Словом, обстоятельство сие меня так смутило, и перевод бумаг сих показался мне столь трудным, что у меня сердце начало так же биться от сего, как билось прежде от опасения, и я не рад уже был всем слышанным за несколько минут до того себе похвалам и всему знанию своему немецкого языка. Несколько минут не знал я, что делать. Но как дело было уже сделано и возвратить того было уже нельзя, то, вздохнув и погоревав, выбрал одну, которая была поменьше и которой слог казался мне полегче и вразумительнее, принялся я за перо и начал переводить.
     
      Но не успел я несколько строк написать, как трудность перевода стала казаться мне от часу более, и я прямо начинал чувствовать всю тягость сего дела. По необыкновенности моей к переводам такового рода встречались мне на всякой почти строке новые затруднения и такие места, которые мне никак не лезли в голову и кои я не знал, как перевести порусски. Помучившись несколько минут над одной и придя в совершенный тупик, бросил я сию и взял другую бумагу в надежде, не лучше ли и не легче ли та будет, но небольшой опыт доказал мне, что перевод сей был еще труднее первой; я подхватил третью, но сия ничем не была лучше прежних, но еще труднее. "Господи помилуй! – восклицал я. – Что за черти все это писали, и найду ли я хоть одну потолковитее". Наконец, попалась мне одна сколько-нибудь других повразумительнее, и я хотя с трудом и не скоро, однако перевел.
     
      В самое то время вошел ко мне прежде упомянутый советник посмотреть, что я делаю. "Что, батюшка, – говорил он мне, – идет ли ваше дело на лад?" – "Что, сударь!.. – отвечал я ему. – Дело мое худо клеится! Никогда еще мне не случалось переводить писаний такого рода, и весьма много в них совсем для меня непонятного, а особенно есть во многих слова и целые речи на латинском языке, которых, по неумению этого языка, я вовсе не разумею". – "О, батюшка! – сказал он. – Как-нибудь бы! а что касается до слов латинских и таких, которых вы не разумеете, то можете меня спрашивать. Я не поставлю за труд вам растолковать. Между тем, однако, перевели ль вы что-нибудь?" – "Вот перевел одну", – сказал я ему, подавая. Он прочел мой перевод и казался быть им довольным. "Это довольно уж изрядно!" – сказал он и, взяв и перевод и подлинник, пошел от меня. Через несколько минут возвратился он обратно и сказал мне, что его превосходительство приказал мне объявить свое благоволение и притом сказать, чтоб я теперь шел на свою квартиру, а в последующий день поутру приходил бы опять туда и продолжал свою работу.
     
      Вести сии были для меня не весьма приятны. "Волен бог, – думал я сам себе, – и со всем благоволением его высокопревосходительства и со всеми вашими похвалами, а я охотнее бы хотел не иметь с вами дела и остаться дома жить попрежнему".
     
      Итак, в превеликом огорчении и в досаде и на губернатора, и на всех, и на самого себя пошел я в свою квартиру и прогоревал весь достальной вечер о том, что со мной случилось. Но как пособить себе было нечем, то поутру на другой день нехотя потащился я опять в замок и в прежние герцогские чертоги, но которые, несмотря на все древнее свое великолепие, показались мне тогда сущей тюрьмой, ибо досада моя на проклятые и бестолковые бумаги была так велика, что не прельщала меня ни древняя архитектура, ни тканые исторические обои, коими обита была та пространная храмина, в которой в сущем уединении препроводил я часа два накануне того дня в головоломной работе: но я проклинал все на свете и не хотел удостоивать их и взором своим.
     
      Придя туда, к удивлению моему, увидел я всю сию комнату, наполненную уже множеством людей. Было в ней поставлено уже несколько столов, и сидели за ними разные канцелярские служители и писали. Я легко мог догадаться, что комнаты сии ассигнованы для канцелярии губернаторской, и догадка моя была справедлива. Господин Корф привез с собой всех нужных чиновников для основания в Кенигсберге российской губернской канцелярии. Были с ним два советника, два секретаря, протоколист и несколько человек приказных служителей, как-то: канцеляристов, подканцеляристов и копиистов, одним словом, канцелярия полная, и онато помещена была, на первый случай, в сих комнатах, и та, где я накануне того дня писал, сделана подьяческой, а другая, побочная, судейской, и там заседали советники и секретари с протоколистом.
     
      Не успел я прийти, как упомянутый советник, который один только из всех их был родом немец, вывел ко мне из судейской первого секретаря и со следующими словами меня ему с рук на руки отдал: "Вот вам, Тимофей Иванович, человек, которого одного вам недоставало".
     
      Секретарь сей показался мне набитым наиглупейшей подьяческою спесью. Вместо того чтоб со мной обласкаться или меня приветствовать, не хотел почти он удостоить меня и своим взором, но с некоторой грубостью и презрением ответствовал советнику: "Да в состоянии ли он это дело делать?" – "Понавыкнет! – сказал господин Бауман, ибо так назывался сей советник. – А до того времени уже мы ему как-нибудь пособлять станем". – "То дело иное!" – ответствовал секретарь, усмехнувшись и взглянув на меня власно как с некаким презрением, пошел в судейскую.
     
      Такой прием на первой встрече был мне весьма неприятен. "Что за черт это? – думал я сам в себе. – Сам генерал так гордо со мной не обходился, как этот горделивец". – Но не успел я сего подумать, как вышел он опять и вынес ко мне не только прежние, но несколько еще новых бумаг и, швырнув почти мимоходом ко мне на стол, сказал: "Изволько! изволько вот все это перевесть – посмотримко твоего уменья!"
     
      Досадна мне была такая грубость; и сколько я в таких случаях ни был терпелив, однако не мог тогда перенести сего со спокойным духом и утерпеть, чтоб ему не сказать: "Каково, сударь, умеется, так и переведу; а если будет неугодно, так прошу того на мне не взыскивать. Я никогда переводчиком не бывал и охотой к сему делу не набивался, а меня неволей сюда призвали, я не искал того".
     
      Слова сии сказаны были весьма кстати и произвели свое действие, ибо, сколько казалось мне, то с того времени стал он обходиться со мной повежливее или, по крайней мере, далеко не таково грубо, как сначала.
     
      Но хотя я господина сего сим образом и отбоярил, однако дела своего тем не исправил, ибо переводить всетаки было надобно и переводить много. Итак, принялся я за свою скучную работу и хотел ее власно как назло сему умнице секретарю произвести сколько можно лучше в действие, дабы приобрести через то похвалу от советников. Но я истинно не знаю, удалось либ мне учинить по желанию, если б нечаянный случай не сделал мне в том неожидаемым образом великого вспомоществования.
     
      Не успел я, сидя один и за особым столом, начать свою работу, как вошел в нашу комнату один прусский оберсекретарь из канцелярии главного их правительства в провожании двух немецких канцелярских служителей. Сему оберсекретарю велено было иметь в некоторые часы заседание вместе с нашими советниками и сноситься по делам своей канцелярии с нашей; и как вся часть дел, относящаяся до внутреннего управления королевством Прусским, должна была производиться им и упомянутым нашим советником Бауманом на немецком языке, и обоим им было всегда множество письма, то для переписывания их бумаг и приведены были упомянутые два немца и приобщены к нашей канцелярии, а, по особенному моему счастью, так случилось, посажены они были за один стол со мной.
     
