В двадцать лет вышла замуж. В
      тридцать лег овдовела.
      Лес рубила. Косила. Плела
      кружева.
      Моя милая бабка знала всякое»
      дело.
      Говорила: «Учитесь – покуда
      жива».
      Что дала она миру? Трудно,
      трудно ответить.
      Я губами к платку ее молча приник.
      Умерла моя бабка. Нет такой во
      всем свете!
      Не успела последний доткать половик.
     
      * * *
      Свежее безмолвие
      с полумглой луны.
      Одиноко скрипнула
      ветхая калитка.
      И из зачарованной
      сочной тишины –
      бархатные сосны
      о голубых накидках.
      Плотно, опьяняюще
      пахнет сеном скошенным.
      Сено августовское –
      путнику постель.
      А через дремотину –
      далеко за пожнями –
      однострунно дергает
      птица-коростель.
      Среди ночи будто бы
      слышен глас истории
      на земле и на небе, –
      во вселенной всей.
      И звезда падучая
      огненными буквами
      чертит траекторию
      гибели своей.
      Дума вековечная,
      дума дум могучая,
      захватила путника
      в тишине сполна.
      И звезда падучая
      вся огнем увенчана.
      И земля в безмолвии,
      И луна...
     
      * * *
      Утро. Изморось. Дым из труб.
      Мyе приснилось то, что было...
      Был я в юности часто груб
      С девушкой, что любила.
      Начитавшись разбойных книг
      Про дороги, лихие страсти –
      Думал я, что я все постиг,
      Даже знаю, как делать счастье.
      Хохотал над своей судьбой.
      И, конечно, в судьбу не верил.
      Безрассудно бросался в бой.
      И стучался в чужие двери.
      Все прошло. Предалось золе.
      Пролетело. Промчалось мимо.
      Есть любовь на святой земле!
      Только нам не вернуть любимых!
      ...Утро. Изморось. Страшно мне.
      Бурый дым лижет чьи-то крыши.
      Жить бы в юности нам умней!
      Жить бы в зрелости нам потише!
     
      НОЧЛЕГ
      Не смогла,
      Не простила измены старуха -
      Доживает бобылкою иск.
      Не простила...
      И ветер в завалинке глухи
      Стонет, горестно,
      как человек.
      Вес сама,
      Все самой –
      и дрова, и покосы.
      Ей картошку копать,
      Ей и кровлю чинить.
      И на сходах решать
      непростые вопросы
      Ей себя и хвалить,
      ей себя и винить!
      Все сама.
      Стонет ветер
      в завалинке глухо.
      И за окнами ночь
      все темней и темней.
      Не смогла,
      Не простила измены старуха.
      ...Я ночую тревожно у ней.
     
      КВАС
      Квас такой,
      Что глаз прижмуришь.
      Кислота!
      Выпьешь ковшичек –
      Закуришь.
      Красота...
      А хозяйка-
      Молодайка.
      Эх, взгляну!
      Говорю хозяйке:
      «Дай-ка,
      Чуть глону?»
      Посмотрела,
      Улыбнулась:
      «Пить вы дюж!»
      Оглянулась,
      Встрепенулась,
      В сенях – муж.
      Муж такой –
      Что не прижмуришь
      С квасу глаз!
      За калиточкой
      Закуришь.
      ...Крепкий квас.
     
      СТУДЕНЧЕСКОЕ
      В синем вечере плавном
      Плавал город в огнях.
      И на улице долго
      Суета не смолкала.
      До экзамена мне
      Оставалось два дня.
      Целых два! –
      Разве этого мало?
      Я сидел на окне.
      Как мигали огни...
      У соседей-девчат
      Радиола играла.
      Я зубрить не привык.
      Впереди еще дни –
      Целых два! –
      Разве этого мало?
      И назавтра опять
      Плавал город в огнях.
      Ах, опять у девчат
      Радиола играла.
      Книжку я пролистал.
      Время есть у меня –
      Целый день! –
      Разве этого мало?
      На экзамене мне
      Дед-профессор сказал:
      «Знанья ваши –
      Сорока склевала!
      Получите, студент,
      Государственный балл...»
      Целых три!
      Разве этого мало?
     
      МАТРОСУ Г. СЕВАСТОПОЛЯ
      Кто видел в море корабли,
      Не на конфетном фантике,
      Кто видел контуры Земли –
      Тому не до романтики!
      Я тоже там бывал, братан,
      В объятьях Севастополя.
      Я тоже помню Инкерман.
      И как по трапам топали.
      Служить – не мускулы качать,
      Не слать приветы девушке.
      Служить – не лычки получать,
      Не тратить с треском денежки.
      Когда седой соленый вал
      Взревет над черной бездною –
      Забудь, матрос, что ты устал.
      Что нервы не железные!
      Посмотришь в море корабли.
      Не на конфетном фантике.
      Увидишь контуры Земли...
      И вспомнишь о романтике.
     
      КЛЮКВА-ЯГОДА
      По бревну мужичок
      Полегоньку потюкал...
      Крепок домик, но надо
      Поветь подновить.
      А жена у крыльца
      Снаряжалась по клюкву
      Чтоб на зиму варенья
      Бачок наварить.
      Снарядилась, сказала:
      «Уж, Миша, работай.
      Я к полудню вернуся.
      Ты чай вскипяти...
      Бабы баяли – клюквы
      Полно на болоте.
      До обеда успею.
      Ну... надо идти».
      На болоте гулянье.
      Аукают. Свищут.
      Кто куда – тут полнейший
      Разброд.
      На коленях. И стоя.
      В болотине ищет
      Клюкву-ягоду
      Местный народ.
      Бабка Настя, та толк
      В клюкве знает:
      Боком-боком... и
      Нырк в затишок.
      На березке фата –
      Будто знамя.
      Под березкой –
      Набитый мешок.
      Над деревнею вечер
      Тает в звуках баяна,
      И телята на ферме
      Вперебой голосят.
      И вернулась жена
      К Михаилу румяной.
      Словно клюква сама –
      Раскрасневшаяся.
     
