на главную | назад

Радуга над Тимонихой

За окном остывал туманный осенний день. Небо то раздвигалось от неожиданного появления нетеплого солнца, то заволакивалось тучами.
Полчаса из-за рыхлых розовых туч сеялся мелкий дождь. Я ездил на родник за водой к чаю, и меня угораздило как раз попасть в немилость к природе. Оставив у крыльца бидон с прозрачной водой, я зашел в дом переждать дождь и вытереть намокшее лицо. Но только переступил порог, забренчал долгий беспокойный звонок телефона.
— Анатолий Николаевич, ты мечтал застать глубокую осень в Тимонихе?! — раздался до боли знакомый, родной, отрывистый голос Василия Ивановича Белова.
— Добрый вечер, Василий Иванович! — откликнулся я с радостью. — Сейчас на дворе уж больно погода слякотная.
— Кто обещал познакомить меня с поэтом Сергеем Хомутовым?! Ты два месяца назад хотел с ним приехать.

— Мы собираемся...
— Долго собираетесь. У меня в деревне уже новая баня построена. Губернатор помог после пожара... Приедете, испытаете?!
— Может недельки через две?!
— Завтра можно. Погода позволяет. У нас вон солнышко гуляет.
— Может, послезавтра?! Сейчас позвоню Хомутову. Попытаюсь уговорить его.
— Жду.
Баня у Белова давно сгорела. Знаменитостью она была большой. Ее знали Шукшин, Солоухин, Рубцов, Абрамов. Виновным в пожаре Белов считал себя. Не заметил, как горящие угли попали на пол и стены. Баня топилась по-черному, крепко, основательно, а старая, давно не знавшая ремонта печка оказалась худой. Угли загорелись на полу моментально. Он бросился тушить. Воды в ведрах было мало. Пришлось забрасывать огонь снегом. Боролся за родительскую баню отчаянно. Обжег руки. Да так, что пришлось ложиться в больницу.
Без бани он не мог представить и саму деревню.
Мы с борисоглебскими лесниками собрались привезти в Тимониху сруб и поставить его на старое место. Но губернатор опередил нас. И теперь можно было только гадать, что из себя представляло это новое бревенчатое сооружение. Меньше размером или больше? Долго ли в нем держится пар? Крепки ли бревна или похуже старых?!
Зная о моем желании помочь с заготовкой сруба, Белов как только обрел новую баню, так тут же стал зазывать в деревню. Ему хотелось продемонстрировать возобновленный и обустроенный лад в его крестьянской жизни.
Хомутов охотно согласился съездить в гости к Белову. На подъем он оказался легок. Известное место на вологодской земле под названием Тимониха Сергей знал по многочисленным книгам и воспоминаниям знакомых поэтов. Случай теперь мог забросить его туда самого. А пообщаться с великим писателем — не каждому дано. Этому событию можно только радоваться.
Тем более, поводов для встречи и собеседования было предостаточно. Вместе с Сергеем Хомутовым мы недавно издали публицистическую книгу Белова «Раздумья о дне сегодняшнем». Идея, составление и меценатская поддержка — моих рук дело. А подготовка к изданию, редактирование и выпуск — это обеспечивал Хомутов, являющийся директором издательства «Рыбинское подворье». Правда, Белов поблагодарил его за это на презентации книги, которая проходила два года назад в моем родном поселке Борисоглебский. Значит, то был не самый важный повод заманить Хомутова в Вологду.
Скорее всего, Белову хотелось узнать Хомутова поближе, как интересного, самобытного поэта. Тяготение к поэзии у Василия Ивановича давнее, сам начинал творческую деятельность как поэт. Первая его поэтическая книга называлась «Деревенька моя лесная»: Что она из себя представляла, где вышла, каким тиражом, — мне неизвестно было. А сам автор избегал говорить на эту тему.
В двухтысячном году я подарил Белову юбилейную книгу Хомутова «Огонь, несущий свет», вышедшую в столичном издательстве «Русский мир». «Хороший поэт, этот издатель Хомутов! — скромно отозвался Белов о книге, когда заглянул в Москве ко мне в гости. — Читаю с интересом».
Для меня скромность в оценке и отзыве большого писателя не казалась обидной. Среди писателей известно, что Белов никогда и не разбрасывался громкими словами и эпитетами. Скупостью это не назовешь. Хороший поэт или писатель — значит, состоявшийся, талантливый, выделяющийся среди других. Зная прямолинейный, а порой и категоричный характер Белова, я понимал, что поэт для него может быть либо хорошим, либо никаким. Хорошего поэта он читал, приводил его стихи в пример... На плохого вообще мог не обратить никакого внимания.
Проходило порой значительное время, и он в письме вдруг спрашивал, как поживает Сергей Хомутов. В другом письме передавал ему привет. Эти знаки внимания означали одно: писатель не только признавал творчество рыбинского поэта, но и интересовался им.
Лучшей же похвалой коллеги по перу у Белова являлось цитирование им его стихов... То в письме, то в газетной или журнальной публикации, а то и в книге. Больше других он цитировал стихи своего близкого друга Николая Рубцова. Для многих он открыл этого поэта. Например, для композитора Валерия Гаврилина.
Перед очередными сборами в Вологду, помнится, я получил осенний номер журнала «Наш современник». Открываю его первые страницы, а там — документальная повесть Василия Белова «Голос, рожденный под Вологдой». Сразу догадался по заголовку — повесть о композиторе Валерии Александровиче Гаврилине. Еще года четыре назад я впервые узнал о тихой, негласной работе Белова в петербургских и столичных архивах над этой повестью. И вот первые ее фрагменты появились в печати. Бросился читать, как у меня это часто по привычке водится, по диагонали, страницу за страницей. Лишь в некоторые абзацы впивался глазами, читал медленно, наслаждаясь. Полностью, за один присест, от корки до корки приходилось одолевать любую книгу или журнальную публикацию только тогда, когда для этого долгого, непрерывного чтения отводилось специальное время. Здесь же я спешил познакомиться с концепцией повести, с ее героями, с мастерством абзаца, коим в совершенстве владел писатель, наконец, с описаниями природы. И вдруг останавливаюсь на восьмой главе, эпиграфом к которой звучит знакомое стихотворение Сергея Хомутова из книги «Огонь, несущий свет».
Читаю стихотворение будто заново, будто оно уже и не моему другу Хомутову принадлежит, а кому-то далекому, неизвестному:
     
Как музыке себя извлечь
Из пустоты, безмолвья, камня,
Чтоб звуки превратились в речь,
Каленую в огне исканья?
Как нам озвучить этот мир...
     
Первое ощущение от прочитанного... Какой Хомутов замечательный поэт, его аж сам Василий Белов процитировал! И не просто в газетной статье, а в повести, готовящейся к изданию отдельной книгой. К тому же в книге, посвященной гениальному русскому композитору!
Второе ощущение не менее восторженным было. Почему Белов именно это стихотворение выбрал для эпиграфа?!
Перечитал заново цитируемые строки. Погрузился в чтение восьмой главы... Захотелось тут же найти и перечитать стихотворение целиком.
Нашел в домашней библиотеке зеленый томик стихов Хомутова, и, как Белов, не спеша, задумываясь над каждой строкой, прочел три абзаца дивного стиха:
     
Как музыке себя извлечь
Из пустоты, безмолвья, камня,
Чтоб звуки превратились в речь,
Каленую в огне исканья?
Как нам озвучить этот мир,
Подобно скрипке Паганини,
Сомкнуть края вселенских дыр,
Связать, что после и доныне,
И этой музыкою стать,
Возвысив данное веками,
Чтоб не ушла она опять
В безмолвье, пустоту и камень?..
     
