не оставляло равнодушным. И вот однажды Николай пел свои любимые вещи в кругу друзей и знакомых. Среди них был и один из лучших современных писателей-прозаиков, который, замечу, очень высоко ценил поэзию Рубцова, хотя в своем собственном творчестве был далек от нее. Пение захватило его. В конце концов на его глаза выступили слезы, и он, кажется, был готов разрыдаться.
      Что же Николай? Он прервал пение и набросился на писателя с жестокими обвинениями. Он утверждал, что исполняемые вещи не могут ему нравиться, что его слезы притворны и лицемерны. Дело чуть не кончилось рукопашной схваткой...
      Эта история в высшей степени характерна для Николая Рубцова, — хотя в иных случаях он мог проявить почти детскую доверчивость к людям. Кстати сказать, поэт сам хорошо сознавал мучительную противоречивость своей натуры. Он писал Станиславу Куняеву (18 ноября 1964 года), что испытывает «такое ощущение, будто мне все время кто-то мешает и я кому-то мешаю, будто я перед кем-то виноват и передо мною — тоже. Все это я легко мог бы объяснить с психологической стороны не хуже Толстого (А что!.. И мелкие речки имеют глубокие места...). Мог бы и объяснил бы, если б я не знал, кому пишу это письмо. Зачем делать это, если ты понимаешь все без второстепенных слов, тем, более — без лишних». И далее в том же письме: «...Страшно неудобно мне перед некоторыми хорошими людьми за мои прежние скандальные истории. Да и самому мне это все надоело до крайней степени...» (Архив С. Ю. Куняева).
      Все это, конечно же, как-то отразилось в поэзии Николая Рубцова. Однако именно в поэзии, в творчестве он чаще всего преодолевал то, что мучило его в жизни.
      Но о поэзии мы еще будем говорить подробно. Вернемся к жизни поэта. Более или менее успешный путь в литературу не очень уж облегчил личную судьбу поэта. Еще летом 1964 года, после ряда взысканий, он был исключен — с формальной точки зрения справедливо — из Литературного института. Правда, через полгода его восстановили, но лишь в качестве заочника, что, по сути дела, нисколько не спасало положения, так как Рубцов не имел ни постоянного заработка [1] [1 Он писал из села Никольского в уже цитированном письме Станиславу Куняеву: «...Я проклинаю этот божий уголок за то, что нигде здесь не подработаешь, но проклинаю молча, чтоб не слышали здешние люди...»] (на гонорары от публикуемых время от времени стихотворений прожить крайне трудно), ни жилища. Несмотря на неоднократные просьбы и ходатайства, Рубцов так и не был возвращен в ряды студентов Литературного института. Лишь в мае 1969 года он смог окончить его заочное отделение.
      В 1969 году вышла еще одна его книга «Душа хранит» в Северо-Западном издательстве (Архангельск), а весной следующего года издается новый сборник «Сосен шум» Б «Советском писателе». Эта — четвертая по счету — книга оказалась последним прижизненным изданием поэта...2 [2 Незадолго до смерти Николай Рубцов подготовил для издания книгу «Зеленые цветы», но вышла она уже без него]
      К концу 60-х годов жизнь поэта с внешней точки зрения более или менее наладилась. Он обрел относительно широкую известность и прочное признание. Многие московские поэты и критики писали и говорили о высоте и истинной народности его творческого дара.
      Не менее важную роль сыграли в судьбе Николая Рубцова его вологодские собратья по литературе. В этом выразился извечный пафос землячества, столь естественный в огромной и многообразной России. Уже в Москве Николая окружил вниманием и заботой вологжанин Александр Яшин, по-отечески опекавший его до самой своей смерти. Дружественно встретили его вологодские уроженцы, известные московские критики Валерий Дементьев и Феликс Кузнецов. Наконец, его ждала сама Вологда.
      Здесь жили и работали выдающиеся прозаики Виктор Астафьев и Василий Белов, поэты Виктор Коротаев и Александр Романов и большая группа более молодых писателей. Николай Рубцов, естественно, стал негласным предводителем вологодского поэтического цеха. Он оказался среди верных друзей и чутких соратников по литературе. Он обрел здесь, наконец, постоянное пристанище и заработок. Вологда с ее улицами, домами, храмами, рекой, деревьями вошла как родной и любимый город в последние стихи Николая Рубцова.
      Но силы его были подорваны. Он выразил это в интонационно спокойных и оттого еще более трагических стихах:

      Мы сваливать
                              не вправе
      Вину свою на жизнь.
      Кто едет,
                     тот и правит,
      Поехал, так держись.
      Я повода оставил.
      Смотрю другим вослед.
      Сам ехал бы
                           и правил,
      Да мне дороги нет.