      * * *
      Пусть будет тихая ночь,
      Мягкий весенний дождь...
      Спит на кроватке дочь,
      Маленькая моя...
      Пусть будет мирным дом
      Ночью и шумным днем.
      Думаю об одном:
      Далеко семья…
      Ночь – я опять один.
      День – я среди людей.
      Пусть подрастает сын,
      Светловолосый мой...
      Жизнь, как у всех, уйдет
      С треском, как ледоход.
      Что же я сохраню,
      Что унесу с собой?
      Может быть, эту ночь,
      Мягкий весенний дождь?
      Раннюю сердца дрожь
      Да расставанья боль?
      Да, я запомню ночь!
      Да, я запомню дождь!
      Да, я запомню дочь
      Маленькую мою...
      Буду я не один,
      Вырастет сильным сын.
      До истеченья сил
      Буду я знать, что жил...
      И охранял семью.
     
      * * *
      Светлые, вольные взоры...
      Ольхи, березы, осины.
      Северо-запад России – там,
      Где целуются зори.
      Там, в нескончаемых
      пущах,
      Хрипло кричат кокоры.
      Если ты добрый –
      пустят
      В кельи поспать зямогоры.
      Там не приветят угрюмых.
      Весел – дадут напиться,
      Скажут о честных думах,
      Спросят про жизнь в столице.
      Ну а случится горе –
      Хлынет болотный запах,
      С гарью мотнется к морю...
      Страшен северо-запад!
      Но средь огня и гари –
      Старый завет не нарушат!
      Рыжебородые парни
      Страшный пожар потушат.
      Небо в густейшей сини.
      Ольхи, березы, осины.
      Северо-запад России
      Полон потайной силы.
     
      * * *
      Опасная, резкая дума
      Вовеки во мне не умрет!
      Сквозь лаву вокзального шума
      Плывет незнакомый народ.
      Нетрудно с дороженьки
      сбиться...
      Презрев постоянство свое,
      Я, словно усталая птица,
      Устрою другое жилье.
      Пусть встреча моя запоздала.
      Мне прежней тебя не вернуть.
      Уеду, уеду с вокзала –
      В запретный, отчаянный путь!
      И стисну я зубы от боли
      И чтобы не выказать слез –
      Я старую песню про волю
      Спою у осенних берез.
      В кармане затасканный адрес.
      Кругом незнакомый народ
      Опасная, резкая радость
      Вовеки во мне не умрет!
     
      ШУТЛИВОЕ
      От меня жена ушла.
      Вот так да!
      От меня жена ушла
      Навсегда.
      Сколько в жизни я потел
      От потерь?
      Сколько в жизни я терпел!
      А теперь...
      Слушай, теща, друг родной!
      Помоги!
      Ты пойми, что мы с тобой '
      Не враги.
      По закону если брать,
      Мы родня.
      Ты почти вторая мать
      Для меня.
      Теща носом повела –
      Вот так-так!..
      «У тебя жена ушла?
      Сам простак!»
      Эх, куплю баян большой –
      Пальцы – вниз!
      Растяну со всей душой
      «Вальс-каприз».
      Выпью чарочку вина.
      Всех прощу.
      Ах, услышь, услышь, жена!
      Как грушу...
     
     
      Рассказ-быль
      ВИТЬКА-МАЛЫШКА
      – Ты, конек вороной, передай, дорогой, что я честно погиб за рабочих...
      Звонкий мальчишеский голос раздавался среди колючих, цепляющихся за подножье пологой горы редких кустиков, отдавался в бурых выступах обрыва.
      Пес Полкан, как обычно, не стерпел протяжной песенной грусти, приподнял кверху остроносую мордочку и печально завыл.
      Но собачий аккомпанемент, по-видимому, не особенно нравился босоногому мальчишке:
      – Брысь, шельмец! Мало того, что своим лаем напугал рыбу, так еще песню портишь.
      Полкан виновато умолкал. Вид у него становился убитый, глаза – пристыженные.
      В это время соседка Белоусовых, Григорьиха, говорила:
      – Анюта, опять твой непутевый по Альме шатается. Слышишь, с собакой в песнях соревнуются?
      – Как не слышать. Что поделаешь с ним. Целыми днями там пропадает. Рыба да раки на уме...
      Витька радостный возвращался домой. Удача! 35 раков черным ветвистым комком беспорядочно шевелились в самодельном жестяном ведерке.
      – Погодите, сейчас я вам устрою презабавную карусель. Что присмирели? Это вам не река, на суше пятиться не придется.
      Мальчик отворил калитку. Перешагнул шероховатый порог кухни.
      – Мама, забирай улов. – Дверь в кухню была открыта настежь.
      – Сынок, когда же ты обедать станешь вовремя? Что я буду делать с твоими раками и рыбой?
      Анна Петровна со скрытой радостью взглянула на Витьку. Но старалась быть строгой.
      – Как тебе не стыдно так вести себя! Посмотри, другие-то ребята, твои одноклассники – совсем уже взрослые. Не рвут одежду по кустам, а занимаются полезным делом...
      – Хорошо, мама, но ты сама сказала мне, чтобы я гулял. Помидоры мы с тобой собрали, крыльцо подновили, теперь лет десять не сломается.
      – Погулял, погулял, – мать осуждающе покачала головой. – Разве гулянье – без еды целый день пропадать невесть где. Ну, садись быстрее за стол, я сварила сегодня борщ с перцем, какой ты любишь...
      Недолго продолжались в тот год бесшабашные мальчишеские вылазки, рыбалки, походы за птичьими яйцами. Война! Ее черная коса, казалось, срезала даже самую низкорослую траву, жалко топорщившуюся на буграх.
      Немцы и румыны объявились с шестнадцатого на семнадцатое ноября. До этого слышали жители села Песчаное близкую канонаду. Бомбили Севастополь, Качу.
      ...Фашисты здесь, в селе. Ходят, смеются, что-то кричат по-своему, отбирают зерно, коров, кур, – все, что попадает под руку. В передней части старого двухэтажного дома, где три года назад жила высокая еврейка, сделали штаб. В задней поселились сами. Всем, видимо, места не хватило, начали устраиваться по хатам.
      К Белоусовым пришел квадратный коротыш. Зовут Карл. Витька сразу дал ему новое имя: «Не Карл, а Карлик». До чего противна гестаповская рожа, багрово-красная. Но еще отвратительнее показалась мальчонке фашистская физиономия, когда пришлось с матерью перебираться в «боковинку» однооконную комнатушку, оставив гному теплую обжитую квартиру.
      – Витя, будь осторожен. Не смотри ты на него таким волчонком! – часто предупреждала сына Анна Петровна.
      – А что он распоряжается, как у себя дома. Выгнал и еще недоволен.
      – Замолчи, ведь он немного понимает русский язык. Заберут нас обоих.
      Анна Петровна боялась за дерзкий Витькин характер. Шутка ли. Вчера, видать, возвратился немец пьяный и уснул прямо на кровати в одежде. Карабин рядом. Хорошо, что была рядом, а то не миновать бы беды...
      – Сынок, ну зачем тебе понадобился карабин? шепотом спрашивала мать в коридоре.
      – Все равно пристрелю фрица, – на глазах у мальчишки сверкнули слезы, – и еще кого-нибудь из них в придачу. Вчера моего Полкана убил краснорожий... Никто их не звал.
      Ох, как не любил Витька, когда мать запрещала разговаривать при фашисте во весь голос.
      Гитлеровцы за три месяца жизни в селе почти освоились, но не совсем.
      Небогата по сравнению со средней полосой щедрая крымская земля обыкновенной травой. У немцев кончился корм для лошадей. Сено, которое оставалось на дворах, позабирали.
      Выручил фашистов староста Прокоп Андреич. Он предложил отнимать у колхозников оставшееся зерно и молоть его на Аль: минской мельнице.
      Анна Петровна часто тяжело вздыхала. Иногда потихоньку ворчала на «окаянных», как она их называла, сокрушаясь безвыходности создавшегося положения.
      Но после обеда, как хотела мать, не удалось ей поговорить с сыном. На улице раздался чей-то голос:
      – Пожар! Штаб горит!
      Голос Анна не распознала, но по тому, с какой интонацией прозвучали слова, поняла: случилось нечто необыкновенное, о чем до сих пор и слуху не было. Сердце матери сжалось в тревоге. Целую ночь не смыкала глаз, думала-передумала разное. Мать была твердо уверена: это Витькиных рук дело...
      Оккупанты после замешательства устроили облаву.
     