Белов нашел это стихотворение в середине книги. В разделе «Тихая музыка». По содержанию главы повести, где Белов сознается в трудностях написания книги о Гаврилине по причине отсутствия необходимых знаний по истории русской музыки, я догадался, почему он зацепился за стихотворную строку «как нам озвучить этот мир». Действительно, два русских вологодских гения мучались поисками реализации собственных задумок. На этом пути, желании «озвучить мир» то и дело возникали искусственные препятствия. Одному мешали в написании чисто русской самобытной музыки, выдержанной в классических традициях и стиле, цеховой консерватизм, официозный стиль политической музыкальной пропаганды и оторванность многих цензоров и влиятельных музыковедов от подлинно народного искусства. Другому был понятен путь композитора-земляка, желающего сохранить яркое индивидуальное своеобразие, стремление к работе в стиле классической русской музыки, но возраст не давал возможности ездить по архивам и консерваториям, изучать законы музыкального искусства, собрать подробную биографию композитора, причем ту основную ее часть, замешанную на противостоянии чужеродному музыкальному искусству. Белов стремился исправить этот недостаток, наладил архивный поиск, завел важную, конструктивную переписку с большим количеством искусствоведов, любящих творчество Гаврилина, знающих толк в народной музыке, умеющих отличить классику мнимую, эстрадно-модную, от глубинной и истинной. Среди особо почитаемых корреспондентов — композитор из Санкт-Петербурга Владлен Чистяков, кинооператор и писатель Анатолий Заболоцкий, композитор из Москвы Антон Волков.
«Как нам озвучить этот мир...». Эта строка очень точно передавала рабочее настроение писателя.
Не прошло и недели, как почта принесла мне бандероль от Белова. В ней лежало короткое письмо с добрыми пожеланиями, написанное из-за когда-то сломанной руки нечетким почерком, и журнал «Наш современник». Но он опоздал сделать мне неожиданный приятный сюрприз, я уже прочел и повесть, и заметил строки Хомутова в качестве эпиграфа к восьмой главе.
Два дня накануне сборов в Вологду прошли быстро. Вечером звоню Белову:
— Утром буду у вас. Рано-рано.
— Хомутов едет?
— Едет. Везет вам новую книжку.
      — Я ему тоже припас книжку — свои пьесы. Только что издал, за свой счет... Вернее, мне дали Государственную премию, а я часть ее потратил на издание своих старых и новых пьес.
      Утро выдалось свежим, легким, почти безоблачным. В Вологду машина добросила нас без проблем.
      Вообще дорога от Ярославля до Вологды не ахти какая трудная и долгая. Стоит лишь собраться, сесть в машину, как тут же, не успев подремать, посмотреть на редеющий в округе лес, окажешься в другом северном городе. Вологда для меня — это город, прежде всего, Белова и Рубцова. Или — Рубцова и Белова. Для меня они одинаково близки, два классика, два творческих индивида, прославивших не только свой край, но и Россию. Порой ругаешь себя за то, что редко выбираешься сюда, боишься дальней дороги и лишаешься очередной встречи, беседы с замечательным человеком.
      Дверь открыла миловидная хозяйка, жена писателя, Ольга Сергеевна. Ее беспокойный домашний вид говорил о том, что она готовилась встретить нас вкусным завтраком.
      — Вася, к тебе приехали, — позвала она мужа.
      — Иду, — громко отозвался из дальней комнаты-кабинета голос Василия Ивановича.
      Послышались шаркающие шаги и в просторном светлом коридоре появилась фигура писателя. Двигался он осторожно, медленно. То ли высокие валенки мешали, то ли боль в позвоночнике прогрессировала.
      Мы обнялись, расцеловались. Лицо у него выглядело уставшим, видимо, с утра пришлось много поработать за письменным столом.
      — Ехать-то в Тимониху сможете? — спросил я, глядя на валенки. — Может, не поедем, отложим до следующего раза.
      — Нет, — категорично возразил Василий Иванович. — Раз собрались, значит, поедем. Осень нас ждать не будет. Валенкам моим не удивляйся, мне теплее в них. Ноги так все и болят. Подлечил я их немного в Больших Солях, а они сейчас снова болят.
      Большие Соли — это санаторий вблизи города Ярославля, куда я полгода назад, весной, устроил писателя на лечение. Летом он чувствовал положительный эффект от лечения. Осенью же позвоночник снова зашалил, сделал походку тяжелой, болезненной. Врачи советовали писателю больше и чаще двигаться. Я предлагал ему продолжить лечение в какой-нибудь столичной больнице, но Белов упрямился, говорил, что опасается операционного вмешательства.
      Пришлось снова напомнить о лечении, о поисках надежных врачей. Белов опять заартачился, прикрикнул на меня, напомнил о совете врачей больше двигаться.
      — Мне самому надо доехать до Тимонихи, — заключил он. — Вот и Сергей не откажется побывать там...
      — С удовольствием, — согласился Сергей Хомутов.
      — Я тут отложил тебе книгу своих пьес, — Василий Иванович начал разговор с Хомутовым, проведя его в зал. — Твою книгу я уже прочел... Подарю теперь тебе свою. Анатолию, кажется, я уже подарил.
      — Вы мне почтой высылали, — подтвердил я.
      — Спасибо, Василий Иванович. — Хомутов чувствовал себя немного скованно в общении с писателем, которого уважал и очень высоко ценил. — Я очень признателен вам и за то, что вы поставили эпиграфом к повести мои строки...
      — Это хорошее стихотворение.
      Я оставил Белова и Хомутова беседовать в зале, а сам прошел на кухню — выложить содержимое сеток. По дороге к писателю мы заглянули на рынок, купили фруктов, овощей, конфет, всяких консервов как для хозяйки, так и для поездки в далекую лесную Тимониху.
      Ольга Сергеевна призналась, что Василий Иванович действительно давно собирался в деревню, нуждается в поездке, и рад тому, что мы составим ему компанию.
      Я помог хозяйке распотрошить сетки, накрыть стол. Когда мы заглянули в зал, то собеседники, уже обменявшись книгами, обсуждали возможность постановки одной из последних пьес Белова «Александр Невский».
      — Давайте пораньше выедем, — предложил я. — Как у нас политики говорят: «Раньше сядешь, раньше выйдешь!».
      — Нам спешить некуда, — сухо сказал Василий Иванович, проигнорировав шутку.
      — Сейчас супчика поедите и отправитесь, — поддержала мужа Ольга Сергеевна.
      — Разве суп утром едят?! — пытаюсь уклончиво и весело возразить я. — Никогда не приходилось утром есть «первое»... Чайку нам горячего и хватит.
      — Нет-нет, — запричитала хозяйка. — У меня все уже готово.
      Сопротивляться гостеприимству было бесполезно. Ольга Сергеевна всегда встречала меня радушно, и я был признателен ей за это, непременно каждый раз переступал их порог с букетом роз — для нее.
      На газовой плите наваристый суп и жареная рыба разносили свои ароматы.
      Втроем мы быстро поели и расположились в большой комнате поговорить. Но сначала завели патефон. Василий Иванович не мог отказать себе в привычке встретить и порадовать меня старинными русскими мелодиями... Присев в кресло, он завел пружину потрепанного музыкального инструмента, аккуратно положил на диск головку с острой иглой и по комнате полились звуки... Черный диск похрипывал, потрескивал, но голос, исполнявший известную песню про бродягу, все же звучал отчетливо и мелодично. Белов заводил одну пластинку, другую, а сам неторопливо расспрашивал нас, знаем ли мы замечательную певицу Лину Мкртчан, помним ли Эдуарда Хиля? Оказалось, эти певцы постоянно работали с композитором Валерием Гаврилиным, о котором Белов писал книгу.
      — Трудно повесть дается? — спросил я, проявляя интерес к затянувшейся работе.
      — Материала мало, — пожаловался Василий Иванович. — Ты вот прислал мне две статьи о Гаврилине. Журнал хороший, а писатель — поверхностный. Не знает Гаврилина, его судьбы и трагедии, а пишет... Я так не могу.
      Прослушав вместе с нами несколько пластинок, он оставил нас, ушел одеваться. Патефон оказался в нашем распоряжении. Хомутов выбрал цыганский романс... Покрутил ручку. Пластинка запела.
      — У меня тоже когда-то был такой патефон, да куда-то задевался, пропал, — признался он.
      — И нам бабушка оставила патефон, — вспомнил я. — Мы играли на нем, крутили пластинки, а потом сломали...
      — Сейчас бы я сберег патефон, как Василий Иванович... Вслед за Хомутовым я выбираю свою пластинку и также запускаю ее. Звучит вальс про «амурские волны».
      Хомутов осматривает комнату, живописные картины на стене, стол, диван, стеллаж с книгами. На полках сосредоточено все творческое богатство Белова, его книги, вышедшие и в российских издательствах, и в зарубежных. Книг так много, что они занимают почти весь комод. Хомутов полистал некоторые из них, одна на финском языке, другая — на японском, третья вообще на непонятном. Тут же, на полках, стояла большая яркая икона с изображением жития святого Николая Угодника. Эту икону подарил писателю в юбилейный день мой коллега Сергей Бабурин. Несмотря на современное письмо, отсутствие примет времени и пребывания в старой церкви, Василий Иванович ценил ее и часто говорил мне, что по утрам стоит перед ней, молится Николе Угоднику.
      — Много за границей издавали Василия Ивановича, — удивляется Хомутов.
      — Меня поразило, что он столько пьес написал.
      — В книге пять пьес... Некоторые давно известны.
      — Откуда? Я, например, только недавно узнал, что он автор столь многих пьес.
      — Читал, по телевидению видел...
      В комнату заглянул Василий Иванович. Он был одет в темный, наглухо застегнутый плащ. В одной руке держал трость, с которой в последнее время почти не расставался, в другой — кепку с большим козырьком, купленную под цвет плаща.
      — Вы про мои пьесы вспомнили?! — спросил он. — Они ставились во многих театрах. Во МХАТе, в Московском театре сатиры... Сейчас вот может Волковский театр в Ярославле заинтересуется пьесой «Александр Невский»? Ты не узнал, Толя, как там отнеслись к моей пьесе?
      — Молчат, Василий Иванович, — неохотно ответил я, так как пьесу отвез в театр давно, а известий до сих пор не получил — ни положительных, ни отрицательных.
      — Откажут, — попечалился Белов. — Слишком много в пьесе действующих лиц, много эпизодов.
      Белов вспомнил, как на сцене Московского театра сатиры шел спектакль по его пьесе «По 206-й...» с подзаголовком «Сцены из районной жизни». В том спектакле было задействовано немного — десяток — актеров. Из них основными, держащими в напряжении все действие, были три героя — комбайнер Костя Смагин, следователь прокуратуры Борис и секретарь райкома. Партийный вожак даже меньше двух первых выступал. На сцену он выходил дважды. Но его роль позволяла раскрыть характер праведника Бориса и трудолюбие передового механизатора, комбайнера Смагина. Интрига же спектакля, на первый взгляд, была довольно простой — во время горячей для деревни поры, уборки урожая, комбайнер-передовик попадает в милицию, а председатель колхоза и секретарь райкома пытаются его оттуда вызволить.
      Мне довелось видеть тот спектакль, потому я живо его себе представил. Это была пьеса не о деревне, и даже не сцена из жизни деревни, как подсказывал подзаголовок, а пьеса о нравственном выборе, долге, это извечный призыв автора к уважительному отношению к труду и спокойной жизни.
      Я стоял в дверях, одетый, обутый, готовый к выходу. Пытался понять, почему писатель решил сравнить два спектакля. Неужели только из-за того, что в них было задействовано разное количество актеров? Стоял рядом с Хомутовым и Ольгой Сергеевной, слушал, не перебивая, а в голову лезли давние размышления о спектакле «По 206-й...». И в то время, и сейчас думалось о концептуальном стержне спектакля и многих других произведений Белова — о желании спокойной жизни. Может, всему виной была война, может, голодное детство... А может, вечные передряги, реформы и издевательства над крестьянством. Белов видел в основе жизни труд. Потому и пел гимн спокойной жизни, состоящей главным образом из крестьянского труда — тяжелого, созидательного, производительного. Он и в рассказе «Весна», который во время таких разговоров чаще всего мне вспоминается, четко обозначил свое писательское кредо: «Надо было жить, сеять хлеб, дышать и ходить по этой трудной земле, потому что другому некому было делать все это».
      В пьесе «По 206-й...» один из героев то же самое говорит об устремлении крестьянина к спокойной жизни: «А теперь-то зачем обязательно гибнуть? Жить надо! И не всякое дело прочно на крови».
      В поступке каждого героя я угадывал задачу писателя, которую он ставил перед самим собой: показать и раскрыть главное — отношение человека к жизни, земле, выбранной профессии, долгу, семье. У комбайнера Константина Смагина случилась беда: после обмывания премии он разбил топором соседские ворота и, несмотря на прощение соседа, защиту со стороны колхоза и райкома партии, суд вынес ему приговор — один год принудительных работ. Сюжет прост, но автор пьесы предлагает зрителю обсудить общественно-нравственные вопросы, пережить вместе с ее героями несколько жизней. Почему комбайнер, гордость колхоза, герой газетных статей не хочет жить в системе нравственных запретов? Вчера был передовиком, сегодня — на скамье подсудимых. И почему такую бесшабашность, стихийность жизни поддерживают знакомые комбайнера? Им ведь не просто понятно, но и близко поведение Смагина. Они защищают его, исходя не из жалости к нарушителю, а потому что сами такие. Сосед Иван Степанович честно признается, забыв о сломанных воротах: «Ежели его в тюрьму, так меня тоже надо под суд». На суде подобную линию поведения защищает уже сам участковый Пухов, заявляя, что «ежели всех бы, как Смагина, дак полколхоза бы давно в тюрьме сидело». Отсюда возникает серьезный вопрос: к чему приведет такое безнравственное единение?! И каким образом в России можно прекратить эти алкогольные подвиги и взаимовыручку, эту тягу к разнузданности и безответственности?!
      Найти ответ на многие сложные и противоречивые вопросы позволяет следователь Борис. Его категоричность в сравнении с мудрым простодушием Смагина вызывала отторжение. Однако правдоискательство, целеустремленная деятельность и нежелание потакать любым прихотям и указаниям высокого начальства, наоборот, притягивали, вызывали восхищение, сочувствие и гордость. В интересах правды Борис отказывается выполнять распоряжения секретаря райкома и выпускать комбайнера-нарушителя. Он умеет постоять за себя, он следует своему долгу. И его слова звучат остро, понятно: «Мы распустились до предела! Привыкли к расхлябанности. Для многих закон — пустой звук, даже не замечают». Мне, как зрителю, надолго врезались в память тогда праведные слова Бориса. Конечно, Смагин вызывал жалость, но внутренне я был на стороне следователя. Особенно я благодарен был тогда Белову за позицию, которую он заставил озвучить все того же праведника Бориса: «Почему же исполнять долг подло?».
      Прошло время. Сюжет спектакля, кажется, забылся. А решительность, чувство ответственности следователя в памяти сохранились, как самая важная деталь спектакля.
      — Что стало с вашим комбайнером Смагиным? — спросил я Белова. — Где они сегодня? Вымерли, как мамонты... Следователь Борис живет, поди, бедствует, страдает, как всегда, от разрастающегося в обществе насилия, беззакония, безнравственности. С ним все ясно. А вот куда из деревень исчезли Смагины?!
      — Куда подевались, говоришь, смагинские крестьяне? — переспросил Белов. — В города, да на кладбища. Где же им еще быть сегодня...
      — А почему?
      — Э-ээ, дорогой Анатолий, — вздохнул Белов. — Это надо писать уже другую пьесу.
      — Возьмите и напишите. Пока деревня еще жива...
      — Деревни уже нет. И писать надо не о крестьянах, а о политиках, которые обескрестьянили страну. Но что толку в этой писанине? Я пьесу про Александра Невского не могу поставить.
      — Мне помнится концовка пьесы «По 206-й...». Замечательная там была фраза. Как у Чехова с забытым на даче стариком Фирсом... У вас там человек неопределенных занятий говорит в конце пьесы при виде поезда такую фразу: «И куда они все ездиют?». Действительно, куда эти поезда, вся эта техника ездит? Деревни пусты, земля зарастает, а машины ездят.
      — Пиши, Толя, сам. У тебя получится.
      Хомутов убрал в портфель подаренные книги. Спросил про новую пьесу. Почему она посвящена истории и конкретно — князю Александру Невскому?! Поинтересовался сюжетом. Он, видимо, успел полистать сборник пьес, прочесть несколько страниц. Сюжет пьесы необычен. Сложен. Но характерен для беловских рассказов и пьес, ибо и здесь заметен концептуальный подход писателя к выстраиванию главной линии поведения героев — к их жажде спокойной созидательной жизни. Герой тринадцатого века бьется не с врагами, а с новгородскими боярами, лишившимися чувства ответственности за русское государство, с отсутствием у жителей Пскова понимания долга и доверия к князю. Стремление Александра Невского сплотить нацию, заложить прочные основы государственного строя, достойно подготовиться к отпору врагов Руси, — это проходит красной нитью через все драматическое действие пьесы.
      Я прочел пьесу раньше, сразу, как только получил ее почтой. К тому же в то время я только закончил чтение книги академика из Санкт-Петербурга Юрия Бегунова «Александр Невский». Книга известного ученого, действительного члена нескольких академий наук — Петровской, Международной Славянской и Русской, доктора филологических наук вышла в серии «Жизнь замечательных людей». От прежних исследований жизни и подвигов великого князя данный труд отличался тем, что автору удалось найти новые источники, летописи, церковные книги, различные редакции Жития святого и благоверного великого князя Александра Ярославича. Среди них практически неизвестный для ученых «Свод булгарских летописей» (XVII век). Конечно, меня не могло не поразить некоторое сходство мотивов поведения и поступков князя, ход его мыслей накануне поездки в Орду, которые
      были описаны и у Василия Белова, и у Юрия Бегунова. После такой находки я позвонил Василию Ивановичу и попытался высказать ему свою положительную реакцию на его достоверное и весьма близкое к историческим документам поведение князя. На что получил неожиданный ответ: книгу Бегунова он не читал, новых исторических документов, с которыми работал академик, не видел. Он руководствовался прежними летописями и книгами, а самое главное — своей интуицией.
      Мнение Сергея Хомутова о пьесе я полностью разделил. Она сложна, многогранна, но зато по-новому раскрывает талант князя, не военный талант, а государственного строительства, дипломатического искусства. Белов не высказал никаких замечаний ни мне, ни Хомутову. Значит, согласился.
      Перед тем, как выйти на улицу, он посоветовал Хомутову:
      — Будет время, перечитай моего «Князя»!
      На площадке у дома нас поджидала черная «Волга».
      Ольга Сергеевна проводила нас грустным взволнованным взглядом. Она переживала за мужа. Он с каждым годом все больше замедлял свой шаг, передвигался осторожно, опираясь на трость. Я пообещал ей, что наша поездка обойдется без приключений, а здоровью Василия Ивановича будет полезен чистый осенний воздух Тимонихи.
      Только машина отъехала от дома, как Сергей Хомутов не удержался и задал писателю вопрос:
      — Все-таки почему вы взялись за пьесу об Александре Невском?
      — В наше время как раз не хватает личности такого масштаба, — спокойно ответил Белов, слегка повернув голову в нашу сторону из-за спинки переднего сидения.
      — Пьеса «Над светлой водой», пьеса «Семейные праздники»... Это все понятно. Все в вашем духе. Даже пьеса-сказка «Бессмертный Кощей» — понятно, почему написана. И вдруг обращаетесь к истории, притом к далекой истории...
      Мне опять же был понятен интерес коллеги к тому, почему Белов, автор и знаток деревенской жизни, вдруг взялся за открытие тайн древнерусской истории. Хомутов недавно признался, что его смущают в последнее время писатели, активно издающие книги о давних неизвестных страницах истории, они, мол, так легко обращаются с фактами, что невольно опасаешься за их достоверность. Появление в книжных магазинах огромного количества исторических романов он воспринимал осторожно, ибо видел в них слишком легкое, бесполезное и недостоверное чтиво. И вот крупный мастер прозы Василий Белов тоже берется за изучение истории жизни Владимиро-Суздальского государства, воспевает труд двадцатилетнего новгородского князя по восстановлению русских княжеств, разоренных татаро-монгольским нашествием. Откуда у знаменитого писателя тяга к тому времени? Зачем сегодня он ищет театр для постановки своей пьесы?!
      — Повсюду бардак, смута, — говорит Белов. — Я вижу аналогии с тем временем. Та же раздробленность, региональный эгоизм, сумятица в головах вождей. Но тогда у Руси был Александр Невский... А сегодня я не вижу ни одной личности.
      — Вы в оппозиции к Кремлю?
      — В оппозиции. Ненавижу этот режим. Режим денежного мешка.
      — Коммунистов Вы тоже критиковали?!
      — Не всегда критиковал. Грешен я. Сам был в молодости приверженцем марксизма. Правда, во мне жило к марксизму и тогда зыбкое, противоречивое чувство... Я всегда выступал против нажима на деревню, против раскулачивания. Я вообще отвергаю все большевистские методы управления страной, людьми, культурой... Отвергаю большевизм Горбачева, Ельцина, Путина. Я патриот, монархист. И нашу страну спасет одна национальная идея — патриотизм. Не тот, о котором говорил Окуджава, будто патриотизм и кошке доступен. Я рассматриваю патриотизм, как систему государственно-охранительных взглядов...
      — Василий Иванович, а сохранилось ли в глубинах русских душ чувство патриотизма? — спросил я писателя, быстро вмешавшись в разговор. — Не утратили ли мы навсегда чувство национального сознания?! Мы же вырождаемся. Смертность давно превысила рождаемость. У нас не только отсутствуют нравственные тормоза, мы уже потеряли чувство самосохранения. Недавно меня пригласили в один деревенский клуб на концерт... В русской глубинке на сцене уже нет ни одного русоволосого, голубоглазого школьника. Одни дети кавказцев.
      — Все-таки в нас еще живет чувство национального сознания, — повысил голос Белов. — Оно сознательно заглушается, вытравливается... И ты знаешь, кто это делает. Но оно есть. И в один миг, когда перед Россией встанет вопрос, быть ей или не быть, оно проснется...
      — Как людей можно воспитывать, если телевидение, главный источник информации и воспитания, находится в руках оккупантов?!. Вы согласны с утверждением писателя, Вашего друга Валентина Григорьевича Распутина, что мы живем в оккупированной стране?
      — Согласен. Я сам не раз писал, что против России идет война...
      — Читал. Вы — смелый человек... Так как же воспитывать молодежь?
      — Книгами, стихами, такими, как у Хомутова... Молитвами. Песнями. Спроси у Сергея, зачем он пишет стихи... Он скажет — для воспитания добра.
      — Федор Абрамов говорил о предназначении писателя, что его задача — будить в человеке человека.
      — Правильно. Метко сказано. Ты хорошие его слова запомнил.
      — Другой классик говорил: «Глаголом жги сердца людей».
      — В этом истинное назначение писателя и есть.
      На городских улицах замелькали не каменные дома, а деревянные. Мы заехали в старую часть Вологды. Из окон машины хорошо просматривались старинные двухэтажные дома. Одну знакомую улицу с покосившимися рубленными избами я узнал. Недавно мы гуляли здесь с Беловым. Двухэтажная Вологда запала мне в душу, оставив картинки воспоминаний о роскошных крылечках, наличниках и уютных двориках. После той прогулки у меня появилась в кабинете картина замечательного ярославского художника Юрия Жаркова. Он тоже часто гулял по этой улице, рисовал дома. Узнав про наши общие пристрастия, о том, что этой улицей еще чаще его ходит Василий Белов, он подарил мне свою картину, на которой красовались знакомые бревенчатые дома. Теперь беловская улица и утром, и вечером попадает мне на глаза. Я смотрю на нее с восхищением, любуюсь древностью города, изящными мазками художника и вспоминаю наши разговоры с писателем среди этих чудо-домов.
