Так случилось, что поговорить ему о том вздумалось с самим моим капитаном, господином Гневушевым, отправлявшим тогда должность плац-майора в городе, и судьбе было угодно, чтоб сему человеку не с другого слова рекомендовать к тому меня. Он, любя меня, насказал столько обо мне и о способностях моих помянутому бригадиру, что он на другой же день от полку меня истребовал и тотчас препоручил мне вышеупомянутую комиссию.
     
      Нельзя довольно изобразить, как удивился я, получив от полку вдруг и против всякого чаяния моего, приказание, чтоб явиться к бригадиру Нумерсу, а в полку чтоб числить меня в отлучке. Я не знал тогда, что это значило и зачем меня к нему посылали. Но как во все продолжение моей службы я за правило себе поставлял, чтоб, не ведая, где можно найтить и где потерять, никогда самому собою ни в какую команду не набиваться, а куда станут посылать, не отбиваться, то без прекословия повиновался я сему повелению и на другой же день явился к моему новому командиру.
     
      Господин Нумерс принял меня очень ласково и, поговорив со мною несколько по-немецки, приказал мне, чтоб я что-нибудь написал; и как я по-немецки писал нарочито хорошо, то, сколько казалось, рукою моею был он очень доволен. Он в тот же час поехал со мною в камору и отдал меня на руки одному старичку-советнику, по имени Бруно, приказав ему препоручить мне то дело, о котором он с ним давно уже говорил, и иметь за мною смотрение.
     
      Старичок сей показался мне весьма тихим и добреньким человечком. Он, обласкав меня, отвел тотчас в особливую и в побочную подле себя комнату и ассигновал мне для сидения место. И как книги белые были у них уже готовы, то и показал мне, как и что мне в них писать, и дал все нужные наставления, почему и должен я был тогда же начинать свою работу и списывать с них по-немецки, что было предписано.
      Таким образом сделался я вдруг из военного человека приказным, или, по крайней мере, должен был иметь дело уже не с ружьем, а с пером и чернилами. Перемена сия была мне тогда не весьма приятна. Комиссия моя была хотя и не трудная и состояла только в переписывании тетрадей со счетами, даваемых мне от помянутого старичка, в белые шнуровые книги, но обстоятельство, что я принужден был ходить в камору всякий день и сидеть в ней не только все утро до обеда, но и после обеда, до самого почти вечера, и ничего иного не делать, как писать и переписывать такое, что не лезло совсем в мою голову и было для меня непонятно, а что того хуже – сидеть один и в сущем уединении, в превеликой, скучной и темной палате, освещаемой только двумя закоптевшими окнами с железными решетками, и притом еще не под окнами, а в удалении от оных, следовательно, сидеть как птичка взаперти, и препровождать наилучшее вешнее время в году не только в беспрерывных трудах и работе, но и в прескучном уединении, не имея никого, с кем бы мог промолвить слово, – сие обстоятельство, говорю, было мне, а особливо сначала, когда дела было очень много, очень и очень неприятно и заставливало не один раз тужить о потерянной вольности, которою пользовался я до того времени, и коею тогда мог уже наслаждаться только в одни праздничные и воскресные дни, да в немногие часы в полдни и перед вечером.
     
      Со всем тем была перемена сия в обстоятельствах моих мне существительно полезна, и я и поныне не могу еще довольно возблагодарить судьбу, что она со мною тогда сие учинила, ибо я избавился чрез то от всех прежних моих опасностей, ибо как меня никогда не было дома, то все прежние мои друзья и товарищи мало-помалу и отлучились приходить ко мне то и дело для посещения и подзывания меня с собою в трактиры и другие увеселительные места для гулянья. А составив уже между собою общества и ватаги, упражнялись они в своих забавах и утехах, меня же, как некоторым образом от полку отлученного и к обществу их не принадлежащего, оставили с покоем и к ватагам своим не приобщали, чем я весьма был и доволен.
     
      Другая и наиважнейшая польза проистекала от сей перемены та, что сим пребыванием моим в каморе власно как проложен был мне путь к другой, последующей затем и гораздо еще важнейшей перемене, которая обратилась мне в бесконечную пользу, как о том упомяну я впредь в своем месте.
     
      Таким образом, сделавшись против всякого чаяния оторванным и независимым от полку, начал я провождать совсем новый и для меня необыкновенный род жизни, которая сначала хотя показалась мне весьма скучною, но как ко всему привыкнуть можно, то в короткое время сделалась мне нарочито сносною, и я нимало уже на нее не жаловался, но, привыкнув мало-помалу к тихой и уединенной жизни, стал находить в оной несколько и удовольствия. Все тогдашнее мое время препровождаемо было следующим образом. В каждый день поутру, вставши и напившись чаю и одевшись, отправлялся я в путь к своей каморе. Расстояние от ней до моей квартиры было хотя и немалое и простиралось более нежели на полторы версты, однако хаживал я обыкновенно один и пешечком, и как, по счастию, кратчайший путь туда лежал по хорошим улицам и мостовым, то путешествия сии никогда мне не наскучивали, но хождение сие поспешествовало еще много моему здоровью. Пришед в камору, садился я обыкновенно за свой стол и, не сходя с места, проработывал до самого первого часа. В сие время надоедало мне только несколько мое уединение, ибо главные покои сей каморы, где было множество писцов, были от того места, где я сидел, несколько удалены, а тут находились только три комнаты, из коих в одной сидел помянутый старичок-советник, у которого был я под надзиранием, в другой я, а в третьей, маленькой, главный приходчик или приниматель собираемых доходов. Но как в немецких канцеляриях совсем не такие обыкновения, как у нас, и всеми канцелярскими служителями не предпринимаются никакие вольности в разговорах и не препровождается время в смехах и балагуреньях, то всякий из них сидит, как вкопанный, на своем месте и занимается своим делом наиприлежнейшим образом, и у них не только нет никогда шума и сумятицы, но наблюдается во всем благопристойность, тихость и совершенный порядок, – то и помянутые оба соседа мои занимались всегда и столь прилежно своими делами, что мне в целые сутки не удавалось иногда промолвить с ними единого слова; о вступлении ж в какие-нибудь разговоры и помыслить было не можно. Сверх того, не только сии господа, но и все лучшие жители города Кенигсберга вообще имели как-то некоторое отвращение от всех нас, русских, и власно как умышленно старались всячески от нас и от поверенного, откровенного и дружелюбного обхождения с нами убегать и удаляться, почему и неудивительно, что хотя я немалое время при сей должности в каморе пробыл и хотя, оказывая обоим моим соседям возможнейшее учтивство, всячески старался с ними сколько-нибудь поближе познакомиться, однако все мои старания были тщетны. Они соответствовали мне таковыми ж только учтивостями, но более сего не мог я ничего от них добиться, ибо хотя я и ежедневно ожидал, чтоб который нибудь пригласил меня из них когда не обедать, так, по крайней мере, на чашку кофея или чая, однако не мог я сего от них никогда дождаться; самому же понаяниться {Проявить себя нахалом, стать назойливым.} и к ним без зову ходить казалось мне непристойно. Словом, они казались мне сущими бирюками. Но таковых же бирюков нашел я в присутствующих при тамошней рентереи {Казначейство.} и соляной конторе, в которые через несколько дней должен я был ходить и по несколько часов просиживать в таковом же деле, то есть в записывании тамошних рентерейных и соляных доходов в особые книги. В обоих сих присутственных местах, находившихся в том же замке, где была и камора, делами управляли два стариченца, но оба они еще нелюдимее и несловоохотнее были моих соседей, так что я от сих мог ожидать еще меньше, нежели от прежних, ласки и дружелюбия.
     
      Все сие сначала меня крайне удивляло, и я не однажды сам в себе с досадою помышлял и говорил:
     
      "Что это за бирюки и за черти здесь сидят? Ни к кому из них нет приступу и ни от кого не добьешься никакого дружелюбия и ласки!"
     
      Но после, как узнал короче весь прусский народ и кенигсбергских жителей, то перестал тому дивиться и приписывал уже сие не столько их нелюдимости, сколько общему их нерасположению ко всем россиянам, к которым хотя наружно оказывали они всякое почтение, но внутренне почитали их себе неприятелями и потому от дружелюбного и откровенного с ними обхождения удалялись; а сверх того, умеренный и воздержный род их жизни, удаленной от всяких роскошей и излишеств, имел в том великое соучастие.
     