      * * *
      Вслед за штабом сгорела Альминская мельница. Больше не крутилось ставшее ненавистным песчановцам ее щелеватое деревянное колесо.
      Ходили слухи о партизанах. Немцы заметно насторожились. Их тайные ищейки и прихлебатели следили за каждой хатой.
      На дворе – декабрь. Холодно. Три дня валил снег. Если бы не война, сколько бы радости было у школьников. Сейчас ребятам было не до катания на санках. А слухи о партизанах оказались верными. Приметил утром Витька: мать тихонько толковала с. дядей Мишей. Дядя Миша жил через два дома от Белоусовых. Он с женой и пятилетней Людкой сегодня уходили... Пришел, видимо, проститься.
      Витя все понял, хотя и не разобрал конца разговора. На следующий день, не вытерпев, сказал матери:
      – Не могу больше смотреть на такую жизнь! Уйду к партизанам.
      Смахнула Анна Петровна слезу и стала готовить в дорогу сумочку с едой. Больно матери было сознавать это, страшно было отпускать неизвестно куда самого малого, самого непоседливого и любимого. Старший сын – с первых дней на фронте. Как-то все сложится?
      Ушел Витя холодным декабрьским вечером.
     
      * * *
      Вот уже полтора месяца мелькает по лагерю маленькая фигурка в шапке-ушанке, в длиннющей – до пят – куртке: «Витька-Малышка». Партизаны Тарас Сикоро, Анатолий Марченко, да и сам Георгий Грузинов, командир третьего отряда, так окрестили Витьку.
      В шестой бригаде Витя Белоусов – очень заметный человек. Кажется, нет такого места, где бы не копошилась его смешная маленькая фигурка. Только заявился в отряде и сразу: «Дайте задание. Вот увидите, я справлюсь!..». Задание заданием, по существует боннский устав. Выучил Витька все его положения и пункты.
     
      * * *
      На днях Витя возвращался от связной «тети Маши». Идя мимо зеленого забора Веселовских, заметил длиннорукого немца. Фриц колол дрова для хозяйской печки. Он, вероятно, куда-то спешил. Немец нервничал, суетился. От чурок отлетали одни мелкие щепки. Тут же, неподалеку от изгороди, паслась рыжая корова.
      Витька знал: в этом доме живет какой-то главный штабной офицер. Немецкие звания он пока не все научился различать. В угоду офицеру даже забор выкрасили в зеленый цвет.
      Растворенной оказались дверь в просторную комнату, что и заинтересовало юного разведчика. Чтобы не мозолил глаза работающему солдату, Витя для вида решил играть роль пастуха, понукивал да покрикивал на Буренку. Нашлась и хворостинка. Одеяние пацана вполне соответствовало данному роду занятий.
      Приметив в парнишке рабочего малого, немец немедля проявил разумную инициативу. Через минуту Малышка бойко тюкал топором по сучковатой чурке. А солдат забежал в комнату, затем задворками поковылял к центру села, приказав пастушку после колки затопить печь.
      В комнате на спинке стула висел новенький хрустящий планшет. И спустя каких-то три минуты не стало ни пастушка, ни бумаг из планшета. Документы оказались ценнейшими. Не будут больше наши самолеты бомбить аэродром. Аэродром тот ложный. Настоящий расположен в другом месте.
     
      * * *
      Шел четвертый год войны.
      Разведгруппа Тараса Сикоро отправилась на очередное задание. Нужно было доставить из Песчаного двух раненых и продовольствие. Из числа испытанных, обтертых в многочисленных вылазках и походах послали: Даниилу Калошу, Георгия Герасикова, Витьку-Малышку и еще двоих недавно прибывших под начало Сикоро.
      До хаты связного Ивана Бережного добрались вовремя. Где же собака, почему ее нет на привязи? Может, сорвалась и убежала? Нет, такого не может быть – тут что-то неладно. Сигнал партизаны знали: если привязана собака у входа все в порядке, можно заходить б хату. Нет собаки – за хатой следят.
      Обойдя угол дома, Витька двумя пальцами постучал по стеклу. Оттуда порывистым шепотом:
      – Спасайтесь!
      Раненых товарищей пришлось забирать в спешке. Не успели отойти и двухсот метров, как вспыхнули в небе одна за другой огненно-белые ракеты. Погоня! Три длинных очереди разбередили сухой, отстоявшийся на безветрии воздух.
      Помоги, родная Альма! К руслу, только к руслу – иначе не уйти.
      Промокшие до костей партизаны появились в Вилине.
      Витя Ковальский, одноклассник Малышки, услышал выстрелы. Он встретил и отвел группу в круглую яму, укромно спрятанную в винограднике. Два Вити были в школе хорошими приятелями. На дне ямы толстым слоем лежала прошлогодняя солома.
      А фашисты целую ночь подметали полами шинелей шоссе и тропинку возле реки, шаря за каждой кочкой, за всякой подозрительной впадиной у дороги.
      В яме партизаны просидели трое суток.
     