      — Быстро стареет ваш город, — переключаюсь я на другую тему. — Деревянные дома горят, догнивают... Скоро, как в Москве, не увидишь и признаков деревянной старины. Кругом кирпич, кирпич да железо.
      — Некоторые дома нарочно поджигают, — Белов вдруг открывает тайну одного сгоревшего дома, попавшего в поле нашего зрения. — Вчера стоял, сегодня — уже нет. Власти денег не находят на реставрацию, вот дома и горят...
      — У нас в Рыбинске точно такая же беда, — признается Хомутов.
      — Мэр вашего города, Василий Иванович, сказал, что Вы за каждый дом боретесь. У него накопилось столько много ваших писем и запросов, что можно издавать деловую книгу... Или книгу переписки. Не помню, как точно он ее назвал.
      — Да не берегут они памятники. Не верь им.
      — Василий Иванович, а знаете ли вы, что на одной из фресок Вологодского Софийского собора был изображен князь Александр Невский в княжеской одежде и с мечом в руке?
      — Ну и что?
      — А то, что в иконописи я чаще всего образ князя встречал монашеский, а не княжеский...
      — Не знаю.
      — У меня дома икона есть, на которой святой и благоверный князь Александр Ярославич Невский держит в руке не меч, а жезл с крестом.
      — Мне нравится картина Павла Корина... На ней Невский — с мечом, он опирается на него двумя руками. А написано полотно, кажется, в 1942 году.
      — Вы когда будете в кабинете Сергея Бабурина в Государственной Думе, то обратите внимание на большой потрясающий портрет Александра Невского. Его нарисовал молодой художник Антон Стекольщиков. Я считаю все семейство Стекольщиковых, начиная с отца, народного художника России Вячеслава Константиновича, нашими Борисоглебскими художниками. Ему удалось передать мощный характер, крепкий дух и человечность великого князя. Он близок по духу коринскому князю.
      По краям сумрачных улиц Белов разглядел несколько рекламных плакатов. Разговор зашел о гастрольных концертах, о том, кто из известных артистов приезжает в город, на какие концерты писатель ходит... Больше всего Белову понравился концерт Валентины Толкуновой. Однако особо запомнился концерт Владимира Ивановича Федосеева. По отзыву Василия Ивановича, тот «великолепно исполнял Гаврилина». Несмотря на то, что я не был на концертах Федосеева, рассказчик убедил меня в том, что известные мелодии заставляли вологодцев плакать. Впрочем, я хорошо представлял музыку Гаврилина, часто слушал его «Перезвоны», потому охотно соглашался со всем сказанным.
      — Мне потом довелось познакомиться с Федосеевым, — признался Белов. — Познакомился с ним у пейзажиста Тихомирова.
      Мысли о композиторе Гаврилине преследовали писателя днем и ночью. Связано это было с работой над книгой. Любое упоминание о композиторе вызывало у него неподдельный интерес. Всякая информация находила живой отклик, желание разузнать побольше... Упрямое желание докопаться до сокровенных тайн мастерства Гаврилина, найти новые детали его творческой биографии не вызывало во мне смущения и непонимания. Наоборот, зная характер Василия Ивановича, я старался способствовать его поиску... Когда он интересовался Сербией, мне, как члену комиссии Государственной Думы Российской Федерации по расследованию преступлений НАТО в Югославии, приходилось высылать ему большой объем информационного материала. Однако, его данный материал мало удовлетворял, и он продолжал проявлять интерес то к столице Черногории Цетинье, где в православном монастыре хранится рука Иоанна Крестителя, которой он крестил Иисуса Христа, то к главной святыне православного мира — горному монастырю Острог. В последние годы его мысли заняты были одним: как выразить словом любовь и восхищение к творчеству великого самобытного композитора.
      Сегодня он с утра не раз затевал разговор о Гаврилине, хватаясь за любой случай и воспламеняясь от разговора с нами об искусстве. Кажется, и поездка в Тимониху нужна ему была для обретения или утверждения каких-то зарождающихся важных аргументов, может быть, для утоления жажды познания... Так бывает, по крайней мере, у меня. Хочется собраться с мыслями, найти сюжетный ход к повести — едешь в родную деревню, побродишь по березовым рощам, поговоришь с бабушкой, с ветеранами, и душа обретает нужные слова и мысли.
      Кажется, и от встречи с Сергеем Хомутовым он ждал некоего скрытого импульса, движения к пониманию души композитора. Поэты — народ чувствительный, им дано от природы понимание зависимости состояния души человека от действительности. Если поэт живет в гармонии с собой, окружающим миром, то ему открываются многие тайны человеческих душ... Белов знал это. Он весь горел поиском, разочарованиями и находками... На его рабочем столе лежали недописанные страницы новой книги. Ему нужны были свежие, неординарные детали, подходы, сравнения. Мне показалось, что в стихах Хомутова он увидел ключ к разгадке некоторых тайн творчества Гаврилина. Пока машину трясло на ухабах, а Белов вспоминал встречи с Гаврилиным, мне навязчиво лезли в голову строки Хомутовского стихотворения — «как нам озвучить этот мир».
      — Музыка Гаврилина чиста, возвышенна, — говорит Белов, и тут же спрашивает Хомутова: — Сергей, а какой тебе кажется его музыка?!
      Мою попытку ответить за коллегу он прервал, проявляя интерес к мнению поэта, и слова о том, что Гаврилин был последним запоздалым проявлением народности в русской музыке, повисли в воздухе.
      Хомутов мог поддержать мою мысль, продолжить ее, но, сделав паузу, вспомнив знакомые мелодии композитора, решил поделиться своими сокровенными чувствами. Для него музыка Гаврилина была редкой музыкой, вызвавшей потрясающее впечатление и оставившей незабываемый след в душе. Именно такая музыка помогает человеку проникнуть в мир художественной красоты, доступный только гениям.
      Она проникнута глубоким лирическим чувством, в ней звучит и печаль, и бодрость, и твердость духа, и живая память русской души.
      Подумав минуту, Белов добавил, что все творчество композитора позволяет говорить о его народных истоках, о накопленной автором духовной энергии, которая переходила в музыку. Такой отзыв был сродни моему... Выходит, я зря полагал, что он проигнорировал мою попытку порассуждать о народности в музыке композитора. Ему удалось понять недосказанное. Он, как и я, считал, что народность послужила канвой, по которой устремилась творческая мысль Валерия Гаврилина.
      Белов нашел полезными рассуждения Хомутова, полагая, что душа композитора отозвалась на святая святых — на самое древнерусское, родное, колыбельное... Она не могла высохнуть, загрубеть, она — памятлива. Потому и музыка не лишена естественности, красоты, народности.
      Шумная машина незаметно миновала городские застройки и вылетела на просторы полей и лугов. Вместе с техникой и наши души перенеслись в край помятой, обгоревшей на продолжительном солнцепеке, бурой травы и притихшего березового мира.
      Разговор взбодрил нас. На лице Хомутова появилось праздничное возбуждение. Близкое знакомство с именитым писателем, разговор начистоту и обо всем, радовали его, дарили счастливые мгновения. Белов томился в ожидании новых рассуждений о музыке. Однако наши познания быстро иссякли. Я смотрел на притихшего Василия Ивановича, опустившего подбородок и коротко подстриженную бороду на грудь, и думал о том, стоит ли продолжать один и тот же разговор, не перевести ли его на другую тему? Мысли рождались одна за другой, но как-то быстро пропадали и теряли смысл. Некоторое время мы ехали молча, будто каждый сам по себе, и наше молчание становилось неприятно затянувшимся. Если бы не гул мотора и не шум колес, я, наверное, мог услышать в эти минуты глубокое дыхание моих собеседников. Перед глазами рисовались узорчатые картинки кустарниковой местности. Я знал: по осени кругом воздух ясен и студен, а вдали от городов он еще и прозрачен, свеж.
      Им нужно дышать, глотать его большими порциями, чтобы душа пела, как она пела среди здешней природы у Валерия Гаврилина. Нужно остановиться, идти пешком... Но от появления этой неожиданной мысли пришлось сразу отказаться. Мы спешили в загадочную Тимониху.
      Хомутов достал подаренные писателем журнал «Наш современник» и книгу пьес. Полистав их и поняв, что в тряске невозможно прочесть и одного абзаца, опять убрал.
      — Редакторская привычка? — заметил я в надежде на продолжение разговора.
      Но Хомутов не отозвался. Он действительно любил просматривать периодику, особенно журналы. То была подлинно редакторская привычка. Несколько последних лет он возглавлял областной литературно-исторический журнал «Русь». Об этом я раньше рассказывал Белову. Сейчас появилась возможность вновь вспомнить... И я для поддержания атмосферы доверия стал пересказывать истории с изданием и закрытием одного из интереснейших и полезных региональных журналов. Хомутову удалось подарить читателям много удивительных путешествий в мир русской истории. Его журнал выходил малым тиражом — то пять тысяч экземпляров, то три тысячи. В последние годы редактор едва набирал средств на выпуск одной тысячи экземпляров.
      Журнал «Русь» погибал достойно, как русский крейсер «Варяг». Среди моря книг и журналов, заполонивших прилавки магазинов и киосков, напичканных картинками разврата, насилия, порнографии, он достойно пропагандировал любовь к малой родине, к вере предков, к литературному слову, пробуждающему в человеке добрые чувства. Начинал с тиража в десять тысяч, а заканчивал свою жизнь одной тысячей экземпляров. Первые номера выходили раз в два месяца, а последние — раз в год. Светлую обложку журнала всегда украшали фотоснимки древнерусских монастырей, храмов, колоколен. Гармония природы и каменного зодчества... Напоминание о жизни малых городов России — Владимир и Золотые ворота, Углич — и церковь царевича Димитрия, Ростов и Свято-Данилов монастырь, Переславль-Залесский и Спасо-Преображенский собор, Суздаль и Ризположенский монастырь.
      Это был краеведческий труд многотысячной добровольной армии писателей, библиотекарей, учителей, лесников, школьников, архивистов. Сельские школы ждали его выхода с нетерпением, ибо он покрывал недостаток исторической литературы о жизни провинции. В библиотеках занимали очереди за получением очередного номера для домашнего чтения.
      Даже у Василия Ивановича Белова, вечно занятого и не имеющего времени на чтение провинциальных изданий, то и дело возникала потребность увидеть журнал. Иногда он просто спрашивал о том, что интересного публикует «Русь», иногда просил выслать журнал...
      Популярность издания росла с каждым годом.
      Журнал завоевал широкий круг читателей, интересующихся добротной, чистой художественной литературой и исторической документалистикой, вопросами религии и обычаями русского народа. В наше смутное время, когда Россия опять оказалась на историческом перепутье, журнал «Русь» стал для ярославцев и других россиян надежным спутником и добрым собеседником.
      И в то же самое время власть чиновников вместо того, чтобы протянуть руку помощи изданию, набросила на него финансовую удавку, обложила налогами. Равнодушие федеральной и областной власти, провозглашающей на ежедневных конференциях и заседаниях важность развития культуры и поддержки патриотического воспитания, оказалось столь велико, столь демагогично, что журнал угасал на глазах, большие средства выделялись на что угодно, на праздники и гулянки, но только не на выпуск популярного издания. Складывалось впечатление, что ни представителю президента, ни министру печати, ни министру культуры, ни губернатору, ни директору областного департамента образования, никому не нужен был просветительский, общеобразовательный журнал «Русь». Не помогло журналу даже заступничество великих писателей и титулованных академиков. Власть безмолвствовала, наблюдала тихо и безропотно, как выход очередного номера журнала переносился из одного квартала в другой, как библиотеки и школы устало ждали поступления журнала, а он не приходил и не приходил.
      Журнал «Русь» был умело затоплен, загублен...
      Мятущийся, печальный редактор до последнего дня не терял надежды спасти журнал, ездил по городам и предприятиям в поисках спонсоров, обивал пороги разных чиновничьих учреждений... Дарил журналы, рассказывающие о легендарном граде Переяславце, о родине Параши Жемчуговой, о гениальном таланте Николая Рубцова, о героях Ситской битвы, о традициях духовности и нравственной культуры. Но мало кого интересовало, какой быть русской школе или где найдено «Слово о полку Игореве».
      Бедные читатели переживали издательские проблемы вместе с редактором. Они писали ему трогательные, душевные письма. Искали заступников, богатых доброжелателей и спасителей... Один поклонник журнала написал в газете «Подмосковье» трогательный очерк «"Русь" издается в Ростове Великом», в котором назвал журнал «выдающимся явлением в культурной и общественной жизни России». Другой читатель нашелся в Москве, он прислал Хомутову письмо с трагическим повествованием... Оно тут же было опубликовано в журнале под номером пять в 1996 году. Москвич Виктор Федорович Виноградов писал: «В связи с пятилетием Вашего замечательного журнала, верным читателем которого я являюсь с самого начала его существования, хочу рассказать историю, случившуюся в тревожном октябре 1993 года. В тот день я отправился в редакцию Московского телевизионного канала, чтобы познакомить его сотрудников с Вашим журналом и организовать передачу о нем. По выписанному мне временному пропуску я одолел проходную и поднялся на второй этаж, где находилась редакция. Но тут на моем пути оказался милиционер-автоматчик и потребовал вернуться назад. Я пытался объяснить, что меня ждут в редакции, куда я сегодня должен непременно доставить последний экземпляр «Руси». Сержант-милиционер записал номер кабинета редакции и строго объяснил, что передаст журнал сам, а я должен немедленно покинуть здание. Нехотя и с горечью в душе я спустился вниз, вышел на улицу и увидел, как к Останкинскому телецентру стягиваются толпы возмущенных людей. Вскоре раздались первые выстрелы... Через три дня от знакомого сотрудника той редакции, куда я направлялся, мне стало известно, что остановивший меня сержант-милиционер был тяжело ранен, а журнал "Русь", оказавшийся на подоконнике, был растерзан пулями. Мне показалось это символичным: когда русские люди стреляют друг в друга, они стреляют по Руси... В заключение примите мои искренние поздравления по случаю вашего трудного, но славного юбилея. Что бы ни случилось, "Русь" должна уцелеть, возродиться!».
      «Русь» не уцелела. Продержалась лишь до десятилетнего юбилея. Редактор из номера в номер писал о переживаемом тяжелейшем кризисе, полагая, что «кризис этот обусловлен несколькими причинами: небывалой дороговизной бумаги и резким возрастанием стоимости полиграфических услуг...». По сути, журналу не доставало государственного финансирования. Чиновникам, представляющим государство, не нужен был журнал «Русь».
      Он нужен был писателю Василию Белову. Тот понимал великое предназначение литературно-исторического журнала... Потому передал мне, оказавшись чуть ли не единственным спонсором, пятьсот рублей из своей пенсии — на помощь журналу. Наверняка, это была половина его нищенской пенсии.
      Мой рассказ в машине о редакторском поприще Сергея Хомутова немного затянулся, и я решил поведать Белову о другой стезе нашего знакомого — о книгоиздательской. Несмотря на то, что писатель знал о том, что Хомутов до сих пор является директором издательства «Рыбинское подворье», мне хотелось еще раз похвалить издателя за выпуск редких и интересных книг. Во-первых, он, как ни один провинциальный издатель, выпустил в свет так много краеведческой литературы. Одни только имена почтенных и глубоко уважаемых краеведов, доверивших свои труды для книгопечатания, уже вызывают гордость и восхищение издательством: краевед из Мышкина Владимир Гречухин, краевед из Тутаева Капитон Конюшев, литературный критик из Ярославля Вячеслав Рымашевский, краевед из поселка Семибратово Борис Сударушкин и другие. А как благодарны поэты со всех ярославских окраин за возможность в столь трудное безденежное и равнодушное время издать сборник своих стихов — борисоглебец Константин Васильев, рыбинец Александр Кочкин, ярославец Евгений Гусев и многие-многие другие. Но особое почтение к директору издательства испытывают экологи и природолюбы. Именно вместе с ними он издает шикарный сборник «Любитель природы». Это — ежегодный областной экологический сборник. В нем публикуются не только маститые ученые, писатели, но и простые крестьяне, лесники, школьники, фольклористы, педагоги, то есть все те, кому дорога родная природа. Своеобразным литературным локомотивом к каждому выпуску толстой книги становится специально заказанная статья или рассказ крупного и авторитетного мастера прозы — Валентина Распутина, Анатолия Онегова, Вячеслава Стекольщикова. Конечно, неоднократно выступал в сборнике и Василий Белов.
      — Как только ты все успеваешь делать?! — зачинает разговор с Хомутовым странным, каким-то отдаленным голосом Василий Белов.
      — Стараемся, — отвечает Хомутов. — У меня помощники есть. Но отбоя нет от пишущей братии... Устаешь от них, а не от хороших книг. Издать нужную людям книгу — одно удовольствие. Денег только для этого нет.
      — А ко мне уже никто не заходит. Раньше толпой приходили ко мне писатели, брали за горло — давай помоги издаться... Заваливали письмами и просьбами.
      — Зачем сейчас к вам идти? Есть деньги — значит, любую книгу издашь. Идут к денежным мешкам, как Вы говорите.
      — Зуд был на писательство... Гонорары большие.
      — Зуд и сейчас подводит многих.
      — Да. У меня даже сестра Александра Ивановна книгу стишков выпустила. Кажется, в девяносто седьмом году это было. Фамилия у нее по мужу Мартьянова. Издалась в Вологде в частном издательстве. У меня вон Анатолий Николаевич попросил эту книжку почитать. А я ему отказал. Никакой она не поэт.
      — Не верю, — отозвался я. — Критики отмечали искренность женской лирики, нравоучительные примеры для достойного детского воспитания.
      — Какие примеры?! — махнул рукой Белов. — Вот Хомутов — поэт, а сестра так, баловством занимается. Она как-то обратилась ко мне со своими стихами, а я посоветовал ей бросить это пустяшное дело. Не послушала она меня.
      — Все равно интересно почитать.
      — Читай Рубцова, Куняева...
      Спорить было бесполезно. Как бесполезно было выпрашивать у писателя и саму книгу стихов его сестры. Он строго относился к литературному труду, потому в газетах справедливо писали, что когда Александра Ивановна пришла со своими стихами к брату, мэтру русской словесности, он отправил ее в одиночное плавание.
      — Помнится, я давал тебе книгу стихов нашего вологодского поэта Михаила Карачева, ты ее прочитал? — спросил меня Василий Иванович.
      Без особого труда я вспомнил тот подарок писателя. Беседуя два года назад в Вологде, в кабинете Василия Ивановича, о новых именах в вологодской поэзии, он достал с полки книгу одного местного автора и дал мне. Посоветовал почитать и самому определиться, есть ли в Вологде поэты. При этом добавил, что книгу эту он мне дарит. Я раскрыл сборник стихов под названием «На окраине дали далекой». На первой странице бросилась в глаза авторская надпись: «Василию Ивановичу, Ольге Сергеевне — на память. Миша». Пришлось вернуть книгу Василию Ивановичу обратно. Тот рассердился, заупрямился и снова сунул книгу мне в руки. «Эта книга Вам подарена, я не могу ее взять», — заартачился уже я. Тогда Белов достал авторучку и рядом с авторским автографом крупно и размашисто написал: «Нет, эта книга принадлежит сейчас Анатолию Грешневикову». Тут уж ничего не оставалось делать, как взять подарок домой. Оказалось, что Михаил Карачев не только поэт, но и руководитель Государственной дирекции по охране, реставрации и использованию памятников истории и культуры Вологодской области. Я тогда сразу отметил автора пейзажной лирики, умение его ловить неуловимые образы природы и движения человеческой души.
      — Обижаете, Василий Иванович, — пошутил в ответ я.
      — А чо обижаться?! — хмыкнул Белов. — Сейчас народ перестал книги читать. Сергей, ты что в последнее время читал?
      — Куняева. Он недавно к Анатолию в Борисоглеб приезжал и к нам в Рыбинск. Подарил мне свой трехтомник. Я его и читаю.
      — Зачем приезжал?
      — Депутат организовывал подписку на журнал «Наш современник».
      — Это правильно... Ладно, заговорились мы что-то. Вон уже село Барское виднеется. Знаете, я когда-то здесь вот так же, как сейчас, ехал, и вдруг вижу — медведь... Он выскочил прямо ко мне под колеса. Я был за рулем... Как-то ускользнул. Повезло. На всю жизнь запомнил ту встречу.
      Под колесами машины оказалась более знакомая и родная дорога, чем в городе и за его пределами.
      Сельская исполосованная дорога бежала между деревнями и селами. По ней Василий Иванович прошел и проехал за свою долгую жизнь не сотни, а тысячи раз. Одни населенные пункты он приветствовал издалека, рассказывая о них забавные истории, другие не замечал, обходил молчанием.
      Северная вологодская природа дарила нам солнечные, наполненные радостью, дни.
      Однако встречи с деревнями настораживали...
      Громоздкие крыши домов парили после набрякшей осенней сырости. На изрытых, истоптанных земельных участках, расположенных у бревенчатых изб, белели съежившиеся картофельные плети и редкие капустные кочерыжки. Ни говорливых старушек у плетня, ни телеги с молочными бидонами, ни злобно брешущих собак... Кругом пустота. Вроде и жилые деревни, дворы открыты, герань виднеется на подоконниках... А крестьян не видно. Одну деревню проехали — пусто на улицах, вторую, затем третью — та же картина. Хотелось остановиться, зайти в дом и проверить, не опустела ли деревня, узнать, кто живет, попросить у хозяйки родниковой водицы, выпить ковшик разом, умыться, обтереть лицо старинным льняным полотенцем с узорчатой вышивкой. Но машина неумолимо двигается вперед по наезженной дороге.
      Мы ожидаем, что следующая деревня на взгорке, среди облетевших кустов, встретит нас бурливым гомоном людей, высыпавших при виде нас на переулок. И тогда-то мы остановимся, заговорим, разузнаем, как им сегодня живется-можется...
      Но, подъехав и к следующей деревне, мы поняли, что вновь ошиблись в мечтах и желаниях. Пустынные улицы светлы, но пугающе тихи. На лавках не видно курящих, заросших дедов, во дворах не горланят петухи, а на заборах не нежатся в последних теплых лучах осеннего солнца ленивые кошки.
      Белов каким-то образом догадался о моем душевном расстройстве. Ему самому хоть и привычно было видеть эти малолюдные деревни, но сегодня следовало придать поездке в Тимониху заряд определенного оптимизма. И он решил побороться с порывами моего печального настроения... Глядя на извилистые речки, сумрачные лесные массивы, неказистые дома, он стал бодро рассказывать мне обо всем увиденном и подмеченным острым взглядом. Судя по воспоминаниям и откровениям, он был весьма наблюдательным человеком.
      Я безропотно слушал каждую его личную историю, всякий рассказ о деревенских событиях. А если возражал, то он протестующе поднимал над сиденьем красную жилистую руку, требуя тем самым внимания и тишины, грозил ею мне, и я тут же смолкал.