      Не могу довольно изобразить, как обрадовался я, получив себе сих двух товарищей. Оба они были люди изрядные, и как скоро они приметили, что я перевожу с немецких писем, то за первый себе долг сочли со мной на немецком языке наивежливейшим образом обласкаться и свести со мной первое знакомство. Обстоятельство, что они не умели ни одного слова порусски, а из всех наших канцелярских служителей никто, кроме меня, не умел говорить понемецки, побудило их к тому еще более. Они, будучи тут, как в лесу, между незнакомыми и их неразумеющими людьми, рады были неведомо как, что нашли человека, с которым могли они разговаривать, а я не меньше радовался их сообществу, но радость моя проистекала от другой причины. Я не сомневался, что тот проклятый канцелярский немецкий слог, который мне всего более в переводах досаждал и для меня был вовсе невразумителен, им, как канцелярским служителям, должен быть известен, и я положил воспользоваться их знанием и просить их, чтоб они мне значение некоторых выражений и слов растолковали. Я и не обманулся в моем мнении и ожидании. Не успел я, к ним равномерно приласкавшись, с ними ознакомиться и им нужду мою изъявить, как с превеликой охотой согласились они мне всякое сомнительное слово, а особенно латинские речи, растолковывать и столь ясно на простом и обыкновенном языке изображать, что мне не трудно уже было понимать все значение оных и выражать их на своем языке. Словом, они обрадовали и одолжили меня тем до бесконечности и сделали то, что я в состоянии был до обеда перевести большую часть из данных мне бумаг и столь порядочно и хорошо, что посрамил тем высокоумие господина секретаря и заставил его поневоле признаться, что перевод мой был довольно вразумителен. Что ж касается до обоих господ советников, то сии не могли довольно приписать мне похвал за мою прилежность и усердие и наиласковейшим образом просили, чтоб я продолжал трудиться далее.
     
      Получив таковую победу над высокомерным секретарем, начал я уже с меньшим неудовольствием продолжать далее свое дело, а вскоре дошла сему господину и самому до меня нужда: пришел к нам один из жителей кенигсбергских, с которым нужно было ему поговорить, но как он не умел понемецки, а тот ничего порусски, то самая нужда заставила его просить меня, чтоб я взял на себя труд и между ними потолмачил. Я, отложив всю прежнюю досаду мою на него, охотно согласился исполнить его просьбу, и маленькая сия услуга произвела то, что он не только перестал меня презирать, но, сделавшись ко мне благосклонным, благоволение свое даже до того простер, что как в самое то время пришел генеральский адъютант звать их всех обедать, то меня спросил, далече ли я стою на квартире, и, услышав, что до квартиры моей около двух верст будет, возопил: "И, братец, так зачем же тебе ходить такую даль домой обедать, а ты можешь обедать вместе с нами. Мы, по милости Николая Андреевича, имеем для себя всегда готовый стол, и ты можешь всегда есть вместе с нами. Пойдемка, сударь! Я доложу о том самому генералу".
     
      Я удивился такой нечаянной перемене в сем ненавистном до того мне человеке и охотно последовал за ним во внутренние покои генеральские. Тут, действительно, доложил он о том генералу, который не только представление его одобрил, но как ему обо мне и о переводах моих уже все пересказано было от советников и от самого сего в особливом кредите у него находящегося секретаря, то восхотел поступить далее и изъявить самолично мне свое благоволение. Меня кликнули тотчас к нему, и не успел я войти, как, обратясь ко мне, сказал он: "Я очень доволен, мой друг, твоими трудами: ты переводишь довольно хорошо. Итак, ходи в канцелярию мою всякий день и помогай нам далее, а обедай у меня всегда здесь с секретарями: куда тебе ходить в такую даль на квартиру!"
     
      Я учинил ему пренизкий поклон и был лаской его совершенно доволен; и как через то самое сделался я к штату его власно приобщенным, то с сего времени и начался паки совсем иной род моей жизни, и такой период оной, который для меня в особенности был достопамятен.
     
      В предбудущих письмах опишу я вам оный обстоятельнее, а теперь, прекратя сие письмо, остаюсь навсегда ваш и проч.

     
ПРИ КОРФЕ
Письмо 63-е

     
      Любезный приятель! Вышеупомянутое, всего меньше ожидаемое и хотя не формальное, а приватное приобщение меня к штату губернатора Корфа составляло весьма важную и поистине достопамятную эпоху в моей жизни. Ибо от сего пребывания моего при сем генерале проистекли такие следствия, которые имели на все последующие дни жизни моей великое влияние. И как из сих следствий наиважнейшим было то, что я во всем нравственном своем характере переменился, и перемена сия положила первейшее основание всему благоденствию дней моих, то я не иначе заключаю, что произошло сие не случайным образом, а по особливому смотрению небес и по действию пекущегося обо мне всегда промысла господня. Его святой воле было угодно, чтоб случилось тогда со мной сие происшествие, произведшее во всех тогдашних обстоятельствах моих великую и для меня весьма блаженную перемену. Однако я удержусь пересказывать вам наперед то, о чем узнать вы должны после и в свое время, а скажу только то, что я и поныне не могу еще довольно возблагодарить бога, напоминая сей случай, и надивиться тому, какое особенное обстоятельство и, повидимому, самая безделица подала ко всему тому первоначальный повод.
     
      Оное состояло в следующем. Господин Корф, собираясь из Петербурга к
     
      путешествию своему в Кенигсберг и набирая всех нужных для основания тут губернской канцелярии людей, хотя и возможнейшие старания прилагал о наполнении штата своего всеми нужными и способными людьми и чиновниками и мог сие тем лучше учинить, что дано было ему дозволение брать их откуда он только захочет, но воле небес было угодно, что ни ему и никому из всех избранных им чиновников не пришло тогда в память, что по прибытии в Кенигсберг вся будущая канцелярия его состоять будет во всегдашнем сношении с немцами и иметь дело не с одними русскими, а вкупе и с немецким народом, и что для сего необходимо нужен был им переводчик. Сие обстоятельство вышло у них совсем из головы, и они не прежде встрянулись, что они сие позабыли, как по приезде уже в Кенигсберг и когда дело уже дошло до основания самой канцелярии. Тогда, но уже поздно, встрянулись они и увидели свою ошибку. Сожаление у них у всех было о том чрезвычайное. Сам генерал тужил о том неведомо как и досадовал на своих секретарей, для чего они ему не напомнили, а сии возлагали всю вину на него и советников, коим более бы о том знать и помнить надлежало. Словом, все они обвиняли друг друга, но как сие не помогало, а переводчик им был надобен, и секретари, не разумеющие ни одного слова понемецки, отдуху не давали генералу и советникам, чтоб они снабдили канцелярию толмачом и переводчиком, то самое сие и было причиной, что генерал сей тотчас начал спрашивать у оберкоменданта господина Трейдена и у бригадира Нумерса, которые тогда Кенигсбергом управляли, нет ли у них кого из офицеров, могущих отправлять сию должность, и судьбе было угодно, чтоб сим первый попался я на ум. Они объявили обо мне генералу, и сие самое причиной было прежде упомянутой за мной присылки и тому, что я попался в сие место и должен был отправлять должность и толмача и переводчика.
     
      Вот какие малые и отдаленные причины употребляются иногда провидением господним к сооружению благоденствия тех, кого угодно ему одарить им. Но я возвращусь теперь к продолжению моей истории.
     
      Не успел генерал вышеупомянутым образом изъявить мне публично при всех свое благоволение и приказать обедать всегда у него в доме, а я выйти опять в ту комнату, где для нас накрыт был особливый стол, как все нижние чиновники, составляющие его штат, окружили меня и начали со мной как с новым своим сотоварищем и сотрудником ознакомливаться и ко мне ласкаться. Были тут оба наши секретари, протоколист, генеральский адъютант, один живущий при генерале итальянец и еще некоторые другие и все незнакомые еще мне люди. Но никто из всех их так скоро со мной не познакомился и так много ко мне не ласкался, как генеральский адъютант. Был он малый молодой, и притом хотя попович и сын Преображенского протопопа, но воспитан так хорошо, что в нем не было ничего похожего на его природу, но он не уступал ни в чем и лучшему дворянину. Знание его языков, охота к книгам и наукам, одинаковые со мной лета и самый дружелюбный и хороший его нрав были причиной тому, что мы в один почти миг с ним познакомились и друг друга полюбили, и могу сказать, что я дружбой его всегда был доволен. Но никогда он меня так не одолжил, как при сем первом случае. Он первый приласкался ко мне и не успел узнать, что я разумею языки и также охотник до наук, как и пошли у нас с ним разговоры, и он так ко мне привязался, что посадил за столом подле себя и во весь обед старался меня, как гостя, подчивать.
      Стол сей был у нас особенный от генеральского и в другой, подле столовой его, комнате, но немногим чем хуже генеральского, и как кушаньями, так и напитками так изобилен, что лучшего желать было нельзя; а что всего было лучше, то не было за ним такой принужденности и чинов, какая наблюдалась за самым генеральским столом, где он обедал со своими советниками и гостями, которых всегда бывало у него по нескольку человек. Но у нас господствовала совершенная вольность: всякий говорил, что хотел, и друг с другом шутил и смеялся, и никому не воздавалось никакого особого почтения, что все и придавало обедам сим более приятности.
     