      * * *
      Полночь. Пора в путь. Попрощавшись с Витей Копальским, группа взяла направление на юго-запад.
      Двигались не торопясь. Через каждые пять минут прислушивались, внимательно осматривали встречающиеся угори, складки горной гряды. Измученные дорогой, трехдневным напряжением, ранеными, которых несли поочередно на шатких самодельных носилках, партизаны, наконец, устроили передышку.
      Не знали ни Даниил Калоша, ни Тарас Сикоро: на каждом километре железнодорожной ветки фашисты расставили охрану.
      Сквозь просветы кустов, в которых задержалась группа, едва просматривалась седая линия железной дороги.
      Один из раненых негромко застонал от боли. Одновременно началась перестрелка.
      Фашисты наверняка были предупреждены относительно последнего местонахождения группы и, не исключено, поджидали партизан.
      С трудом пробираясь сквозь низкорослые густые заросли терновника, Малышка зашел в тыл фашистам...
      Слышали партизаны, миновав опасное место, частые выстрелы и два глухих гранатных взрыва. Больше часа ждали Витю. Думали: обойдет дорожный склон парнишка и догонит группу, как обычно, раскрасневшийся, возбужденный.
      Но Малышка не появлялся.
      ...Бегут колючие кусты, катятся серые валуны, торопится в отдалении светлая полоска заалевшего на востоке горизонта. Нет, это не кусты, не валуны, не полоска горизонта бегут – это спасается от погони Витя-Малышка. Выстреляв патроны, бросив в проклятых врагов обе гранаты, он бросился догонять товарищей. Но мальчонке не суждено было догнать друзей.
      Преследователи остались далеко позади. Стрельба постепенно стихла. Пройдя в полной тишине километра полтора, Малышка вышел к селу Шевченко.
      Рассвет в полную силу начал набирать утренние краски. Из-за ближней горной гряды высунулся язычок нарождающейся зари. Кусты, недавно царапавшие юного воина во время восхода, словно замерли, к чему-то прислушиваясь. Их цепкие прутья настороженно повисли в благословенной тиши, готовые вот-вот встряхнуться, если не от свежего утреннего ветерка, то от первого луча солнца.
      У крайней хаты Витя заметил низкую копну зацвелой прошлогодней соломы. Неспокойные ночи, проведенные у Ковальских в яме, не говоря о последней, вымотали все силы. Зажав трофейный карабин между коленями, пионер заснул в копне соломы.
     
      * * *
      Недолго пришлось отдыхать маленькому партизану. Проснулся от короткого удара в колено. Перед лицом, держа наготове, оружие, стояли немцы. Шагах в двух крутился плюгавенький человек в желтой фуфайке. По всей видимости – хозяин хаты, возле которой в копне отдыхал Малышка.
      Хозяин заискивающе-доверительным высоким голоском быстро-быстро тараторил фашистам:
      – Вижу, лежит... Красная лента наискосок ушанки! Все ясно: партизан.
      Малышку со связанными руками отвели в комендатуру. Гам били и допрашивали. На следующий день вместе с несколькими задержанными мальчика увезли в закрытой машине в Бахчисарай. Витя Белоусов попал в гестапо...
     
      * * *
      Долгим бы было это повествование о храбром пионере Вите Малышке, но след, после того как его предали, оборвался. II только после войны стало известно, как держал себя в логове врагов юный партизан.
      Рассказала о Вите наша разведчица Вера Санец. Она в то время, когда допрашивали Белоусова, работала переводчицей у немцев, выполняя особое задание советского командования.
      Витю-Малышку пытали. Немецкий офицер всякий раз, как приводили Витю, спрашивал;
      – Малшик, скажи, где. партизаны, и ты будешь жить.
      Витя отказывался отвечать на вопросы гитлеровцев. Он выдержал все муки. На рассвете 10 апреля 1944 года не стало веселого, храброго мальчугана. Глядя смерти в глаза, на наведенные черные стволы карабинов, пионер крикнул:
      – Я умру, но мой брат отомстит вам, фашистские гады! Прошло с тех пор много времени. По-прежнему течет река
      Альма. По-прежнему, опускаясь над мысом, уходит солнце за морс.
      Над Альмой, среди колючих, цепляющихся за подножье горы редких кустиков, раздаются сейчас звонкие мальчишеские голоса. В селе Вилино, рядом с новым зданием школы, поставлен Вите Белоусову памятник.
      В Шевченковской восьмилетней школе бережно хранят фотографию мальчика, очень похожего на Павлика Морозова.
      Внизу под фотографией детским почерком написано:
      «Посмотри, дорогой друг, на этот снимок и запомни черты мальчугана. Он достоин того, чтобы остаться в благодарной памяти людей».
     