      Только глухие лесные чащи останавливали его речь. А когда мы выруливали и мчались навстречу открывшейся деревне, и ко мне подступало беспокойное чувство бездомности, он продолжал свое повествование:
      — Главная наша река — Сухона, — убежденно говорил он.
      — Наша Волга больше, — с гордостью заявил я.
      — Это точно, — согласно посмотрел в мою сторону Белов, сверкнув из-под бровей глазами.
      — А родной мой город — Харовск, — продолжил Белов. — Из деревни я ходил туда за семьдесят километров пешком. Летом если выйдешь — за один день дойдешь до центра. В Харовске ночуешь...
      Воспоминания об одном городе вскоре сменились на воспоминания о другом. На пути нашего следования оказался город Сокол. Он к Вологде расположен ближе, чем Харовск. Именно здесь прошли школьные годы Белова.
      Сокол выглядел неопрятным, незапоминающимся.
      Мы проехали мимо старого кирпичного здания... Белов встрепенулся при виде его и сказал, что это школа и именно в ней он начинал учиться.
      — Здесь я закончил семь классов, здесь поступил в ФЗО. А поступил в ФЗО для того, чтобы убежать из колхоза. Да, кстати, рядом со школой музей есть, краеведческий. Там много исторических экспонатов.
      Ни школа, ни крутая дорога не останавливают наше движение. Белов то вспоминает школьные походы в Соколе, связанные с красивой рекой Вожемга, то трудности преодоления расстояний до города Харовска. Река Вожемга, как он считает, названа по тому же принципу, как и город Вологда. Окончание «га», означает — река. А дорогу до Харовска помогали скоротать и облегчить встречные попутчики.
      — Тут любая подвода спасала, — признается Василий Иванович. — Порой едешь на семерне...
      — На какой семерне? — переспрашиваю я.
      — На тройке значит, — поясняет писатель. — На них, бывало, ездили не только по праздникам. Правда, народная поговорка говорит, что едешь на семерне — жениться, значит, едешь.
      За городом Соколом в селе Архангельское мы остановились на несколько минут сфотографировать полуразрушенный храм. Как и по всей сельской России, его восстанавливали старушки. Кропотливым, надсадным трудом поправляли они разрушенные полы и потолки, чинили крышу, чистили стены. Государство, некогда давшее команду на закрытие и разграбление церквей, теперь в стороне и не желает выделять финансовые средства на их реставрацию. Пенсионные копейки, оторванные от крестьянских нужд, идут на закупку досок, гвоздей, цемента, кирпичей. Священник, как заботливый муравей, в кругу замученных пережитыми войнами и житейскими бедами старушек, пытается правильно организовать строительный процесс, спасти святой храм. Белову приходилось однажды поучаствовать в этом спасительном труде. Не нашлось в округе ни мужиков, ни крепких здоровых молодцев, чьи руки и плечи пособили бы возрождению святыни. Ходят они рядом с древним памятником, хранящим молитвы и дыхание крестьян со здешней земли, а душа не откликается на зов предков. Что-то оборвалось на жизненном пути в душе у них, обвалилось, зачерствело, пропало. Даже хлопоты постороннего писателя не пробудили совесть.
      Зато, как всегда, желанием помочь русскому народу обрести веру предков горел Василий Белов. Он просил директоров предприятий поделиться стройматериалами, а чиновников уговаривал изыскать средства на оплату работы каменщиков, плотников. Иногда приходилось доставать из собственного кошелька деньги, чтобы не останавливался стук топора, командный голос батюшки-реставратора. А порой ему и не хватало сил и времени, чтобы откликнуться на предложение посетить тот или иной храм.
      Отъехав несколько метров от села Архангельского, Белов стал сокрушаться, что на днях отказал заведующей департаментом культуры области, предложившей посетить Леушинский монастырь. Приглашение было настойчивым... Монашеская обитель манила своей историей. Он даже первое время засобирался... Ведь монастырь в годы создания Рыбинского рукотворного моря оказался затопленным. Он относился к Новгородской епархии, но многими нитями связан был с Ярославской землей. И самое главное, он был связан с именем великого пастыря и проповедника земли Русской о. Иоанна Кронштадтского, где тот гостил каждый год, возвращаясь с родины. Ехать следовало от Череповца. Недавно Белов побывал на Валааме. Впечатлений получил много. Хотелось их разнообразить, поглядеть на святые памятные места, ушедшие под воду. А также найти, увидеть и помолиться перед Леушинской иконой Похвалы Божией Матери, более известной под названием «Аз есмь с вами, и никтоже не вы». Известно, что Леушинской обители ее подарил в начале 1860 года гатчинский купец Гавриил Медведев, и там она стала главной святыней. С нее делалось много списков, один даже для отца Иоанна Кронштадтского. А тот затем так полюбил сей образ, что назвал его «Спасительница России», а потом благословил им купца Василия
      Муравьева, впоследствии ставшего знаменитым старцем Серафимом Вырицким. Белову сказали, что рядом с монастырем в деревне Шола ожидается интересная конференция... Однако, желание ехать уступило желанию дописать книгу о Гаврилине, поберечь здоровье перед осенней поездкой в Тимониху.
      Жителю Рыбинска Сергею Хомутову хорошо была знакома история Леушинского монастыря. И когда мне хотелось повиниться, что наш приезд в гости к писателю мог послужить невольной причиной для отказа от нового паломнического путешествия, то он успокоительно поведал Белову о том, что знакомство с затопленной обителью вызвало бы у него печаль и душевные страдания. То была трагедия века. Затворы волжской плотины, преградившие течение рек Волги и Шексны, были опущены 14 апреля 1941 года именно в городе Рыбинске. Но моментальному затоплению всей Молого-Шекснинской низменности помешала война. Она обрушилась на Россию через два месяца после жуткого вызова человека, брошенного природе... Затопление растянулось на долгие семь лет. И когда вода достигла контрольной отметки — ста двух метров над уровнем моря, монастырь скрылся под водой и стал градом Китежем. На девяносто восемь метров ушла любимая обитель о. Иоанна Кронштадтского под воду. И теперь лишь в сухие, засушливые годы Хомутов видел те знаменитые острова с кирпичным щебнем, которые до сих пор притягивают даже простого русского человека. Хомутов признается, что ему не понять того, кто решил затопить не только три монастыря, сто храмов и шестьсот деревень, но и большой древний город — Мологу.
      Пока Хомутов пояснял Белову, как исчез Леушинский монастырь, я думал о главных особенностях творчества писателя. Сегодня, например, все писатели отвергают атеизм, осуждают антиправославные книги и выставки художников. В последних книгах и Белов демонстрирует свою приверженность православию. Единственное отличие Белова от других апологетов православия, — он и раньше в своих повестях, рассказах и романах не был сторонником атеизма. Он открыто писал и пишет до сих пор, что славяне — это народ, призванный спасти православие. И потому удивляется, почему на Западе так плохо относятся к русской вере и видят в православии оплот какой-то реакции. Ему не терпится разобраться в причинах нападок на православие... Когда появляются неоспоримые аргументы, он публикует в газетах статьи «Молюсь за Россию», «Я верующий и грешный», «Нас же ведут в кабалу», «Жить надо по-человечески, вернее, по-божески...». Знакомясь с этими публикациями, приходишь к мысли, что действительно, есть у православной России враги, они до сих пор норовят ослабить страну... Для этого не обязательны крестовые походы и бряцанье оружием. Уничтожение и разложение страны идет как раз тихо, порой незаметно, на уровне подмены народных ценностей, традиций, ущемлением прав национальных культур, отказом государственных чиновников от восстановления тех же православных святынь. Сколько Белов боролся за возвращение награбленного церковного имущества, а только кто из так называемых демократов, сидящих в кремлевских креслах и продолжающих революционные традиции своих кровных сородичей, услышал писателя и помог церкви?!
      Статьи Белова зовут русского человека переосмыслить трагические страницы нашей истории... Да, следует признать, повиниться за предательство России в годы революции, за братоубийственную бойню, за то, что отдали царя и его семью на ритуальное убийство... Но не следует всем, как того требуют политические иезуиты у власти, приносить покаяние. Не все виновны в бедах страны. Белов сомневается, когда слышит от иноземных политиков, что за истребление русского народа должны нести покаяние только русские... Слишком памятны события тех лет, когда интернациональные банды беспощадно уничтожали Россию; русских истребляли и латышские стрелки, и евреи, и китайцы, и венгры. А разве сегодня мало зла стране принесли Чубайс, Гайдар, Ходорковский, Гусинский, Березовский и другие ненавистники православной России?! Потому Белов справедливо в своих статьях вопрошает: «Что же, нас губят — и нам каяться?». Он убеждает читателя, что когда демократы-интернационалисты требуют — винись, то с покаянием происходит «очередная подтасовка». О собственном же покаянии Белов пишет так: «Почему ты говоришь "мы"? Грех-то бы-
      вает только свой, личный, и отвечать за него тебе, и никому больше. И впрямь! Говоря "мы", я малодушно пытаюсь разверстать собственный грех на всех людей. Если же я не виновен в чем-либо, не грешен, то нечего и говорить "мы", а также прямо и надо сказать: "вы". Но это будет уже не покаяние, а обличение...».
      Христианское миропонимание для Белова заключается не в словах, а в делах. Как гражданин, общественный деятель, писатель, он всегда мыслил по-православному, потому и работал, творил конкретные дела тоже по-православному. Для него не существовало безвременья, желания отказаться от борьбы, вступить в сговор с властью, пойти на политические уступки, чтобы жить хорошо, безбедно, всюду печататься, всегда выезжать за границу. Ему не надо, как многим писателям, возвращаться в лоно национальной духовной жизни. Белов всегда и при любой власти боролся с интернациональным коммунизмом, ибо тогда невозможно было созидать национальную Россию.
      Мне вспомнились не только статьи и книги писателя, но и его выступления с трибуны кремлевского съезда, пришли на память многие его поступки, памятные с тех дней, когда я впервые услышал его имя, и всегда он служил главной своей цели — отстаивал национальные интересы России. И таких защитников Отечества и двадцать лет назад, и сейчас можно, как говорится, по пальцам пересчитать.
      Дорога привела нас еще к одному интересному селу. Судя по указателю, это было село Кузьминское. Населенный пункт ничем не отличался от других. Небольшой. Просторный. Окруженный частыми огородами. Но при виде его Белов поднял руку, будто экскурсовод, и сказал, что здешние места связаны с именем великого русского поэта Сергея Есенина.
      — Здесь Есенин венчался, когда ехал из Петербурга, — взволнованно, с придыханием, продолжил Белов. — Ехал он с другом. У того была девица — Зинаида Райх... Друг и собирался на ней жениться здесь. А Есенин отбил...
      — Другом был, наверное, поэт Алексей Ганин?
      — Должно быть он. А ты откуда его знаешь?
      — Читал в университете. Интересный поэт, прозаик. Он перед революцией довольно известным поэтом считался. Многих столичных писателей обошел по популярности. И дружил он не только с Есениным, но и со всеми другими знаменитыми поэтами из русской глубинки — Николаем Клюевым, Сергеем Клычковым, Петром Орешиным, Василием Наседкиным. Всех их большевики-инородцы не любили, боялись, потому и сгубили. Расстрелян был в Бутырской тюрьме, кажется, в 1925 году и сам Алексей Ганин.
      — И все — крестьянские мужики... Талантища! Алексей Ганин родился здесь, в Сокольском районе, в деревне Коншино. По-моему ее уже снесли, нет там ни одного дома. Летом 1917 года Ганин и пригласил Есенина в Коншино.
      — Но я нигде в литературе не встречал факта, будто Есенин отбил у Ганина Зинаиду Райх.
      — А я тебе говорю — отбил... Бракосочетание состоялось в церкви Кирика и Улиты. Ганин там присутствовал в качестве поручителя со стороны невесты.
      — Может, с ними в поездке еще кто-то был из мужчин?!
      — Ну, не знаю. Проверь сам.
      На миг пригрезился великий поэт Есенин, добравшийся в такую лесную глухомань из Петербурга. Возникла сотня вопросов... Зачем ему надо было ехать сюда в год революции? Случайно ли, что рядом родился не только Алексей Ганин, а еще один великий поэт — Николай Рубцов, ценивший высоко творчество Есенина?! Знал ли о той поездке Рубцов? В какой книге описан этот случай из творческой биографии Есенина? Пока вопросы один за другим сменялись, мы проехали село Кузьминское.
      — Есенин по деревне ходил с гармошкой, — заключил свой рассказ Белов. — После женитьбы быстро уехал.
      Не дав нам осмыслить услышанную информацию, Белов продолжил рассказ о другом населенном пункте:
      — Это деревня Ивково. Здесь, в Сохотском крае, жило много интересных людей. Здесь жил и Саша Романов. Удивительный поэт. Я ездил к нему на машине. Ася, жена Романова, в этом доме живет.
      Белов указал нам на небольшой дом, в котором он не раз гостевал. У крыльца дома я заметил плетеную корзинку, рядом с ней стояли резиновые сапоги. Хозяйка то ли собралась в огород идти, то ли уже закончила там собирать урожай... А может, ее путь лежал в лес. На одном золотистом березовом островке я разглядел высокое дерево, на верхушке которого качалась тетерка. Видимо, ее давно никто не пугал. А может, она знала, что в деревне никого не осталось — ни охотников, ни грибников. Либо наоборот, ей надоело в лесу жить одной, и она перебралась на березу, всем своим настырным видом зазывая женщину за поздними грибами.
      Чем дальше мы удалялись от Вологды и углублялись в природу, тем чаще он обращал внимание на реки, луга, леса.
      — Красивые места! — хвастал он. — Осень так и радует человека!
      Над забытым невысоким холмом вдруг возникла цветистая радуга. Неизбалованная заботой человека, земля разом преобразилась. Белов первым заметил осенний подарок природы и воскликнул:
      — Смотри, радуга! Как мост под ногами!..
      К кому он обратился, с кем хотел поделиться радостью, было непонятно. Но все умилились разнообразию красок чуда природы.
      Машина быстро проскочила деревню Насоново. Белов не забыл, что он негласно взял на себя обязанности экскурсовода, и тут же нашел, что сказать и про оставшуюся позади деревню.
      — Город Вологда одно время назывался Насон, — как-то неуверенно произнес он.
      — В честь деревни назвали? — спросил я, никогда не слыша, что город Вологда имел другое название.
      — Не знаю, — ушел от ответа Белов. Мелькнувшая на пути следования другая деревня избавила его от разъяснений и наших сложных вопросов.
      — Эта деревня называется Волчиха, — придал голосу смелости Белов. — Она еще жива. Сейчас наша дорога прервется...
      Я не стал переспрашивать о дорожной проблеме... В прошлой поездке в Тимониху мне запомнился здешний поворот. Мы два года назад его пролетели, уехали прямо, по направлению в город Харовск, а потом пришлось возвращаться.
      Когда с трудом нашли поворот с харовской дороги на дорогу в Тимониху, то потеряли час времени.
      Вскоре Белов показал водителю, где надо свернуть с основной трассы. Машина юркнула на более узкую дорогу. Впереди нас встретил указатель — «Колхоз "Колос"». Теперь ясно было — дорога будет бежать прямо до самой Тимонихи.
      Белов временно отвлекся от характеристики деревушек и переключился на политическую дискуссию.
      — Лукьянов в Думе? — спросил он.
      — Проиграл, — ответил коротко я, имея в виду проигрыш известного политика на парламентских выборах.
      — Надоел, — так же коротко отозвался Белов, понимая, что избиратели второй раз не оказали депутату-старожилу необходимого доверия.
      У Белова с Анатолием Лукьяновым давнее знакомство. С Верховного Совета СССР. В те времена Василий Иванович был депутатом, а Анатолий Иванович Лукьянов — председателем Верховного Совета СССР. Дружеских отношений между ними не сложилось. Лукьянов часто не давал вологодскому бунтарю и народному заступнику выступить, отключал микрофон... Белов сердился, критиковал спикера за неуважение и боязливость. Но и недружелюбия, недоверия между ними не завелось. Как мне кажется, благодаря уважительному отношению Лукьянова к творчеству Белова, к его честной и смелой позиции, бескомпромиссности и безграничному служению Родине. Потом Лукьянов сам писал стихи, прослыл редким коллекционером голосов именитых поэтов и писателей. Фонотека политика удивляла многих своими редкими находками. В его коллекции можно было услышать голоса Бунина и Клюева, Есенина и Рубцова, Гумилева и Маяковского. Откуда у него была такая страсть к поэзии, к сбору выступлений гениальных русских поэтов — оставалось загадкой. Но книжки своих стихов он дарил и Белову, и мне. Мы с ним вместе были депутатами российского парламента. Часто помогали друг другу в отстаивании собственных законодательных поправок. Но самое главное, вместе с ним мы хлопотали (и удачно) по просьбе Белова перед директором Кремлевского музея Гагариной о трудоустройстве дочери писателя. В общем, Лукьянов ценил Белова и помогал ему по мере своих возможностей. А два года назад по приглашению Белова мы оба приезжали в Вологду на юбилей писателя. Благодарность Белова за заботу о нем и диктовала его интерес к судьбе известного политика.
      — Как там идут дела у вашего губернатора Лисицына?
      — На него уголовное дело завели.
      — Проворовался?
      — Не знаю. В том деле много политики...
      Белов заметил на дороге очередной указатель, на котором красивыми буквами обозначалась территория колхоза, куда мы въехали, — «Колос». Надо было менять тему разговора. Наш взор вновь был прикован к полям, лугам и перелескам. Отсутствие хозяйской руки в этой стороне чувствовалось еще больше.
      — У этой реки любопытное название — Намна, — сказал писатель, когда машина поравнялась с едва приметной рекой. — Солоухин хохотал над этим названием. Долго так, задорно хохотал...
      Осматривая неприметную речку, я почему-то явственно почувствовал и студеный настой воды, и то, что здесь, в травянистом мелководье, хорошо ловить грациозных плотвичек.
      — Он тоже к вам в Тимониху ездил?! — поинтересовался я. — Почему смеялся-то, название у реки вроде нормальное...
      — А ему показалось смешным. Он долго в дороге вспоминал эту реку. Моя родная река Купена. Я ее вам сейчас покажу. У нее видите — тоже окончание «на». Намна... Купена...
      — Порыбачили с Солоухиным? Или на охоту ходили?
      — Какая охота?! Я возил его показать родную деревню... Он летнее время любил. А я люблю морозы. Встану на лыжи — и в лес. Еду на лыжах, и сотни тетеревов из-под снега подымаю... Фрр-р, фрр-рр... Шумно они так взлетают. Кругом фонтаны снега.
      Рассказ Белова зримо нарисовал мне звуки вылета лесных красавцев из-под снега. Я сам в детстве, узнав из книжек про ночлежки тетеревов в снегу, ездил на лыжах и по утрам шугал птиц, фонтанирующих на снежных березовых полянах.
      Многое бы я отдал сейчас за то, чтобы оказаться зимой в лесу рядом с Беловым и Солоухиным, послушать диалог двух великих знатоков природы... О чем бы они говорили? Что привлекло бы в лесу их внимание? Как описали бы в своих рассказах одну и ту же встречу с тетеревами?!
      Наверняка, интересной и содержательной была беседа двух писателей в деревне Тимонихе, за самоваром, за околицей, возле лесных озер. Лишь деревья в деревне да валуны в лугах хранят теперь памятные слова писателей.
      Меня очень порадовал этот новый факт творческой биографии Белова, его дружба с Солоухиным. Принято считать, что талантливые люди не сходятся характерами, не стремятся поддерживать дружеские отношения. Якобы им мешают их гениальность и обычная гордыня. В отношениях Белова и Солоухина, оказывается, все было по-другому. Они понимали и ценили друг друга. Им доставляли радость встречи, общение, совместные поездки.
      Довелось пообщаться с Владимиром Солоухиным, автором «Владимирских проселков» и «Писем из русского музея», и мне. Объединила нас совместная борьба против строительства в родных местах писателя французского завода по переработке опасных токсичных отходов. Борьба оказалась успешной... Я добился, чтобы Солоухин выступил в Комитете по экологии Государственной Думы России, чтобы в комитете было принято решение о недопустимости развития в экологически чистом месте опасного производства.
      Знакомство с Солоухиным открыло для меня удивительно доброго и простого в общении человека. Он был чуть выше Белова ростом, помягче характером, но их роднила крестьянская широта души, любовь к русским просторам и традициям, смекалка, юмор и отзывчивость.
      Всего лишь две встречи, две беседы подарила мне судьба... Но они оказались яркими, запоминающимися.
      Перед смертью Солоухин попросил меня найти ему моченой брусники. Я еле разыскал ее... Повезло: брусника случайно оказалась в наличии у знакомого лесника Белоусова. Мы передали ее в больничную палату, и он сразу поблагодарил меня за долгожданный подарок. Похоронили его в родном владимирском селе Олепине. Россия переживала тогда смуту, время, когда великих людей никто не почитал и не слушал. Царствующая за кремлевскими стенами власть, нарекшая себя демократической, отказывалась участвовать в похоронах великого сына России, достойного высоких почестей, потому что тот был русским патриотом, писателем, активно защищающим национальные устои и интересы Отечества. А коммунисты избегали участия и помощи в похоронах, потому что не согласны были с книгами писателя, разоблачающими захват власти Лениным и его сторонниками в годы революции. Помог в организации похорон руководитель фракции «Народовластие» в Государственной Думе, бывший председатель правительства СССР Николай Иванович Рыжков. Я успел перехватить его в аэропорту, откуда он улетал в Армению. И лишь его четкое и скорое распоряжение позволило государственным структурам достойно поучаствовать в похоронах великого писателя.
      На кладбищенской могиле долго стояла фотография в рамке с изображением доброго и улыбающегося скромной, таинственной улыбкой Владимира Солоухина. На заднем фоне портрета отчетливо просматривалась географическая карта России. Этот снимок я сделал в своем кабинете в последний день нашей встречи. Так получилось, что другого снимка у него, видимо, больше не оказалось. Наверное, никому из журналистов и в голову не приходила мысль запечатлеть для истории писателя в последние годы его бунтарской жизни.
      — Я был в храме Христа Спасителя на похоронах Солоухина, — вспомнил Василий Белов свой последний день прощания с коллегой и единомышленником. — Его там отпевали... Кажется, храм еще не был окончательно достроен, и это было первое отпевание в нем. Кстати, он первым и начал сбор средств на восстановление храма Христа Спасителя. Возглавлял комитет по его восстановлению... Толя Заболоцкий обещал написать книгу о Солоухине. Он тесно общался и дружил с ним. Помню, как Солоухин возил и его, и меня по Москве. Хороший был писатель. Заболоцкий лентяй... Не может написать...
      — Нет, он не лентяй, — возразил я. — Мне он говорил, что пишет книгу. Просто у него сейчас много дел, киносъемки, выставки фотографий.
      — Писать надо, писать, — настойчиво возразил Белов. — Какие смелые были у Солоухина последние стихи! Ты не знаешь его стихотворение о России, в котором он писал, что если бы жил в годы революции, то погиб бы вместе с другими русскими?..
      Я стал с трудом припоминать первые строфы стихотворения, которое учил два-три года назад. Они поразили меня своей пронзительностью, смелостью, своей исповедальной правдой.
     