      Незадолго до смерти поэт точно предсказал ее (есть такая загадочная способность у немногих истинных поэтов, остро чувствующих ритм своего бытия) в неотвратимых строках:

      Я умру в крещенские морозы,
      Я умру, когда трещат березы...

      В морозную крещенскую ночь, 19 января 1971 года, Николай Рубцов во время тяжкой ссоры был убит женщиной, которую собирался назвать женой. Ему только что исполнилось тридцать пять лет.
      Весной 1971 года Виктор Астафьев писал:
      «В день сороковин, мы, друзья и земляки поэта, собрались на кладбище. Под дощатой пирамидкой глубоко и тихо спал поэт, который так пронзительно умел любить свою землю и высоко петь о ней, а вот своей жизнью совсем не дорожил.
      Кладбище, где он лежит, новое — здесь еще недавно был пустырь, нет здесь зелени, и деревья еще не выросли, на крестах сидят нахохленные вороны.
      Возле стандартных пирамидок позванивают железными листьями стандартные венки, а кругом горят, переливаются голубые снега и светит уже подобревшее, на весну повернувшее солнце. И не верится, не хочется верить, что нет его с нами и никогда уже не будет, и мы не услышим его прекрасную, до половины только спетую песню. И хочется спросить словами повести известного вологодского прозаика В. Белова:
      — Коля, где ты есть-то?..
      Разговоры о том, что поэты уходят, а стихи их остаются,— мало утешают. Настоящего поэта никто не сможет заменить на земле...»[1] [1. «Наш современник», 1971, № 6, стр. 64]
      В 1973 году на могиле Николая Рубцова был поставлен памятник. На мраморной плите — бронзовый барельеф, у подножия памятника — выбитая из камня строка поэта:

      Россия, Русь! Храни себя, храни!..

***

      За пять лет, прошедших со дня смерти поэта, были изданы три его книги: «Зеленые цветы» (М., «Советская Россия», 1971), «Последний пароход» (М., «Современник», 1973), «Избранная лирика» (Вологда, 1974); в ближайшее время в издательстве «Молодая гвардия» выходит наиболее полное собрание стихотворений Николая Рубцова — «Подорожники». Теперь уже можно составить представление о наследии поэта в целом.
      С другой стороны, творчество поэта получило достаточно широкий отклик в критике. С момента выхода первой книги Николая Рубцова (1965) появились десятки рецензий, статей, специальных разделов в критических обзорах, посвященных его поэзии, — не говоря уже об отдельных упоминаниях. Но ныне становится все более ясно, что некоторые характеристики, слишком поспешно данные Николаю Рубцову критикой, неточны или просто ошибочны.
      Прежде всего многие критики безоговорочно и прочно причислили Николая Рубцова к деревенской поззии. Конечно, если попросту исходить из того, что большинство зрелых стихотворений поэта так или иначе связано с темой деревни и сельской природы, вопрос ясен. Но на самом деле все обстоит далеко не так уж просто.
      Мне не раз приходилось слышать из уст самого Николая Рубцова недовольные и даже резкие - возражения тем, кто называл его «деревенским поэтом».
      Начнем с того, что все молодые годы Николая Рубцова прошли, как мы уже видели, в городах и морских портах. Покинув родную деревню в четырнадцать лет, он возвратился туда — и фактически и духовно — только уже вполне взрослым, почти тридцатилетним человеком.
      Поэзией он начал всерьез заниматься, по-видимому, с восемнадцати-девятнадцати лет (вообще же, по его признаниям, он писал стихи с самого детства). Вначале это были, так сказать, стихи «моряцкие», затем главным образом «городские». Многие из этих ранних вещей вошли в его книги, но даны там вперемешку с поздними, зрелыми стихотворениями, что сильно запутывает читателя.
      Трудно, а подчас, вероятно, и невозможно установить теперь точные даты написания тех или иных стихотворений поэта, но во всяком случае подавляющее большинство известных нам «моряцких» стихотворений относится к 1957—1959 годам, а «городских» — к 1959— 1962 годам. К собственно «деревенской» теме Николай Рубцов по-настоящему обратился лишь в Москве, после поступления в Литературный институт.
      Поэт в самом деле на какое-то время «забыл» деревню, из которой он вышел. К началу 60-х годов относятся его иронические строки:

      ...Я выстрадал, как заразу,
      Любовь к большим городам!..

      В 1962 году Рубцов пишет очень выразительные стихи «В гостях» — стихи чисто «городские», даже, так сказать, «петербургские».

      Трущобный двор.
      Фигура на углу.
      Мерещится, что это Достоевский.
      И желтый свет в окне без занавески
      Горит, но не рассеивает мглу.

      Гранитным громом грянуло с небес!
      В безлюдный двор ворвался ветер резкий,
      И видел я, как вздрогнул Достоевский,
      Как тяжело ссутулился, исчез...

      Не может быть, чтоб это был не он!
      Как без него представить эти тени,
      И желтый свет, и грязные ступени,
      И гром, и стены с четырех сторон!..

      Настоящее «возвращение» к деревенской родине произошло именно в то время, когда Николай Рубцов входил в большую литературу (это совпадение, конечно, не было случайным). В силу этого создалось представление, что поэт так и начался с «сельской» темы. На самом же деле шести (всего лишь!) годам собственно литературной деятельности Николая Рубцова предшествовало не меньшее количество лет активной работы над стихами, которые почти совершенно не были связаны с деревней [1] [1 Николай Ливнев, учившийся на одном курсе с Рубцовым в Литературном институте, вспоминает, что поэт приехал с баулом, который был битком набит рукописями стихов. Об этом же рассказывает другой однокурсник поэта — Михаил Шаповалов].
      Суть дела можно вкратце выразить так: деревня стала необходимой Николаю Рубцову не сама по себе, не как поэтическая тема, но как своего рода «точка отсчета», как своеобразная мера всего, как исток всей жизни родины. Это рельефно выразилось в ряде его стихотворных концовок, словно обнажающих внутренний смысл обращения поэта к сельскому бытию.
      Стихи «Острова свои обогреваем» заканчиваются так:

      ...Мать России целой — деревушка,
      Может быть, вот этот уголок...

      Или стихотворение «Ферапонтово»:

      ...И казалась мне эта деревня
      Чем-то самым святым на земле...

      Или, наконец, стихи «Давай, земля, немножко отдохнем...» :

      ...Вокруг любви моей непобедимой
      К моим лугам, где травы я косил,
      Вся жизнь моя
      Вращается незримо,
      Как ты, Земля,
      Вокруг своей оси...

      Да, родная деревня и любовь к ней были для зрелого творчества Рубцова именно своего рода «осью». Но он никогда не терял из виду весь круг жизни своего народа и всю Землю, — хотя из самой отдаленной ее точки снова и снова возвращался к «оси».
      У Николая Рубцова есть совершенно открытое, прямое (и потому не очень-то удачное в поэтическом смысле) объяснение того, почему его стихи обращены к деревне:

      В деревне виднее природа и люди.
      Конечно, за всех говорить не берусь!
      Виднее над полем при звездном салюте,
      На чем поднималась великая Русь.