      ОТБЛЕСКИ ДАЛЬНИХ ЗОРЬ
      (лирическое воспоминание)
      Январское морозное солнышко, показав огненный язычок из-за леса, плавало в желто-лиловой заре, отсветы которой часов до восьми утра переливались, искрились в снежно-ледяных узорах на наших трех окнах.
      Хотелось лучше рассмотреть зарю, но мешала узорчатая наледь. Хотелось выскочить на улицу – прямо так – в рубашонке, в старых стоптанных валеночках, которые отец позавчера подшил пахучей и липкой вороненой варовиной. Но на улицу выбегать мне уже целую неделю не разрешали, потому что в деревне объявилась «кориха». Корихой болели все поголовно: и Вовка Коробов, и Нинка Смирнова, и даже крепыш – мой двоюродный брат Саня Гробовиков. Что такое «кориха», я не знал, но чувствовал, что это что-то ужасное... Но еще ужаснее и тягостнее мне было от сознания того, что тому приходится целыми днями просиживать дома. Впоследствии я узнал, что «кориха» – это корь...
      Я стоял около желтой, отшлифованной не одним поколением ребятишек этого дома широкой еловой лавки, вытянувшейся по передней стене избы от самой кухни до правого угла, в котором сумрачно, но успокаивающе глядел на меня лик Николая-чудотворца. Я стоял около лавки и горбатым сапожным молотком старательно забивал в торец полена белые, коротенькие, само дельные березовые гвоздочки. Мой отец, держа конец варовины в зубах, тачал задники новеньких хромовых сапог.
      Отец после войны сапожничал. Острые лучики холодного северного солнца медленно, незаметно пробивались сквозь оконную наледь, яснее освещали нашу немудреную деревенскую избу. В хлеву глухо возились и жалобно-просяще блеяли две молодые козы Симка и Билькя. Вообще-то надо произносить не «Билькя», а «Билька». Но у нас в деревне многих так звали, даже людей, даже меня... Обязательно букву «а» в конце имени заменяли буквой «я». Получалось вместо «Колька» – «Колькя», вместо «Танька» – «Танькя» и так далее. И в этом чувствовалась какая-то особенная прелесть, какое-то доброе, мягкое расположение друг к другу. Помню, в сельской школе, когда нас учили говорить правильно, мы до красноты стыдились, когда по ошибке, по привычке называли друг друга по-старому...
      Отец накалывал шилом дырки на дужке задника сапога, пропихивал в них тоненькую варовинку, наживленную упружистой кабаньей щетинкой, и на всю избу заводил:
      «Эх, дороги, пыль да туман...
      Холода, тревоги да степной бурьян».
      Вернувшись с фронта в конце Великой Отечественной войны, отец на колхозную работу не пошел, болела пробитая осколком мины левая рука, л болели простуженные в окинул легкие. А, может, легкие простудил и не в окопах? С восьми лет без родителей, воспитывался у двоюродной тетки неподалеку от старинного вологодского городка Тотьмы. Всех семерых старших братьев его взяла воина...
      Часов около десяти, обрядившись у себя дома, навещала нас мамина мама, бабка Надежда. Перекрестившись с порога на сумрачного, но успокаивающего Николу чудотворца, бабка Надежда начинала сообщать, что перебрала под полом картошку и заткнула куделей дыру в синике перед горницей, а то-де повадился шастать в синик, глодать мороженого кролика соломонов сивый кот. Соломоном в деревне прозвали деда Сашу Бровилова. За что его так окрестили – трудно сейчас сказать. Некоторые Соломона недолюбливали, потихоньку вспоминали, что он во время «закулачивания» сидел в тюрьме и что в молодости на руку был не больно чист... Отругав как следует блудливого кота, а еще пуще самого Соломона, бабка Надежда забиралась на печь, на минуту затихала, потом окликала меня:
      – Иди-ко, Колькя, я тебе сказку скажу...
      Я, как клещ, вцепившись в струганые перильца печного порога, мигом вымахивал на опечек и затаенно спрашивал у бабки:
      – А про кого скажешь?..
      – Знамо дело – про медвидя.
      Бабушка Надежда, придремывая и сипло дыша, в который раз начинала: «Был у меня дедушко Петр. Набожный был, святые книги все читал... По титлам дак больно шибко разбирался. Росту был небольшого, но коренковатын, никто его в деревне оборон, не мог, большие мужики не одолевали. Ты, Колькя, весь в него сдался...» – Старушка тихонько переворачивалась со спины на бок. – Дак вот.., пошел он раз молотить по климовской дорожке на дальние гумна. Прежде ведь молотить то мы далеко хаживали. Идет и видит: прямо на дорожке то у лесу медвидь лежит и спит. Дедушко то Петр и думает: «Огреюко я цепом медвидя...». Размахнулся да и саданул медвидя цепом. А медвидь-то как вскочит, как свистнет – и давай дедушку ломать. Ломал-ломал, бросал-бросал, мял-подминал... У Петра и сдыху уж не стало! Притворился, будто помер. Лежит, не шевелится... Понюхал ею медвидь, поворчал и ушел в лес. После этого случая дедушко долго болел. Помер потом... Раньше коров-то ведь зимой в избы доить водили. Как увидит он корову, и закричит: «Уведите медвидя!.. Он опять меня изломает...» – Коровы были бурые и медвидь – тоже бурый...».
      Бабушка замолкала. Засыпала. Во сне судорожно вздрагивала, кашляла, кого-то бессвязно ругала, иногда громко смеялась. А я, размышляя, сосредоточенно разглядывал почерневшие, треснувшие от времени сучки на широкой потолочной матице. Для меня это были не просто сучки, а взаправдашние пауки-мизгири. Я недоумевал: «Почему бабка Надежда злится на Соломона? Соломон совсем не злой старичок... Соломон сделал мне летом из ивового прутика свистульку. Я засунул в нее сухую горошину и свистел так, что в деревне всполошились: подумали, что опять милиция приехала у кого-то самогонку отнимать... Если дедко Петр был такой сильный и умный, то зачем он стукнул спящего медведя?..».
      Частенько к нам наведывался дурачок Костя. Отец его кормил горячей картошкой из чугунка и солеными огурцами. Поил чаем с сахарином. Сахар тогда в сельской лавке не продавали, сахар для нас был большим лакомством. После еды Костя садился на высокий дверной порог и закуривал «козью ножку». Пуская дым, дурачок жаловался отцу, что его нынешней осенью «амманул» Соломон. Костя помогал Соломону копать картошку, а тот замес то куска сахару к чаю подложил Косте аккуратно обрезанную луковицу. Костя тряс крупной головой, разводил длинными руками и горевал:
      – Испил, значит, я стакан чаю... Испил другой... Горький горький лук! Соломону любо... Худой, по-моему, он человек!