      Насытившись и напившись за генеральским столом, пошли мы опять в канцелярию и принявшись за свои дела, просидели до самых сумерек, так что я на квартиру свою возвратился уже ночью.
     
      Идучи в сей раз домой, находился я в различных движениях духа. Я не знал, радоваться ли мне или печалиться о случившейся со мной столь нечаянной и скоропостижной перемене... С одной стороны, мне было не противно, что попался я в столь знаменитое, по мнению моему, место. Пребывание при главнокомандующем тогда всей Пруссией генерале и приобщение, так сказать, к его штату льстило моему честолюбию. Я ласкался надеждой, что, сделавшись вельможе сему знакомее, могу приобрести дальнейшее его к себе благоволение и, может быть, могу произойти через него в люди. С другой стороны, льстило меня то обстоятельство, что я тут находиться буду всегда между лучшими людьми и видеть и знать все происходящее; с третьей – не противно было мне и то, что я буду иметь стол всегда готовый и хороший и не буду иметь нужды готовить у себя дома и довольствоваться иногда столом очень нужным. С четвертой, не неприятно было для меня и то, что через сие определение меня в должность переводчика отрывался я час от часу более от полку и от всех с военной службой сопряженных трудностей и, по тогдашнему военному времени, и самых опасностей – все сие меня радовало и веселило. Но когда, с другой стороны, приходили мне на память трудные и скучные мои переводы, которые мне и в один уже тот день как горькая редька надоели, когда воображал я себе, что я всякий день должен буду ходить в канцелярию и с утра до вечера сидеть беспрестанно над ними, и лишиться совершенно всей прежней и толь милой для меня вольности, то сии мысли уменьшали много моего удовольствия и озабочивали меня несказанно. Пуще всего горевал я о том, что через то связан я буду по рукам и по ногам и не буду иметь ни минуты, так сказать, свободного для себя и такого времени, которое б мог употребить я на собственные свои любопытные упражнения. Однако, как я однажды уже положил, как ни на что самому не набиваться, так ни от чего не отбиваться, если что само по себе придет, то утешался я надеждой, что, может быть должность сия со временем и не такова будет трудна, каковой казалась она мне в тогдашнее время, в чем я и не обманулся, как вы то из последствия увидите.
     
      Итак, положась на бога и ожидая всего от времени, пошел я в последующий день опять в канцелярию и стал с того времени ходить туда ежедневно. Мы сиживали обыкновенно всякий день и до обеда, и после обеда, вплоть до самого вечера. И как дел было превеликое множество, и оные с часу на час приумножались, и были притом многие дела важные, то хаживал обыкновенно генерал сам в оную и просиживал по нескольку часов, почему, для удобнейшего хождения ему в оную, и переведена была она через несколько дней в другие комнаты, которые были ближе к тем, в которых он жил, и хотя не так просторны, как первые, но гораздо уютнее и веселее оных. Они находились в том же этаже, но на самом лучшем и веселейшем углу во всем замке, и лежали над самой каморой. Тут, по особливому счастию, достался мне особливый и наилучший угольный покоец, отделенный от прочих подъяческих комнат досчатой перегородкой; и как вместе со мной были одни только вышеупомянутые немецкие канцеляристы, то я сей переменой очень был доволен; тут была у нас власно как особая немецкая канцелярия: никто нам из прочих подъячих не мешал и мы были спокойны. К вящему удовольствию, было у нас два окна, из которых вид простирался очень далеко, и мы могли обозревать не только одну из главнейших улиц, идущую мимо окон наших подле самого замка, но и всю нижнюю и заречную часть города 56. В одном из упомянутых окон избрал я для себя место за особливым столиком, а в другом окне посадил моих товарищей, которых сотовариществом становился я час от часу довольнее, ибо они не только вышеупомянутым образом помогали мне очень много в моих переводах, но, сверх того, имел я от них и другую пользу, состоящую в том, что я в праздное время мог упражняться с ними в разговорах и через то час от часу делаться в немецком языке совершеннее и знающее.
     
      Что касается до моей работы, то трудна она и почти несносна была мне только с самого начала и покуда я не попривык к ней, а как скоро я узнал все особенные термины, употребляемые в их канцелярском слоге, да и ко всему слогу их попривык, то переводы мои сделались мне гораздо легче и сноснее, а сверх того, стали они малопомалу и уменьшаться, и через несколько недель стало доходить до того, что иногда в целый день не доставалось мне переводить и двух листов, а иной день и весь проходил без дела; однако, несмотря на то, нельзя было мне никак отлучаться, ибо то и дело принужден я бывал толмачить или переводить словесно нашим секретарям то, что говорили им приходящие к нам ежедневно разных состояний тамошние жители, равно как и им пересказывать их ответы, а для сей надобности и должен я был почти безвыходно быть в канцелярии.
     
      Теперь, прежде повествования о дальнейших происшествиях, остановлюсь я на минуту и расскажу вам, любезный приятель, несколько подробнее о тех разных чиновниках, которые составляли тогда штат нашего генерала, дабы из того могли вы яснее видеть, с какими людьми долженствовал я тогда иметь наиболее дело и ежедневно обходиться.
     
      Наипервейшими при генерале были наши советники. Их было два, и оба они заседали вместе с генералом, да и жили сначала в том же замке, но в других только покоях. Один из них был немец и назывался Иван Николаевич Бауман, а другой – русский, из фамилии господ Волковых, и назывался Алексей Алексеевич. Но сей последний был у нас недолго, но отбыл потом в другое место, а на его место произведен был другой немец по прозвищу господин Вестфален, который приехал также вместе с Корфом и, до того времени живучи при нем, отправлял у него должность домашнего секретаря и вел его корреспонденцию. Обоими сими первейшими особами и всегдашними собеседниками генерала были мы вообще все довольны. Оба они были люди тихие, добронравные, и оба весьма прилежные к своей должности. Но как чинами своими они нас далеко превосходили, а притом были оба немцы, то и не имели мы с ними дальнего сообщения, но они вели себя от всех нас
      как-то удаленно, и мы от обоих их не видали, кроме вежливостей, никакого худа и добра.
     
      Относительно до меня, были они оба ко мне довольно благосклонны, а особенно господин Вестфален, ибо как он был ученый человек, то приятна ему была моя склонность к наукам и чтению книг. Он входил со мной иногда в разговоры и удостоивал при всяких случаях меня своими похвалами. Но более сего ничего я от него не видал, хотя он с г. Бауманом был у нас во все продолжение бытности нашей в Кенигсберге.
     
      Кроме сих, были у нас еще два коллежских советника, из коих один назывался г. Калманн и определен был вместо прежнего моего командира Нумерса в кенигсбергскую камору, а другой – г. Клингштет, определенный в таковую ж камору в Гумбинах, но живший по большей части в Кенигсберге, но с сими обоими господами имели мы еще того меньше дела.
     
      Но не таковы были наши русские нижние чиновники. Из сих наизнаменитейшим был упомянутый уже мной первый секретарь. Он назывался Тимофей Иванович Чонжин и был тогда у нас весьма важная особа. Вся канцелярия лежала на нем почти на одном. Он был наиглавнейшим производителем всех дел и пользовался, сверх того, такой доверенностью от генерала, что с самим им иногда с криком поднимал споры. Все сие, равно как и подлое его происхождение, ибо произошел он в сие достоинство из самых низких приказных чинов, и было причиной, что человек сей набит был преглупейшей подъяческой спесью и так высокомерен, что выводил иногда всех из терпения. Характер сей соблюдал он во все время своего в Кенигсберге пребывания и глупость сию простирал даже до того, что при самых таких случаях, когда самому ему иногда бывала до нас нужда, не хотел никак себя унизить и сделаться ласковее. Словом, он вел себя от нас увышенно и не хотел никак обходиться с нами дружелюбно и с такой откровенностью, как все прочие, и за то мы все внутренне его не любили, хотя показывали ему наружное почтение. Впрочем, на приказные дела и обыкновенные подьяческие крючки был он весьма способная и столь бойкая особа, что из всех умел один только, находясь в сем месте, и столь хитро и искусно наживаться, что и приметить почти было нельзя.
     