      Когда Россию захватили
      И на растленье обрекли,
      Не все России изменили,
      Не все в предатели пошли.
      И набивались тюрьмы теми,
      В ком живы были долг и честь.
      Их поглощали мрак и темень,
      Им ни числа, ни меры несть.
      Стреляли гордых, добрых, честных,
      Чтоб захватив, упрочить власть,
      В глухих подвалах повсеместно
      Кровища русская лилась.
     
      Стихотворение было длинным, и я не стал до конца его читать. Тем более, не все последующие строки хорошо удерживались в памяти. Но Белов сказал, что он как раз имел в виду это стихотворение, и ему хочется вспомнить концовку.
      Вспомнить удалось только два последних четверостишия. Белов помогал выстраивать порядок строф...
     
      Как волку вырваться из круга,
      Ни чувств, ни мысли не тая?
      Прости меня, моя подруга.
      Настала очередь моя.
      Я поднимаюсь, как на бруствер,
      На фоне трусов и хамья.
      Не надо слез, не надо грусти.
      Сегодня очередь — моя!
     
      Это стихотворение я часто читал сам себе в Сербии. Помнится, цитировал его строки и Белову, когда мы находились в Сараево на передовых позициях сербов. Солоухина в то время уже не было в живых. Но стих его звучал, как призыв, как проповедь... И сам автор представал перед нами настоящим героем, он был воплощением старорусского благородства, высокой культуры и безграничного мужества.
      Я часто читаю этот стих Солоухина, до сих пор он кажется мне самым злободневным во всей его поэзии. Солоухин был прозорлив... Он знал, кто осквернил русскую землю, принес ей горе и кровь, но ему ведомо было и то, как очистить Россию от скверны и зла. Иначе им не была бы написана разоблачительная книга «Последняя ступень». Впрочем, и Белову все это было ведомо, и он не раз говорил мне о бедах страны и путях ее спасения.
      Машина резко притормозила... Увидев впереди песчаную дорогу, я понял, почему водитель притормозил: хорошая асфальтированная часть дороги закончилась, началась грунтовка.
      Рядом с дорогой протекала спокойная река с известным мне названием — Сить. Подобное название реки встречается в наших ярославских краях. В Брейтовском районе протекает река с точно таким же названием, но она намного шире, глубже, и имя ее связано с исторической битвой.
      — У нас на реке Сить была битва русичей с монголо-татарами, — пояснил я Белову свой интерес к реке. — Враги победили тогда... И в битве той ростовский князь Василько попал в плен. Его ослепили. Похоронен он в Ростове Великом, в Успенском соборе.
      — Недалеко от Ростова — родина Александра Невского, — продолжил тему разговора Белов. — Это город Переславль-Залесский. Александр Невский был жестоким... Умел себя поставить так, чтобы народ слушался. Сегодня что-то никто не может повести народ за собой. Я Путину не верю... Ему не дано справиться с Россией, возродить ее. Слабоват. Он своих назначает на государственные посты... А они тоже слабы. Я голосовал за Харитонова. А стране сегодня нужен Невский!
      Широкое поле приковало взор Белова...
      — Вот здесь мельница стояла, — сказал он после нескольких минут размышлений. — Шатровая. Прямо в поле. А деревня рядом с мельницей называется Лукино.
      — Лук выращивали?!
      — Наверное. Только лук тут всюду выращивают. Здесь в деревне лошадей держали. Выращивали на продажу. Откармливали. У нас лошадь Карюха отсюда была.
      — У писателя Михаила Алексеева в повести тоже лошадь звали Карюха. Кажется, ее мужики погубили...
      — И людей погубили, и лошадей, — отвлеченно отозвался в конце разговора Белов, видимо, не расслышав мои слова о повести Алексеева. — Мужики тут не при чем. Директор приказал здесь закрыть конюшню.
      Через минуту-другую Василий Иванович встрепенулся и проговорил напевным голосом озорную частушку. Видимо, для того, чтобы разрядить обстановку. Уж слишком серьезный выходил у нас разговор.
     
      Вологодские ребята —
      Жулики, грабители,
      Встретили дедушку с говном
      И того обидели.
     