      Но я удалился уже от порядка моего повествования, и теперь, возвращаясь к оному, скажу, что, препроводив помянутым образом все утро в беспрерывном и скучном писании, по пробитии двенадцати часов выхаживал я вместе с прочими из каморы и возвращался на квартиру. Туг находил я всегда солдатский свой обед, изготовленный людьми моими, уже готовым, который хотя не таков был сладок, как мнимый {Призрачный, воображаемый, предполагаемый.} прусский, но я никогда голодным не вставал из-за стола. Потом принимался я тотчас за рисованье и, препроводив в оном и в других любопытных упражнениях с час и более времени, по пробитии двух часов отправлялся опять в путь в свою камору и просиживал там до самого почти вечера. По выходе же из оной и возвратившись домой, хаживал прогуливаться на корабельную пристань и в другие близ находящиеся места, а особливо по берегу реки Прегеля, и сматривал на плавающие по реке суда и на множество народа, упражняющегося на берегах в нагруживании и выгрузке судов. Когда же случался день воскресный или праздничный, в который в каморе не было заседания, тогда весь день употреблял я либо на рисованье, либо на разгуливанье по всему городу и по всем лучшим частям оного. Хаживал иногда к старичку своему полковнику, который унимал иногда меня у себя обедать и брал с собою вместе гулять в наилучший и славный тамошний Сатургусов сад, о котором упомяну я подробнее в своем месте. А как и кроме сего были в сем городе другие сады, в которых всякому гулять было можно, то, отыскивая оные, хаживал иногда и в оные
      гулять. В трактиры же очень редко захаживал, и то разве для того, чтоб напиться чаю и кофея и почитать газет иностранных; и как газеты тогдашнего времени были весьма любопытны и я узнал, что издавались они и тут в городе, то не преминул я взять и для себя оные и насыщать ими свое любопытство.
     
      Сим образом, привыкнув к сему новому и уединенному роду жизни, препроводил я несколько недель в наиспокойнейшем состоянии и жил, прямо можно сказать, в мире и тишине и был состоянием своим доволен. От прежних же своих товарищей сделался я так удален, что и сведения не имел, что у них между собою происходило, да и узнать то всего меньше старался.
     
      Но теперь время мне письмо свое кончать и сказать вам, что я есмь, и прочая.

     
ОПИСАНИЕ КЕНИГСБЕРГА В КЕНИГСБЕРГЕ
ПИСЬМО 60-е

     
      Любезный приятель! Как в течение тех недель, которые, находясь при каморе, препроводил я вышеупомянутым образом в мире, тишине и спокойствии, имел я довольно времени и случаев осмотреть и узнать Кенигсберг, то постараюсь я теперь исполнить то, что упустил в предследующих письмах, и описать вам сей столичный прусский город, дабы вы получили о нем некоторое ближайшее понятие.
     
      Город сей лежит посреди всего королевства прусского и может почесться приморским, ибо хотя стоит он не подле самого моря и открытое Балтийское море от него не ближе семидесяти верст, но как между оным морем и находится узкий и предлинный залив, называемый Фрижским Гафом {Фриш-гаф.}, и в сей залив впадает река Прегель, от устья которой неподалеку Кенигсберг на брегах оной воздвигнут, река же сия довольно глубока, то и пользуется он тою выгодою, что все морские купеческие суда и галиоты {Небольшое купеческое судно, галера.} доходят помянутым гафом и рекою до самого оного и туг производят свою коммерцию или торговлю.
     
      Помянутая река протекает сквозь самый сей город, и как она в самом том месте, где он построен, разделившись на многие рукава, произвела несколько обширных и больших островов, то сии служат сему городу в особливую выгоду. Некоторые из сих ровных и низменных островов, перерытых многими каналами, покрыты наипрекраснейшими сенокосными лугами, производящими наигустейшую едкую {Вкусную, сырную.} и хорошую траву, которая в особливости достопамятна тем, что жители кенигсбергские приуготовляют из нее особенного рода крупу, известную у них под именем "шваденгриц" {Буквально – шведская крупа.}. Они в летнее время, когда вырастают на траве сей волоти, похожие на наши костеревые или роженчиковы {Волоть – здесь: стебель, колос; костерь – растение из семейства злаков, с крупными колосками – кормовая трава; роженчиковы – стручковые растения; рожок – стручок.}, обсекают оные ситами и решетами и потом, высушив, обрушивают из них крупу, имеющую наиприятнейший вкус в каше. Осенью покрыты сии места несколькими тысячами пасомого на них скота и лошадей. Самые же ближние к городу острова заняты разными городскими строениями, и из них в особливости замечания достоин обширный и посреди самого города находящийся круглый остров, Потому что весь он застроен сплошным и превысоким каменным строением и составляет особую и наилучшую часть города.
     
      Впрочем, город сей довольно обширен, имеет в себе великое число жителей и обнесен вокруг земляным валом с бастионами, а в стороне к морю, по левую сторону реки Прегеля, сделана небольшая регулярная четвероугольная крепость или цитадель, называемая Фридрихсбургом, с установленными вокруг пушками. Но все сии укрепления не составляют дальнейшей важности, ибо как по великой обширности города содержание всех валов в хорошем порядке сопряжено б было с великим коштом {Расходами.}, то и с многочисленным гарнизоном не может сей город порядочной и долговременной осады вытерпеть, и потому почесться может он более открытым купеческим и торговым городом, нежели крепостью. Со всем тем, везде при въездах поделаны были порядочные городские ворота и при оных содержались строгие караулы.
     
      Что касается до внутренности сего города, то она разделяется сперва на самый город и на несколько обширных форштатов, кои, однако, не отделены от города никакою особою стеною, но совокупно с ним окружены вышеупомянутым земляным валом, а отличны от города только тем, что в них строения не таковы хороши и не таковы высоки, как в городе, а притом наиболее состоят из фахверков или кирпичных мазанок, как, напротив того, в самом городе находятся уже все сплошные и о несколько этажей каменные дома, сплощенцые между собою наитеснейшим образом.
      Впрочем, сей внутренний и лучший город имеет в себе три главные отделения, или части, известные у них под именем "Альтштата", или старого города, "Кнейпгофа", которая часть находится на вышеупомянутом острову, и "Лебенихта". Каждая из сих частей составляет некоторым образом особый город, ибо каждая имеет особую свою ратушу, особую соборную церковь, особые свои публичные здания, особую торговую площадь и особое городское начальство. Что касается до так называемых форштатов, то сии состоят из предлинных и довольно широких улиц, простирающихся от помянутых главных частей города в разные стороны. Главнейшие из них называются: Розгартен, Траггейм, Секгейм, Штейндам, Габерберг и некоторые иные. Все сии форштаты, кроме нескольких дворянских домов, рассеянных по оным, состоят из посредственных и только в два этажа построенных домов.
     
      Наизнаменитейшим из всех в Кенигсберге находящихся зданий можно почесть так называемый замок, или дворец прежних герцогов прусских. Огромное сие и, по древности своей, пышное здание воздвигнуто на высочайшем бугре или холме, посреди самого города находящегося. Оно сделано четвероугольное, превысокое и имеет внутри себя четверостороннюю, нарочито просторную площадь и придает всему городу собою украшение, и тем паче, что оно со многих сторон, а особливо из-за реки, сверх всех домов видимо. В одном из четырех его боков, или фасов, во втором этаже находятся старинные герцогские покои, состоящие во многих залах и пространных комнатах, которые и в нашу бытность обиты были теми старинными ткаными обоями, которые находились еще в то время, когда в оных принимай был государь Петр I, когда он путешествовал с Лефортом по разным землям в посольской свите, и в коих покоях имеют пребывание свое прусские короли, когда они, по вступлении на престол, приезжают в Кенигсберг для принимания присяги, которая пышная церемония производится на помянутой, внутри сего замка находящейся площади {Кенигсберг был местом коронования прусских королей.}. А в прочее время живали в сих покоях главные правители и командиры над войсками, в сем королевстве находившимися, как и пред вступлением нашим жил в оных фельдмаршал их Левальд. Со всем тем, во всех сих покоях не только нет никакого дальнего в убранствах великолепия, но они низковаты, темны и крайне невеселы, что, может быть, и подало повод прежним государям прусским один и лучший угол сего замка переделать и прибавить еще вверх два огромных этажа. Но неизвестно, для чего оба сии этажа остались как-то не отделанными совсем, а только отработанными вчерне, и уже мы в последующие годы постарались сами один из сих этажей отделать и убрать так, что непостыдно было никому, и даже самим королям, в нем жить. В нижнем этаже сего фаса находились кладовые, кухни, караульни и, наконец, на углу самая та камора, в которую я хаживал.
     