      В рассуждении меня, был сей человек, так сказать, ни рыба ни мясо. Не видал я от него никакого дальнего добра, не видал и худа. Я, ведая его силу, хотя и старался ему угождать и при всех случаях, когда ему нужны были мои услуги, которые охотно ему оказывал, но со всем тем не мог ничего более от него приобрести, кроме единых небольших ласк, оказываемых им иногда мне и столь холодным образом, что не могли они мне никак чувствительны быть. Но сказать надобно и то, что из всех нас никто не пользовался от человека сего отменным дружелюбием и лаской.
     
      Что касается до другого секретаря, который назывался г. Гаврилов, то сей был совсем иного сложения. Гордости и высокомерия в нем не было ни малейшей, но он был ко всем ласков, снисходителен и в обхождении благоприятен. Но, к несчастью, предан был в высочайшей степени невоздержной и распутной жизни. Он и приехал уже к нам с изнуренным совсем от невоздержного житья здоровьем, а тут, пустившись во вся и вся, еще более оное расстроил и так ослабел, что не в состоянии был, наконец, править должностью, и по сей причине от нас через несколько времени отбыл.
     
      Сей человек, во время пребывания своего у нас, хотя и ласкался всякий раз ко мне, и я благоприятством, оказываемым от него мне, был хотя и доволен, но как характеры наши не были между собой согласны, то я сам не слишком к нему привязывался, но старался от него удаляться.
     
      Третьим канцелярским чиновником был протоколист господин Дьяконов, по имени Яков Демидович. Сей был обоих наших секретарей несравненно лучше и как любви, так и почтения достойнее. Он был человек хотя простой, но весьма добрый, постоянный, ко всем благоприятный и ласковый, и за то и любим был всеми нами. К самому ко мне оказывал он дружескую ласку и благоприятство, и я могу сказать, что я приязнью его во всякое время был доволен и считал его себе хорошим приятелем.
     
      Сии три особы составляли всех важнейших чиновников нашей канцелярии. Что ж касается до прочих нижних канцелярских служителей, то о них не стоит труда упоминать подробно. Все они были обыкновенные наши русские подьячие, все пьяницы и негодяи, и из всех их не было ни одного, кто б достоин был хотя малого внимания, почему я о них, как о заслуживающих единое презрение, и умолчу, и тем паче, что я слишком удален был от какого-нибудь сообщения с ними; но то только скажу, что меня все они любили и почитали.
     
      Но не таковы были немцы, мои сотоварищи. Они носили на себе хотя также имя канцеляристов, но не имели ничего похожего на наших подьячих. Один из них был во все время непременный и назывался Грюнмилер, а другой – сменной, и сначала был господин Олеус, потом г. Пикарт, а наконец г. Каспари. Все они власно как на отбор были люди хорошего поведения и любви достойных характеров, и все ко мне ласковы, дружелюбны и благоприятны, и я могу сказать, что сообщество их мне послужило в великую пользу. Ибо они не только помогали мне препровождать праздное время в приятных и разумных разговорах, но как некоторые из них были довольно учены и начитаны книг, то воспользовался я от них и многими знаниями, и как лаской, так и дружеством их был всегда доволен.
     
      Со всеми сими людьми имел я всякий день в канцелярии дело, и все они были, так сказать, мои сотрудники и сотоварищи. А теперь расскажу я о прочих, в свите генеральской находящихся, с которыми также, а особенно за столом, имел я ежедневное свидание.
     
      Об одном из них я вам уже давеча упомянул мимоходом, а именно, о генеральском адъютанте господине Андрееве, ибо так он по отцу своему назывался. Сей человек в короткое время получил ко мне отменное дружество и находил в разговорах со мной такое удовольствие, что нередко прихаживал ко мне в канцелярию и проводил по часу и более времени в разных со мной дружеских и ласковых разговорах. В сие время говаривали мы обо всем: о книгах, о науках, о рисовании и о прочем; и как характеры наши во многом были между собой согласны, то не бывало нам никогда скучно. В одном только не согласен я с ним был: в том, что он предавался слишком суетности и щегольством своим доходил иногда даже до дурачества и до того, что ему наши канцелярские смеялись. Впрочем, как он был человек не много у генерала значащий, то, кроме одной дружбы и ласки, не мог я от него получить никакой иной себе пользы.
     
      Другая и последняя особа, составлявшая тогдашнее наше столовое общество, был некто итальянец по прозвищу Морнини, бойкая, хитрая и преразумная особа. Он жил тогда приватно у генерала, не нося никакой известной должности, и приехал вместе с ним из Петербурга. Генерал его очень любил и, как думать надобно, употреблял его на какие-нибудь тайные дела и сокровенные комиссии. По крайней мере, нам ничего о том не было известно. Сей человек с самого начала также отменно меня полюбил и во все время жительства его при генерале весьма ко мне ласкался, так что я дружбой и благоприятством его крайне был доволен. Он имел для себя особенные покои и хаживал также нередко нарочно ко мне для разговоров, а временем просиживал и я у него по нескольку времени и слушал рассказы его об Италии и о прочих европейских местах, где ему бывать случалось, ибо он на свой век довольно повояжировал и свету понасмотрелся, так что его можно было считать хорошим проходимцем или авантуриером. А как он, сверх того, превеликий охотник был до чтения книг и все праздное время препровождал в чтении, то и сие меня много к нему привязывало, и я могу сказать, что и сему человеку обязан я многими из тех знаний, которые приобрел я, живучи в Кенигсберге.
     
      В сих-то разных особах состояло то общество, посреди которого должен был я жить и провождать свое время. После умножилось оно еще несколькими особами, но о том упомяну – в свое время, а теперь, как письмо мое довольно уже увеличилось, то дозвольте мне его на сей раз сим кончить и сказать вам, что я есть и прочее.

     
ХАРАКТЕР КОРФА
ПИСЬМО 64-е

     
      Любезный приятель! В первые дни или недели пребывания моего при губернаторе произошло со мною столь мало особливого и замечания достойного, что я не помню ничего такого, о чем стоило бы вам рассказать, а все состояло только в том, что дел у нас такое было множество, что мы с утра до вечера принуждены были беспрерывно работать, и меня утренняя заря выгоняла из квартиры, а вечерняя или паче самая ночь вгоняла опять в оную. И как я все дни безвыходно находился в канцелярии, то чрез сие и познакомился я скоро со всеми вышеупомянутыми сотоварищами своими, а сверх того имел случай узнать несколько ближе и главного нашего командира. И как я характер вам его еще не изображал, то надобно мне теперь сие исполнить и единожды навсегда пересказать вам, каков был сей славный тогда правитель прусского королевства.
     
      Он был человек добрый, но имел в характере своем весьма многие недостатки. Относительно до его разума можно сказать, что был он от природы довольно хорош, но, как думать надобно, недовольно изощрен при воспитании в малолетстве, и потому все знания сего вельможи простирались не слишком далеко, но весьма и весьма были умеренны, и если он что знал, так все то приобрел по единой навычке, живучи при дворе и в большом свете, и потому не столько был он способен к гражданскому правлению и знающ в делах, к оному относящихся, сколько сведущ во всем том, что принадлежало до придворной и светской жизни. В сем пункте был он довольно совершенен, но что касается до дел, принадлежащих до правления, а особливо письменных, то к оным по непривычке своей был он весьма не способен, и ему недоставало весьма много к тому, чтоб мог он быть при тогдашних обстоятельствах хорошим губернатором и правителем сего завоеванного королевства. И я не знаю, как бы ему во всем успевать было можно, если б не помогали ему советники, а паче всех тот секретарь Чонжин, о котором упоминал я вам в прежних моих письмах и который был у нас потом уже и асессором. Говорить и читать по-русски хотя он и умел довольно хорошо, но сего далеко еще не было достаточно, но ему нужно было давать ежедневно на многие дела свои решительные резолюции, и, к несчастию, на дела по большей части важные и не терпящие ни малейшего времени и отлагательства, потому что от них не только правление всем королевством и все внутреннее в оном благоустройство, но и снабжение всей заграничной и в походе против неприятеля находящейся армии всеми нужными потребностями зависело. А к сему и недоставало в нем и быстроты разума, и решительности скорой и безошибочной, и потому принужден он был полагаться по большей части на то, что скажут, присоветуют и напишут наши секретари и советники. Со всем тем, честолюбие его и высокое мнение о себе было так велико, что он старался скрывать колико можно сей недостаток и наблюдать вид, будто бы все дела решит он сам собою. А сие натурально и подавало часто повод не только к нередким замешательствам в делах, но и ко многим ошибкам, и тем паче, что и коварный секретарь, пользуясь сею слабостью, нередко для собственных своих интересов вводил его в превеликие погрешности и дела, нимало с тогдашнею важною должностью его не сообразные. К вящему несчастию, по совершенному неумению своему по-русски писать, он не мог ничего сам не только сочинять, но и написанное переправлять, а сие подавало наивожделеннейший случай сему хитрому человеку его, по своей воле, обманывать и проводить. Нередко случалось на самых глазах наших то, что он явно усматривал, что написано было не так, и серживался за то и бранился, а иногда несколько раз бумагу раздирал и переписывать приказывал, но как бы инако написать, того хорошенько истолковать и приказать далеко был не в состоянии; и потому всем тем не достигал он до желаемого, но принужден был наконец подписывать то же, но только другими словами написанное. Сие единое может уже доказать вам, любезный приятель, каков был губернатор наш со стороны разума, а теперь послушайте, каков был он со стороны сердца и нрава.
     