      Мне становилось жаль Костю дурачка. Но была какая-то неясная обида на пего. Я подбегал к Косте и сильно хлопал ладошкой по его голым коленкам. Штаны на коленках у Кости всегда были рваные, Я хлопал ладошкой по Костиным колонкам и быстро отпрыгивал назад, Костя, осклабившись, улыбался, замахивался на меня широченной крючковатой пятерней и визгливо вопил:
      – Ко-о-лькя-я!!!
      Я снова подкрадывался, подпрыгивал по коленкам и кричал в топ
      – Ко-о-стя-я!!!
      Мы прекрасно понимали занятие внезапно прерывала с печки сокрушенно взывала:
      – О восподи! Нельзя нигде голову приклонить... Дома суетня и тут содом и гоморра... Хватит вам, головесы толстосоплие!
      Мы с Костей притихали. Костя быстро вставал с порога, откланявшись на божницу, скрывался в белом знобком тумане, который вихрящимися змейками ввивался в избу, в открывшуюся дверь.
      В деревне у меня были два приятеля: первый – дедко Соломон, второй – дед Леша Зайцев. Дедко Соломон маленький, с жидкой белой бороденкой, имел ульи, в огороде у пего росли яблони со сладкими яблоками, и он любил ловить по осени кротов. Соломон говорил негромко, но убежденно, ходил неторопливо и всегда щурил правый подслеповатый глаз. Щурил так, как будто заговорщически кому подмигивал. За Соломоном было закреплено звание скупердяя. Шептались, что толстой бабке Настасье на день он дает три спичины: одну для растопки печи утром, две для самовара, который бабка Настасья кипятила в обед, и вечером. Несмотря на жестокие соломоновы порядки, жена его переваливалась с боку на бок веселешенька, бабка Настасья потихоньку продавала соседям медок, яблоки. И ей хватало не только на спички.
      Дед Леша Зайцев был высок, костистый, сутулый, с сине-багровым толстенным носом. Ни ульев, ни яблонь у деда Леши не было. Росла лишь под окном его низенького тонко-бревенчатого домика кривая кудлатая рябина с ветвями, похожими на узловатые дедкилешины руки. В сентябре щедрую рябину законно обклевывали лесные серые дрозды. Дед Леша любил зимой играть в карты с мужиками, на деньги, а летом нас колхозных коров. Я немножко все-таки побаивался старика по той простой причине, что дед Леша очень больно щипался за плечи и толстым щелеватым пальцем давал звонкие щелчки в лоб. Это он так шутил. Над ним в деревне подсмеивались... Рассказывали, что бабушка Матрена вечерами водит деда Лешу на поветь в нужник, так как хозяин до смерти боится темноты и домового. Но подсмеивались больше над тем, что ночь за полночь он мог по просьбе мужиков, не раздумывая, сбегать за бутылкой самогонки в соседнюю деревню. А до той деревни пять километров, и все лесом...
      Я живо представляю каждый извив, каждую заводку нашей узенькой речушки Едласи. Едлась впадает в речку Еду, Еда – в Почку, Почка – в Лежу, а Лежа в знаменитую в пашем крае – Сухону, о которой с великой любовью писали поэты Александр 51 шин, Николай Рубцов. Кто-то сказал, что у каждого человека есть своя река детства. Первые мои наисвежайшие детские впечатления связаны с моей Едласью.
      Светло-синяя студеная родниковая вода речушки весело булькала по беленьким, розоватым, голубым, рябеньким камешкам-кругляшкам. Вода манила меня, звала в неведомую даль, в невиданные города и страны, а там, мнилось мне, живут прекрасные добрые люди, и среди них буду жить я. У дедкилешиной бабки Матрены над кроватью висела загадочная цветная картинка. Посередине синющего с белыми отсветами штилевого моря лежало длинное огромное существо и выфыркивало вверх загнутую струю воды. На небе светило туманное солнышко. Над морем парили две белокрылые птицы... У непонятного существа я заметил небольшой, темный и округлый глаз. Бабка Матрена однажды с гордостью прочитала мне надпись на картинке: «Чудо-юдо, рыба-кит!». Потом с ребятишками мы истово трезвонили считалку:
      «Чудо-юдо, рыба-кит...
      Рыба правду говорит!
      Если, рыба, ты наврешь,
      То в милицию пойдешь!».
      Но считалка считалкой. Мало ли мы их придумывали, мало ли нам их передавали по наследству старшие деревенские сорванцы... Я просил у отца, чтобы он сшил надувной кожаный синий корабль, чтобы я по Едласи, по всем другим рекам приплыл в это синющее тихое море и поймал огромное Чудо-юдо. Обязательно мне надо было синий корабль! В синем море на синем корабле можно незаметно подкрасться к кому угодно... Жалко, конечно, что в нашей речушке Чудо-юдо не жило, а водились в ней маленькие красноперки и лежебоки миноги. Миногов мы звали «меньки» или «менья». Закатав штанины, мы заводили широкую корзину из ивовых виц под торчащие под водой корни прибрежного ольшаника и тыкали палками иод корни, под берег. Нинка Смирнова с Вовкой Коробовым звонко и азартно кричали:
      «Кыш, рыбы-менья...
      Кыш под коренья!».
      Затем мы стремительно выхватывали корзину из воды, на дне ее мелко и глуховато колотились два-три черно-перламутровых менька. Пинка радостно визжала, по Вовка Коробов серьезно советовал запустить спасть под большой камень, у которого наши матери полоскали белье. По мнению Вовки, под камнем должен сидеть налим длиной с отцовский солдатский ремень.
      ...Я шагаю заветной, но уже не знакомой дорожкой. Шагаю туда, где родился... Это, вернее сказать, не дорожка, а обыкновенная лесная тропинка, в распадках перетянутая седыми, в капельках росы сетками паутин, в глинистых нагорках, поперек подрытая кротами. Да, теперь здесь не ходят. Построен насыпной большак от райцентра до центральной усадьбы совхоза. Заросли лесные поляны с названиями Рогозинино и Лытавино. Я знал эти поляны, желтевшие зверобоем и цветочками калгана, поповника и широколистой манжетки.
      Поляны... Бабушка Надежда говорила, что Рогозинино и Лытавино сожгли казанские татары, а останки этих деревень разграбила и разорила беж, то есть лихие беглые люди.
      Нет теперь и бабушки Надежды, нет Соломона и деда Леши, нет Кости-дурачка.
      Я медленно шагаю заветной, но уже не знакомой дорожкой детства. Утро. Трещат, перелетают в кустах шумливые лесные дрозды. Сейчас, вот сейчас расступятся, разомкнутся елки и ольхи – и я увижу слоеную, в полнеба, желто-лиловую зарю, в которой тихо колышется и дрожит весеннее солнышко. Сейчас, вот сейчас под сводом зари, в низине, откроется передо мною давняя и дальняя моя деревня, моя родина! Какая она...
     