      Но едва ли сколько-нибудь оправданно представление о Николае Рубцове как «изобразителе» или «певце» деревни и природы. Суть его творчества глубже и сложнее.
      Анатолий Ланщиков в статье «Поэт и природа (памяти Николая Рубцова)» совершенно верно заметил: «Пейзаж как таковой почти отсутствует в его стихах... У Николая Рубцова... то единство с природой, когда природа дает самочувствие вечной жизни, определяя нравственную меру вещей и явлений» [1] [1 А. Ланщиков. Многообразие искусства. М., «Московский рабочий», 1974, стр. 143, 145].
      На первый взгляд слова эти звучат странно: ведь в большинстве стихотворений поэта речь идет о деревне и о природе — как же это у него почти нет пейзажа?! Во многих критических статьях Николай Рубцов предстает как раз в качестве замечательного мастера деревенского пейзажа, особенно северного, И все же критик прав. Природа у поэта почти не выступает как объект изображения. Его стихи воплощают органическое, хотя и противоречивое единство человека и природы, которые как бы непрерывно переходят друг в друга (между тем пейзаж в собственном смысле подразумевает известную отчужденность, отделенность от природы).
      Дело идет вовсе не о так называемом антропоморфизме, то есть об одухотворении, очеловечивании явлений природы, которое сложилось в древнейшем, даже первобытном фольклоре, а позднее нередко выступало как образная основа поэзии (например, у Кольцова и Некрасова). Для творчества Николая Рубцова этот путь не очень характерен. Если уж на то пошло, поэт более склонен к утверждению природной основы человека, нежели к очеловечиванию природы. Анатолий Пайщиков говорит в уже упомянутой статье: «...Если мы считаем природу источником и причиной нашей физической жизни, то есть ли у нас основания искать источники и причину нашей духовной жизни непременно за пределами той же самой природы?»[1] [1. Цит. соч., стр. 145]
      Это именно то новое, современное осознание проблемы «человек и природа», которое глубоко и ярко выразилось в поэзии Николая Рубцова.
      Как это на первый взгляд ни странно, в очеловечивании природы выражается заведомая отделенность от нее, чуждость ей,— та чуждость, которая свойственна ранним стадиям человеческого развития, как раз и породившим антропоморфические образы природы. Когда людям приходилось повседневно бороться не на жизнь, а на смерть с природными явлениями и стихиями, они стремились хотя бы в сознании преодолеть их чуждость и враждебность, наделив, их своими, человеческими чертами. Это очеловечивание природных сил в той или иной форме выступает в развитии поэзии вплоть до XX века.
      Но в нашем столетии совершился настоящий переворот в практическом и, соответственно, духовном отношении человека к природе. Небывалая власть над ее силами привела, в частности, к тому, что на первом плане стоит теперь не задача борьбы с этими силами, а задача защиты природы от разрушительного действия грандиозно выросших человеческих сил.
      Современная или, точнее, подлинно современная поэзия стремится скорее к открытию природного в человеке, чем человеческого в природе. Это в высшей степени присуще и поэзии Николая Рубцова,— хотя она и не лишена моментов очеловечивания природы.
      В истории русской и мировой поэзии есть бессчетное количество стихотворений, в которых предстает глубоко очеловеченный образ осени. В стихах Рубцова соотношение как бы перевернуто:

      ...Я с поникшей головою,
      Как выраженье осени живое [1] [ 1 Здесь и далее в стихах выделено мною. — В. К.],
      Проникнутый тоской ее и дружбой
      По косогорам родины брожу...

      Или возьмем стихотворение «Ферапонтово»:

      В потемневших лучах горизонта
      Я смотрел на окрестности те,
      Где узрела душа Ферапонта
      Что-то божье в земной красоте.
      И однажды возникло из грезы,
      Из молящейся этой души,
      Как трава, как вода, как березы,
      Диво дивное в русской глуши!..

      Традиционно как раз обратное сопоставление: «творчество» природы сравнивается с человеческим. Здесь же высшее проявление человеческих возможностей «возникло» подобно тому, как возникали трава, вода, березы.
      Но это только одна сторона дела. В поэзии Николая Рубцова природа нераздельна с жизнью и историей народа. В каком-то смысле это же можно сказать о творчестве многих поэтов. Но у Рубцова — и в этом один из главных источников силы и своеобразие его поэзии — природа и история народа нередко словно сливаются, даже отождествляются, и их единство предстает для поэта как своего рода идеал.
      В широко известном стихотворении поэт говорит:

      Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны...

      и в той же строфе словно уточняет:

      Я буду скакать по следам миновавших времен...

      Холмы отчизны — это как бы и есть следы миновавших времен, следы истории народа. В стихотворении «О Московском Кремле» читаем:

      В твоей судьбе — о русская земля!—
      В твоей глуши с лесами и холмами,
      Где смутной грустью веет старина,
      Где было все: смиренье и гордыня —
      Навек слышна, навек озарена,
      Утверждена московская твердыня!