      Оба другие и боковые фасы содержали в себе множество покоев, стоящих отчасти впусте, отчасти занятых разными гражданскими главными правительствами и присутственными местами, а иные покои служили вместо магазинов для разных поклаж.
     
      Что ж касается до последнего и четвертого фаса, лежащего насупротив герцогских покоев, то вся внутренность его занята одною преогромной величины киркою, или придворною церковью, в которой на каждое воскресенье отправлялась два раза божественная служба и собиралось великое множество народа.
     
      Наконец, на одном углу сего фасада воздвигнута превысочайшая и претолстая четвероугольная башня, не имеющая никакого шпица и купола; на плоском ее верхе выставлялось только большое знамя или флаг. Тут, под самым верхом, сделаны небольшие покойцы, и в них имеют всегдашнее жительство несколько человек трубачей и других музыкантов. Должность их состоит в том, чтоб содержать наверху сей башни беспрерывный караул и смотреть, не сделается ли где пожара, который как скоро они усмотрят, то с того момента начинают играть на своих трубах особливые пожарные и набатные штуки. И дабы народ издали мог видеть и знать, в которой стороне пожар, то днем в ту сторону наклоняют помянутое знамя, а в ночное время высовывают в ту сторону шест с висящим на нем большим фонарем, чрез что народ и узнает, в которую сторону должно ему бежать для погашения пожара. Сие случалось самим нам видеть при бывших при нас несколько раз пожарах, и признаться надобно, что учреждение сие у них похвально и хорошо.
     
      Кроме сего, примечания достойно, что под сею башнею и в самом сем угле находится у них публичная и старинная библиотека, занимающая несколько просторных палат и наполненная несколькими тысячами книг. Книги сии по большей части старинные и отчасти рукописные, и мне случалось видеть очень редкие, писанные древними монахами весьма чистым и опрятным полууставным {См. примечание 14 после текста.} письмом, украшенным разными фигурами и украшениями из живейших красок. А что того удивительнее, то многие из них прикованы к полкам на длинных железных цепочках на тот конец, дабы всякому можно было их с полки снять и по желанию рассматривать и читать, а похитить и с собою унесть было б не можно. Библиотека сия в летнее время в каждую неделю, в некоторые дни, отворялась, и всякому вольно было в нее приходить и хотя целый день в ней сидеть и читать любую книгу, а наблюдали только, чтоб кто с собою не унес которой-нибудь из оных. И дабы чтением сим можно б было удобнее всякому пользоваться, то поставлены были посреди палаты длинные столы с скамейками вокруг, и многие, а особливо ученые люди и студенты, действительно пользовались сим дозволением, и мне случалось находить их тут человек по десяти и по двадцати, упражняющихся в чтении.
     
      Кроме книг, показываются в библиотеке сей некоторые и иные редкости, но весьма немногие; и наидостойнейшие замечания были портреты Мартина Лютера и жены его Катерины Деворы, о которых уверяли, якобы они писаны с живых оных.
     
      Наконец, входов и въездов в сей замок только два: один с переднего фаса, большой, наподобие городских ворот, темный, под палатами, а другой под киркою, маленький и равно как потаенный. А сверх того было в камору наружное крыльцо с портиком для прямейшего входа в оную.
     
      Впрочем, перед замком находилась небольшая площадь, с которой в разные стороны простирались три больших и несколько маленьких и кривых улиц. Одна из больших шла в сторону, кругом замка, к Штейндамскому форштату и знаменита тем, что на оной стоят наилучшие и огромнейшие каменные дома, принадлежащие наизнаменитейшим прусским вельможам и нескольким принцам и графам; а другая, ведущая к Розгартенскому предместью, называлась Французскою и достопамятна отчасти тем, что жили в ней все французы и имели под домами своими наилучшие французские лавки со всякими товарами, отчасти же тем, что построена была на преширокой плотине одного предлинного и преширокого пруда посреди города, неподалеку от города находящегося, и на одной небольшой речке, впадающей со стороны в Прегель, запруженной. Улица сия была весьма хороша и так построена, что никак узнать было не можно, что она находилась на плотине, ибо за сплошным каменным строением воды вовсе не видать было. Что ж касается до третьей большой, то сия шла под гору в ту часть города, которая называлась Альтштатом.
     
      Что принадлежит до сих главных частей города, то первая, называемая Альтштатом, или Старым городом, находилась под горою между замком и рекою Прегелем и состояла вся из превысоких узких и сплошь друг против друга в несколько этажей построенных каменных домов, разделяющихся на несколько кварталов узкими, темными и на большую часть кривыми улицами, какие везде в старинных европейских городах были в обыкновении. Посредине же в сей части находилась нарочито просторная четвероугольная продолговатая площадь, окруженная вокруг такими же сплошными высокими домами. Площадь сия достопамятна тем, что в конце оной находятся наилучшие ряды или лавки с разными товарами, а на самой площади в каждую неделю, по субботам, проводились торги мясными и другими съестными припасами. И в сии дни площадь сию никак узнать не можно, ибо вся она в один час застраивалась множеством маленьких деревянных, но порядочных разборных лавочек, которые все под вечер паки разбирались, и площадь к воскресенью очищалась так, что на ней не было ни одной соринки. Сие обыкновение показалось нам сначала очень странно, но после не могли мы тем довольно налюбоваться.
     
      К знаменитейшим публичным зданиям, в сей части находящимся, можно почесть, во-первых, соборную их церковь, или кирку, которая была хотя старинная, построенная в готическом вкусе с превысоким шпицем, но имела в себе пребогатые органы, стоящие несколько десятков тысяч и достойные зрения; во-вторых, главнейшая городская ратуша {Дом городского самоуправления.}, составляющая довольно великое и порядочное здание, воздвигнутое подле самой площади. Для содержания подле оной караула было у них несколько десятков человек городских престарелых солдат, которых особливому и смешному мундиру мы довольно насмеяться не могли. В-третьих, подле той же площади находился у них так называемый общественный городской дом, имеющий в себе несколько покоев и одну преогромную залу, в которой отправлялись у них общественные совещания и торжества, также свадебные балы, как о том упомянется впредь, когда я о сих свадьбах в особливости пересказывать буду.
     
      Что касается до второй части, называемой Кнейпгофом, то сия уже многим знаменитее и лучше вышеупомянутой первой. Она находится, как уже прежде упоминаемо было, совсем на острове, окружена вокруг водою и отделяется от Альтштата одним только узким рукавом реки Прегеля. Строение в оной хотя также сплошное каменное, с узкими улицами, но улицы сии уже несколько прямее; а поелику живут в ней все наибогатейшие купцы, то есть и домов хороших множество. Но ни которая улица не достойна такого замечания, как так называемая длинная Кнейпгофская, которую наши прозвали Миллионною- Она пересекает всю сию часть вдоль и имеет сообщение с обоими мостами, которыми связан остров с Альтштатом и Габербергским форштатом и из коих один глухой, а другой подъемный, для пропуска судов. Название улицы сей и не неприлично, потому что из купцов, живущих на ней, есть многие миллионщики и улицу сию можно почесть наилучшею и богатейшую во всем городе; но дома и на ней все сплошные, староманерные, превысокие, этажей в пять или в шесть и чрезвычайно узкие, а единая ширина и прямизна придают ей наилучшую краску.
     