      Слух, носившийся у нас еще до прибытия его, что он был вспыльчивого и горячего нрава человек, был не только справедлив, но далеко еще недостаточен. Практика доказала нам несравненно еще больше, и я не знаю, как и какими словами изобразить мне вам нравственный характер сего человека, а коротко только скажу, что теперь, когда я сие пишу, идет мне уже шестидесятый год моей жизни и я в течение сих лет хотя многих людей видывал, но не случалось мне еще ни одного видеть и найтить ему подобного и такого, который бы так много к гневу и бранчивости был склонен, как был сей человек. Истинно можно, по пословице, сказать, что в сем пункте в рассуждении его уж черед помешался. За все про все, и не только за дела, но и за самые иногда безделицы он серживался и распалялся чрезвычайным гневом и осыпал всех, кто б то ни был, слуга ли его или подчиненный, жестокими бранью и ругательствами. С слугами и с домашними своими жил он в беспрерывной войне и драке, а для всех подчиненных был он столь несносен, что из всех, имеющих до него дело, не оставался ни один без огорчения от него. И сие было столь часто, что истинно не проходило ни одного дня, в который бы не поднимал он несколько раз с ними превеликой войны и ссоры и не осыпал бы их тысячами клятв и браней, а нередко и на одном часу сие несколько раз от него повторяемо и возобновляемо было. Словом, всякая безделица и ничего не значащая проступка в состоянии была его раздражить и воспалить наивеличайшим гневом. С сей стороны, при всей своей славе, величии, богатстве, чести и знатности, был он несчастливейшим человеком в свете, потому что дух его был в беспрерывном почти беспокойстве и досаде, и все почти часы и минуты его жизни заражены были ядом неудовольствия, и от самого того наилучшие его забавы и увеселения были несовершенны. Довольно, он до того досерживался, что действительно от того занемогал и ложился даже в постелю. И не один раз было то, что он всех своих подчиненных умильнейшим образом просил и умолял, чтобы они его не сердили; но у них всего менее на уме было умышленно его рассерживать, но всякий, для собственного своего спокойствия, сам от того наивозмож-нейшим образом убегал и остерегался.
     
      Теперь судите, каково нам было жить с таким беспутно вспыльчивым и сердитым командиром! Не должен ли он был всем нам казаться сущим зверем и извергом? Не должно ли было нам всем его ненавидеть и от него, как от некоего чудовища, бегать и его страшиться? Ах, любезный приятель! Он таковым и действительно сначала нам показался, а особливо мне, и я не успел сего ремесла его увидеть, как тысячу раз тужил о том, что попался ему под команду, и желал лучше бы за тысячу верст быть от него в отдалении, нежели жить при нем и обидами его пользоваться. Но, ах, привычка к чему не может нас приучить и от чего не может нам сделать сносным! В сей истине удостоверились все мы с избытком собственною практикою и узнали, что человек столь же удобно и к худому привыкнуть может, как и к хорошему, и что самое и дурное может ему далеко не таково чувствительно быть, как скоро он к тому несколько попривыкнет.
     
      Итак, скажу вам, что трудно нам было жить и привыкать терпеть брани и гнев нашего генерала только сначала, а впоследствии мы так уже к ним привыкли, что ни во что их себе не ставили, и вместо того, чтоб его ненавидеть, мы все его любили.
     
      Вы удивитесь сему, но вы перестанете удивляться, когда, для растолкования сей загадки, скажу вам далее, что генерал наш сколько с сей стороны был дурен и дурен до чрезвычайности, сколько с другой хорош тем, что был вовсе не злопамятен и от природы имел самое доброе сердце. Не успеет таковая его блажь и дурь пройтить (и, по счастию, продолжалась она обыкновенно самое короткое только время), как становился он уже смирнее агнца и делался наиласковейшим и дружелюбнейшим человеком в свете, и можно было с ним что хочешь говорить. А сие и было причиною, что мы более об нем сожалели, нежели на него досадовали, и охотно ему брани его и ругательства прощали, ибо удостоверены были в том, что не произойдет от того никаких следствий и что не пременится чрез то нимало прежнее и хорошее расположение его ко всякому. И как он, сверх того, имел то в себе хорошее, что он никому действительного зла не делал, но более к благодетельству был склонен, то мы за то его и любили.
     
      Описав сим образом часть нравственного его характера, пойду теперь далее и расскажу, что мне в прочем было об нем известно. Колико ни велик в нем был помянутый порок и недостаток, однако он умел весьма счастливо заглушать его блеском наружной своей пышной и великолепной жизни и приятным своим и дружелюбным со всеми жителями сего города обхождением. Будучи сам по себе довольно богат, а при том получая превеликое жалованье, а сверх того еще по 6000 рублей ежегодно на стол, что тогда было очень велико, и, будучи бездетен и не имея кому имение свое прочить, жил он во всю бытность его в Кенигсберге прямо славно и великолепно и не так, как бы генерал-поручику, но как бы какому-нибудь владетельному князю или по, крайней мере, вице-рою {Вице-король.} жить было надобно. Словом, он проживал тут не только все свое жалованье, но и все свои собственные многочисленные доходы. Платье, экипажи, ливрея, лошади, прислуга, стол и все прочее было у него столь на пышной и великолепной ноге, что обратил он внимание всех прусских жителей к себе; а как присовокупил он ко всему тому со временем и весьма частые угощения у себя всех наизнаменитейших жителей кенигсбергских и старался доставлять всякого рода увеселения, как о том упомяну я впредь в своем месте, то чрез то власно как оживотворился весь город, и сан его сделался у всех так важен, как бы действительно какого-нибудь владетельного герцога и государя, и он приобрел любовь от всего прусского королевства.
     
      Вот какого мы имели тогда губернатора! Теперь скажу вам, что не успел он осмотреться, как первое его старание было спознакомиться со всеми живущими в городе знатнейшими прусскими дворянскими фамилиями. Тут находилось около сего времени довольно оных, и в числе их были некоторые графы и бароны, как, например, граф Станиславский, граф Кейзерлинг, граф Финк и некоторые другие, а из госпож были не только графини и баронессы, но и самые принцессы, как, например, принцесса Гольштейн-Бекская; из дворянских же фамилий, а особливо госпож, было множество. Он объездил все тотчас наизнатнейшие дома сам, а чтоб и со всеми прочими ознакомиться, то, через несколько времени после своего приезда, сделал для всех превеликий пир, а потом дал бал, на который званы были все благородные обоего пола.
     
      При сем случае впервые увидели мы все прусское тут находившееся дворянство, и как для звания оного употреблен был его адъютант и по множеству домов один сего дела исправить не мог, то употреблен был на вспоможение ему при сем случае я.
     
