Венок поэту: Игорь Северянин. /[Составители М. Корсунский, Ю. Шумаков]. — Таллин: Ээсти раамат, 1987
     
     
      ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ
     
      * * *
      И ты стремишься ввысь, где солнце — вечно,
      Где неизменен гордый сон снегов,
      Откуда в дол спадают бесконечно
      Ручьи алмазов, струи жемчугов.
     
      Юдоль земная пройдена. Беспечно
      Свершай свой путь меж молний и громов!
      Ездок отважный! Слушай вихрей рев,
      Внимай с улыбкой гневам бури встречной!
     
      Еще грозят зазубрины высот,
      Расщелины, где тучи спят, но вот
      Яснее глубь в уступах синих бора.
     
      Назад не обращай тревожно взора
      И с жадной жаждой новой высоты
      Неутомимо правь конем, — и скоро
      У ног своих весь мир увидишь ты!
     
      1912 г.
     
      ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ
     
      Игорю Северянину
     
      Строя струны лиры клирной,
      Братьев ты собрал на брань.
      Плащ алмазный, плащ сапфирный
      Сбрось, отбрось свой посох мирный,
      В блеске светлого доспеха, в бледно-медном шлеме
      встань.
      Юных лириков учитель,
      Вождь отважно-жадных душ,
      Старых граней разрушитель, —
      Встань пред ратью, предводитель,
      Сокрушай преграды грезы, стены тесных склепов
      рушь!
      Не пеан1 взывает пьяный,
      Чу! гудит автомобиль!
      Мчат, треща, аэропланы
      Храбрых в сказочные страны! В шуме жизни, в буре века, рать веди, взметая
      пыль!
      20 января 1912 г.
     
      [1 Пеан (греч. гимн) — стихотворное восхваление].
     
     
      КОНСТАНТИН ФОФАНОВ
     
      Музыка без слов
     
      О Игорь, мой единственный,
      Шатенный трубадур!
      Люблю я твой таинственный,
      Лирический ажур.
     
      Февраль 1911 г.
     
      КОНСТАНТИН ФОФАНОВ
     
      * * *
      И вас я, Игорь, вижу снова,
      Готов любить я вновь и вновь.
      О, почему же не здорова
      Рубаки любящая кровь.
      Ь — мягкий знак, и я готов!
     
      Гатчина, 26 ноября 1907 г.
     
      АЛЕКСАНДРА КОЛЛОНТАЙ
     
      ИГОРЮ СЕВЕРЯНИНУ
     
      Христиания
      (21 октября 1922 г.)
      Вы помните Шурочку Домонтович, Вашу трою родную сестру, подругу Зоечки1[1 Старшая сестра И. Северянина], теперь «страшную Коллонтай»?
      Два раза в темные полосы моей жизни Ваше творчество вплеталось случайно в мою жизнь, заставляя по-новому звучать струны собственных переживаний. Проездом в Гельсингфорсе я на днях прочла Вашу поэму «Падучая стремнина». Прочла и задумалась. Сколько шевельнули Вы далекого, знакомого, былого...
      У нас с Вами много общих воспоминаний: детство, юность... Зоечка, Ваша мама — Наталия Степановна, муж Зои, Клавдия Романовна2 [2 Гувернантка поэта], дом на Гороховой, на Подъяческой... Я помню Вас мальчуганом с белым воротничком и недетски печальными глазами. Я помню, с каким теплом Зоечка говорила всегда о своем маленьком брате, Игоре.
      Жизнь [в] эти годы равняется геологическим сдвигам. Прошлое — сметено. Но оно еще живет легкой, зыбучей тенью в нашей памяти. И когда вдруг встретишь эту тень в душе другого, ощущаешь, как оно оживает в тебе.
      Мне захотелось, из далекого для Вас мира «большевиков», подать свой голос, сказать Вам, что в этом чуждом Вам мире кто-то помнит то же, что помните Вы, знает тех, кого Вы любили, жил в той же атмосфере, где выросли Вы...
      Мы с Вами, Игорь, очень, очень разные сейчас. Подход к истории — у нас — иной, противоположный, в мировоззрении нет созвучия у нас. Но в восприятии жизни — есть много общего. В Вас, в Вашем отношении к любви, к переживаниям, в этом стремлении жадно пить кубок жизни, в этом умении слышать природу я узнавала много своего. И неожиданно, Вы, — человек другого мира, Вы мне стали совсем «не чужой» ...
      Если Вам захочется вспомнить прежнее, Зоечку, детство, напишите мне: Норвегия, Христиания ...
      Я здесь советник полномочного представительства РСФСР и пробуду, вероятно, всю зиму.
      Я люблю Ваше творчество, но мне бы ужасно хотелось показать Вам еще одну грань жизни — свет и тени тех неизмеримых высот, того бега в будущее, куда революция — эта великая мятежница — завлекла человечество. Именно Вы — поэт — не можете не полюбить ее властного, жуткого и все же величаво-прекрасного, беспощадного, но могучего облика.
      Шурочка Домонтович — А. Коллонтай
      (Из книги «Сокровища душевной красоты».
      М., 1984)
     
      БОРИС ПРАВДИН
     
      Игорь Северянин
     
      1
      С тех пор, как Игорь Северянин
      Наш тихий город посетил,
      Грущу о нем, раздумьем ранен,
      Как я давно уж не грустил.
     