      Смех, действительно, немного отвлек нас и остудил чрезмерное любопытство и познавательный пыл.
      На поле хозяйничала осень. Здесь королевство злаковых растений давно уступило власть полевым сорнякам, и они готовились к встрече с зимой. Большинство цветов и сорняков давно утратили свое былое изящество, поблекли, позавяли, да и поедены были старательными зверушками и насекомыми. Пространство от деревни до серовато-зеленых лесных насаждений превращалось в монотонную картину. По сникшим травам пробегал легкий ветерок. Даже в застывших зарослях вербы ощутимо дыхание засыпающей природы.
      Перед кромкой леса на заброшенной дороге скрытно кормились дикие голуби. Белов дал им правильное научное название — вяхирь. У нас их тоже так называли. Они водились в ярославских лесах, но встречать мне доводилось их редко. Птица отличалась красотой, грацией, скрытостью. Завидев наш автомобиль, они поднялись на крыло, и скрылись в лесу.
      — Впереди нас виднеется церковь, — показал рукой вдаль Василий Иванович. — Село Шапша. Шапшинская волость. Я бился за ее реставрацию... Долго бился. Но помочь так и не смог.
      Церковь таила в себе и красоту, и былое величие. Утеряна была лишь ее крепкая, могущественная стать. По маленьким, еле-еле дышащим деревенькам в округе можно было догадаться, что местному народу не под силу поднять храм из разрухи.
      — Ваши дома в деревнях лучше, — заметил я, глядя на встречающиеся внушительных размеров постройки.
      — Помолчи, Анатолий Николаевич, — срезал меня Белов. — Я посмотрел ваши дома...
      Несмотря на несогласие Белова и его замечание о том, что и наши дома красивы, я все-таки остался при своем мнении. В ярославских краях встретить громадный и вместительный дом из крепких, литых бревен весьма затруднительно. Редко рубили крестьяне дома столь высокими и широкими, порой в два этажа... То ли ярославцы скромнее были, то ли денег не хватало. Но разница в строении и величии бревенчатых изб была разительной. Ярославские мастера не уступали вологодским, и даже, пожалуй, брали верх при обивке домов, строительстве крыльца, в оформлении наличников.
      При въезде в деревню Шутово Василий Иванович заулыбался, и, повернув к Хомутову голову, стал хвастать:
      — Мальчишкой я ходил сюда гулять.
      Хомутов ответил молчаливой улыбкой. Зато водитель не утерпел и спросил писателя:
      — А что не в Тимонихе гуляли-то? Девчонок не нашлось?!
      — Там само собой...
      От такого неожиданного, с хулиганским оттенком, ответа все разразились громким смехом. Мы посмотрели на дома, стоящие по обе улицы, и предложили Василию Ивановичу признаться, в каком жила самая красивая девчушка... Но писатель уже не поддался на шутку. Хотя в деревне стояли очень крупные дома, свидетельствующие о зажиточных хозяевах, и в каждом, наверняка, проживала хорошенькая невеста с богатым приданым... Мы попытались пошутить насчет возможного выбора богатой невесты из Тимонихи. И снова из этого ничего не вышло.
      Зато в деревне Середняя Василий Иванович сам пошутил над собой, вспомнив, как в детстве его напугал петух. Вместе с другом он шел пешком из города Харовска в Тимониху. Всю дорогу желудок урчал и просил еды. Голодные дни валили с ног. Ноги тяжелели и еле передвигались. Охватывало безудержное отчаяние. Но он шел вперед и вселял уверенность в друга. Неожиданно в деревне Середняя они остановились у бани, передохнули минуту и только встали, чтобы идти дальше, как вдруг рухнули наземь, словно подстреленные. Усталость и сон сморили их окончательно, повязали ноги и не давали двигаться. Проспали у бани чуть ли не десять часов, наслаждались ароматом то вечернего, то полуденного разнотравистого луга.
      Про тот случай с ночлегом под открытым небом Белов часто рассказывал, даже в одном книжном рассказе упомянул его. Только вот про петуха ни разу не говорил.
      — Вот где петух нас разбудил, — показал Василий Иванович на серенькую пыльную баньку, расположившуюся недалеко от дороги. — И так здорово пропел, что меня напугал. Вскочили мы на ноги... Поняли, что разбудил нас петух. Тут у меня и сон пропал, и усталость, как рукой сняло.
      Поодаль от знакомой бани стояла другая баня с буро-коричневой крышей, тоже вся пропыленная.
      Я узнал место мальчишеского ночлега... Два года назад, проезжая здесь вместе с младшей сестрой писателя Лидией Ивановной, я остановился по ее просьбе, побродил по деревенским овинникам, посидел вместе с ней у баньки. Она вспомнила детские годы, вспомнила, каким хозяйственным был Василий, как в любое время и разную погоду он спешил домой. У него уже тогда было развито чувство долга перед родителями, чувство любви к родным пенатам. Я достал фотоаппарат и запечатлел для истории обычную баньку, которая вряд ли проживет еще пяток лет, и на стене которой не появится никакой мемориальной дощечки...
      Белов продолжал рассказ о деревушках, молчаливо смотревших на нас.
      — Деревня Борисовская большая была... Сто двадцать домов насчитывала, а сейчас мало их. В этой деревне Красилихе проводились веселые посиделки, вечеринки. Старушки так хорошо пели про коробейников, что сердце выскакивало наружу. Матушка, помню, пела «коробейников» наизусть. И не так пела, как сейчас поют. Мелодия теперь другая.
      Следующая деревня Азла удивила нас количеством домов. На протяжении долгого пути это была чуть ли не единственная деревня, где построено столь много больших домов, вытянувшихся, будто в очереди, цепочкой. Некоторые из них настораживали пустотой, чувствовалось, они давно брошены.
      В глубине деревни тарахтел трактор с тележкой. Он был перегружен напиленными соснами и березами.
      — Это уже наш колхоз — колхоз «Родина», — пояснил Белов. — Мужики лес таскают. Пока нет запрета на лесок, на рубку, его весь и подрубят.
      Около магазина с широкими окнами Белов попросил водителя остановить машину. Не понимая, зачем задерживаться в деревне, когда до Тимонихи осталось немного пути, мы заворчали...
      — Водки куплю, — сказал Василий Иванович.
      — Зачем?! Мы не будем пить...
      — Только не мешай мне, — заворчал на меня Василий Иванович.
      — Я тоже не хочу, — возразил Хомутов.
      — Нас ждет баня, а после бани не выпить нельзя, — помягче, растягивая слова, сказал Василий Иванович.
      — Неудобно, народ вон ходит, — робко заметил я.
      — Дачники, — махнул рукой Василий Иванович. — В деревне остались только пьющие... Я сам схожу за мерзавчиком.
      Мерзавчиком и в вологодских краях, и в ярославских называли пол-литровую бутылку водки. Старое прозвище... Я давно его не слышал.
      Белов открыл дверь машины... Но выйти ему я не позволил.
      — Давайте я схожу, — настойчиво предложил я. Белов передал мне деньги. Я подошел к магазину, потянул ручку двери... Она оказалась запертой. Около магазина
      стояли две старушки. Они пояснили, что выходной, магазин не работает.
      С чувством облегчения мы поехали дальше... Две маленькие деревушки с малохожеными тропками и рухнувшими на землю амбарами остались незамеченными. Белов ни слова не сказал о них. Из тенистых зарослей оврага вылетел черный ворон, огласив округу коротким глухим звуком, он лениво и осторожно взял курс на сосновый бор. Большая птица долго махала крыльями. Я проводил ее взглядом... Хомутов в это время печально оглядывал оставшиеся в деревне три дома. Они топорщились бревнами и пугали отсутствием крыш. Сырые почерневшие бока блестели от недавнего дождя.
      Краски неба менялись на глазах... То его заволакивало синеватой пеленой низких облаков, то оно становилось спокойным и просветленным. Яркому свету удавалось разлиться по всему горизонту, и день приобретал радостные оттенки. А наши души освобождались от страха, что уныло стучащий по земле мелкий осенний дождь может испортить путешествие.
      Только я успел спросить, как называются эти грустные деревушки, и услышал, что это Прохиха и Пичиха, как на небе появилась радуга.
      — Радуга летняя еще, — заметил Белов.
      Края радуги коснулись с одной стороны мелкого голого березняка, с другой стороны тихих уголков забытого поля. Подарок небес гарантировал нежаркие, умиротворенные деньки...
      — Вон моя деревня! — радостно воскликнул Василий Иванович.
      Появление Тимонихи наполнило наши души мгновенной радостью. В безветрии и необыкновенной тишине устремлялись к небу высокие дома. А над ними зависли легкие облака, голубоватый цвет их напоминал весенние подснежники. Дорога перестала петлять. Она приближалась к деревне, украшенной выгнутым разноцветным кокошником из радуги. Мое сравнение радуги с кокошником понравилось и Белову, и Хомутову. Природное сочетание самых разнообразных и сложных оттенков и красок потрясало... Как потрясали и сами размеры радуги. Ничего подобного раньше я не видел. Радуга раздвигала горизонт... Ее живая, серебристо-малиновая дуга охватывала все пространство тимонихских полей, лугов, домов и амбаров.
      И лишь приблизившись к деревне, я увидел, как сужаются концы радуги, захватывая уже только бревенчатый дом. И походила теперь радуга не на кокошник умелых вологодских рукодельниц, а на божественный нимб.
      — Над Тимонихой сияет нимб из радуги, — тихо промолвил я.
      — Что? — переспросил Василий Иванович.
      Я не стал повторять... Подобные сравнения и открытия могли ему не понравиться.
      — Прекрасно, что нас встречает радуга, — сказал я.
      — Удивительно красиво! — воскликнул Хомутов. Ненарушаемая тишина царила в деревне. Каждый дом, будто гриб-боровик, врос в землю, и поражал величием, высотой и размахом. В счастливом настроении плотники рубили здешние дома. Проявили особую сметливость, выдумку, не пожалели ни дерева, ни труда. Крестьянские избы оказались живучими, стойкими. Во всей деревне не встретишь полуразвалин, почерневших и просевших сооружений.
      Чем ближе наша машина подбиралась к деревне, тем быстрее и тяжелее опускались на дома светло-голубые облака. А радуга таяла и незаметно уходила в глубину синего неба.
      На серых фронтонах домов белели окна.
      Проехав чуть дальше деревни, поближе к заброшенной дырявой ферме, мы решили проскочить по основной ближней дороге. Но она напугала нас лужами и разбитыми колеями. Застревать в глухом месте, где трактор давно является роскошью, нам не хотелось. Пришлось вернуться назад и сворачивать на длинную окольную дорогу.
      Белов отказался возвращаться с нами назад. Видимо, устал от машины. Или просто захотел пройти до родной деревни пешком.
      Мы свернули с главной шоссейной дороги на заросшую мелкой травой узкую деревенскую дорогу. Колеса пробуксовывали на сырой траве. Мы тоже вышли из машины... Забежав немного вперед, увидели в низине громадную лужу. Предложили водителю не рисковать, не ехать в деревню, а оставить машину на лужайке. Он так и сделал. Машина отъехала в сторону от дороги и встала.
      Белов помахал нам издалека кепкой. Передвигался по шоссе он с трудом, но и с радостью. Кругом его поддерживали родные луга и дома.
      Хомутов достал из кармана записную книжку, ручку, и быстро застрочил по бумаге... Первое впечатление могло уйти, исчезнуть. Его, как и меня, поразило неслучайное появление на осеннем небе яркой волшебной радуги. А теперь он восхищенно наблюдал, как пешим ходом движется издалека знаменитый писатель к родной деревне. Этот поход тоже неслучаен. Белов шел размеренно, не спеша, устало, будто путник, разыскивающий после долголетнего скитания свой домашний очаг. В руках он крепко держал деревянную трость.
      Вдоль дороги пушились белыми цветами на длинных твердых стеблях надоедливые репейники.
      Радуга над осенней Тимонихой окончательно исчезла.
      Задумчивый Белов напомнил мне почему-то исход великого русского писателя Льва Толстого из Ясной Поляны. Не знаю, что он думал в те минуты, когда вышел из теплого дома и направился на станцию, какие мысли приходили к нему, о чем чаще всего он думал, глядя на мелкие, частые облака, нависшие над сиротливой русской землей. Вот также теперь бредет в глубоких раздумьях другой великий писатель... Идет по той же русской печальной земле, лишь с той разницей, что идет домой, ищет взглядом заливные луга, а они в бурьяне, смотрит на колхозные производственные постройки, а в них не слышно ржания лошадей. Он возвращается в родительский дом... Ноги сами его несут. Лишь взгляд, погрустневший от увиденной пустующей земли, все чаще опускается вниз...
      Небо, вобравшее в себя веселую радугу, вдруг потяжелело от свинцово-синего цвета. Что бы могло это значить?! Только что на нем мы видели признаки наступающего хорошего дня. Теперь оно грозило ненастьем, буйным ветром и холодным промозглым дождем.
      Мы дождались Василия Ивановича и вместе подошли к широкой луже. Она не пускала нас в Тимониху. Обнаружив среди грязной воды несколько твердых островков, я лихо впрыгнул на них и добрался до сухого места. Тот же путь проделал и Хомутов. Но старому хозяину деревни повторить наш бросок через лужу было не под силу, и я снова вернулся к нему.
      Из ближнего дома навстречу нам вышла женщина в длинном теплом свитере и белом платке. Она поздоровалась с Василием Ивановичем и, догадавшись о наших проблемах, тут же принесла со двора широкую доску. Другую доску я нашел на лугу.
      Уложив доски на твердые островки посреди лужи, мы повели Белова на другую сторону. Дорогу преодолели без проблем.
      Как только мы перешли лужу, небо вновь наклонилось к земле и осветило ее добрым светом. Видимо, Всевышнему угодно было устроить небольшое препятствие на нашем пути в Тимониху. В начале нас ждал подарок в виде божественной радуги, а затем испытание — преодоление неприятной вязкой лужи.
      Теперь все позади. В первом доме в белых окнах задрожали занавески... Доброе морщинистое лицо старушки выглянуло из окна, и нас тотчас встретила сияющая радостью улыбка. Белов сказал, что эту старушку зовут Августой Андреевной Корзинкиной. Сын у нее живет в Архангельске. А дочь только что помогла нам перебраться через лужу.
      — Самая хорошая дорога это та, что знаешь, — сказал облегченно я, вступив на прибитую мелкую травку.
      — Самая хорошая дорога это — хорошая дорога, — поправил меня веселым голосом Белов.
      Деревенская дорожка побежала вверх по небольшому взгорью. Мы оставили позади себя крепкую большую избу с нашей спасительницей и побрели к родному дому писателя.
      — Когда у меня в гостях был Пол Хлебников, то он по этой дороге на лошадях ездил с братом, — поделился неожиданной новостью Белов.
      — Его недавно убили, — сказал я. — Вроде за статью про олигархов и их невероятных доходах. Он ведь русский, из эмигрантской семьи...
      — Слышал. Братья оставили о себе хорошую память. Подарили подсвечники в церковь.
      — Как они сюда попали?
      — Пола Хлебникова интересовали северные деревни, природа, культура... Он сказал мне, что представлял Россию по моим книгам. К тому же такой ее оставил после революции и его отец. Он много рассказывал ему о церковных праздниках, о деревенских мастерах, о запряженных в тройки лошадях. Но когда он приехал в Москву, то не узнал России. Она оказалась чужой, не той, что описана в книжках. Вот он и поехал искать патриархальную потерянную Русь.
      — Интересно. Поездка на лошадях, видимо, тоже ностальгическое воспоминание?!
      — Наверное.
      Земля не сохранила лошадиных копыт. Но они и ни к чему были. Достаточно короткого рассказа писателя, чтобы понять трагедию белой эмиграции. Столь запоздалая вынужденная, поездка по вологодским деревням, душевные разговоры с человеком, создавшим гимн русскому крестьянству, необходима была Полу Хлебникову во имя связующей нити прошлого с настоящим и будущим, и чтобы ощутить себя окончательно вернувшимся, вросшим в русскую землю человеком.
      — Понравилась Хлебникову Тимониха? — спросил я.
      — Он все удивлялся, что не осталось здесь крепких крестьян. Все ведь разорено... Раньше у нас одни кулаки жили, зажиточные крестьяне. Всех раскулачили... Вот откуда беда-то пошла по России. Хотя сначала уничтожили веру, а потом началась свистопляска.
      — И доплясались, — сурово покачал головой Хомутов. — Какие большие фермы брошены!.. Кажется, восстанови крыши, завези коров, и жизнь наладится... Но это обман. Настоящих крестьян, действительно, почти нет.
      — Заславская завершила разрушение деревень, — добавил Белов.
      — Этого академика мы помним, — сердито произнес Хомутов. — Она тогда с кем-то из правительства объявила деревни неперспективными.
      — Да, — согласился Белов. — В то время я как раз выступал против больших ферм...
      — Почему? — поинтересовался я.
      Дорога, ведущая к родному дому
      — А потому, что нельзя хвастовством заниматься! Маленькие фермы легче обслуживать. А такие грандиозные фермы уничтожили деревни.
      — Доля правды в этом есть, — согласился я с позицией писателя, лишь немного ее смягчив.
      — Не доля, а вся правда! — возразил Белов.
      Дом Белова стоял в самом центре деревни. Ни справа, ни слева от него не сохранилось ни одного дома. Зато через улицу, напротив беловских окон, красовалось сразу три дома. Шифер на крыше, уложенный плотными рядами, как шоколадные плитки, блестел после недавнего дождя. Трава у садового частокола пожелтела, пожухла. А за частоколом, перед входом в избу, густая трава еще хранила свой зеленый цвет. На высокой березе резвый ветерок шевелил уцелевшие стойкие листья.
      Память подсказывала мне, что крыльца с козырьком у дома не было, и заходить в помещение следовало через дверь во двор. Так и случилось... Крыльцо хозяин до сих пор не построил. Дверь оказалась приоткрытой. Она набухла от дождя, но не скрипела, не застревала в косяках.
      Василий Иванович распахнул дверь внутрь двора и первым стал подниматься по ступенькам... Мы смело двинулись за ним.
      Хозяйка уже поджидала нас, потому, заслышав шаги, вышла на двор и встретила нас на верхних ступеньках лестницы. Молчаливой, скромной улыбкой одарила она и брата, и гостей. Узнав меня, Лидия Ивановна тут же поинтересовалась, не тяжелой ли была дорога, почему со мной нет жены. В прошлый свой приезд я был с женой Галиной.
      Василий Иванович быстро разделся, и, не обращая на нас внимания, пошел бродить по комнатам. Мы занесли сумки и коробки с продуктами, разделись и присели отдохнуть на лавку.
      Лидия Ивановна засуетилась на кухне, загремела чашками.
      — Сейчас будем пить чай, — тихо и ласково скомандовала она. — С дороги чай попить очень даже нужно.
      Хомутов поблагодарил хозяйку и пошел на зов Белова осматривать жилье.
      На стенах передней комнаты висели знакомые пейзажные картины и живописный портрет матери писателя Анфисы Ивановны. Потускневшее от времени зеркало, широкий стол, вместительный диван, лавка вдоль передних окон... Все вещи находились на прежнем месте, как и два года назад. Дощатый пол чисто вымыт и устлан длинными дорожками, знакомыми мне по бабушкиному дому. Они, конечно же, ручной работы, сделаны какой-нибудь здешней мастерицей, а не куплены в магазине. Дорожки выстираны и пахнут свежим мылом.
      Теплый воздух в доме подсказывает: хозяйка перед нашим приездом крепко натопила печь.
      За раздвинутыми оконными занавесками глядели в мою сторону дом соседа и раскидистая сучкастая береза. Листья она уже потеряла, потому выглядела жалко, одиноко. Чуть поодаль виднелось еще одно голое дерево. Его обидела, скорее всего, не осень, а пожар. Уж больно уродливо свисали ветви с него... Василий Иванович говорил, что пару лет назад как раз где-то в том месте сгорел дом с животными. Потемневшие деревья думали о чем-то своем, были холодны и чужды.
      Лидия Ивановна, заметив мой интерес к деревне, присела рядом на лавку, и, напряженно вытянув шею, посмотрела за окно.
      — Пусто в деревне, — сказала она. — А мне уже привычно... Я вжилась в этот дом, скучать некогда... А работы много.
      — В деревне всегда работа найдется, — соглашаюсь я. — Но не одиноко вам тут с тремя жителями-то?..
      — Да что вы!? Какое, одиночество!?.. Я в этом доме выросла, я только здесь себя хорошо и чувствую. В Вологде мне скучнее... Не будь здесь дома, я бы пропала.
      В соседних комнатах послышался смех Василия Ивановича. Голоса Хомутова вначале не было слышно, но потом и он разразился смехом.
      — Люблю, когда Вася приезжает сюда, — отозвалась по-своему сестра на смех брата. — Он любит Тимониху. Часто сюда приезжает... Ему она необходима, как источник для раздумий, выстраивания сюжетов рассказов и повестей. Я сейчас помогаю ему вычитать книгу о Гаврилине. А то рукописи на машинке печатаю, последние десять лет... Вы читали в журнале повесть о Гаврилине?
      — Да, читал. Я знаю, что он над ней работает...
      — Он там так много ругает тех, кто мешал композитору, что я вычеркиваю многие предложения... А он упрямится, снова все восстанавливает. Надо ему как-то вам внушить, подсказать, чтобы он поубрал критику. Подсократил текст. Они ведь ему не простят...
      — Сегодня нечего бояться, — успокоил я Лидию Ивановну, поняв о каких критиках-рубинштейнах идет речь. — К тому же пусть они боятся Василия Ивановича.
      — Какое там «пусть боятся»! — махнула рукой хозяйка. — Они уже после первой публикации пристали к нему.
      — Все равно... Пристали, отстанут. Василий Иванович крепче их... Да и невозможно, как вы сами говорите, уговорить его сократить неудобные страницы критики.
      В комнату шумно вернулись Белов и Хомутов, с веселыми, сияющими лучистым светом глазами.
      — ...У меня щеки горят, когда смотрю телевизор, — продолжал говорить Белов молодому гостю. — Я недавно в Японии гостил. Так там полдюжины дневных и ночных телепередач, и никаких мерзопакостных сцен, на уровне медицинской физиологии, в передачах нет. Японцы, как немцы, в этом отношении брезгливы и щепетильны. Даже французы не допускают порнографии на телевидении. И американцы...
      — Подтверждаю, — сказал я, включившись в разговор. — Я не раз был в Америке, смотрел по телевизору двадцать программ и ни одной обнаженной женской груди не видел. Там существуют ограничения, запреты... А мы вроде как берем пример в строительстве демократии с американцев, а вот опыт запрета пропаганды разврата на телевидении не берем. Там на телевидении и ужасной громыхающей современной музыки не услышишь. Стремление к классике. У нас и здесь все наоборот.
      — Толя, я тебе говорил, пока швыдкие управляют культурой, забудь о русской культуре, — нахмурил брови Белов. — Идет плановое уничтожение России. Вот по телевидению обвиняют русского человека в пьянстве, мол, на Руси всегда пили. Нет. Это приобретение, это зло — новейшее... Я изучал историю данного вопроса и ответственно говорю: не было таких традиций на Руси. Мужики пили одно пиво. И если кто напивался, то его считали изгоем, над ним смеялась вся деревня.
      — Сейчас над трезвым будут смеяться, — добавляю я.
      — Именно так. А телевидение обманывает народ, искажает историю. Нет бы за трезвость боролись, а они показывают лишь драки да убийства... Еще эротические фильмы. И эта продукция только в России демонстрируется.
      — Откуда же все это зло? — спросил, присев на стул около стола, Сергей Хомутов.
      — Навязали нам, — ответил Белов. — Все зло, пошлость, вся торгашеская политика, все навязано стране. Такое ощущение, что торгуют все — и дети, и старушки, и министры. Только министры торгуют не семечками, а страной, природными ресурсами. Наша беда, что мы поддались торгашескому правительству.
      — Согласен, — кивнул Хомутов.
      Лидия Ивановна, прислушиваясь к серьезному разговору, внимательно следила за братом, и тоже часто кивала ему головой в знак согласия. Не оспаривал сказанного и я. Мне хорошо была известна деятельность Василия Ивановича на посту руководителя Всероссийского союза борьбы за народную трезвость. Он основательно изучил тогда вопрос о том, кто привез горячительные напитки в русское государство, кто открывал в каждом уголке страны шинки для спаивания народа и зарабатывания средств на его горе, и почему в России прижилась политика кремлевских вельмож, что «пьяным народом легче управлять».
      — Давайте пить чай, — предложила Лидия Ивановна. — Самовар уже вскипел.
      — Чай из самовара, — засмеялся Василий Иванович, приняв приглашение сестры и подсаживаясь к столу. — Давно я не пил чай из самовара.
      — Василий Иванович, а японец, ваш знакомый профессор, в этом году приезжал в Тимониху? — спросил я.
      — В том году он гостил у меня. Но в Вологде... До Тимонихи в этот раз он не добрался.
      Наш обеденный стол быстро и аккуратно заполнился всякой снедью. Посреди возвышался начищенный, как всегда до блеска, пузатый самовар. Чревоугодничество продолжалось долго. Мы отнеслись к нему самым серьезным образом. Особенно к чаепитию. Всему виной была долгая дорога. Пока глотали из больших чашек горячий чай, вели разговоры на самые важные и злободневные темы. Самовар остыл, его подали во второй раз... Лидия Ивановна хлопотала, бегала по дому, и, присаживаясь к нам, все расспрашивала брата о его домашних делах, изредка гладила его то по одному плечу, то по другому. Заметны были привязанность ее к Василию Ивановичу, искреннее отношение, забота, переживание.
      Василий Иванович за чаем не переставал говорить о проблемах России. Боль его души переходила к нам... Горько было слушать рассказ уроженца Тимонихи, в которой, как он говорил, еще недавно бегали ребятишки, мычали коровы, звучали песни, а теперь лишь бурьян да пустота.
      После застолья Василий Иванович вновь провел для нас небольшую экскурсию по дому. Показал даже цветы в плошках. Их сажала старшая сестра писателя Александра Ивановна. Росли они плохо, болезненно, а она все равно занималась ими, отдавала, как заметил Василий Иванович, «тепло души». Гибель некоторых цветов, напрасный труд немного раздражали его. Однако он не препятствовал попыткам сестры развести цветы.
      Он не успел показать Хомутову еще свой кабинет на чердаке. Самого хозяина Лидия Ивановна не пустила наверх, испугавшись крутой лестницы. Василий Иванович не проронил ни одного слова возражения, разрешил побывать в кабинете без него. Мы осторожно преодолели лестничные ступени, цепляясь за поручни, и прошли в творческую мастерскую писателя. Там оказалось холоднее, чем в доме. Зато с дальнего противоположного угла чердака разносился тонкий аромат сена. Я стал осматривать домашнюю утварь, книги, иконы, картины, и вспоминать все эти предметы, которые мне были уже знакомы. Новинок не прибавилось и здесь. Книги, подобранные Шукшиным возле закрытой библиотеки, лежали на полке. Когда в деревне ломали здание библиотеки, и безграмотные чиновники выкинули книги на улицу, он некоторые из них собрал в небольшую стопку и принес в дом писателя. Теперь они напоминали о последних днях сельского очага культуры, а также имели значимый статус, то есть статус книг, спасенных великим кинорежиссером. На столе я заметил перо глухаря.
      Спустившись вниз, я спросил у хозяина о птичьем пере.
      — Гости приезжали ко мне, вот и убили пару глухарей, — грустным голосом ответил Василий Иванович. — Мне принесли одного, а я его отдал соседу напротив. Глухарь был тяжелый, важный, как барон... Царская птица. Мне жалко было ее резать. Вообще-то мне всегда жалко было птиц, я даже в детстве не зорил гнезд... Найдешь гнездо в лесу, а там такие птички крохотные, сразу жалость подступает.
      — А больших птиц не жалко стрелять? — иронично спросил я.
      — Каких?
      — Страусов, к примеру?
      — Страусов?! Я знаю только то, что они длинноногие и бегают быстрее демократов.