      Главная церковь в сей части находится посредине острова и достопамятна тем, что в ней погребались прежние прусские герцоги и наизнаменитейшие люди и что она украшена многими прекрасными мавзолеями и надгробиями, также увешана многими трофеями и знаменами. В переднем конце оной, за алтарем, сделана решетчатая железная перегородка и за оною, посреди пространного ниша, воздвигнута высокая и широкая четвероугольная гробница, наверху которой – некто из старинных прусских владетелей, лежащий в полном росте вместе со своею женою. Но сей мавзолей далеко не так хорош, как другой, находящийся в самой церкви, подле стены. Тут, за вызолоченною решеткой, лежал над могилою своею некто из древнейших прусских вельмож, бывший государственным канцлером, высеченный с преудивительным искусством в полном росте из наибелейшего мрамора. Он изображен лежащим, как живой, на боку, и в такой одежде, какую тогда нашивали, и, подпершись одною рукою, находился власно как в глубоких размышлениях. Все сие изображено так искусно, что не можно довольно тем налюбоваться; на стене же, против сего места, вставлена черная мраморная доска с золотою латинской епитафиею. Впрочем, кирка сия была хотя огромная, но самая старинная, построенная в готическом вкусе.
     
      Неподалеку от сей церкви находился славный кенигсбергский университет и, поблизости его, дома тамошних профессоров и других ученых людей. Но университет сей ни наружностью, ни внутренностью своей не мог приводить в удивление, ибо здание оного было самое простое и старинное, и самая аудитория не составляла никакой важности. Со всем тем, по существу своему был сей университет не из последних и училось в нем великое множество всякого звания людей, и в том числе много и знатных.
     
      Ратуша сей части города, также и общественный дом не составляли дальней важности, а более их примечания достойна была биржа, построенная на берегу подле зеленого подъемного моста. Она составляла превеликую залу с сплошными почти окнами вокруг, и в ней сходятся все купцы для разговаривания между собою о торговле.
     
      Что принадлежит до третьей главной части города, носящей на себе название Лебенихта, то сия находится рядом с Альтштатом и всех прочих (менее) примечания достойна. Я не нашел в ней ничего особливого, кроме католицкого монастыря и церкви, довольно великой и гораздо боле украшенной, нежели лютеранские.
     
      Рассказав сим образом о главных частях города, упомяну теперь нечто о форштатах и о том, что в них есть примечания достойного. Наилучшим и величайшим из них можно почесть Габербергский, то есть, который находится за рекою, потому что он составляет целую часть города, имеет в себе широкую и предлинную улицу, которая около Петрова дня наполнена бывает бесчисленным множеством народа, потому что в сие время бывает тут годовая ярмонка, о которой иметь я буду случай поговорить в другом месте. Сверх того находится в сем форштате и жидовская синагога, составляющая нарочито изрядное каменное здание.
     
      Штейндамский ничего в себе особливого не имеет, кроме своей кирки, которая достопамятна тем, что она наидревнейшая и нами обращена была потом в нашу российскую церковь.
     
      Сакгеймский форштат сам по себе ничем не достопамятен, но между ним и Траггеймским форштатом находилось парадное место, которое достойно некоторого замечания. Оно составляет нарочито просторное, ровное и луговою травою порослое место, весьма способное для обучения и экзерцирования войск, почему и наши войска обыкновенно тут учивались. Кроме сего, достопамятна она тем, что на оном построена прекрасная каменная лошадиная мельница о множестве поставов {Постав – пара жерновов.}, и работают в ней беспрерывно по шестнадцати лошадей.
     
      Траггеймский форштат достопамятен, во-первых, тем, что имеет в себе множество господских и нарочито изрядных и больших домов; во-вторых, выгодным своим положением, подле вышеупомянутого большого пруда, между ним и Розгартенским форштатом находящимся. Верхняя часть сего прекрасного и более на маленькое длинное озеро походящего пруда окружена сплошными садами, позади домов обоих сих форштатов находящимися, а нижняя – сплошными, каменными вплоть по воду построенными домами; посредине же, для сообщения обоих сих форштатов, сделан предлинный, узенький и только для пеших мост.
     
      Что касается до помянутого Розгартенского форштата, то он достоин примечания как величиною своею, так и садами, а не менее и многими дворянскими домами, в нем находящимися, каковых также множество и по улице, идущей в сторону к Гумбинам, где, между прочим, находится и королевский дворец, но который составлял тогда очень небольшой и такой каменный домик, каких у нас в Москве несколько сот найтить можно, и стоял порожний. На конце ж сей длинной улицы находится сиротский дом, составляющий изрядное, но не очень большое каменное здание.
     
      Кроме всех сих и некоторых других форштатов, достоин также некоторого замечания тот, который простирается вдоль по берегу реки Прегеля и лежит против крепости, и был самый тот, где имел я свою квартиру, ибо полк наш расположен был весь по вышеупомянутым форштатам. Сей достопамятен как находящеюся в нем судовою пристанью, так и корабельною верфию, а не менее вышеупоминаемыми шпиклерами {Немецкое – складочное помещение, амбар.}, или магазинами для хлеба, соли и других крупных товаров, сгружаемых с барок. Впрочем, как весь сей форштат лежит под горою и на низком и ровном положении места, то разрезан он многими и довольно широкими каналами, коих вода имеет совокупление с рекою Прегелем. Кварталы между сими каналами заселены в иных местах домами, в иных засажены садами, а в иных осажены только деревьями и содержат в себе наилучшие луга: но ни который из них так не достопамятен, как тот, на котором находится сад одного наибогатейшего купца, по имени Сатургус. Сад сей хотя не очень обширен, но почесться может наилучшим во всем Кенигсберге, ибо он не только расположен регулярно, но и украшен всеми возможнейшими украшениями. Хозяин, будучи любопытный, ученый и богатый человек, наполнил оный многими редкими вещами. Есть у него тут богатая оранжерея, набитая разными иностранными произрастаниями; есть менажерия, или птичник и зверинец, в котором содержится множество редких иностранных птиц и зверьков; есть многие прекрасные домики и беседки. В одном из оных находится маленькая кунсткамера, или довольно полный натуральный кабинет. И как мне еще впервые случалось тут таковой видеть, то не мог я довольно налюбоваться зрением на множество редких и никогда мною не виданных вещей, а особливо на преогромное собрание разных руд, окаменелостей, камней, разных раковин, разных птичьих яиц, разных птичьих чучел, а паче на превеликое собрание янтарных штучек с находящимися внутри их мушками и козявочками, которыми навешан у него целый комод и коих число до нескольких тысяч простирается. Другой домик, в котором обыкновенно угощал он своих гостей, вместо обоев украшен картинами, в коих налеплены за стеклом натуральные бабочки и коих видел я тут несметное множество. Что же касается до самого сада, то наполнен он бесчисленным множеством цветов и хорошими плодоносными деревьями, а стены прикрыты превысокими персиковыми и абрикосовыми шпалерами. Есть также тут множество разными фигурами обстриженных деревьев, а площади все украшены множеством изрядных фонтанов. Вода для сих фонтанов втягивается насосами из канала, подле сада находящегося, в большой свинцовый басень, сокрытый в построенной нарочно для сего на углу сада прекрасной башне, внизу которой сделана изрядная беседка и в ней колокольная игра, производимая тою же водою. Все сии зрелища были до того мною невиданные, и потому всякий раз, когда ни случалось мне в саду сем бывать, производили мне много удовольствия.
     
      Впрочем, можно сказать, что город сей во всем имеет изобилие, и жители оного живут довольно хорошо, однако умеренно и без всяких почти излишеств. Не приметно между ними никакого дальнего мотовства и непомерности. Все наилучшие люди ведут жизнь степенную и более уединенную, нежели сколько надобно, карет и богатых экипажей у них чрезвычайно мало, а все ходят наиболее пешком. В домах прислуга у них очень малая. Есть варят у них обыкновенно женщины, которые сами и закупают к столу все нужное, а вкупе и отправляют должность лакеев; когда госпожам их вздумается иттить в церковь, или куда в гости, или куда в летнее время прогуливаться, они провожают их и ходят вслед за ними, что для нас было сперва очень удивительно. Единое только мне не полюбилось, что дома у них, а особливо в лучших частях города, очень тесны и беспокойны; редкий из них занимает сажен пять в ширину, а большая часть не более сажен двух или трех шириною, и при том все покои в них имеют окна в одну только сторону, и очень немногие освещены тремя окнами, а по большей части в них по два окна, ибо обе боковые стены, по причине сплошного строения, у них обыкновенно глухие.
     