      И мнится: за ночь вьюгой снежной
      Весенний город замело, —
      Ты пел о счастье так э л е ж н о,
      И об элежном так светло!
     
      Я помню голос твой изломный,
      Программы скомканный листок,
      И чей-то дар весенне-скромный —
      Бледно-сиреневый цветок.
     
      Весь облик северного скальда,
      Печаль улыбки, petites manies1, —
      Вы мне напомнили Уайльда
      В его трагические дни.
      [1 Маленькие мании (франц.)].
     
      И ты, — как он, — поэт бездомный
      И конквистадор Красоты,
      Познавший горечь доли темной
      И своенравие Тщеты!
     
      25. V 1919 г.
     
      2
     
      Как были холодны колонны,
      Старинно-строгий белый зал,
      Когда Ваш голос тайно-стонный
      То пламенел, то погасал!
     
      Вы гневно пели о Гоморре,
      Сплетали мирты Красоте.
      И в оверлененных «Amores»
      Молились Яви и Мечте.
     
      Но не взнесли от сонной тины,
      Не олазорили толпу —
      Ни Ваши четкие секстины,
      Ни девогимны Виснапуу.
     
      И пусть мы слепы и убоги, —
      Несите подвижный Ваш крест:
      Был «кубком Гебы»1
      для немногих Ваш неожиданный приезд.
     
      [1 К сборнику «Громокипящий кубок» (1913) И. Северянин предпослал в качестве эпиграфа строки Ф. Тютчева:
      Ты скажешь, ветреная Геба,
      Кормя Зевесова орла,
      Громокипящий кубок с неба,
      Смеясь, на землю пролила].
     
      7.11. 1920 г.
     
      ВАЛЬМАР АДАМС
     
      Игорь Северянин в Тарту
     
      На округлых тумбах — в центре города и в его заречной части — расклеены афиши, гласящие, что 6 февраля 1920 года в Тарту состоится поэзовечер Игоря Северянина. Все билеты распроданы.
      Блещет огнями аула — актовый зал старинного университета.
      В первом ряду восседает, с неизменной хризантемой в петлице, поэт Хенрик Виснапуу 1[1 Виснапуу Хенрик (1890—1951) — эстонский поэт. И. Северянин перевел два сборника его стихотворений: «Amores» (1922), «Полевая фиалка» (1939)], подле него беллетрист Фридеберт Туглас2 [2 Туглас Фридеберт (1886—1971) — эстонский писатель] со своей статной женой Эло, близ них — красавица поэтесса Марие Ундер3 [3 Ундер Марие (1883—1980) — эстонская поэтесса] и ее трубадур из Сянна, рядом лектор Тартуского университета Борис Правдин, владелец Карловой мызы Булгарин и другие широкоизвестные деятели города.
      Игорь Северянин исполняет стихотворения из своего сборника «Громокипящий кубок». Поэт словно чеканит строки металлически звенящим голосом, подчас распевает их на созданные им самим мотивы. Баритональный бас поэта переполняет весь зал. Каждый слог доносится до балкона, где множество студентов, затаив дыхание, следит за исполнителем, восхищаясь витальностью Северянина» бурно аплодируя даже тогда, когда от них — эстонцев — порой ускользает значение отдельных слов. Жизнерадостность стихов поэта близка молодежи.
      Они — призыв к естественной жизни, к миру, любви, веселью, к трудовым ритмам.
      Да, вопреки всему, жизнь продолжается:
     
      Весенний день горяч и золот,
      Весь город солнцем ослеплен ...
     
      Слушатели как бы ощущают: среди них — само Солнце. И, кажется, не было ужасов войны, «щемящего ненужья» нужды, на мгновение даже сдается: раскаты боев навсегда смолкли, настал вечный мир.
      Перерыв. Игорь Северянин стоит среди почитателей, снисходительно выслушивая их комплименты, принимает цветы. Этот высокий, в долгополом черном сюртуке человек с лицом цыганского барона привлекает к себе все взоры.
      Борис Правдин, лектор университета, лингвист, поэт, представляет Игорю Северянину его поклонников.
      Мне, привычному к схваткам дискуссий, захотелось, чтобы и в этом зале вспыхнула полемика, и я прошу:
      — Игорь Васильевич, прочтите Ваш «Эпилог эгофутуризма»:
     
      Я, гений Игорь-Северянин,
      Своей победой упоен ...
     