      Для меня дело сие было совсем новое и необыкновенное. Мне дали верховую лошадь, и я должен был, по данному мне реестру {Списку, перечню.}, все дворянские дома в городе отыскивать, господ и госпож тамошних звать и потом вместе с адъютантом их в замке принимать и во время стола и бала всячески угащивать стараться. Во всех таких делах я никогда еще не обращался, однако из послушания и в угодность генералу старался свою должность как можно лучше исправить. Приятель мой, адъютант, помогал мне своими советами и примером, и при помощи его исправил я все так хорошо, что генерал мой был мною доволен. Впрочем, за труд мой с лихвою награжден я был тем удовольствием, которое имел я при присутствии на сем пиру и торжестве. Гостей обоего пола, а особливо дам и девиц, было превеликое множество; и как до того времени мне никогда еще не случалось бывать на собраниях толь многочисленных и знатных, то как самое собрание, так и танцы и музыка пленяли все мои чувства и мысли, и я не мог всему насмотреться и надивиться. А сие и было причиною, что я и в последующее время, когда случались у нас таковые ж праздники, охотно для смотрения оных хаживал и безотговорочно принимал на себя труды и комиссии, буде когда какие мне от генерала поручались, несмотря хотя по выше изображенному его обычаю и доставалось иногда мне такие же словца два-три не очень гладких, какими он нередко и почти всякий день щедро осыпал бедного своего адъютанта.
     
      Сим образом начал я вести новый и совсем от прежней отменный род жизни и мало-помалу привыкать к новой моей должности. И как труды мои услаждались тем удовольствием, что я был всегда на людях, мог слышать, видеть и узнавать все, происходившее как тут в городе, так и в самой армии, которая находилась в походе и из которой получаемые известия становились с часу на час интересней, любопытней и важнее, а при всем том имел всегда и хороший стол, то и привык я к ней очень скоро, и она мне не только сделалась сноснее, но я начал и находить в ней уже и удовольствие и скоро перестал совсем скучать ею.
     
      Одно только меня отягощало, а именно дальняя ходьба на мою квартиру, а особливо поздно по вечерам и в ненастье, но и от этого отягощения я скоро избавился ибо не успел я изъявить оное сотоварищам моим в канцелярии, как все стали советовать мне переменить свою квартиру и сыскать другую, и где-нибудь поближе к замку. О сем я сам давно уже помышлял, но сперва не хотелось мне долго расстаться с прекрасною своею и веселою квартирою, но как ежедневная ходьба мне наконец слишком надоела и я увидел, что квартирою своею я вовсе почти уж не пользовался, ибо доводилось мне в ней только что ночевать, а весь день с утра до вечера провождал я в замке, то рад был наконец какой-нибудь, но только поближе и стал действительно себе просить и искать другой квартиры. Но, по несчастию, так случилось, что дома в ближних улицах были тогда все отчасти заняты постоем, отчасти по разным причинам освобождены были от оного, и я не мог иной найтить, как с полверсты от замка, в доме одного мясника. Квартирка сия была хотя и не такова весела, как прежняя, но как было в ней два покоя и я мог в ней свободно с людьми моими уместиться, то, уступая нужде, выпросил я себе оную и без дальнего отлагательства на нее со всем своим скарбом перебрался.
     
      Теперь, не ходя далее, опишу я вам сию мою новую квартиру. Была она в одной части Штейндамского форштата, на улице, идущей от замка мимо театра и неподалеку от штейндамской кирки, бывшей потом нашею церковью. Дом был небольшой, о двух только этажах, из которых в нижнем жил хозяин, а верхний, состоящий в двух покоях и одних сенцах, опростан был весь для меня. Из сих в одном и переднем поместил я своих людей, а другой и задний ассигновал для себя. Вход в наш этаж был с улицы узенькою лестницей вверх и совсем особливый, так что мы с хозяином не имели никакого сообщения. А вид из покоев моих простирался на самый тот просторный луг, о котором прежде упоминал я под именем парадного места и который был внутри города, между Штейндамским, Закгеймским и Траггеймским форштатом; из другого же покоя окна были на улицу. Итак, квартирка моя была не слишком весела, но я, по крайней мере, доволен был тем, что она, по низкости покоев, была довольно тепла и спокойна и что мне ходить было гораздо ближе.
     
      Что касается до моего хозяина, то был он, как выше упомянуто, мясник, следовательно, человек, заслуживающий от меня столь малое уважение, что я его почти и в лицо не знал; а все, чем я от него пользовался, состояло единственно в том, что я покупал у него за деньги ежедневно прекрасные сосиски или сырые колбасы, которые так были вкусны и сытны, что одной изжаренной на сковороде с хорошею пшеничного булкою довольно было для моего ужина. И я так к ним привык, что мне жаривали их ежедневно, и в том одном состояли обыкновенно мои ужины во все время стояния моего на сей квартире, ибо обеды наши у генерала были столь сытны, что могли мы по нужде и без ужина оставаться, и я за излишнее почитал для себя готовить оные, кроме колбасов их.
     
      Впрочем, как чрез переезд на сию квартиру удалился я уже далеко от полку и от тех мест, где оный расположен был по квартирам, то сие и отлучило меня от всех прежних моих друзей и полковых сотоварищей и разорвало совершенно всю бывшую у меня с ними и столь для меня опасную связь, так что я с того времени их почти уже и не видывал, а о том, что между ими происходило и делалось, не имел уже никакого и сведения, ибо в такую даль не хотелось никому из них ко мне приходить, а хотя бы и вздумали, так знали они, что никогда не застанут меня дома.
     
      Таким образом освободился я от пагубного с ними сообщества и могу сказать, что сей пункт времени был особливого примечания достоин в моей жизни; ибо сколько могу сам себя упомнить, то с самого оного начал я, – несмотря на всю тогдашнюю мою еще молодость, ибо шел мне только двадцатый год, – становиться час от часу степеннее и обстоятельнее в моих мыслях и прилежать более к чтению книг и к наукам, которые потом в толикую мне пользу обратились.
     
      Однако надобно сказать, что ко всему тому весьма много поспешествовали и разные другие причины и случайности. Из сих первым, наиглавнейшим и прямо спасительным для меня обстоятельством почитаю я то, что я привязан был тогда так крепко к канцелярии, что я не мог из ней никуда и никак отлучиться, и чрез сие наложена была на меня власно, как самою судьбою, узда, весьма нужная для молодого человека; ибо по молодости своей хотя бы и вздумалось иногда кое-куда пойтить и погулять, но тогда, а особливо в первые недели, и подумать о том было мне не можно, но я принужден был сидеть безвыходно в канцелярии и не только работать, но и всякую минуту ожидать, чтоб меня не спросили и не дали вновь какого дела. А чрез такое беспрерывное пребывание в замке и предохранился я от всех искушений, которым бы легко мог подвергнуться, имея более свободы.
     
      Вторым и не менее счастливым для меня обстоятельством почитаю то, что из всего нашего канцелярского общества и генеральского штата, кроме вышеупомянутого адъютанта, не было никого одинаковых со мною лет и такого, который бы мог мне быть компаньоном и меня подзывать и водить куда-нибудь с собою, но все были гораздо меня старее, и таких свойств и характеров, которые не сходствовали нимало с моими тогдашними. Из сих господ хотя и отлучались иногда иные из канцелярии попеременно и хаживали в трактиры и другие надобные места, а нередко у них между собою бывали и сходбищи и компании, и господа сии хотя все меня любили и ко мне ласкались, но никому из них не приходило никогда в голову подзывать меня и брать с собою к себе на квартиры или в те места, куда они хаживали. И я не знаю, молодость ли моя была тому причиной, что они не хотели удостаивать меня своих компаний, или то, что я был посторонний человек и не принадлежал собственно к их шайке, или благодетельной моей судьбе, пекущейся обо мне, было то в особливости угодно, но как бы то ни было, но то достоверно, что я, живучи между их и имея всякий день близкое с ними обхождение, но в самом деле был от всех их весьма удален и, пребывая во всегдашнем людстве, жил особняком и власно как в совершенном уединении. Ибо, как они к себе меня никогда не приглашали, сам же я не был наянчив и насильно на то не набивался, то и не хаживал я к ним никогда, но знал только свою квартиру и канцелярию. А сие и обратилось мне потом в великую пользу, ибо после увидел, что господа сии были таких свойств, что, ходючи к ним или с ними во все места, не многому б добру мог я от них научиться, а скорей мог бы себя повредить и испортить.
     