      Шутка Белова всем понравилась и вызвала смех.
      — Демократов, разоривших страну, тоже, наверное, можно немного попугать из ружья?! — поершился я.
      — Россия, благодаря им — ельциным, Гайдарам и Чубайсам, — стала почти колонией, — Белов перестал улыбаться, тяжело вздохнул. — Правда, колонией пока с ракетами. Но все признаки сырьевого придатка налицо... А охотником я тоже был... Стрелял в рябчиков, тетеревов. Одну только тетеру убил. На глухарей не ходил.
      — Зато за грибами, наверное, любите ходить?
      — Два года назад ходил в лес за рыжиками.
      — Он любит в лесу гулять, — похвалила брата Лидия Ивановна. — Порой идет просто посмотреть... Понаблюдать.
      Без осмотра в доме осталось только подвальное помещение. Белов предложил спуститься во двор, при этом сказал:
      — Северные дома так строились: внизу теплые хлевы, скотина, сено. Наверху — люди.
      Мы вышли во двор, осмотрели, будто экскурсанты, крестьянский садовый инструмент, корзинки, санки, ступы, шайки. Белов без ложного стеснения поднимал предметы домашнего обихода, покрытые пылью, побитые от частого использования, и говорил о них с таким интересом и важностью, что, казалось, мы осматриваем античные произведения искусства. Впрочем, и санки, и прялки достойны того. А пройдет сто лет, и они обретут в культуре крестьянской России не меньшее значение, чем сегодня имеют те же предметы античной эпохи.
      Лидия Ивановна оставила нас, пошла в баню... Оказывается, около двух часов назад она затопила для гостей баню. Теперь ходила туда подбрасывать в печь дрова.
      — К вечеру банька будет готова! — сказала она, уходя.
      Хомутов засомневался: собираться в баню или не собираться. Но я его легко уговорил. Все-таки не каждый день появляется случай попариться в новой бане знаменитого писателя. К тому же мне хотелось сравнить старую сгоревшую баню с новой, подаренной губернатором.
      У нас появилось желание погулять по деревне, оценить местные достопримечательности. Белов отказался идти с нами. Его подводили ноги. Он отправил нас одних бродить по осенней Тимонихе, а сам пошел в дом подремать.
      Теперь экскурсоводом был я. Лидия Ивановна оставила нам для похода старые поношенные кирзовые сапоги. Мы сбросили ботинки и обули их.
      Опасения хозяйки оказались не напрасными. Сырая трава и разжиженные тропинки могли превратить нашу легкую обувку в негодность.
      Направившись к первому жилому помещению, к небольшому дому, срубленному еще отцом и матерью писателя, мы не заметили на улице ни одной живой души. Даже из окон близких домов никто не посмотрел в нашу сторону. Родительский дом оказался на замке. Белов сам обшивал его «вагонкой», внутри соорудил туалетную комнату с белым унитазом. Я рассказал Хомутову, как писатель, привезя унитаз из города и ставя его для пущей науки, не добился от односельчан повторения «положительного примера».
      Рыбинский поэт охотно шел за мной, расспрашивал про встречающиеся на нашем пути амбары и бани. Я показал ему баню, где родился писатель, затем баню, в которой им была написана прекрасная книга «Лад». Довел его до реки Сохты. В ней Василий Иванович любил купаться, ловить рыбу. Иногда он ловил рыбу прямо ртом. Нырнет в воду и высматривает открытыми глазами плотвицу... С трудом добрались мы до небольшого озера. Спустилась к нему, раздвинув жесткую траву. Вода и небо были одного цвета. Красотища кругом — смотришь, и душа замирает. Каких только цветов не подарила осень прибрежному лесу! Желто-золотые... Серебристые... Пурпурные... Красные... Ни одного дерева одинаковой раскраски не увидишь. Пробежит по воде ветерок, колыхнет старый лист, и он мгновенно исчезает. С дерева летит другой, желто-лимонный... Ложится он на воду и ждет своего часа, когда вода поглотит его бесследно.
      Зачарованные осенним лесом, водой озера, мы стоим на краю луга и дышим на редкость чистым воздухом. От поэтического взгляда Хомутова не ускользают приметы октября. В радостных выражениях характеризует он яркие, чистые просторы, дремлющие деревья, одиноко разбросанные на взгорке бревенчатые дома. Я моментально соглашаюсь с ним, ибо мне хочется громко, на всю вселенную, крикнуть, как прекрасны здешние места. Сдерживают меня лишь внезапно охватившее душу волнение и незнакомое учащенное сердцебиение. Подобное покорение красотой природы случалось со мной редко... Все случаи можно быстро вспомнить. Это было в Сербии, например. С высокой горы я любовался заснеженным сказочным сосновым бором, и сердцу не верилось, что такие сказки могут быть в реальной жизни. Так случилось и в Норвегии, когда передо мной из древней военной крепости открылись глубокие северные озера, стиснутые в объятьях скалами-исполинами. И, конечно же, сердце щемит и душа рвется наружу, когда встретишь в наших русских лесах, на узком березовом пятачке, десяток белых грибов... Хомутов продолжает мой рассказ, добавляя к нему пример с рыбалкой, когда сидишь туманным утром на берегу камышевого пруда и следишь за клевом карасей... Восторженные детские чувства, видимо, может вызвать только природа. Вот с неба просачивается луч солнца, и верхушки высоких берез тут же охватываются языками огня... Мы ликуем. Фотоаппараты то и дело щелкают. Хочется увезти с собой кусочек тимонихской красоты.
      Наш следующий неспешный поход — к Никольской церкви. Ее восстановил, как известно, сам Белов. В ней крестились его мать и отец. Рядом с храмом кладбище, а на нем могила матери Анфисы Ивановны.
      В церковь мы не попали. Забыли ключ у Василия Ивановича. Он предлагал взять его, когда еще рассказывал о подсвечниках, подаренных братьями Хлебниковыми. Я вспомнил о ключе у самых ступенек в храм.
      Ступеньки подверглись тщательному ремонту. Дождь и снег, к сожалению, съедают деревянные половицы, как короеды, три-четыре года — и они приходят в негодность. Прихожане не стали ждать, когда доски полностью сгниют и провалятся... Они их все заменили. От соприкосновения с осенним дождем доски немного посинели. Хомутов присел на них передохнуть, осмотреться. Рядом с дверью стояли оставшиеся после работы доски. Я поднял одну кверху, она оказалась легкой и тонкой. Значит, в ближайшее время прихожанам вновь придется менять половицы, они не выдержат испытания суровой погодой.
      Мы обошли храм вокруг. Любовались им и вблизи, и на расстоянии. Кирпичную кладку церкви спасали от разрушительных потоков дождя умело сделанные водостоки. А крыша и купол, крытые плотным железом, давали гарантию, что здание простоит еще долгие годы.
      — Как все непредсказуемо в русской действительности! — горестно произнес Хомутов. — Знали ли здешние крестьяне сто, даже пятьдесят лет назад, что в этой деревне вскоре останется один лишь чудом уцелевший храм, что ходить на службу в него будет некому, поля кругом зарастут бурьяном, и нам не с кем будет даже поговорить?
      Я молча согласился с Хомутовым.
      Василий Белов по этому поводу нашел бы, что ответить. Он во многих интервью журналистам говорил, что движение человечества путем научно-технического прогресса, а не нравственного, ведет к катастрофе. Мир упрямо движется к пропасти. Деяния человека, безжалостно рубящего лес и выкачивающего остатки нефти, являются ярким подтверждением этого.
      Кладбище, где находилась могила матери Белова, зеленым островом раскинулось среди дичающего и густо зарастающего сорной травой пространства лугов. На мелкой зеленой траве, сохранившей свой цвет после скашивания первого прироста, ярким и нарядным выглядел лишь молодой дуб, приютившийся вблизи могилы Анфисы Ивановны.
      С грустным чувством мы покинули кладбище. Придет время и оно тоже зарастет серой травой, могилы сравняются с землей и некому будет поклониться праху тимонихских крестьян-тружеников. Сегодня помолчали и помолились у православного креста и надгробного камня я и Сережа Хомутов, пару месяцев назад приходил сюда Василий Иванович... А что будет завтра? Опять вспоминаются слова Белова, мудрые слова... «А завтра тоже надо жить, надо просыпаться, идти на работу и спокойно жить».
      Видимо, и впрямь у современного русского человека ничего главнее нет, как работать и спокойно жить. Церковь не зря учит: уныние — грех!
      Мы идем по полю к деревне. Она манит нас не только широкими могучими домами, но и аккуратными стожками сена. Видимо, деревня жилая. Хозяин так ладно сметал стог, что смотрится он издалека красивым термитником. По нынешним временам стог сена здесь редкость. И при виде его пробуждаются детские воспоминания сенокосной поры.
      Поле под ногами гудит. Шуршит от соприкосновения с кирзовыми сапогами жухлая трава; она здесь так одичала, постарела, что превратилась в непроходимую чащу. Наши сапоги упрямо рвут ее. Мы ловим взглядом не говорливого ворона, плывущего по синеющему небу, а каждую кочку, каждый булыжник.
      Навстречу нам вдруг выглянул из травы плуг. Забыт он здесь давно. Его железяки со всех сторон охвачены старой травой. Подойдя поближе, я внутренне ахаю: руль плуга совершенно чист от коррозии. Лишь широкие колеса да боковые перекладины покрыты ржавчиной. Кажется, приложи умелые руки, и агрегат можно использовать в работе.
      Крестьянское орудие труда символизировало гибель научно-технического прогресса в здешних краях. Появилось еще одно свидетельство мудрой правоты Белова: потерял крестьянин интерес к земле, оборвалась в его душе нравственная связь с землей, и оставил он родной очаг... И не задержала его эта большая техника.
      Хомутов осторожно взобрался на плуг, повертел руль... Стоя на прочном железе, он выпрямил спину и посмотрел на поля. Окрестности Тимонихи открывались далеко-далеко. Сам плуг стоял на взгорке... Если бы он не был столь тяжел и громоздок, а колеса оказались легки на вращение, да еще трава была бы скошена, то его можно было толкнуть и покатить вниз. А так в густой траве он стоял мертвым памятником, напоминающим о том, что и здесь когда-то пахались поля.
      Ступая по траве, скрывающей наши следы, мы, не спеша, спустились в ложбинку. И как только выбрались из нее, так попали в деревню с красивыми стожками.
      Однако первая встреча произошла не с ними, а с большим зданием, с крыши которого мужики грубо сдирали шифер. Здание напоминало школу. Такая неожиданная встреча не могла не испортить нам настроения. Здание стояло крепко, бревенчатые бока не покосились... Мужики разбирали не бревна, стаскивали лишь шифер. Выходит, сам сруб никому не нужен, его не собираются перевозить в другое место и строить из него полезное для людей учреждение или жилье. Намерение людей было очевидным — попользоваться лишь шифером. Это варварский подход. Оголенная крыша, незащищенная от дождей и снега, тут же сопреет и сгниет.
      Безжалостно подходил нынешний крестьянин к зданию, срубленному его предшественниками. Неразумно. Неэкономно. Зато поживился... Психология московских политиков-рыночников: наживайся, кто как может. Дошла эта губительная, алчная установка и до деревни. Мы даже не стали спрашивать плотников, зачем они так поступают. Ответ очевиден: все равно, мол, здание пропадет, оно никому не нужно.
      Интересная политика: в стране повсюду нехватка жилья, а здесь обрекают на смерть крепкий ладный дом.
      В деревне жили разные люди. Около одного дома трава скошена и сложена в стожки. У другого дома лопухи и крапива так буйно разрослись, что достали до окон. Один хозяин чинил каждый год садовую изгородь, у другого она давно упала. Есть нечто общее... У каждого двора помирают брошенные амбары. От их крепких дверей с широкими косяками, от здоровенных бревен веет историей. Чувствуется, рублены они мужиками сильными, трудолюбивыми. Лишенные всякого убранства, они все равно торжественно красивы. Видимо, потому, что в них чувствуется напряжение дерева, неприступность, и в то же время хозяйская полезность, домовитость. Сегодня амбары никому не нужны. Хранить в них нечего, нет у крестьянина ни зернового хлеба, ни муки, ни крупы. Вот он, драматизм отечественной аграрной политики. Про таких крестьян раньше говорили так — у него в амбаре и мыши перевелись.
      Поразил меня и Хомутова дом с шестью фасадными окнами на просторной подклети, возвышающийся над всеми остальными бревенчатыми собратьями. Практический ум северного плотника добился здесь гармоничного единства пользы и красоты. Суровая монументальность сочеталась с эстетическими, выразительными формами, деталями и линиями. Под одной крышей собраны и жилые, и бытовые, и хозяйственные постройки. Сбоку виден помост, по которому в дом въезжали запряженные лошади. Вместительность общей площади поражала воображение человека, не заходящего даже внутрь помещения. В холодное время хозяин топил лишь небольшие комнаты, предназначенные для питания и ночлега.
      Другой дом, точно такого же сложения и мастерства, стоял на обочине деревни с заколоченными окнами. Он типичен, но также величав и срублен в древних традициях. Топор в руках северных плотников, действительно, универсальное орудие. Мы обошли оба дома вокруг, подивились плотницкому искусству. Их отличала особая пластичность, прочность, устойчивость и выверенные приемы народной деревянной архитектуры. В последние годы хозяин обил бревна досками. Но не просто спрятал их от дождя, а сделал так, что они не нарушили строй и формы дома. Окончания бревен, например, были закрыты струганными длинными досками с нарядным, узорчатым украшением.
      На боковой стене двора я разглядел обычный скворечник. Несмотря на его старость, на забуревшие от дождей дощечки, выглядел он все-таки жилым. По весне в нем могли жить скворцы. Других птичьих домиков ни в самой Тимонихе, ни в окружающих ее деревнях я не видел. Меня удивило и то, что скворечник был прикреплен не к дереву или длинному шесту, как обычно делают у нас на ярославщине, а к стене двора.
      Хомутов отошел от дома, отстранение прижался плечом к стожку сена и начал записывать свои впечатления в блокнот.
      Тих и спокоен мир деревни. Не хватает, правда, главного — гомона мальчишек, гоняющих по улице на велосипедах. Крепкие дома свидетельствуют, что здесь не только жили мастеровитые плотники и труженик уживался с художником, но здесь еще недавно обитали многодетные семьи. На дворах содержалась скотина... Детишки помогали взрослым по вечерам загонять ее на ночлег. На центральной улице после этого оставались тропинки, часто истыканные коровьими и овечьими копытами. Какие мысли посетили в этой деревне Сергея Хомутова? Что в эти минуты взволновало поэта? То ли умиротворенность деревни, то ли разрушающий бег времени?!.. Хотя вопрос у нас возникал общий: когда человек вернется на землю и оживит эти вековые крестьянские усадьбы?
      Я отвлек Хомутова от глубоких раздумий и наблюдений, и мы пошли скорым шагом в Тимониху. Трава стояла выше пояса. Но мы не сбавляли шага.
      Василий Иванович встретил нас беспокойным взглядом. Слишком долгим оказался наш поход. Он часто подходил к окну и высматривал нас. Переживал, не заблудились ли мы. По его признанию, через полчаса он намеревался идти разыскивать нас.
      Наш рассказ об увиденном успокоил его.
      — Вы дошли до озера Кизьмицкое, — сказал он, выслушав нас. — Там милиционер живет... Но особо красивое озеро Азлицкое. Туда вам не дойти. Там церковь каменная была, потом ее в склад превратили.
      — Рыбу в озерах, наверное, всю уже выловили? — спросил я.
      — Ничего подобного, — возразил Белов. — Когда здесь делали дорогу, то песок брали для нее рядом. Вы видели карьер? Рабочие в перерыв любили порыбачить. Наловят и уху варят.
      — В соседней деревне, рядом с церковью, мужики крышу на каком-то хорошем доме разбирают, — пожаловался Хомутов. — Жалко. Здание еще постояло бы. Зачем они шифер тащат?
      — Им разрешили шифер взять, — ответил Белов. — Этот дом давно был переделан под школу. Хранили там баллон с газом, он взорвался... Можно было сделать ремонт, но не захотело начальство. Бросили здание. Увы. Я бы из этого дома сделал какую-нибудь мастерскую. А какая там рядом стояла деревянная церковь!
      — Плохая власть, — пожурил Хомутов.
      — Руки просто не доходят, — отказался от критики Белов. — Я о местном главе писал на выборах статью. Агитировал за него.
      — Василий Иванович, удалось ли вам в последнее время какие-нибудь деревянные памятники спасти, церквушки, амбары? — спросил я. — Их ведь почти не осталось.
      — Недавно губернатор Позгалев обещал мне перевезти под Вологду один старый-старый амбар. Он для зерна. Таких уже нигде нет. Двухэтажный амбар. В Шапше я хотел восстановить церковь. Не хватило сил. Но ее еще не разрушили.
      Белов задумался, присел на диван. Хомутов тоже с радостью опустился рядом. Ноги у нас гудели, хотелось отдохнуть, попить чайку.
      — Я хотел утром завезти тебя сегодня в Харовский музей, — сказал мне Белов. — Может, к вечерку поедем?!
      — В следующий раз, — отказался я от предложения. — Я обещал Ольге Сергеевне, что вечером мы вернемся в Вологду.
      — Зря. Там в музее есть что посмотреть.
      В комнату вошла раскрасневшаяся Лидия Ивановна. При виде нас ее лицо расплылось в широкой улыбке.
      — Вовремя вернулись, — выпалила она. — Банька готова. Можете сразу, не мешкая, идти.
      — Давайте-давайте, — подбодрил нас Белов. — Ступайте. Сегодня муж соседки трубу там доделывал. Но из-за шифера так и не доделал.
      За баней, в голубой дали, млели желтые перелески. На них давил, незаметно опускаясь, темно-синий купол неба. Погода менялась. Час назад нас сопровождало светлое ясное небо. На горизонте едва дышали одинокие полоски фиолетовых туч. Теперь они раздались вширь и вглубь, налились тяжелой свинцовой синевой и стали опускаться ближе к земле. Горизонт сужался, но горел прежним заманчиво-голубым светом. Белые расплющенные облака сдерживали натиск непогоды.
      Ощущение приближающегося дождя пугало меня. Вечером труднее добираться по лесной гравийной дороге. А если ее размоет, то труднее будет вдвойне.
      Зайдя в свежерубленную баню, мы мысленно пожелали одного — пусть спадет напряжение туч, и дождь минует Тимониху.
      Запах древесины и лесного мха бил в ноздри. Парилка оказалась просторнее прежней. Широкая верхняя полка могла вместить пятерых человек. Такой же здоровенной оказалась и сама лавка. От сильного жгучего пара она выглядела сухой-сухой, хотя по рисунку дерева было видно, что установлена она недавно. Необжитость помещения сковывала нас, но мы, не торопясь, разделись, постелили на полку под светлым, незаконченным еще потолком простыни и взобрались туда полежать и попреть в знойном горячем воздухе. Время на разговор есть. Поделиться впечатлениями от прогулки по лугам и деревням первым захотел Сергей. Как оказалось, его более всего взволновали громадные дома... Он полагал, что края тут глухие, необжитые, а вышло наоборот. Жил тут народ с размахом, богато и весело. Только сейчас жизнь приостановилась...
      Брошенный мною на камни ковшик воды оживил их, от них валом повалил пар. Можно еще понежиться на верхней полке, пообщаться.
      Два раза, замотавшись в белые простыни, мы выбегали на улицу. Остывали и снова шли распознавать прелести новой бани. Горячий пар в предбаннике заметно выбивался из приоткрытой двери, струился в холодном пасмурном воздухе, призывая нас побеспокоить еще раскаленные камни. Теперь Сергей орудует ковшиком...
      Пар крепко держится в бане. С Хомутовым хорошо философствовать и предаваться раздумьям о судьбах русских деревень и малых городов. Хорошо молчать. Он искренен, не фальшив, к тому же начисто лишен выспренности. Мысли его оригинальны, чисты. В недалеком прошлом он потерял малую родину — Мологский край. Ее затопили при создании Рыбинского моря. Вместе с мологжанами он часто ездит в зону затопления, ищет родные камни. В стихах и воспоминаниях любовь к родине сменяется грустью по человеческим деяниям. Кажется, жизнь идет вперед, человек строит заводы, водохранилища, технику, а потом оказывается, что все это — не шаг вперед, к цивилизации, а шаг назад—к пустоте и вымиранию. В этих размышлениях я нахожу много общего с мыслями Белова. Не только в осознании гибельности научно-технического прогресса, но и в выстраивании своего мира... У одного — это мир Тимонихи, уходящий в небытие со всей своей красотой и древностью. У другого — мир Мологи, уже похороненный под водами Рыбинского моря.
      Накануне семидесятилетия писателя в Тимониху приехала молодая журналистка из «Комсомольской правды». Она заночевала в деревне, пообщалась с Василием Ивановичем и написала статью... Я читал ее, и во мне все больше росла злоба на автора, недоверие к аргументам. Но концовка меня все же успокоила. После чаепития с морошкой в сахаре, после топленого молока в горшочке прямо из русской печи она приехала в столицу и, посчитав незавершенными командировочные мысли о писателе, решила найти его дочь. Неизвестно, что спрашивала корреспондентка, только дочь Анна сказала ей: «Папа создал свой мир. Он так и остался в деревне Тимониха. И не хочет знать, что все вокруг изменилось». Автор могла продолжить свое легковесное писание, но чем-то запала в душу ей Тимониха, и она нашла чудный вариант концовки статьи: «Может, оно и так. А мне понравился мир Белова. Чистый и светлый, как ягода морошка».
      Действительно, как чуден и чист мир Белова, который он так хлопотливо бережет, защищает, лелеет, прославляет. Ему здесь вольготно, комфортно, как рыбе в воде, как птице в небе.
      Частичку этого мира мы увезем с собой.
      А пока Хомутов проводит последнее испытание бани — бьет тело березовым веником. Я помогаю ему... Веник в руке гудит, осыпается. В голове шумит... Он перехватывает у меня веник, и с той же неистовостью хлещет теперь меня. Спина и ноги блаженствуют. В парилке клубится горячий пар.
      Последние минуты уходят на обливание водой. Мы фырчим, озоруем... Быстро вытираемся полотенцами... И затем, неспеша, одеваемся.
      Баня выдержала испытание. Впечатление радостное. Не только от удовольствия борьбы с горячим березовым паром, но и оттого, что у Василия Ивановича после пожара восстановлена баня, и он теперь может и сам испытать в ней радость, и поделиться ею с другими.
      Придя в дом, мы доложили Василию Ивановичу о чудесном действии бани. По его улыбке видно было — он доволен.
      На кухне шумно возилась Лидия Ивановна. Ловко орудовала ухватом в печи. Еще ловчее справлялась с чугунами. Из одного шел запах упрелой картошки. Я догадался: нас ждет сытный обед.
      — С легким паром! — повторила хозяйка слова, которые только что произнес Василий Иванович. — Давайте к столу, пока картошечка горячая.
      — Лида, а водочка у нас найдется? — лукаво спросил Василий Иванович. — Гостям бы по стопочке после баньки.
      — Да и необязательно, — махнул рукой я.
      — Вася, откуда же она у меня? — удивленно ответила хозяйка.
      — Где-нибудь припас есть...
      — Нет никакого припаса.
      Радушие хозяйки взяло верх. Она вынесла из далеких сеней бутылку. До нас кто-то уже пообщался с ней. Выпив по стопке, поблагодарив хозяйку за теплый прием и за ее здешние крестьянские труды, мы вернули бутылку. Вдруг и следующим гостям после баньки придется остудить пыл?
      За столом загремели ложки, чашки. Нагулявшись на свежем воздухе, а затем прогревшись в жарко натопленной бане, мы нагуляли в себе здоровый аппетит. Отваренная в печи картошка имела особый вкус. Василий Иванович уплетал одну картофелину за другой, выказывая и расположенность к обыденной крестьянской пище, и то, как неприхотлив в еде.
      — Песни не хватает, — подумал я, и сказал об этом вслух.
      — Эх, как у нас девки пели на беседах! — подхватил разговор Василий Иванович. — Здорово. Вечером услышишь:
      «На беседу!». Это значит, петь. Самоходка, выходит. А если с пляской, то звучит так: «На игрища!». Девки выберут дом и валят туда гурьбой... А где девки, там и парни.
      — Вы скажите Сергею, как старушек на посиделки собирали, — улыбнулся я.
      — Уазик да две «Нивы» — вот кто собирал народ, — махнул рукой Белов. — Это я по молодости с Шукшиным двенадцать километров пешком шел... А в возрасте на вечеринки людям тяжело идти.
      — А вы к Шукшину в гости ездили?
      — Нет. Я к нему так и не съездил. После смерти бывал в Сростках, встречался с его матерью. Заболоцкий о ней хороший фильм снял.
      Белов посмотрел в окно. Молча выпил яблочного соку. Через минуту продолжил разговор о машине. Во время перестройки чиновники, назвавшие себя демократами, арестовали у него «Ниву», находившуюся в обкомовском гараже. Он поставил ее туда на ремонт. И пока машина ремонтировалась, в городе сменилась власть. Шустрые чиновники опечатали гараж и отказались выдавать писателю технику. Если бы он не был тогда депутатом, то мог бы и не получить ее обратно.
      — Благодаря «Ниве» я выжил, — признался Белов. — Она меня от перестройки спасла.
      Я понял, почему писатель так высоко ценил машину в то время. Уточнять ничего не стал. А он все же сам не удержался и рассказал, как однажды в непогоду добирался из леса до деревни.
      — На глине забуксовал. Камни бросал. На камнях немного проеду, снова застряну. Тогда березу пригну...
      — Василий Иванович, вы не раз говорили про охоту, про лес, — я решил спросить собеседника о другом. — А Вы ни разу в лесу не блуждали?
      — Бывало, — улыбнулся Белов. — Заблудился один раз, когда ходил за ягодами. Компас врал... Железо рядом что ли было?! Чуть не погиб.
      — Ну, да!
      — А как ты думал?! Увлекся, и все... Еле выбрался. Пойдем-ка, Сергей я тебе покажу баню, где я написал книгу «Лад».
      Белов поднялся из-за стола. Только энергичный и деятельный человек так быстро решался на неожиданные поступки. В оконном стекле тускло отсвечивали последние блики мятежного неба. На часах было семь.
      — Мне уже Анатолий ту баню показал, — вежливо подчеркнул Хомутов. — Долго вы книгу-то писали?!
      — «Лад» быстро написан. Я не стал даже материал специально собирать. Некогда было собирать... Быт исчезал на глазах.
      — Наверное, замысел книги весь продуман заранее был?..
      — Замысел не случаен. Ты лучше расскажи о себе, что сам-то пишешь?..
      — Стихи пишу, — коротко ответил Хомутов.
      — Василий Иванович, кажется, ваши первые книги — это стихи, — поинтересовался я. — О чем вы тогда писали? И пишете ли что сейчас?
      — Стихи сейчас не пишу, — слегка качнул головой Белов, пессимистически улыбнувшись. — Первая книжка?! Это все давно было.
      Он отказался рассказывать о первой книге. И когда Хомутов, придавленный вопросами Белова, терпеливо повел рассказ о готовящейся к изданию новой книге, Лидия Ивановна отозвала меня в сторону. Я скрылся с ней в соседней за кухней комнате. Там стояла знакомая кровать, на которой однажды мы спали с женой, и в углу красовался небольшой аккуратного вида сундук, который мне чуть-чуть не подарил Белов. Лидия Ивановна порылась в нем, протянула тоненькую книжечку. Автор на ней значился — Василий Белов. И название внизу обложки пробегало красивым шрифтом — «Деревенька моя лесная». Год издания — 1961. На рисунке — стройная девушка в красной блузке и с граблями в руках счастливо выхаживает вдоль березовой рощи.
      — Вот возьмите, — тихим вкрадчивым голосом сказала Лидия Ивановна. — Это и есть первая книга Васи. Он за интересные темы брался тогда... Но сейчас, говорит, кое-что переделал бы...
      Немного робея, я взял книжицу в руки. Открыл наугад страницы. Любопытный взгляд упал на первое же стихотворение, вернее, поэму под названием «О чем поет гармонь». Прочел четыре строки, затем еще и еще...
     