      Автор гордо вскинул голову:
      — Это стихотворение неуместно здесь. Это стихи для дураков.
      Антракт закончен. Северянин читает стихи, посвященные эстонским рекам, озерам, лесам.
      После концерта все двинулись небольшой компанией, по приглашению Правдина, к нему, на улицу Тяхе, 31. В передней именитого гостя встречает жена хозяина — француженка. Она приветствует поэта на своем родном языке. И тут обнаруживается, что, охотно «французящий» в своих салонных стихах, Северянин отнюдь не силен в этом языке. Да и все общество, за исключением Правдина, не способно изъясняться по-французски.
      Поднимая первый бокал, хозяин провозглашает здравицу в честь русского поэта на эстонской земле. В том же выспренном тоне вторит оратору Северянин.
      — Я космополит, — заявляет он, — но это не мешает мне любить маленькую Эстию. Страну эту любил и мой мэтр — Федор Сологуб1[1 Сологуб Федор Кузьмич (1863—1927) — русский поэт, про заик, драматург], избравший Тойла для своего летнего отдыха.
      Эстония окружила меня гостеприимством, и мне хочется ее отблагодарить хотя бы тем, что я примусь за перевод ее стихотворцев, начиная от классика Крейцвальда1 до Адамса. В этом краю высоко ценят поэзию, здесь творят замечательные стихотворцы:
     
      У Ридала2, Суйтса3 и Энно4
      Еще не закрылись глаза ...
     
      [1 Крейцвальд Фридрих Рейнхольд (1803—1882) — основоположник эстонской национальной литературы].
      [2 Ридала Биллем (1885—1942) — эстонский поэт].
      [3 Суйтс Густав (1883—1956) — эстонский поэт, литературовед].
      [4 Энно Эрнст (1875—1934) — эстонский поэт].
     
      Здесь живет мой друг и даровитый последователь Хенрик Виснапуу. В Эстонии я встретился с первой женщиной, с которой решил обвенчаться. Господа, провозглашаю тост за процветание Эстии — этого светлого оазиса!
      Гости поднялись, зазвенели бокалы.
      Дабы несколько умерить слишком уж торжественный тон вечера, Правдин вносит предложение:
      — Пусть каждый из гостей исполнит либо свое собственное стихотворение, либо произведение своего любимого поэта. Я прочту сонет, написанный мной в честь Игоря Северянина.
      Гул голосов нарастает по мере того, как, вслед за коктейлями, незаметно переходят на «белоголовку».
      По просьбе почитателей, Северянин с блеском прочел несколько своих лирических стихотворений.
      Концертный голос Игоря Васильевича, пронизанный вдохновенными мелодиями, объединяет все общество в некое поэтическое братство.
      Фелисса Круут, жена Северянина, скромная, чем-то напоминающая амазонку дочь тойлаского рыбака, не сводит с поэта глаз, отливающих серо-стальным блеском морской волны. Сидящая подле нее Эста, неотрывно смотрит на Северянина, пытаясь разгадать сокровенные тайны кудесника слова, овладеть его искусством.
      Иван Беляев, юрист, фрондируя, делает попытку развеять чары Северянина: он декламирует несколько стихотворений раннего Маяковского. Но общий ропот сидящих за столом свидетельствует о том, что они не в состоянии оценить неизвестного в Эстонии поэта.
      Превосходный рассказчик, Северянин повествует собеседникам о первой российской олимпиаде футуризма в Крыму, о Давиде Бурлюке, Маяковском ...
      Кто-то перебивает поэта:
      — Позвольте, Вы ведь — отец русских футуристов?
      — Это просто случайность, — возражает Северянин. — Я сколотил нечто вроде поэтической школы, добавив словцо «эго», — и подчеркнул, — вселенский футуризм.
      Отыскав глазами на столе бутылку с наклейкой «Бенедиктин», поэт, указывая на нее, улыбнулся:
      — Вот и этот напиток — вселенский!
      Элегантный Вадим Эдуардович Бергман1 [1 Бергман В. Д. — тартуский издатель, выпустивший в свет книги И. Северянина «Роса оранжевого часа», «Колокола собора чувств», «Поэты Эстонии» в переводах И. Северянина, альманах «Via Sacra»], которого его миловидная жена энергично подбивает на «великие свершения», предлагает Северянину:
      — Игорь Васильевич, я с удовольствием издал бы в Тарту Ваши последние произведения, — и добавляет: — Прошу всех пожаловать завтра ко мне в шестом часу.
     