      «Старина», история существует непосредственно в лесах и холмах, из которых словно сама собой возникла и утвердилась твердыня Кремля.
      Точно так же в стихах «Привет, Россия...»

      ...Весь простор, небесный и земной,
      Дышал в оконце счастьем и покоем,
      И достославной веял стариной,
      И ликовал под ливнями и зноем!

      И в стихах «Выпал снег и все забылось» оказывается, что снегом —

      Красотою древнерусской
      Обновился городок.

      Все это может быть понято, как некое отрицание сказанного выше: поэт все-таки очеловечивает природу, внося в нее исторический смысл. Дело в том, однако, что в поэтическом мире Николая Рубцова именно сама природа предстает как необходимый исток и основа истории, как естественно порождающая бытие народа почва. И именно этим, по убеждению поэта, живет человек, именно это надо постоянно помнить и сознавать. Только в единстве со своим народом и его тысячелетней историей человек обретает действительное единство с природой — таков сквозной смысл поэзии Николая Рубцова. Лишенный народного сознания и исторической памяти, оказавшийся в одиночестве человек неизбежно ощущает вдруг чуждость и враждебность природы. Это с проникновенной силой воплощено в стихах Николая Рубцова «Осенние этюды»:

      ...От всех чудес всемирного потопа
      Досталось нам безбрежное болото,
      На сотни верст усеянное клюквой,
      Овеянное сказками и былью
      Прошедших здесь крестьянских поколений...

      Таким образом, даже болото нерасторжимо связано с народным бытием. Но вот человек остался один на один с этим болотом и его оставили историческое сознание и память:
      Зовешь, зовешь... Никто не отзовется...
      И вдруг уснет могучее сознанье,
      И вдруг уснут мучительные страсти,
      Исчезнет даже память о себе...

      Только поначалу это состояние воспринимается как желанная свобода:

      «Как хорошо! — я думал. — Как прекрасно!»
      И вздрогнул вдруг, как будто пробудился,
      Услышав странный посторонний звук.
      Змея! Да, да! Болотная гадюка
      За мной все это время наблюдала
      И все ждала, шипя и извиваясь...
      Мираж пропал. Я весь похолодел.
      И прочь пошел, дрожа от омерзенья.
      Но в этот миг, как туча, над болотом
      Взлетели с криком яростные птицы.
      Они так низко начали кружиться
      Над головой моею одинокой,
      Что стало мне опять не по себе...

      ...И понял я, что это не случайно,
      Что весь на свете ужас и отрава
      Тебя тотчас открыто окружают,
      Когда увидят вдруг, что ты один...

      Та же, в общем и целом, мысль в замечательном стихотворении «Вечернее происшествие». Нельзя не сказать в связи с ним, что Николай Рубцов поистине обожал лошадей. Редкостная встреча с лошадью, тянущей телегу по московской улице, вызвала в нем однажды настоящий восторг. Но вот совсем другое ощущение:

      Мне лошадь встретилась в кустах,
      И вздрогнул я. А было поздно...
      В любой воде таился страх,
      В любом сарае сенокосном...
      Зачем она в такой глуши
      Явилась мне в такую пору?
      Мы были две живых души,
      Но неспособных к разговору.
      Мы были разных два лица,
      Хотя имели по два глаза.
      Мы жутко так, не до конца,
      Переглянулись по два раза.
      И я спешил — признаюсь вам —
      С одною мыслью к домочадцам:
      Что лучше разным существам
      В местах тревожных —
                                          не встречаться!

      Вопреки концовке, смысл этого стихотворения, без сомнения, многозначен. Жуткое ощущение чуждой, нечеловеческой «души» лошади (ощущение, которое всецело преодолевается в народном бытии, превращающем лошадь, — как и вообще все природное — в родное человеку существо) не так уж «отрицательно». Соприкосновение с нераскрываемой тайной иного существа влечет и захватывает. Здесь по-своему проявилась способность поэта избежать традиционного очеловечивания природы — способность, как уже говорилось, сугубо современная. Он выразил самостоятельную, самодовлеющую суть животного, в котором обычно видят лишь некий придаток к человеку. Только теперь мы поднимаемся до осознания суверенности всех живых существ...
      Но признанье суверенности природы и бесконечное уважение к ней вовсе не приводят Рубцова к какой-либо идеализации природы; сама по себе она никак не может дать человеку спасения. Поэт, выросший в деревне, далек от идиллических представлений о природе. В его стихах не раз возникает образ человека, оторвавшегося от людей или жестоко отвергнутого ими, оставшегося один на один с природой и потому обреченного на верную гибель. Вот, например, стихотворение «Неизвестный»:

      Он шел против снега во мраке.
      Бездомный, голодный, больной,
      Он после стучался в бараки
      В какой-то деревне лесной,
      Его не пустили. Тупая
      Какая-то бабка в упор
      Сказала, к нему подступая: —
      Бродяга, наверное, вор...
      Он шел. Но угрюмо и грозно
      Белели снега впереди!
      Он вышел на берег морозной,
      Безжизненной, страшной реки!
      Он вздрогнул, очнулся и снова
      Забылся, качнулся вперед...
      Он умер без крика, без слова.
      Он знал, что в дороге умрет...

      Угрюмой, грозной, безжизненной, страшной предстает природа, когда человек оказывается совсем наедине с ней...
      Уже хотя бы эти сложные, противоречивые, неоднозначные отношения поэта с природой подтверждают, что он не может быть понят как традиционный «певец деревни». Напомню еще раз его собственные слова о том, что «в деревне виднее природа и люди» и «виднее..., на чем поднималась великая Русь» (то есть виднее история родины). Начав свой путь как «городской» поэт, Николай Рубцов обратился к деревне, ибо был убежден, что в ее бытии сегодня яснее выступают природа, человек и история в их противоречивом единстве.
      Возьмем одно из лучших стихотворений Рубцова, относящихся к «городскому» (или, еще точнее, «петербургскому») периоду его творчества (1959—1962) — стихи «Утро утраты»:

      Человек не рыдал, не метался
      В это смутное утро утраты,
      Лишь ограду встряхнуть попытался,
      Ухватившись за копья ограды.

      Вот пошел он. Вот в черном затоне
      Отразился рубашкою белой.
      Вот трамвай, тормозя, затрезвонил;
      Крик водителя: — жить надоело?

      Было шумно, а он и не слышал.
      Может, слушал, но слышал едва ли,
      Как железо гремело на крышах,
      Как железки машин грохотали...

      Вот пришел он. Вот взял он гитару.
      Вот по струнам ударил устало.
      Вот запел про царицу Тамару
      И про башню в теснине Дарьяла.

      Вот и все... А ограда стояла.
      Тяжки копья чугунной ограды.
      Было утро дождя и металла,
      Было смутное утро утраты.

      Это, без сомнения, сильные и мастерские стихи. В них, правда, есть свои недостатки: чересчур прямолинейный звуковой повтор «утро утраты», разрывающая стих реплика «жить надоело?», неточное «железо на крышах» (имеется в виду «железо крыш»), небрежное «железки машин» и т. п. Но в целом стихи ярко запечатлели предельно тяжкое состояние человеческой души, не могущее найти выхода и разрешения. Символическая чугунная ограда с ее тяжкими копьями, будто тушью сделанная — кстати, типично «петербургская» — зарисовка героя («вот в черном затоне отразился рубашкою белой»), точное «может, слушал, но слышал едва ли», нарастающий мотив «железа» (перекличка с «оградой»), «усталое» пенье, как безнадежная попытка разрешения, освобождения, и, наконец, смелый обобщающий образ «утро дождя и металла» — все это создает истинно поэтическую реальность.
      Но в то же время в стихотворении есть узость и сдавленность, это скорее «этюд», чем полнокровное творение. И дело вовсе не в том, что стихи «мрачны», «пессимистичны». Среди более поздних, вполне зрелых стихотворений поэта можно найти не менее мрачные по настроению вещи, — скажем, «Зимняя ночь» («Кто-то стонет на темном кладбище...»), «Прощальное» («Печальная Вологда дремлет...»), «Бессонница» («Окно, светящееся чуть...») и др.
      Однако на этих зрелых стихах всегда лежит хотя бы отсвет животворной реальности, существующей вне воплощенного в них безысходного душевного состояния, которое поэтому преодолевает свою безысходность. Вот, скажем, достаточно тяжкое по своей тональности стихотворение «Прощальное», овеянное предчувствием смерти:

      Печальная Вологда дремлет
      На темной печальной земле,
      И люди окраины древней
      Тревожно проходят во мгле.