      Сергей КРУГЛОВ.
      ДОРОГИ РОССИИ
      По разным дорогам
      Нас вел командирский приказ...
      Я понял однажды:
      Как мало я знал о дорогах...
      Ведь древнее новым
      Уже становилось не раз.
      Дороги России...
      Они утверждались в тревогах...
      Коль болью эпохи
      Дорога лицо обожжет,
      Тогда лишь узнаешь:
      Дороги бывают какие!..
      И раньше, и нынче
      В дорогу звала и зовет
      Тревога за близких,
      Тревога за судьбы людские...
      Дороги, как строчки,
      Ложатся нередко и стихи.
      Стихи и дороги
      Людей созывают на вече...
      К мольбам малодушных
      Дороги бывают глухи.
      Дороги России
      Людей выбирают покрепче.
     
      * * *
      Когда с деревьев листья сносит
      И пред глазами даль не столь светла,
      Солдат полушутливо произносит:
      ...«Россию оккупировала осень,
      И наша доблесть ей не помогла»...
      А я подумал: с нею нету сладу,
      «Оружие» у осени – дай бог!
      Ведь подступы к родному Ленинграду
      Никто спасти от осени не смог...
      И все-таки я рад ее приходу,
      Лесам в холодных вспышках сентября..
      Так радуется путник пароходу,
      Плывущему в родимые края...
      Ах, осень, пред тобою я немею:
      В твоих движеньях музыка звучит!..
      И потому, наверно, я не смею
      Твой мирный лик стрельбою омрачить.
     
      * * *
      Ах, Родина! Она лишь раз дается
      Тебе и мне... И надо так прожить,
      Чтобы оставить чистыми колодцы,
      Да и в песках каналы проложить...
      Чтоб убедиться, даже умирая,
      Взглянув на небо, рощи и поля:
      О, как был прав, родимая земля,
      Поэт, сказавший: мне... «не надо рая»
     
      * * *
      Тоскующе звезды мерцают,
      И снег леденящий летит.
      Составы во мгле пробегают,
      Порывистый ветер свистит.
      Мельканье, мельканье,
      мельканье –
      И нет расстоянью конца!
      Экспрессов железных стучанье
      Тревожит, как звон бубенца...
      Я вспомню родную деревню
      И цоканье резвых копыт.
      Но край этот ныне, наверно,
      И богом самим позабыт.
      Деревня занесена снегом,
      И вьюги бушуют окрест...
      Россия – не тройка по веку,
      А вечно бегущий экспресс...
     
      * * *
      А облака плывут себе, плывут
      Величественно, строго и упрямо.
      Они несут зари багряной знамя,
      Дожди и грозы буйные несут.
      Ах, облака, вам надо отдохнуть...
      Но для скитальцев – вечное
      движенье
      Важней всего. Несутся безмятежно,
      Бесшумно продолжая долгий путь.
      А пахари глядят из-под руки,
      Когда земля, палима и ранима:
      «Эх, как бы не зачахли колоски,
      Жаль, тучи дождевые мчатся
      мимо...»
      Но благодатный ливень хлынет
      вдруг,
      Вновь вся земля охвачена истомой...
      Я посолю ржаного хлеба ломоть,
      Ты ни о чем не спрашивай,
      мой друг.
     
      МАТЕРИНСКОЕ СЕРДЦЕ
      Материнское сердце!
      С чем тебя я сравню?
      Материнское сердце, –
      Всей любовью люблю!
      Знаю, в путь бесконечный
      Провожая меня,
      Пожалеют сердечно
      И друзья, и родня...
      Только что жалость эта
      С той, когда меня мать
      Сорок первого... летом
      Стала в путь провожать.
      На воину, ради жизни,
      Выручать из беды,
      Избавлять мать-отчизну
      От фашистской орды...
      Посылала в дорогу –
      В ту дорогу меня,
      Где живых из огня
      Выходило немного.
      Знала это и шла
      Сорок верст до вокзала.
      Может, этим спасла
      От свинцового шквала.
      Я живу и хожу
      По нелегкой дороге,
      Людям честно служу.
      И готов по тревоге,
      Как тогда – на войне
      Я, в шинелюшке серой,
      Оказаться в огне...
      Потому что во мне –
      Материнское сердце!
     
      * * *
      За рекою в ромашковых далях.
      Где березки шумят на ветру,
      Лебединая белая стая
      Уронила на луг по перу.
      И, кружась, эти перья сверкают,
      Ввысь опять устремиться хотят.
      Но в блуждающей дымке растают,
      Словно сказке рождаться велят.
     
      * * *
      Только месяц прорежется – снова
      Ночь-цыганка на землю придет...
      То ли месяц, а то ли подкова,
      С облаками играя, плывет?
      Я опять ухожу в чисто-поле,
      Околдованный грустью хмельной,
      Наслаждаюсь покоем и волей
      И со сказкой встречаюсь одной.
     
      * * *
      Слышу долгое-долгое ржанье,
      И покажется явственно он,
      С затуманенным взором страданья,
      Одинокий тот розовый конь.
      Нет на нем ни седла, ни уздечки,
      Только слышу, как громко он ржет.
      И, как будто по-человечьи,
      Он хозяина долго зовет...
      Вот стоит у речного истока
      На виду у лесов и полей,
      Гордый, сильный, но так одинокий,
      Так беспомощный в грусти своей.
      А когда-то он радостно мчался,
      А хозяин, беспечен и мил,
      Этим далям родным улыбался,
      И его он с ладоней кормил...
      Конь, единственный в целой России,
      Вдруг копытами бьет по земле,
      И, срываясь с мучительной силой,
      Исчезает в таинственной мгле.
      Где копыта земли лишь коснутся –
      Вырастают такие цветы!
      Они розами нами зовутся –
      Воплощеньем живой красоты.
     
      * * *
      Свой век коротают
      Негромко старушки,
      Избушки-простушки
      Тихи.
      Старушки России,
      Как добрые духи,
      К тревогам людским
      Не глухи.
      Озябшего путника
      Чаем согреют
      И словом душевным
      К тому ж.
      Они потихоньку
      Седеют, стареют,
      Встававшие, знаю, под гуж
      Мужей, сыновей
      На войну проводили,
      Л сами остались
      Их ждать.
      Они лихолетье
      Войны не забыли,
      И нам не велят
      Забывать!
     
      * * *
      Теперь я и солдат!
      С рассвета до заката
      Здесь облака плывут
      Встревоженно куда-то.
      Как молния к ногам,
      Бросается дорога...
      Грязь липнет к сапогам,
      Полк поднят по тревоге.
      И снова марш-бросок,
      И нет душе забвенья.
      Кто оценить бы мог
      Подобные мгновенья,
      Когда в железный сплав
      Соединились круто,
      Как требует устав,
      И вечность, и минута...
     