      Недостаток сей заменяется у них высотою здания и множеством этажей, из которых один другого ниже. Но сие приносит с собою ту неудобность, что всходить в верхние этажи должно всегда темною и самою беспокойною круглою лестницею, ощупью; ибо как у них в каждом этаже только по два покоя, из которых один окнами на улицу, а другой назад, то между ими находятся темные сенцы, где идет сия лестница и вкупе находятся очажки, где варят они себе есть. Дворы есть у весьма редких домов, да и те очень тесные, а у прочих хотя и есть, но наитеснейшие, да и в те вход только сквозь дома, а ворот порядочных нет; да и служат они более для поклажи только дров. Входы же в дома поделаны везде с улицы, и двери в сени всегда разрезные, надвое, но не вдоль, а поперек, дабы верхняя половина могла быть днем отворена для произведения света в сенях, а нижняя затворена для воспрепятствования входа всякому. Впрочем, примечания достойно, что в наилучший их Кнейпгофской, или Миллионной, улице и в лучшие дома крыльца поделаны везде деревянные, но никогда почти не гниющие, а имеющие вид чугунных, так что и узнать никак не можно, что они деревянные. Сие производят они повторяемым чрез каждые два или три года вымазывании их разваренною смолою и усыпанием потом железною окалиною {Мелкие осколки, осыпающиеся при ковке железа.} из кузниц, чрез что производится на них власно как чугунная корка, не допускающая их согнивать от дождя и ненастья. Число всех домов в городе простирается до 3800, а жителей – 40 тысяч {Для сравнения интересна цифра жителей Кенигсберга в 1911 г. – 246 тысяч.}.
     
      Ходьба и езда по городу довольно спокойная, потому что все улицы вымощены диким камнем и мостовая сия содержится всегда в хорошем состоянии; в ночное же время, а особливо осенью и зимою, освещаемы бывают все улицы фонарями. Однако в тесных городских улицах досадная неудобность бывает та, что по ночам всякую нечисть и сор выкидывают из домов на улицы, которая хотя ежедневно особыми и нарочно к тому определенными людьми счищается и свозится долой, но нередко бывает от того дурной запах и духота, заражающая воздух, и от того нижние покои обыкновенно бывают очень скучны и от узкости улиц темны.
     
      Церквей в Кенигсберге всех 18, из коих 14 лютеранских, 3 кальвинских и 1 римско-католическая. Большая часть оных построена в готическом вкусе, с предлинными шпицами на колокольнях; однако есть и без оных и воздвигнуты во вкусе новой архитектуры, однако немногие.
     
      Водою снабжен сей городок довольно, ибо, кроме реки Прегеля и помянутого пруда, поделаны по всем улицам множество колодезей, над которыми построены власно как маленькие карауленки и башенки и вставлены насосы, и вода получается качанием сбоку из оных.
     
      Кроме сего, есть в сем городе несколько больших ветряных мельниц, довольно хорошо устроенных, а сверх того и прекрасная водяная о множестве поставов, построенная на той речке, на которой пруд пониже плотины, и скрытая так, что ее вовсе неприметно.
     
      Сего довольно будет на сей раз во известие о сем городе, ибо о прочем упомянуто будет подробнее впредь, при других случаях. В будущем моем письме возвращусь я к прерванной нити моего повествования и буду рассказывать вам, что со мною в сем городе случилось далее и что подало повод ко второй и той перемене в обстоятельствах моих, от которых проистекли последствия, имевшие на все благоденствие жизни моей наивеличайшее влияние. А поелику теперешнее письмо мое уже слишком увеличилось, то дозвольте мне оное сим кончить и, уверив о непременной моей к вам дружбе, сказать вам, что я есмь навсегда ваш, и прочая.

КОНЕЦ ПЯТОЙ ЧАСТИ


Часть шестая
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ МОЕЙ ВОЕННОЙ СЛУЖБЫ И ПРЕБЫВАНИЯ МОЕГО В КЕНИГСБЕРГЕ Сочинена в 1790
     
     
ПРЕБЫВАНИЕ В КЕНИГСБЕРГЕ
ПИСЬМО 61-е

     
      Любезный приятель! Рассказывая вам в предследующих письмах о том, что происходило со мною во время пребывания моего в Кенигсберге, остановился я на том, как я жил при тамошней каморе и упражнялся в письменных делах. Теперь, продолжая повествование мое далее, скажу, что колико жизнь сия была мне сначала трудновата и скучна, толико сделалась потом приятна и весела. Вышеупомянутым образом и до обеда, и после обеда в камору ходить и беспрестанно писать принужден я был только сначала и не более двух недель, ибо в сие время надлежало мне вносить в книгу все приходы и расходы бывшие, с начала вступления нашего в Пруссию до моего определения в камору. Но как я сию трудную работу совершил, то письма мне было гораздо меньше и, наконец, сделалось столь мало, что мне и в целый день не доставалось написать по странице. Следовательно, небольшую сию работу мог я в полчаса оканчивать, и мне не только уже не было нужды ходить после обеда в камору, но я и по утрам иногда совсем дела не имел и мог, с дозволения старичка моего советника, отлучаться, а иногда и целый день оставаться дома.
     
      Сие обстоятельство, доставлявшее мне более досуга и свободного времени, было мне сколько, с одной стороны, приятно тем, что я множайшее время мог посвящать на собственные мои упражнения и жить по своему произволу, не заботясь ни о чем и не опасаясь, чтоб послали меня куда в команду или в караул, столько, с другой, предосудительно и вредно тем, что нечувствительно начало меня опять сближать с прежними моими друзьями и знакомцами. Все они завидовали моей спокойной и
      праздной почти жизни, и многие не преминули начать опять меня почасту навещать, как скоро узнали, что я получил более свободного времени и послеобеденные часы провожаю дома. Таковые посещения их были мне хотя и не противны, но вредны тем, что, в соответствие оным, должен был и я иногда ходить к оным и терять время в упражнениях совсем пустых и нимало склонностям моим не соответствующих. Они занимались наиболее либо игрою в карты, либо в разговорах не только ничего не значащих, но иногда прямо соблазнительных и негодных, а во всем том не находил я вкуса, но принужден был только смотреть и слушать. Из всех их не было ни одного, который бы имел сколько-нибудь склонности, подобные моим, и с которым мог бы я с удовольствием заниматься в разговорах о делах, мне более увеселение приносящих. Но и самые те, которые были сколько-нибудь других получше и поумнее, в немногие недели пребывания своего в сем городе так развратились, что не похожи уже были сами на себя и не можно было уже от них ни одного почти степенного слова и порядочного разговора слышать. Со всем тем, по необходимости должен я был иметь с ними частые свидания, и когда не брать во всех их делах и упражнениях действительного соучастия, по крайней мере, с ними обходиться и нередко вместе препровождать время, а особливо в гуляньях.
     
      Все сие подвергало меня опять великой опасности, чтоб мало-помалу не заразиться таким же ядом распутства, каким все они заражены были.
     