      Родимая! Что еще будет 
      Со мною? Родная заря 
      Уже завтра меня не разбудит,
      Играя в окне и горя...

      Коренное отличие этих стихов от «Утра утраты» очевидно. В том раннем стихотворении герой оказывается один на один с совершенно чуждым и даже враждебным миром. Он со своей безнадежностью всецело замкнут в себе. Между тем в «Прощальном» есть другие люди, которые «тревожно проходят во мгле», как бы разделяя тревогу лирического героя, есть «древняя окраина», история которой продолжается, есть не обозначенная определенно «родимая» (это может быть мать, возлюбленная, соотечественница или даже Родина вообще — важен лирический мотив, символ, а не его конкретное проявление), есть «родная заря», которая будет играть в окне и гореть...
      Говоря попросту, есть природа и история, есть люди, вобравшие их в себя. Это, разумеется, ни в коей мере не приводит к поверхностному и дешевому оптимизму и нисколько не исключает личных и всеобщих трагедий. Между прочим, сам Николай Рубцов и в последние свои годы не раз с вызовом говорил, что он писал и будет писать «пессимистичные» стихи (на самом деле он так протестовал, конечно же, против бездумного оптимизма).
      Стремясь «оправдать» своего подопечного, Н. Н. Сидоренко писал в характеристике Николая Рубцова за 4-й курс (5 июня 1967 года): «Муза его несколько грустновата (это, конечно, сказано слишком «мягко». — В. К.). Что поделаешь: он рано осиротел, рос в сельском детдоме, без семьи» (Архив ЛИ). К этому следовало бы добавить, что и поэт, и его народ пережили самую страшную в истории войну и безмерно трудные послевоенные годы, что Николай Рубцов с исключительной остротой чувствовал нарастающую коллизию социально-технического прогресса и природы, — коллизию, развертывающуюся внутри самого человека (и, конечно, внутри народа в его целостности), который есть не только общественное, но и природное явление и т. д. Бездумный оптимизм не способен породить, по крайней мере в наш век, ничего истинно поэтического, Но вернемся к стихам «Утро утраты». Воплотившаяся в них трагедия совершенно одинокого человека, разумеется, вполне реальна и глубоко лична. Тот факт, что стихи написаны не от первого лица, обусловлен, очевидно, своего рода творческим целомудрием (поэт не хотел представить самого себя столь трагической фигурой) [1] [1 Несколько подобных стихотворений, переведенных «в третье лицо», есть, например, в наследии Николая Заболоцкого: «Это было давно. Исхудавший от голода, злой...», «Приближался апрель к середине» и др.].
      Но на таком состоянии безысходности невозможно основать цельный и полноценный поэтический мир; оно может быть только отдельным проявлением, некоторой стадией творческого развития поэта. Ибо такое состояние слишком бедно и неподвижно, статично. Безысходность как бы смотрится сама в себя, она тавтологична: все плохо, потому что все плохо. Безысходность, в конечном счете, искусственна, нарочито беспочвенна: ведь если человек утверждает, что все безысходно, он волей-неволей с чем-то сравнивает эту безысходность. Но та жизненная реальность, в сравнении с которой воплощенное в стихах состояние оценивается как безысходное, попросту опущена, вытравлена.
      Трагедия одиночества, если поэт рискует ее развивать, развертывать, неизбежно перерождается в конце концов в трагедию эгоизма [1] [1 Вот, например, раннее стихотворение Николая Рубцова, в котором он «скатился» в прямой эгоизм], которая, в сущности, и не является трагедией. Вся вина перекладывается при этом на другие «я» и на мир в целом, а истинная трагедия подразумевает трагическую вину самого ее героя (в том числе и лирического героя).
      Уже приводились предельно трагические предсмертные стихи Николая Рубцова, кончающиеся словами «мне дороги нет». Но это стихотворение начинается так:

      Мы сваливать
      не вправе
      Вину свою на жизнь...