      Издалека, сердцу наказанье,
      Отголоском детства моего,
      Я пронес одно воспоминанье
      В первозданной свежести его.
      В год, когда отца бесповоротно
      Увела судьба в шальной огонь,
      За полпуда ржи сыромолотной
      Мать купила старую гармонь.
      И дивились бабы: «Ой, Анфиска,
      Ум-то, видно, с горя прожила,
      В женихи не скоро ребятишкам,
      А она гармонью завела».
      Я старался горе пересилить,
      Утирал под носом рукавом.
      Голосили бабы, голосили:
      «Пятерых оставил, на кого?
      Ни здоровым больше, ни калекой
      Не откроет двери, не придет...»
      Но несчастье с радостью от века
      Под одною крышею живет.
      Доставал гармонь я из комода,
      Уносил ее на косогор
      И в густой траве, у огорода,
      Подбирал упрямо перебор.
     
      Поэма была длинной, содержательной, но до конца я ее не дочитал, оставил на потом... Пробежался глазами еще по некоторым стихам. Темы были самыми разными — о природе, о комсомольской юности, о Вологде.
      Книжка вышла, когда молодой поэт являлся студентом литературного института имени Горького. Он был женат. Ольга Сергеевна окончила педагогический институт. По ее давнему еще признанию я понял, что серьезные стихи молодого автора повлияли на их знакомство. Вначале она читала их в местной газете в городе Грязовце, потом — в журналах. В этом городе они и познакомились, когда он работал корреспондентом, и поженились.
      Зазывный голос Белова остановил мое чтение. Я вернулся к столу. Собеседники говорили о литературе.
      — Анатолий вон и школу вовремя закончил, и университет, — показал на меня рукой Белов, продолжая говорить с Хомутовым. — И правильно. Все человек должен осваивать и получать вовремя. И Толстого вовремя читать, и Шолохова суметь понять... Я уже говорил не раз, у меня все иначе было... Школу не закончил. Вместо университета — работа, потом армия... До сих пор не хватает знаний, не прочел даже всего Толстого... С Шолоховым встречался, но не доспорил.
      — Зачем с Шолоховым спорили? — поинтересовался Хомутов.
      — Говорили на самую больную тему — о раскулачивании. Я уже тогда считал, что его роман «Поднятая целина» не столь трагично и полно раскрывает это преступление. В «Тихом Доне» — острая, нелицеприятная для властей правда, а в «Поднятой целине» — полуправда, конъюнктура. Я, конечно, особо не задирался. Шолохова мы все уважали... В нашей делегации московских писателей был еще и Юрий Гагарин. Так вот, при малейшей паузе я доставал Шолохова своими провокационными вопросами. Какой-то комсомольский поэт и приставленный к нам сотрудник КГБ увидели в нашем разговоре крамолу и не дали поговорить на эту тему...
      — Запретили, что ли?
      — Отодвинули. Помешали. Один вопрос я все же задал. И он ответил. На Дону раскулачивали тех казаков, которые имели достаток в шестьдесят пудов зерна. Для северных деревень — это большой достаток, а для Дона он мало что значил, ибо его имел всякий бедняк.
      — Шолохов не сердился?..
      — Его тоже мучила эта тема, как и меня. В Тимонихе все мужики — кулаки оказались. Раскулачивание было разное... У нас с матерью государство даже после гибели отца на фронте забрало корову Березку. Пятеро детей не доедали... Отдали за налоги единственную кормилицу семьи, и даже амбар, срубленный отцом и матерью. А взял их солдат, вернувшийся с фронта. Что тут скажешь?! Я не мог не написать о самой страшной трагедии России — о коллективизации. Она и сейчас идет. В варианте Заславской. Не строят в деревне ни дорог, ни школ, так как это, якобы, неперспективно.
      Слушая Белова, я вспомнил известную фотографию, на которой были изображены Шолохов, Белов и Гагарин. Снимок сделан в станице Вешенской. Несмотря на добродушие в общении, веселый нрав Белова, в его глазах угадывались энергичность, внутренняя работа, собранность. Он жил тогда одним — написать книгу-исследование о том, как в эпоху великого перелома в деревне уничтожали целый класс — крепких, работящих крестьян.
      И он напишет эту книгу, целых три романа, объединенных в трилогию «Час шестый». Первым в печать вышел роман «Кануны» — хроника конца 20-х годов. Вторым был роман «Год великого перелома». Это уже хроника 30-х годов. И третьим заключительным романом стал «Час шестый». Поставленная перед собой задача поведать миру трагедию русского крестьянства, вскрыть причины преступления века была им выполнена. Так что некоторая самокритика Белова оказалась в данном случае излишней, несправедливой. Все он успел... И отсутствие школьного аттестата он в полном объеме компенсировал знаниями народной жизни, громадным архивным поиском, неиссякаемым трудолюбием. Трилогия встала в один ряд с таким гениальным произведением, как «Тихий Дон» Михаила Шолохова. А по народности языка, поэтичности, многообразию человеческих судеб, правдивости и трагизму документального материала эта трилогия вообще не имеет аналогов. После прочтения этого произведения я безоговорочно согласился с теми литературными критиками, которые писали, что это самое значительное и самобытное явление современной русской литературы.
      Конечно, это произведение будут замалчивать, будут мешать его экранизации, поскольку опять же ни в одном подобном литературном труде не названы реальные имена палачей русского крестьянства, мотивы их преступных деяний, масштабы, последствия, а у Белова они все, от кремлевских политиков до областных обкомовских начальников, — все предстают перед писательским судом и судом Божьим. Даже Сталину, фигуре противоречивой и защищаемой государственниками, дана Беловым должная оценка: он — главный виновник коллективизации. А его попытки признать свои ошибки в статье «Головокружение от успехов» являются, по мысли Белова, всего лишь политическим замыслом скрыть свою нелюбовь к русскому крестьянину и свое злодеяние.
      Боится кремлевская власть, особенно нынешняя демократическая, рассказать народу правду о палачах России, именно России, ибо она на девяносто процентов состояла в революционные годы из крестьян.
      Большие страдания выпали на долю крестьян Тимонихи. Власть уничтожила не просто деревню, а целый мир этой деревни, ее уклад, традиции, веру, песни. И власть до сих пор не повинилась, не рассказала народу о геноциде деревни. За нее это сделал крестьянский сын, крупнейший русский писатель Василий Белов, но и его историческое исследование — трилогия «Час шестый» — замалчивается, прячется от народа.
      Мои невольные раздумья о книгах Белова прервала Лидия Ивановна. Она поставила самовар на стол, предложила выпить перед дорогой крепкого бодрящего чая.
      Пока на улице не стемнело, пора возвращаться в Вологду.
      Проведенный в Тимонихе день подарил и мне, и Хомутову прекрасные минуты общения с миром Белова. Каким чудесным образом слилась здесь деревня с природой! Сколько душевных сил и здоровья отдает Белов сохранности и воспеванию тимонихской красоты и поэзии, чтобы ни время, ни люди не стерли самобытные черты старого мира! Все тяжелее ему противостоять натиску цивилизации, городскому эгоизму и стремлению к комфорту, государственному равнодушию к крестьянской жизни. Но пока он дышит, ходит, топит баньку и пишет книги — деревня не умрет. В который раз я восхитился упрямством Белова, с коим он стремится в Тимониху... Он не теряет связь с землей и природой, и то редкое мироощущение, которое досталось ему как богатое незримое наследство, от отца, деда и прадеда.
      Не успел я одного — поговорить с Василием Ивановичем о последних его жизненных связях с другим крупным русским писателем — Виктором Петровичем Астафьевым. Связан мой интерес был, прежде всего, с недавней поездкой на могилу Астафьева большого беловского друга и писателя Валентина Григорьевича Распутина.
      Известно многим, что эта некогда дружная тройка классиков современной литературы неожиданно поссорилась из-за политики... Белов и Распутин оказались в патриотическом стане, а Астафьев перешел в либерально-демократический. Земля первым приняла Астафьева... И первым с покаянной молитвой поехал на родину Астафьева Валентин Распутин. Он поступил, как настоящий русский православный человек... Будет ли очередь за Беловым? И что он вообще думает обо всем этом и о поездке Распутина?
      Дружное чаепитие прошло быстро, потому я решил поговорить об Астафьеве по дороге в Вологду.
      Лидия Ивановна подошла к зеркалу, поправила прядь белых волос, спрятав ее за цветастую косынку.
      — Анатолий Николаевич, а можно вас попросить сфотографировать меня с Васей? — попросила она.
      — С удовольствием, — отозвался я и тут же расчехлил фотоаппарат.
      Она присела к Василию Ивановичу на диван, нежно прижалась щекой к его плечу и сияющими глазами посмотрела на меня. Белов напрягся при виде фотокамеры, сдвинул брови. Лицо стало серьезным, глаза озабоченными.
      — Василий Иванович напыжился, — покритиковал его я. — Улыбнитесь. Рядом же сестра, не Заславская.
      — Я сейчас ругнусь, — озорно засмеялся Белов.
      В эту секунду камера щелкнула, и получился добрый кадр.
      — Пришлите мне фотокарточку, — попросила Лидия Ивановна.
      — Обязательно.
      Белов подошел к окну, одернул зеленую занавеску. На улице вечерело.
      — Может, переночуем, останемся?! — сказал он. — Хозяйка вон обижается.
      — Едем, — настойчиво произнес я. — Ольга Сергеевна ждет.
      Сборы в дорогу прошли у нас лихо и задорно. Пять минут, и мы уже высыпали на улицу, заросшей тропинкой направились к машине.
      День клонился к закату. Тучи разбежались, очистили небо. Верх его оказался пустым, безоблачным, а на горизонте сохранились продолговатые голубые полоски облаков. В который раз я удивился быстроте смены погоды. То небо наливается свинцовыми тучами, грозит дождем, то расчищается, разгоняет облака и дарит земле светлые погожие часы. И все-таки как здорово, что день подарил нам недождливую погоду.
      Дорога за день чуть просохла. Белов без труда прошел по дощечкам над лужами. Лидия Ивановна проводила нас до самой машины.
      Грустно было отъезжать от Тимонихи и смотреть в окно машины, за которым осталась добрая хозяйка деревни, машущая нам рукой.
      Тимониха тихо исчезала из нашего поля зрения. Лишь ее поэтический образ сохранялся в цепкой памяти.
      Сергей Хомутов сосредоточился на своих думах. Как потом выяснится, он продумывал сюжетную линию стихотворения, навеянного поездкой.
Куда мы, зачем?.. Ты ответить на это решись,
      Да вот однозначного нету, пожалуй, ответа.
      В осеннюю нежить иль нашу российскую жизнь —
      Под русское небо и первые краски рассвета?
      Вберет нас глубинная, неповторимая Русь
      И благословит, и овеет великою тайной,
      Но только с волнением гордым смешается грусть,
      Что вряд ли сегодня покажется просто случайной.
      Я думал, что Вологда — это глухие края,
      Наверно, глухие, но сколько иных ощущений!
      В подобных краях началась не одна колея,
      Талант не один зародился, а, может, и гений.
      Здесь даже Есенин когда-то гармошку срывал,
      И версты Рубцов отмерял до родной деревеньки,
      И, в целом, народ работящий в округе живал,
      Пристрастно считая погожие дни, а не деньги.
      ...Как горы восходят, высоко встают облака,
      Скользят по вершинам клубящимся легкие блики,
      За нами века и пред нами простерлись века,
      Добро, оказались бы оные равновелики.
      Накроет внезапно цветное двурадужье нас,
      Последнее, видимо, в этом году високосном,
      И лишнею будет любая из сказанных фраз,
      Пусть, даже о самом насущном и самом серьезном.
      Громадны дома в деревнях Вологодской земли,
      Здесь дышится вольно и хочется к бревнам прижаться,
      Мы столькое за день всего лишь один обрели,
      Но разве успеешь такой чистотой надышаться?!
      Откроется дверь, и хозяин введет нас в тепло,
      Хорошая женщина встретит открытой улыбкой;
      Присядем за стол, не случайно сюда нас вело,
      От города с жизнью теперешней душной и зыбкой.
      А после деревней к церквушке пройдем, на погост,
      Где рядом лежат утомленные добрые люди,
      А сельский уклад изначально спокоен и прост:
      Трудись да люби, и не думай о всяческом блуде.
      Былая деревня уходит, но в отчей земле
      Незримые корни на тысячи лет остаются,
      И коль на крови мы взрастали да жгучей золе,
      То здесь непременно когда-то побеги пробьются.
      Я верю, что все же остался живительный слой,
      Который однажды означится былью другою,
      И снова запахнет в округе прогретой смолой,
      Топор зазвенит под упругой крестьянской рукою.
      Земля не иссякнет, вот как сохранить нам себя,
      Зависит от нас, хоть, пожалуй, не все очевидно...
      Хозяйка проводит, печально платок теребя.
      — Обидно, что побыли мало.
      — Конечно, обидно.
      Довольно еще предстоит нам поднять и понять, —
      Что нынче порушено, что остается нетленно;
      Непросто уже на обломках державы стоять,
      Но выход один — возвращаться сюда непременно.
      И пусть осеняют нас вечно широким крылом,
      Приносят раздумья о светлой, возвышенной требе
      Две радуги ярких над полем, дорогой, селом
      И тысячи звезд в удивительном северном небе.
     
      В затянувшейся тишине медленно стал я расспрашивать Белова о Викторе Астафьеве... Напомнил о их некогда совместном проживании на вологодской земле, о политических расхождениях и спорах. Поинтересовался, как он относится к тому, что Распутин побывал на кладбище в селе Овсянка Красноярского края, где похоронен Астафьев.
      — Со временем добрее становишься, осознаешь напрасность многих поступков, — философски заключил Белов. — Распутин — молодец! Все правильно сделал. В православии сказано — умейте прощать. Я вот столько времени отдал тому конфликту... А зачем? Прочитал тут статью критика Курбатова о нашем конфликте и еще раз усомнился в том, нужно ли было конфликтовать...
      — Я недавно был в гостях у Валентина Распутина, — продолжил я. — Он мне дал почитать книгу Курбатова... Прочел я ее, и не согласился с Астафьевым... Уж слишком не по адресу порой у него зло было.
      — В этом-то и беда...
      — И Валентин Григорьевич осознает, что Астафьев порой слишком неуместно возводил напраслину на власть. Маленький ребенок у него умер от болезни, от проблем матери, а он вину возложил чуть ли не на всю Россию.
      — Много трагедий пережил он. Только зачем озлобляться?! Когда он жил, недолго, правда, в деревне Сибла, то у него в семье трагедия вышла. Деревню эту мы сейчас, кстати, проезжать будем, и я вам ее покажу. Дочка у него там умерла, напилась чего-то и умерла. Прямо в доме в Сибле. Она уже взрослая была. Я послал телеграмму: «Плачу вместе с вами!».
      — Дом в Сибле вы ему подыскали?
      — Он сам его нашел. Вот в Харовске я дом ему сосватал.
      — Вы гостили в том доме в Сибле? Направление-то — тимонихское...
      — Астафьев приглашал... Я ему в доме занавески вешал. Вникая в тот конфликт писателей, я находил в нем много напускного, лишнего и надуманного. В газете «Литературная Россия» за 1987 год при содействии Виктора Астафьева была опубликована, например, статья Валерия Щелегова «Не об избе — о времени». Она имела характер рецензии на книгу Белова «Всё впереди». Читать ее интересно, так как она давала цельное и правдивое представление о сюжетной особенности нового романа, о борьбе героев с мещанским упадничеством, разлагающим семью и в целом общество, защищала автора от обвинений в том, что он отступил, якобы, от исследования объективных законов общественного развития. Белову удалось задолго до либерально-разрушительных реформ в стране угадать и предупредить общество о появлении новой формации людей — Михаилов бришей, которые станут Гайдарами, Чубайсами, Грефами, березовскими... Жизненные ценности бришей просты — деньги, насилие, безнравственность. Для достижения цели они идут на подкуп, обман, предательство. Автор статьи это понял, изложил свои мысли на бумаге, но опубликовать их смог только благодаря ходатайству Астафьева. В то время, как и в нынешнее, то есть при любой власти, правдивое слово Василия Белова несло угрозу закулисным властителям, тем, кто всегда норовил править русским народом. Астафьев разделял тогда полностью позицию Белова, потому послал письмо в газету. Он писал: «Посылаю статью заочника-литинститутовца, содержание которой полностью соответствует моему отношению и к роману Василия Белова "Всё впереди", и к статье критика П. Ульяшова об этом романе. Надеюсь увидеть этот ответ критику на страницах еженедельника "Литературная Россия". Думаю, в пору гласности это было бы только справедливо — познакомить читателей и с другим мнением о романе В. Белова».
      Астафьев защитил Белова. Защитил роман, вызвавший в либерально-западнической столичной среде гнев... Узнавшие в брише себя крикуны-западники стали навешивать писателю ярлык антисемита, обвинять его роман в малоидейности и прочем. Голос Астафьева и других крупных мыслителей России остудил их пыл и рвение.
      Но прошло время, и Астафьев замолчал, сломался, изменил собственным взглядам. К сожалению, кому-то в писательской среде, а тем более среди власть предержащих, выгодно было заниматься раскольничеством и стравливанием... Они добились некоторого заметного охлаждения в отношениях Астафьева с Беловым и Распутиным.
      Пройдет время, и все выяснится, все встанет на свои места. По крайней мере, так считают и Белов, и Распутин.
      Кинооператор Анатолий Заболоцкий, друживший и с Астафьевым и с Беловым, защищает и того, и другого. Оба большие писатели... Каждый — глыба, огонь, вулкан. За каждым — правда... А почему смолкла гражданская позиция Астафьева? Ответ он видит в конфликте, разгоревшимся после публикации рассказа Астафьева «Ловля пескарей в Грузии». Конфликт организовали все те же ненавистники русской культуры, критики русской общественной мысли. Они перевели его в травлю. Писателя не просто критиковали, а самым чудовищным образом травили и клеймили его, блокировали издания его книг, лишали всяческой государевой поддержки. А русские писатели-патриоты молчали... Будто все разом онемели. И те, кто больше всего кричал о национальном самосознании и национальном подъеме, те быстрее других превратились в равнодушных наблюдателей... Два-три человека, среди них и Белов, сказали слова в защиту Астафьева, но их голоса оказались беспомощными.
      Может, подобное откровение Заболоцкого и есть ключ к разгадке астафьевского отшельничества, может, наоборот, оно лишь усложняет поиск. Положимся опять на время...
      — Анатолий, отгадай-ка мою загадку, — неожиданно предложил Белов, и, не дожидаясь согласия, выпалил. — Тот, кто украл, совершил один грех. У того, у кого украли, — десять и больше грехов.
      Я напряг свой ум, предложил один вариант отгадки, другой... Белов то смеялся над ответами, то сердился. Попытка подключить Хомутова к разгадке тоже не увенчалась успехом. Все, что мы предлагали в качестве ответа, не годилось. И тогда Белов раскрыл тайну... Оказывается, тот, кто украл, имел один грех по той простой причине, что он совершил факт воровства. А почему десяток грехов у того, у кого украли?.. Потому что он всякий раз совершал грех, когда думал о тех, кто мог украсть... Этот украл? Нет, другой. А может, третий?.. Так он грешил в своих мыслях десятки раз, пока не перебрал всех своих друзей и знакомых.
      Почему Белов задал мне такую загадку, я не понял. Обсудив ее смысл, мы на время смолкли, предаваясь внутренним раздумьям.
      Машина упрямо двигалась в сторону Вологды. Проскочить тяжелую гравийную дорогу до сумерек не удалось. Небо потемнело, разом укрыв своим однотонным одеялом и лес, и деревни, и на нем проклюнулись, зажглись яркие звезды.
      Мы ждали новой загадки писателя...

ВЕСЬ БЕЛОВ