      Но никогда я столь в великой опасности от них не был, как во время бывшей около сего времени в Кенигсберге превеликой ярмонки. Ярмонка сия бывает тут однажды в году и, начавшись недели за две до Петрова дня, продолжается до самого оного, и как съезд на оную бывает не только из всей Пруссии, но и из всего королевства польского, то стечение народа было тогда преужасное. Весь город находился в движении, и все наизнатнейшие улицы кипели обоего пола народом. Для меня, не видавшего еще никогда таких больших ярмонок, было зрелище сие колико ново и удивительно, толико же и приятно. Паче всего обращали внимание мое на себя польские жиды, которых съезжалось на ярмонку сюда до нескольких тысяч. Странное их черное и по борту испещренное одеяние, смешные их скуфейки и весь образ их имел в себе столь много странного и необыкновенного, что мы не могли довольно на них насмотреться. А как и сверх того ходило по улицам множество и других разных народов, в различных одеждах и нарядах, то представлялись всякий день глазам новые и до того невиданные предметы. В особливости же наполнена была прежасным множеством народа вся заречная часть города, носящая на себе имя Габерберга. Туг одна длинная и широкая улица вмещала в себе оного до нескольких тысяч, потому что она была главным центром всей ярмонки, и на ней не только производилась наиглавнейшая торговля, но и все обыкновенные в немецких землях ярмоночные увеселения. К сим в особливости принадлежал народный театр, сделанный посреди улицы и совсем открытый. Однако не думайте, чтобы театр сей составлял какую важность. Нет, любезный приятель, сии ярмоночные театры не имеют почти и тени театров, а носят только одно звание оных. На сделанном из досок на нескольких козлах и аршина на три от земли возвышенном помосте устанавливаются с боков и с задней стороны кой-как размазанные кулисы, из-за которых выходит одетый в пестрое платье усатый гарлекин и, при вспоможении человек двух или трех комедиантов или комедианток, старается разными своими кривляниями, коверканиями, глупыми и грубыми шутками и враньем, составляющим сущий вздор, смешить и увеселять глупую чернь, смотрящую на него с разинутыми ртами и удивлением. Не бывает тут никакого порядка и никакой связи в представлениях, а все действия и вранье сих представляющих лиц было столь нелепо и несвязно, что без чувствования некоего отвращения на них смотреть и вздор говоренный ими слушать было не можно, а надлежало разве быть столь же глупу, каков был глуп народ, буде хотеть зрелищем сим увеселяться. Несмотря на то, театр сей окружен был всегда бесчисленным множеством зрителей, и весьма многие из них изъявляли превеликое удовольствие; а сего уже и довольно было для комедиантов, имеющих обыкновенно при том свои особливые виды. Ибо надобно знать, что люди, увеселяющие сим образом народ своими глупыми комедиями, не получают от оного себе за то никакой зарплаты, а употребляются к тому из найма содержателем театра, который обыкновенно бывает так называемый "маркшрейер" (торговый крикун), или продаватель обманных лекарств, и средство сие употребляют единственно для привлечения народа к своему театру как к месту, с которого он продавал свои лекарства.
     
      К сей продаже приступал он несколько раз в день и всякий день после сыграния комедиантами какой-нибудь штучки. Не успеет она окончиться, как выступает он на театр с своими ларчиками и аптечками и начинает, вынимая из оных каждое лекарство поодиночке, показывать народу и с превеликим криком рассказывать и выхвалять удивительные его действия и силы. Смешно было всякий раз смотреть на сии действия и на усерднейшие старания его обманывать народ и уверять каждого о мнимой достоверности его лекарств, а того смешнее, что народ и давал себя обманывать и покупал у него оные с превеликою охотою. Не успеет он показать какое лекарство, рассказать о его силах и действиях и объявить оному цену, как в тот же миг полетят к нему из народа множество платков, бросаемых к нему от желающих оное купить, с завязанным в них толиким числом денег, какое было от него объявлено. И тогда начинает он при вспоможении двух или трех мальчиков обирать сии деньги и, завязывая в те платки лекарства, подавать оные с театра их хозяевам. По удовольствовании всех одним лекарством вынимает он другое, а потом и третье, и так продолжает со всеми и препровождает в том несколько часов времени и до тех пор, покуда толпа народа еще велика. А как скоро народ поразойдется, тогда он уходит за кулисы, а на место его выходят опять комедианты и начнут сзывать опять народ для слушания и смотрения новой комедии; и как довольно оного соберется, то начинается опять комедия и опять после ей расхваливание и продажа лекарства. Способ сей выманивать у глупого народа деньги показался нам по необыкновенности весьма странным и удивительным. Однако обманщик сей не только не оставался никогда внакладе, но выманивал от народа премножество денег, хотя в самом деле все лекарства его состояли из сущих безделиц и ничего не стоящих вещей, как, например, порошков, пилюль, пластырьков, корешков и других тому подобных вещиц, которые все далеко таких действий не производили, какие им проповедуемы были. Впрочем, как на ярмонку сию съезжались из разных немецких и лучших городов множество купцов с разными товарами и оные действительно можно было дешевле доставать купить, нежели в другое время, то оттого действительно весь город сей был в движении, и не оставалось дома, из которого жители обоего пола, а особливо в красные и хорошие дни, не выезжали и не выходили на ярмонку, и когда не для покупания, так для смотрения и гуляния по оной. Одним словом, все помянутые две недели, в которые продолжалась сия ярмонка, можно было почитать беспрерывным для сего города торжеством и праздником, и в красные дни можно было всех жителей оного видеть на улицах в наилучшем их убранстве и одеждах.
     
      Все сии обстоятельства, а особливо последнее и побуждало всех наших господ офицеров посещать ярмонку сию ежедневно. Мы хаживали на оную каждый день, собираясь толпами и компаниями, и препровождали большую часть времени своего в разгуливают по оной и по всему городу, и делали сие не столько для покупания товаров, как для смотрения на народ и на всех жителей Кенигсберга и узнавания оных. Многие из нашей братии, а особливо проворнейшие из прочих, дожидались случая сего уже давно с нетерпеливостию как такого, при котором удобнее можно было им спознакомиться с теми из жителей кенигсбергских, с которыми желали они в особливости свести знакомство и получить вход в такие дома, в которых находили они что-нибудь для себя привлекательное. И некоторым из сих и удавалось достигать до искомого ими. Другие, напротив того, искали случаев к сведению вновь знакомства с приезжими из Польши, а особливо с тамошними дворянками, и употребляли разные хитрости и обманы к обольщению оных. Иные с такими же мыслями шатались всюду и искали себе знакомиц из молодых тутошних жительниц. У множайших же на уме были одни только игры, мотовство и самое распутство, а иные делали того хуже. Они упражнялись в разных забиячествах и непростительных шалостях, а иногда и самых непотребствах. Словом, ярмонка сия была для всех прямо соблазнительным временем, и было б слишком пространно, если б хотеть описывать мне все то, что тогда офицеры наши делали и предпринимали и к каким шалостям и беспутствам ярмонка сия многим подала повод.
     
      Теперь вообразите, любезный приятель, какой опасности подвержен был тогда я, живучи посреди такого общества и принужден будучи всякий день бывать с такими людьми вместе и совокупно с ними повсюду ходить по всему городу и делать им компанию. Ибо при таком всеобщем движении народа и по бывшей тогда наипрекраснейшей погоде не можно было никак усидеть одному дома; да хотя бы я и хотел, так товарищи мои меня до того никак не допускали и, заходя ко мне, неволею вытаскивали. И я истинно не знаю, что б со мной и было и как бы мне сохраниться от всех зол и соблазнов, которым я мог подвержен быть при сем случае, если б продолжалось сие так долго. Единое средство, употребляемое мною к спасению моему, было только то, что я удалялся, сколь мог, от ватаг самых негоднейших из нашей братии, а прилеплялся наиболее к таким, которые были сколько-нибудь прочих постепеннее. Однако, как и сии не совсем от яда тогдашних распутств освобождены были, то никак бы мне не можно было уцелеть и от повреждения сохраниться, если б паки не помог мне особливо и всего меньше мною ожидаемый случай и невидимая рука Господня не отвлекла меня паки силою от бездны, по краю которой я тогда бродил и шатался. Ибо случилось же так, что в самое то время, когда проклятая ярмонка сия были в наивеличайшем своем движении, когда товарищи мои к гулянию с собою так меня приучили, что я уже охотно с ними начинал ходить и приглашениям их последовать, и когда некоторые из них, как я после узнал, составили против меня тайный скоп {Группа, общество; современное – действовать скопом.} и заговор и, приготовив для меня сущую пасть {Провал, пропасть, ловушка, западня.} и такой соблазн, от которого было б мне весьма трудно освободиться, пришли нарочно за мною, чтоб, меня подозвав, вести с собою, власно как невинную жертву на погубление, – в самое то время, когда я, ни о чем о том не зная, не только иттить с ними соглашался, но уже с крыльца квартиры сошел... прибежал ко мне, почти без души, нарочный от командира моего, бригадира моего Нумерса, с повелением, чтоб я не шел, а бежал тотчас к нему и не медлил бы ни единые минуты дома, ибо-де есть до меня крайняя надобность.
     
      Я удивился и не знал, что думать о сем нечаянном и столь поспешном призыве. Дело сие было совсем для меня необыкновенное. До того не случалось еще ни однажды, чтоб командир сей присылал за мною и на что-нибудь спрашивал, и я имел столь мало до него дела, что иногда в целую неделю не случалось мне с ним не только говорить, но его и видеть.
     