      Что ж касается до сверстника моего адъютанта, то сей бедняк был еще более моего связан и по рукам и по ногам и не мог сам от генерала ни пяди отлучаться; следовательно, и его знакомство не могло мне быть вредно.
     
      Третьим и счастливым для меня обстоятельством было то, что как, по прошествии нескольких первых недель, письменные дела мои начинали не только уменьшаться, но нередко и совсем перемежаться, так что иногда по несколько часов сиживал я совсем без дела, то по привычке моей с малолетства к всегдашним упражнениям и стали праздные часы сии мне уже и скучными становиться, так что я, не занимаясь ничем, иногда даже тосковал оттого. Сие обстоятельство причиною тому было, что я вздумал в запас на такие случаи приносить с собой с квартиры кой-какие книжки и в праздное время занимался чтением оных, ибо иного ничего делать было тут не можно. А от сего и произошли для меня многие пользы, ибо, во-первых, занимался в праздные часы полезным для себя упражнением и снискивал час от часу более себе знаниев; во-вторых, избавлялся от скуки; в-третьих, препятствовал мыслям своим заниматься от праздности другими предметами, могущими обратиться мне во вред и в предосуждение, а в-четвертых, наконец, самым тем подал повод приятелю моему, адъютанту, расхвалить мне одну знакомую ему книжку, а именно: "Нравоучительные размышления графа Оксенштирна" {"Мнения" (нравоучительные) на разные случаи, с правилами и рассуждениями графа Оксенштирна", пер. с французского Кудрявцева. Второе издание "Размышления и нравоучительные правила графа Оксенштирна", пер. с французского И. Нечаева.}. Он расхвалил мне ее до небес и тем так меня поджег, что я непременно положил ее себе купить, и сыскав свободный час, побежал искать книжной лавки и ее спрашивать.
     
      День, в который я сие учинил, был для меня по истине блаженным и крайне достопамятным, ибо в самый оный судьбе угодно было отворить мне, так сказать, впервые дверь во храм наук и показать мне прелестности оного. Не могу довольно изобразить, каким восхищением поразился я, вошед в тамошную книжную лавку, в которой до того не случалось еще бывать мне ни однажды. Один из товарищей моих немцев взялся проводить меня в оную и указать тот глухой и неизвестный мне переулок, в котором она находилась. Не бывав никогда в порядочных и больших книжных лавках, поразился я воззрением на преужасное множество непереплетенных книг, лежащих не только в стопах по полкам, но и разложенных по всем столам и прилавкам так, что их титлы и заглавия можно было единым взором обозревать и видеть. Я не знал, куда мне и на какую из них обращать мои взоры и какую рассматривать прежде и какую после. Несколько минут препроводил я власно как в исступлении и не пересматривал, а пожирал глазами все оные. Если б можно было, то все бы я их себе заграбил, – так прельщался я сим необыкновенным для меня зрелищем. Но удовольствие мое было еще больше, когда, спросив об "Оксенштирне", услышал, что она не только есть, но, несмотря на величину свою, так была дешева, что из бывших со мною денег еще большая половина осталась и я мог купить на них и еще несколько книг, которых мне титулы полюбились.
     
      С превеликим удовольствием побежал я оттуда к переплетчику, чтоб отдать их переплесть, а между тем с особливым вниманием замечал все улицы и переулки, по которым бы ходить мне впредь в сию лавку. Она и подлинно нередко удостаивалась моего посещения и принесла мне в последующее время неоцененные пользы.
     
      Получив на другой день от переплетчика моего "Оксенштирна", приступил я того же часа к чтению оной. Несколько дней читал я ее не уставая, и хотя была она не из самолучших, но для меня послужила тогда в превеликую пользу. Сочинитель говорил в ней обо всем на свете, и о своей человеческой жизни, вперил в меня множественно весьма хороших и таких мыслей, которые послужили мне великим побуждением к порядочной жизни и к возможнейшему удалению от пороков; а что всего лучше, заохотил меня и к дальнейшему чтению книг сему подобных. Словом, я книге сей весьма много обязан и так ее полюбил, что некоторые статьи из ней даже в праздное время переводить вздумал; а и поныне не могу на нее взглянуть без некоторого чувствия благодарности к ней.
     
      Таковое-то стечение разных обстоятельств было причиною и поспешествованием помянутой сделавшейся тогда во мне первоначальной перемены в мыслях и поведениях, и с того времени, при помощи благодетельных ко мне небес, или, собственнее сказать, пекущегося обо мне промысла божеского, пошел я час от часу далее и власно как по лестнице. Но о сем буду я рассказывать впредь и в свое время; а теперь, поелику письмо мое уже слишком увеличилось, то позвольте мне на сем месте остановиться и сказать вам, что я есмь ваш непременный друг, и прочая.


ИСТОРИЯ ВОЙНЫ
Письмо 65

     
      Любезный приятель! Рассказывая вам в предследующих моих письмах в подробности обо всем, что случилось со мною в первые месяцы пребывания нашего в Кёнигсберге, я так тем занялся и так о мелочах сих заговорился, что позабыл совсем о нашей тогдашней войне и о продолжении оной. История войны сей с сего времени хотя и не связана тесно с моею, поелику я не имел уже собственного в ней соучастия, однако, как я впереди начал уже ее вкратце описывать, то, надеюсь, не противно вам будет и продолжение краткого повествования о дальнейших бывших во время оной, и когда не всех, так по крайней мере, важнейших происшествий.
     
      Итак, возвращаясь несколько назад, скажу вам, любезный приятель, что между тем, как мы вышеупомянутым образом из Торуня в Кёнигсберг шли и тут мало-помалу жить привыкали, и время свое не столько в трудах, сколько в веселостях провождали, в свете пылал уже повсюду военный огнь, и земля во многих местах обагряема была человеческою кровью. В последний раз, когда писал я к вам о сей войне, имел я уже случай рассказать вам, какие страшные и великие приуготовления деланы были во всех воюющих областях к продолжению оной, и сколь многие и сильные армии изготовлены были для действования друг против друга, как скоро весна вскроется. Сие и не преминуло воспоследовать. Не успела весна начать вскрываться, как тотчас уже и начались военные действия. Сие начало учинено было королем прусским и его союзниками, и столь рано, что все не могли тому довольно надивиться. Я упомянул уже вам отчасти прежде, что так называемая союзная армия, состоящая из гановеранцев, подкрепленная небольшим количеством прусских войск и предводимая брауншвейгским герцогом Фердинандом, начала производить военные свои действия еще при самом начале сего года и даже в самое зимнее время, и сколь великие успехи она уже имела. В самое короткое время французы принуждены были не только оставить все полученные над неприятелями своими выгоды, но со стыдом и растерянием множества людей возвратиться за реку Рейн. Однако союзники короля прусского и там не дали им покоя. Храбрый принц Фердинанд Брауншвейгский, присланный от короля для командования сими союзными войсками, открыл первый, и еще в марте месяце, кампанию сего года и предприял дело по истине весьма важное и трудное. Оное состояло в том, чтоб выгнать французов совсем из Нижней Саксонии и Вестфалии; но как число их простиралось еще до 80.000 человек, а у него не более было как 30.000 самых тех ганноверанцев, которые, за три месяца до того, хотели было совсем ружье положить, то потребно было к тому все искусство и проворство великого генерала. К тому ж присовокупить надобно и то, что и командовал французскою армиею уже не прежний слабый герцог Ришелье, но вновь присланный от французского двора г. Клермонт, который почитаем был также искусным генералом. Со всем тем, французам и сия перемена мало помогла. Герцог Фердинанд начал производить столь искусные движения, что вскоре принудил французов выттить и очистить совсем все брауншвейгские, вольфенбиттельские и гаповеранские области; после чего пошел он прямо к городу Миндену и, соединившись с прочими бывшими на Везере отрядами, осадил немедля ни минуты сей город. Граф Клермонт, хотя и отправил генерала Броглио с корпусом для подкрепления сего города, но сей генерал не мог найтить случая к предприятию чего-нибудь важного против союзников, но принужден был быть только свидетелем тому, как они сей город взяли и весь в нем бывший гарнизон полонили. Сие происшествие и отобрание всех прочих укрепленных городов, которыми было французы в немецкой земле овладели, и повсеместные успехи гановеранцев, принудили французов выттить совсем из пределов областей немецких и расположиться за Рейном на кантонир-квартиры, что для отдохновения учинили потом и союзные войска, набрав при разных случаях до 11-ти тысяч человек в полон из войск французских.
     