      Снуют. Считают рублики.
      Спешат в свои дома.
      И нету дела публике,
      Что я схожу с ума!
      Не знаю, чем он кончится —
      Запутавшийся путь,
      Но так порою хочется
      Ножом...
                    кого-нибудь!

      «Утро утраты» — пожалуй, лучшее из ранних стихотворений Николая Рубцова. И все же оно раннее.
      В 1962 году, как раз на рубеже творческой зрелости, Николай Рубцов составил свое «избранное» из тридцати восьми написанных в 1957—1962 годах стихотворений, назвав эту рукописную книгу «Волны и скалы» [1] [1 Рукопись хранится в архиве Б. И. Тайгина] (по объяснению самого поэта, «волны» означают волны жизни, а «скалы» — препятствия на жизненном пути человека). Большинство вошедших в книгу стихотворений было впоследствии опубликовано. Но Николай Рубцов написал также предисловие к своей «книге», которое представляет существенный интерес.
      Он упоминает здесь стихи «Утро утраты», замечая: «Душой остаюсь близок к ним». Как бы объясняясь, он пишет далее: «В жизни и в поэзии не переношу спокойно любую фальшь, если ее почувствую. Каждого искреннего поэта понимаю и принимаю в любом виде, даже в самом сумбурном».
      Стихи «Утро утраты», безусловно, глубоко искренни. Но вот что говорится в предисловии вслед за этим: «Четкость общественной позиции поэта считаю не обязательным, но важным и благотворным качеством. Этим качеством не обладает в полной мере, по-моему, ни один из современных молодых поэтов. Это есть характерный знак времени. Пока что чувствую этот знак и на себе.
      Сборник «Волны и скалы» — начало. И, как любое начало, стихи сборника не нуждаются в серьезной оценке» [2] [2 Архив Б. И. Тайгина].
      Итак, поэт видит недостаточность или хотя бы незрелость своих стихов в отсутствии четкой «общественной позиции». Именно поэтому, надо думать, он не считает их достойными «серьезной оценки». Не находит он полноценной «общественной позиции» и в стихах других молодых поэтов тех лет. Это может показаться странным, ибо как раз в те годы — на рубеже 1950— 1960 годов — публиковались легионы стихов тогдашней поэтической молодежи, в которых открыто была заявлена та или иная «общественная позиция» (правда, ныне эти стихи, как говорится, канули в Лету). Очевидно, Николай Рубцов чувствовал в этих стихах ту или иную «фальшь» и не считал их подлинно общественными.
      То, что Рубцов называет «общественной позицией» в поэзии, не дается задаром. Эту «позицию» необходимо нажить, выстрадать — только тогда она может стать органическим качеством поэзии.
      Николай Рубцов смог обрести подлинную «общественную позицию» и притом так, что ее выстраданность в той или иной мере ощущается в любом стихотворении поэта.
      Эту «позицию» лично ему помогло обрести «возвращение» (разумеется, не просто «приезд», а то «возвращение памяти», о котором он сказал в стихах) к деревне, где «виднее» истинная сущность человека, во-бравшая в себя природу и историю, человека как частицы народа.
      Как своего рода веха на пути поэта к зрелости предстает стихотворение «Русский огонек», написанное, по-видимому, в 1962—1963 годах:

      ...Какая глушь! Я был один живой.
      Один живой в бескрайнем мертвом поле!
      Вдруг тихий свет — пригрезившийся что ли?—
      Мелькнул в пустыне, как сторожевой...

      И вот изба — «последняя надежда»:

      Как много желтых снимков на Руси,
      В такой простой и бережной оправе!
      И вдруг открылся мне и поразил
      Сиротский смысл семейных фотографий!

      Преодоление трагедии собственного сиротства в открытии всенародной трагедии — таков, выражаясь, быть может, несколько высокопарно, но вполне точно, смысл этих строк. Дело тут, конечно, не в «мысли» как таковой; «мысль» эта доступна всякому. Николай Рубцов создал поэзию, в которой народный смысл или, точнее, народный голос, вобравший в себя голоса природы и истории, звучит совершенно естественно и неопровержимо. Это не просто идея, но сама жизнь, получившая новое бытие в слове и ритме поэта.


К титульной странице
Вперед