      Уж не просьба ли какая от кого на меня? – думал я сам в себе. – И не к ответу ли какому меня спрашивают?"
     
      Известно было мне, что нередко такие жалобы приносимы были начальникам на офицеров полку нашего, а особливо на тех, кои склоннее были прочих к буянствам и всякого рода шалостям, и что некоторые за то и наказываемы были. К вящему усугублению смятения моего, вспомнилось мне, что одна такая шайка оных в самый предследующий перед тем день произвела на ярмонке буянством своим превеликий шум и смятение и что мне нечаянным образом при том быть случилось, и я знал, что на них просить тогда собирались.
     
      "Ах, – думал я, – уж не на сих ли друзей просьба {Вместо – прошение, жалоба.} и не замешали ль просители и меня в свое дело?"
     
      Сердце у меня затрепетало при напоминании сего происшествия, и вся кровь во мне взволновалась. Я хотя никак не замешан был в это дело, но случившись нечаянно при том, старался еще их унимать и уговаривать; но дело само по себе было очень дурно и скверно. Некоторым из наших молодцов самых беспутнейших офицеров случилось увидеть целую компанию молодых девушек, гулявших по ярмонке. Они, прельстясь красотою оных, подольнули к ним, как смола, и старались нахальнейшим образом с ними познакомиться. Сперва подступили они к ним с разными ласками, учтивствами и приветствиями, и как сие им удалось, то некоторые из них, бывшие, к несчастию, тогда подгулявшими, поступили далее и стали предпринимать уже с ними некоторые оскорбительные вольности и, между прочим, подзывать их в гости, на квартиру одного из них, подле самого того места бывшую, и один даже до того позабылся, что восхотел одну из них насильно поцеловать. Девушкам сие не полюбилось, все они были не самого подлого состояния, но, как думать надобно, дочери средственного состояния тамошних мещан, и не на такую руку, чтоб могли желаньям господ сих соответствовать. Они тотчас начали кричать и звать к себе своих матерей и родных, покупавших тогда товары в другой лавке, и жаловаться им на делаемое оным оскорбление. Сии вступились за них, и один мужчина начал им выговаривать. Господам нашим показалось сие досадно. Они соответствовали ему грубостями и презрением. Тот, случилось также, был неуступчивым. Он отвечал им тем же. Они начали браниться, и сие произвело между ними ссору и такой шум и крик, что сбежалось к месту сему множество народа. Мне случилось в самое то время иттить с одним из моих приятелей по самой сей улице и увидеть сию превеликую кучу народа и услышать крик сей. Из единого любопытства восхотели мы подойти ближе и узнать тому причину. Но как удивились мы, увидев целую шайку наших офицеров, шумящих и бранящихся с пруссаками, и одного даже до того разъярившегося, что он ударил одного из них в рожу и, схватя за волосы, хотел таскать и бить палкою. Мы бросились оба и, не допустив его до сего глупого предприятия, старались развести ссору. Нам сие и удалось, хотя не без труда, исполнить, ибо что касается до наших, то сих мы скоро уговорили перестать дурачиться; но не таково легко было успокоить раздосадованных пруссаков, а особливо разъярившегося родственника обиженных. И единое знание мое немецкого языка помогло мне уговорить сего немца и взвалить всю вину сего происшествия на то обстоятельство, что обидевший его родственниц и самого его офицер был подгулявши и не в полном тогда уме и разуме. Сим прекратилась тогда сия ссора, однако немец сей пошел, угрожая не оставить этого дела втуне, а употребить где надлежит просьбу.
     
      Сие досадное происшествие пришло мне тогда на память, и я не сомневался почти, что сей немец произвел просьбу, и догадывался, что, конечно, уж те офицеры сысканы и меня спрашивают для свидетельства и объяснения всего происходившего. Я расспрашивал у присланного унтер-офицера, не знает ли он, зачем меня призывают и нет ли от кого какой просьбы и жалобы.
     
      – Не знаю, – ответствовал он, – только людей у губернатора много, и мужчин и женщин, и многие из немцев подавали ему бумаги.
     
      – Как? У губернатора? – спросил я удивившись. – Разве ты от губернатора послан?
     
      – Нет, – говорил он, – но я у губернатора при ординарцах, а послал меня господин бригадир Нумерс. Они вышли от губернатора с обер-комендантом и плац-майором и приказали мне бежать скорее к вам и сказать, чтоб вы изволили тотчас притти к ним в замок.
     
      Сие привело меня еще в пущее смущение. Я не сомневался уже, что послано за мною по приказанию губернатора, и не понимал, какая б нужда была до меня губернатору, которого мы еще и не видали, потому что он накануне того дня только приехал. Все товарищи мои так же тому дивились и не знали, что думать. Но как медлить мне было не можно, а надлежало иттить, то распрощались они со мною, изъявляя сожаление свое о том, что не будут они иметь меня в тот день с собою и что я не буду иметь соучастия в том увеселении, которое они приготовили. Я не знал тогда, что слова сии значили, и не о том тогда думал, чтоб расспрашивать их о чем; но после узнал, что имели они самое гнуснейшее намерение и что меня сим нечаянным оторванием от их шайки сама пекущаяся о благе моем судьба похотела спасти от превеликого соблазна и искушения.
     
      По отходе их не стал я и медлить, но, узнав, что мне надобно иттить в квартиру самого губернатора, спешил только надеть скорее иной мундир и, поправив волосы, пустился в путь свой, имея сердце свое далеко не на своем месте и углубившись в различные размышления, так что не видал почти дороги, по которой шел.
     
      Что было всему тому причиной и зачем меня призывали, о том услышите вы, любезный приятель, впредь {Болотова вызвали для того, чтобы убедиться в его знании немецкого языка и назначить переводчиком в канцелярию генерал-губернатора.}; а теперь дозвольте мне, на сем остановившись, письмо мое кончить и сказать вам, что я есмь ваш, и прочая.

     
ПРИЕЗД КОРФА
Письмо 62-е

     
      Любезный приятель! В последнем моем письме остановился я на том, что шел с поспешностью к призывающему меня бригадиру Нумерсу в самый тот замок, куда я до того всякий день хаживал. Но никогда не отправлял я се о пути со столь беспокойным духом, как в сей раз! Очевидная почти достоверность, что спрашивают меня по приказанию самого губернатора и, может быть, к самому ему, и слух, носившийся о сем незнакомом еще нам губернаторе, что он был человек весьма горячего и вспыльчивого нрава, а притом природой немчин, приводил меня в великое смущение. Известно было, что все немцы были особливыми защитниками всех своих единоверцев, и неизвестность, не таков же ли и сей, каков был ревельский господин Ливен, который пришел мне тогда в память, расстраивала еще пуще мои мысли и наводила опасение, чтоб мне при сем случае в чужом пиру не претерпеть похмелья и за шалости других не понести на себе какого слова и нарекания, или, по крайней мере, не подать губернатору при первом случае худого о себе мнения. Я готовился уже заблаговременно к возможнейшим себя оправданиям и вымышлял речи и слова, которые бы мне говорить перед губернатором, если дойдет до того, что он меня о том спрашивать или гнев свой изъявлять станет, и приближался к замку с трепещущим сердцем.
     
      Теперь, остановись на минуту, расскажу вам, любезный приятель, несколько более о сем губернаторе, о котором я не имел еще случая с вами говорить. Он был один из тогдашних наших придворных вельможей, назывался барон Николай Андреевич Корф и чином хотя не выше генералпоручика, но при дворе в нарочитом уважении и милости у самой тогда царствовавшей императрицы. Сию милость приобрели ему не собственные его достоинства, которые были весьма и весьма умеренны, но то обстоятельство, что он женат был до того на госпоже Скавронской, находившейся по причине некоторого родства в особенной милости у императрицы. По ней получил он и чины и богатство, и по ней был он и в сие время еще в знати и в уважении, хотя жена его и умерла уже за несколько до того лет. Ибо как другая ее сестра, а его свояченица, была за тогдашним великим канцлером графом Михаилом Ларионовичем Воронцовым, и сей вельможа был в великой силе, то поддерживал он и сего своего свояка и доставил ему сие губернаторское место, которое было тогда весьма знаменито, ибо с должностью сей сопряжено было управление всем королевством Прусским, хотя, впрочем, был он к тому не слишком способен и дарования его были столь незнамениты, что он хотя всю свою жизнь в России препроводил и до старости дожил, но не умел и тогда еще не только писать порусски, но ниже подписывать свое имя, а подписывал оное всегда понемецки. Из сего одного можно уже сделать заключение и о прочем.
     