      Между тем, как сие происходило на Рейне и в отдаленнейшем краю тогдашнего военного театра, не находился и сам король прусский в праздности. Его озабочивали всего более мы, и превеликие наши приготовления к тому, чтоб войтить в недра самых его бранденбургских областей. Пруссия была им оставлена и находилась вся в руках наших. Он чувствовал, что ему не можно довольно защитить страну, от прочих его областей столь отдаленную, и потому об оной уже и не старался. Но защищение Бранденбургии было не таково маловажно; как требовались войска и для других мест, то старался он пособить себе в сем случае хитростью и располаганием оных в таком удобном между собою сближении, чтоб, в случае нужды, можно было ему тотчас совокупить их вместе для производства какого-нибудь решительного дела. Обстоятельство, что неизвестно было куда пойдет наша армия – в Шлезию ли или прямо в Мархию Бранденбургскую – наводило на него сомнение; однако он приготовился на оба сии случая, и ведая довольно нашу нерасторопность и обыкновенную нам медлительность, предприял воспользоваться сим обстоятельством и до прибытия нашего получить над цесарцами какие-нибудь выгоды.
     
      В таковом расположении отделил он против нас только самое малое количество войск и поставил на границах померанских не столько для воспрепятствования нам в походе, сколько для примечания наших движений. Удостоверение его в нашей неповоротливости было так велико, что он не присоединил даже к тому и того небольшого корпуса, которым командовал у него граф Дона, и который назначен был для охранения и защиты всего сего края, но отправил оный для обложения шведской крепости Стральзунда. Сам же, ни мало не медля, отправился с главными своими войсками в Шлезию, для осады главной шлезской крепости Швейдница.
      Выступление его в сей поход воспоследовало очень рано и тогда, когда ни мы, ни сами цесарцы еще о походе всего меньше помышляли; и поспешение в сем деле, от которого весь успех оного зависел, было так велико, что он успел еще в марте не только туда приттить, но и открыть траншеи, и к 4-ыу апрелю довесть оные до гласиса и самого палисада, а 5-го числа, учинив приступ, принудить крепость сию сдаться на договор. Словом, предприятие сие удалось ему наивожделеннейшим образом, и взятье сей главной крепости не стоило ему и ста человек; он же получил при сем случае в полон двух генералов, 173 офицера и до 5,000 рядовых.
     
      По овладении сею крепостью, употребил он паки славную стратагему, или военный обман. Он, вознамерясь нечаянно напасть на Моравию и овладеть цесарскою крепостью Ольмицом, скрыл так хорошо свое намерение, что цесарцы вдались в совершенный обман, и, по деланным королем приуготовлениям, думали, что он идет в Богемию, и потому там и собрали войска и расположились при Находе. Но король вместо того, 6-го числа, отправился в Моравию, и собрав войска свои при Троппау, пошел с таким поспешением, что войска его в три дня перешли 40 миль и он 22-го апреля находился уже при Ольмице, а цесарцы в сие время и не тронулись еще из Богемии.
     
      Вся Моравия находилась тогда почти без защиты. Генерал Виль, командовавший там немногими войсками, охранявшими оную, впустил пехоту свою в крепость, а сам с конницею своею ретировался в Брюн. Крепость тотчас осаждена была пруссаками, как скоро привезены были к ним пушки, и они надеялись, что возьмут ее столь же легко и таково ж скоро, как Швейдниц. Тоже думали тогда и все, и более потому, что крепость сия была не из важных и не таких, которая бы могла вытерпеть формальную осаду и остановить надолго быстрый ток успехов королевских. Главный австрийский магазин находился в Лейтомишеле на границах моравских. Не было вероятности, чтоб Даун мог из отдаленной Богемии поспеть для защищения оного и недопущения прусаков до овладения оным. Король и действительно имел намерение произвесть сие в действо, а вкупе напасть на Богемию с сей стороны и чрез самое то отдалить цесарскую армию от нашей. Но прожект сей составлял таинство, которое хотелось королю всячески сокрыть от цесарцев. Он запретил наистрожайшим образом всему войску, чтоб никто в течение целых шести недель не дерзал писать ничего из армии. Легкие его войска достигали уж набегами своими до границ самой Австрии. В самом столичном цесарском городе Вене, уже боялись, чтоб не пришел вскоре король прусский и не явился пред стенами оного. Словом, все обстоятельства обещавали великие для короля успехи и предвозвещали происшествия важные; однако, против всякого чаяния, произошло совсем тому противное.
     
      Осада Ольмица попродлилась; сидящий в оной генерал Маршал учинил столь храбрый отпор, что пруссаки не могли ею никак овладеть, а чрез то получил Даун время приттить к Лейтомишелю, прикрыть магазин и подкрепить ольмицкий гарнизон множайшим числом войска. Сие случилось весьма кстати, ибо осада сему городу продолжалась уже с 16-го мая, и апроши доведены были до самого гласиса. Пруссаки всадили уже в него до 180 тысяч ядр и бомб и им оставалось только учинить приступ к оному.
     
      Со всем тем Даун, по прибытии своем, увидел сущую невозможность освободить сей город от осады, не дав с пруссаками баталии; но как успех оной не мог быть никому наперед известен и, в случае потеряния баталии, могли б проистечь весьма бедственные для всей Австрии следствия, то Даун рассудил за выгоднейшее стараться от баталии удалиться и довольствоваться окружением всего неприятельского лагеря и недопущением до него никаких транспортов и сикурсов. Храбрый Лаудон, сделавшийся из доброго солдата изящным генералом, командовал легкими цесарскими войсками. Под его предводительством одерживали они на всех бывших малых сражениях всегда над пруссаками верх, и сей род войны, обеспокоивавший чрезвычайно пруссаков, удался наконец по желанию и принудил пруссаков оставить осаду. В начале июня узнал Даун, что идет к прусскому королю сикурс с великим транспортом амуниции и денежной казны из Шлезии: он отправил для разбития его генералов Лаудона и Шишковича, дав каждому по 6,000 человек войска. Они напали на сикурс сей в самое почти то время, когда он хотел вступать в линии пруссаков, и разгромили оный совершенно. Они побили до 3,000 пруссаков, взяли 400 человек в полон, получили в добычу 12 пушек и овладели всем почти транспортом. Таковой чувствительный урон и недостаток во всех нужных вещах принудил короля оставить осаду сего города и от него удалиться.
     
      Пруссаки неудачу сию приписывали наиболее тому, что инженерный их полковник Балби ошибся и начал весть апроши к городу слишком издалека и за 1,500 шагов от крепости, отчего прошло много времени, покуда могли они доведены быть до гласиса, и потеряно много по пустому пороху и ядр; а во-вторых, потерянию помянутого обоза, состоявшего в 3,000 повозок, который, по длине его, не было им возможности весь вдруг на дороге защитить от нападавших цесарцев, которые так хорошо успели произвесть сие дело, что из всего множества фур и телег едва только двум стам с половиною удалось пробраться до прусского лагеря, в числе которых 37 возов были с деньгами.
     
      Весь свет удивился тогда благоразумию Дауна. Он освободил город сей от осады, не потеряв ни одного человека. Он умел избежать баталии и сопротивника своего довесть наконец до того, что ему столь же опасно было отважиться дать бой, как и продолжать осаду, и чрез самое то принудил оставить оную. Однако и король прославился тогда не менее своим благоразумием. Он не только отступление сие произвел с толиким искусством, что цесарцы не могли ему ничего при том сделать, но и пошел в такую сторону, куда никто не думал. Ибо вместо отступления в Шлезию, пошел он вдруг в сторону к Богемии и прямо к столичному в ней городу Праге, и в начале июля расположился лагерем при Кёнигсгреце. Даун и Лаудон последовали за ним, один по правую, а другой по левую руку, и стали лагерем насупротив его при Любшау.


К титульной странице
Вперед
Назад