      * * *
      Передо мной прошли века,
      Передо мной прошли народы.
      И африканская тоска,
      И азиатские восходы.
      Я, погруженный в глубь веков,
      Умом и сердцем постигаю
      И тайну древних берегов,
      И суть любви к родному краю.
      Я до последних, крайних дней
      Снегам и рощам поклоняюсь,
      России доброй покоряюсь
      И каждым нервом связан с ней.
     
      * * *
      Что помнить?
      Что забыть?
      Жизнь не проходит мимо.
      До слез не разлюбить
      Красы Руси родимой.
      О Русь! Она таит
      Пронзительную нежность,
      Ветрами опалит
      И ливнями утешит.
      Среди больших дорог,
      Рассветов и закатов
      Нет, я не одинок,
      Идя стезей солдата.
      Иду, не оглянусь,
      И верю, что до стона
      Любя родную Русь,
      Ее седин достоин.
     
      * * *
      Будут зимы веснами сменяться,
      Будут весны ливнями смеяться.
      ...Унося солдатские погоны,
      Тронулись взволнованно вагоны.
      Парни отслужили,
      Отстрелялись,
      Отгрустили,
      Отмаршировались.
      Долго будут сниться им тревоги,
      Пыльные солдатские дороги...
      Покурили парни,
      распрощались,
      Друг у друга в памяти
      остались.
      Каждому теперь свои
      причалы,
      Радости, надежды и печали...
      ...Во стократ сильней у них
      любовь
      К Родине, коль вспыхнет пламя
      вновь!
     
      * * *
      В свои сильные мышцы веря,
      Мчатся лоси, вскинув рога,
      Побыстрее любого зверя –
      Позади их горит тайга.
      Все порывистей их движения,
      Все отчаяннее разбег.
      Ведь единственный путь
      к спасению
      Только этот тревожный бег.
      Сосны, ели горят, как свечи,
      Черный дым застилает свет.
      И дрожат у осинок плечи
      Оттого, что спасения нет.
      Что ж – небес прояснится
      просинь,
      Обозначится звезд узор.
      Но войдет опечаленной осень
      В обгоревший этот простор...
     
      * * *
      Улицы. Березы. Тишина.
      Дом старинный. Музыка
      и парк.
      Отчего же я, не зная сна,
      Думаю о чемто горько так?
      Вечереет. Сумерки, Закат.
      Боль в душе... Она такая, боль,
      Будто от рожденья виноват
      И перед тобой и
      пред собой...
      Как тебя старался я забыть!
      Столько лет. Но, видно, не могу.
      Именем твоим дышать
      и жить
      На любом, я знаю, берегу...
     
      * * *
      На озере такая благодать!..
      А попросту – хорошая погода.
      Мне захотелось солнышко поймать,
      Что в озеро скатилось с небосвода.
      Его поймать, конечно, мудрено.
      Но я ловлю. А солнышко
      смеется:
      И как бы ни ловил его – оно
      Мне в руки ни в какую не дается.
      Ныряю я. Мне это нипочем.
      И вдруг... сдаюсь, истратив сил
      излишек.
      ...В то воскресенье с дедом Лукичом
      Мы на уху таскали окунишек.
     
      * * *
      Я чувствую, что навсегда
      Влюблюсь
      В волнующие росные
      рассветы.
      Ведь первозданной красотою
      Русь
      Заворожит – забудешь все
      на свете...
      И защемит, и затревожит вдруг,
      Когда один в бескрайнем чистом
      поле.
      Посмотришь – васильки
      цветут
      вокруг,
      Цветут, цветут для радости и боли.
      Вновь с головой зароешься в траву,
      А близ тебя кузнечики стрекочут,
      Кукушка годы долгие пророчит...
      Я счастлив тем, что на Руси
      живу!..
      Здесь самой доброй сказке место есть.
      Не потому ли счастлив я безмерно,
      Ведь если верить древнему
      поверью:
      ...То ласточки несут от милой
      весть.
     
      * * *
      Да, я помню весну,
      Но ее я сейчас не зову.
      Отгулявшимся летом
      Дышу – не могу надышаться...
      А березки в ночи,
      Словно девушки в белом,
      плывут,
      Чтоб при свете луны
      У мерцающих вод
      красоваться.
      Августовские ночи
      Без памяти я полюбил.
      Эту быструю речку
      С названием милым
      Мережка.
      Вдоль ее берегов
      я нередко беспечно
      бродил.
      Где березки весной
      В тихий омут бросают
      сережки.
      Августовские ночи уносят
      С собою тепло.
      Ну, а все-таки жаль,
      Что приходится с летом
      расстаться...
      Только было бы сердцу
      Почаще вот так же светло,
      Чтобы чувствовать мог,
      Что способен душой
      возрождаться.
     
      * * *
      И не зря в народе говорят:
      Клюква – это тоже виноград!
      Алая... Взглянуть и – замереть.
      А вкусить – так враз помолодеть!..
      Бабушка с корзиною идет,
      Ягодку за ягодкой кладет.
      – Бабушка, привет! Ну, как дела?
      Много ль нынче ягод набрала?
      – Ой, соколик милый, здравствуй,
      здравствуй! Набрала.
      Да мне ли нынче хвастать?!
     
      СНЕГ ЛЕТИТ...
      Снег летит, мои лаская веки,
      Тих и добр он, этот звездный снег.
      С ним теплее думаешь о веке.
      Даже о прохожем человеке;
      Я и сам – прохожий человек.
      Снег летит – и стала ночь светлее.
      Я опять стою на берегу.
      Вот и сердце бьется веселее.
      А вокруг – белее, все белее:
      Я – в снегу и Родина – в снегу...
     
      * * *
      Месяц, в плащ облаков одетый,
      Патрулируя зорко в небе,
      Превращает росинки вербы
      В звезды синих-синих рассветов.
      Месяц, месяц, дружище древний,
      Как кокарда бойца, сияя,
      Не запутайся меж деревьев,
      Увлеченно с ними играя...
      Ведь деревьев ветки, как невод,
      Над тобой жестоко сомкнутся...
      А в высоком бескрайнем небе
      Слезы звезд на землю прольются.
      Только месяц не внял совету:
      Заплутал средь лесов дремучих,
      Стало звездам все-все известно:
      Зарыдали с небесной кручи...
      Ну, а люди, конечно, рады.
      (Упрекать их не стану в этом),
      Что окрестности Ленинграда


К титульной странице
Вперед
Назад