      Но как бы то ни было, но он избран и определен был для управления сим важным постом, который равнялся с вицеройским местом, и приехал к нам в Кенигсберг с превеликой помпой и многочисленной свитой. Все городские начальники и лучшие люди встречали его торжественно и препроводили в замок, как место, назначенное ему для жилища. Тут расположился он в самых тех покоях, где живали в прежние времена самые герцоги и владетели прусские, и с самого приезда своего начал жить и вести себя с такой пышностью и великолепием, что с того времени весь Кенигсберг власно как оживотворялся, и пошло в нем все другое. Но сего о нем теперь довольно; вперед услышите вы от меня более, а теперь возвращусь к продолжению повествования о себе.
     
      К семуто пышному и знаменитому вельможе готовился я тогда предстать, не ведая нимало, зачем и за каким делом. Признаюсь, что, наслышавшись о его характере, с трепетом приближался я тогда к замку. Но, о, сколь сильно обманывался я тогда в своих мыслях! Мне не страшиться, а радоваться надлежало б, если б я мог тогда предвидеть, какие последствия произойдут со временем от тогдашнего меня туда призыва и что воспоследует со мной после. Ныне благословляю я тот час, в который учинена была тогда за мной посылка, но тогда не только мне, но никакому смертному нельзя было того предвидеть.
     
      Не успел я прийти к замку, как посланный за мной дожидался уже меня у ворот и, подхватив, провел меня по лестницам тотчас в передние комнаты губернаторские. Я нашел их наполненные множеством всякого народа: было тут множество наших военнослужащих, было множество и городских всякого рода жителей и, между прочим, таких, о которых я мог заключить, что они были просители. Я искал глазами моими, не увижу ли того немца, о котором я наиболее сомневался, и один показался мне на него похожим. "Так! – возопил я втайне сам к себе. – Это он, проклятый! и от него, конечно, все сии беды горят!" Но не успел еще я слов сих в уме своем выговорить, как растворились из внутренних покоев двери и показался сам его превосходительство в голубой своей кавалерии и в звездах. Он шествовал в провожании множества знатных особ через сей покой для осматривания других комнат сего замка. Как мне не случилось еще до того времени сего знаменитого вельможу видеть, то с трепещущим сердцем устремил я на него свои взоры и, к удивлению моему, нашел его совсем не таким, каким воображал я его себе, не видавши. Вместо суровости и зверства на лице его представлялись мне только черты, изображающие нечто меланхолическое. Он был уже немолодых лет, высокого роста, собой очень бел и расположения лица особливого: не видно было в нем ни отменного приятства, ни жестокости; не было ничего пленяющего и не было ничего отвратительного.
     
      Все сие успокоило меня несколько, но я не успел еще собраться с духом, как усмотрел меня командир мой, бригадир Нумерс. "Ах, вот и ты здесь! – сказал он и тотчас, отвернувшись, подступил к господину Корфу. – Вот тот офицер, – сказал ему, – о котором я вашему высокопревосходительству докладывал". Его превосходительство тотчас на меня оглянулся, и окинув меня с головы до ног глазами, рассудил не только от шествия остановиться, но, подступив шага два ко мне ближе, с особенной благоприятностью начал со мной говорить. "Я слышал, мой друг, – сказал он мне, – что ты умеешь говорить понемецки и хорошо пишешь, и господин бригадир Нумерс рекомендует мне вас, что вы хорошего поведения". Я учинил ему пренизкий поклон и не успел еще ничего сказать в ответ, как подхватил господин Нумерс его речь и начал вновь уверять его о моих способностях и прилежности. Старичок, полковник мой, случившийся на сей раз тут же, вмешался также в речь и уверил генерала понемецки, что я наилучший офицер в его полку, что отец мой был его предместник 55 и что весь полк не может ничего сказать обо мне, кроме хорошего. "Так, – присовокупил к сему мой капитан Гневушев, случившийся тут же, – он моей роты, и я могу, со своей стороны, засвидетельствовать, что он всякой похвалы достоин, и сие могут сказать все полку нашего офицеры".
     
      Таковая общая от всех рекомендация и внимательное смотрение на меня генерала обратила глаза всей многочисленной свиты, идущей за господином Корфом. С меня свалилась тогда как превеликая гора, и я стоял почти вне себя от радости и удовольствия, слышав толь многие и от всех себе похвалы и такие рекомендации, каких я всего меньше ожидал. Со всем тем не знал я, к чему все сие клонилось и что б такое собственно значило. Но, как по крайней мере, мог я тогда ясно видеть, что призван был я не затем, зачем я думал, а для чего-нибудь другого, то, ободрившись гораздо, мог уже смелее и со спокойнейшим духом отвечать на дальнейшие вопросы его превосходительства. "Это очень хорошо, – сказал он, – для молодого офицера похвально и лестно заслужить себе такую честь, но, пожалуй, скажи ты мне, мой друг, можешь ли ты переводить с немецкого на русский?" – "Могу, ваше превосходительство! – сказал я. – Но не весьма хорошо, и в переводах упражнялся мало!" – "Ах нет, ваше превосходительство, – подхватил мой капитан, – он переводит изряднехонько, и мне случилось читать его переводы". – "Так хорошо ж, батюшка! – сказал тогда генерал. – Останьтесь вы здесь и потрудитесь перевести мне несколько бумаг". Потом, обратясь к одному из своих советников, шедших за ним, приказал отдать мне некоторые бумаги и отвести мне место, где б над тем трудиться, а сам пошел со свитой своей далее.
     
      Неожидаемое такое явление смутило меня и удивило. Я всего меньше думал и ожидал, чтоб я за сим только был призван и чтоб мне тотчас уже вступать принуждено было и в работу. Но смущение мое еще более увеличилось, как упомянутый советник, подхватив меня в тот же миг за руку, повел через многие покои и, приведя наконец в одну отдаленнейшую и превеликую комнату, посадил за стол и, вынеся из другой чернильницу и бумаги, вытащил целый пук бумаг из кармана и учтивым образом мне предложил, чтоб я над ними испытал свои силы и способности и постарался б сколько можно поскорее перевести оные, и потом, оставив меня одного, ушел прочь.
     
      "Вот тебе на! – сказал я сам в себе, провожая глазами отходящего советника. – Ни думано ни гадано попался молодец, как мышь в западню, и вместо того, что другие теперь гуляют и веселятся, изволька посидеть и потрудиться. Но хорошо! посмотримка, что такое переводить?.." Тогда начал я пересматривать и перебирать оставленные бумаги и, увидев, что их было более десяти, воскликнул: "Э! э! э! какая их тьма! их и в трое суток не переведешь!.. Я покорно благодарствую!.."
     
      Сим образом восклицал я, не зная еще содержания оных; но как начал я далее рассматривать и читать, то неудовольствие мое еще более увеличилось. Я увидел, что были это все прошения, поданные губернатору от людей разного состояния из кенигсбергских жителей и все писанные таким странным, темным, бестолковым и нескладным слогом, какого мне еще никогда читать не случалось и который заставил бы наилучшего переводчика потеть над собой; а что меня еще более поразило, то многие из них писаны были прямо глупым и бестолковым их канцелярским слогом и наполнены множеством латинских слов и таких терминов, каких мне никогда и слыхать не случалось. Словом, многие из них были таковы, что мне и в голову совсем не лезли, и я не понимал и десятой доли из того, что в них было написано. "И! и! и! – возопил я тогда, качая головой.– Да что мне будет делать с ними и как переводить? Ну, прямо сказать, хорош я теперь гусь! и нелегкая ли самая догадала меня сказать, что я переводить умею. Ну, что теперь изволишь делать! хоть не рад, а будь готов и принимайся за перо".


К титульной странице
Вперед
Назад