      Авторизованный перевод с эстонского
      Юрия Шумакова
     
      (Из книги «Эста вступает в жизнь». Таллин,
      1986; на эст. яз.)
     
      ГЕОРГИЙ ШЕНГЕЛИ
     
      На смерть Игоря Северянина
     
      Милый Вы мой и добрый!
      Ведь вы так измучились...
      Игорь Северянин
     
      Милый Вы мой и добрый!
      Мою Вы пригрели молодость
      Сначала просто любезностью,
      там — дружбою и признанием;
      И ныне, седой и сгорбленный,
      сквозь трезвость и сквозь измолотость,
      Я теплою Вашей памятью
      с полночным делюсь рыданием.
     
      Вы не были, милый, гением,
      Вы не были провозвестником,
      Но были Вы просто Игорем,
      горячим до самозабвения,
      Влюбленным в громокипящее,
      озонных слов кудесником, —
      И Вашим дышало воздухом
      погибшее мое поколение!
     
      Я помню Вас под Гатчиной
      на Вашей реке форелевой
      В смешной коричневой курточке
      с бронзовыми якоречками;
      Я помню Вас перед рампами,
      где бурно поэзы пели Вы,
      В старомодный сюртук закованы
      и шампанскими брызжа строчками.
     
      И всюду — за рыбной ловлею,
      в сиянье поэзоконцертовом —
      Вы были наивно уверены,
      что Ваша жена — королевочка,
      Что друг Ваш будет профессором,
      что все на почте конверты — Вам,
      Что самое в мире грустное
      — как в парке плакала девочка.
     
      Вы — каплей чистейшей радости,
      Вы — лентой яснейшей радуги,
      Играя с Гебою ветреной,
      над юностью плыли нашею, —
      И нет никого от Каспия,
      и нет никого от Ладоги,
      Кто, слыша Вас, не принес бы Вам
      любовь свою полной чашею ...
     
      15. III 42
     
      МАРИНА ЦВЕТАЕВА
     
      Неотправленное письмо
      Игорю Северянину
     
      Начну с того, что это сказано Вам в письме только потому, что не может быть сказано всем в статье. А не может — потому, что в эмиграции поэзия на задворках — раз, все места разобраны — два; там-то о стихах пишет Адамович и никто более, там-то — другой «ович» и никто более, и так да лее. Только двоим не оказалось места: правде и поэту.
      От лица правды и поэзии приветствую Вас, дорогой.
      От всего сердца своего и от всего сердца вчерашнего зала — благодарю Вас, дорогой.
      Вы вышли. Подымаете лицо — молодое. Опускаете — печать лет. Но — поэту не суждено опущенного! — разве что никем не видимый наклон к тетради! — все: и негодование, и восторг, и слушание дали — далей! — вздымает, заносит голову. В моей памяти — и в памяти вчерашнего зала — Вы останетесь молодым.
      Ваш зал... Зал — с Вами вместе двадцатилетних... Себя пришли смотреть: свою молодость: себя — тогда, свою последнюю — как раз еще ус пели! — молодость, любовь ...
      В этом зале были те, которых я ни до, ни после никогда ни в одном литературном зале не видала и не увижу. Все пришли. Привидения пришли, притащились. Призраки явились — поглядеть на себя. Послушать — себя.
      Вы — Вы же были только той, прорицательницей, Саулу показавшей Самуила1 [1 Библейские персонажи]...
      Это был итог. Двадцатилетия. (Какого!) Ни у кого, может быть, так не билось сердце, как у меня, ибо другие (все) слушали свою молодость, свои двадцать лет (тогда!). Кроме меня. Я ставила ставку на силу поэта. Кто перетянет — он или время! И перетянул он: Вы.
      Среди стольких призраков, сплошных привидений — Вы один были — жизнь: двадцать лет спустя.
      Ваш словарь: справа и слева шепот: — не он!
      Ваше чтение: справа и слева шепот: — не поэт!
      Вы выросли, вы стали простым. Вы стали поэтом больших линий и больших вещей, Вы открыли то, что отродясь Вам было приоткрыто — природу, Вы, наконец, разнарядили ее...
      И вот, конец первого отделения, в котором лучшие строки:
      — И сосны, мачты будущего флота ...
      — ведь это и о нас с Вами, о поэтах, — эти строки.
      Сонеты. Я не критик и нынче — меньше, чем всегда. Прекрасен Ваш Лермонтов — из-под крыла, прекрасен Брюсов ... Прекрасен Есенин — «благоговейный хулиган» — может, забываю — прекрасна Ваша любовь: поэта — к поэту (ибо множественного числа — нет, всегда — единственное) ...1 [1 Речь идет о сонетах И. Северянина, которые автор впоследствии включил в книгу «Медальоны» (Белград, 1934)].
      И то, те... «Соната Шопена», «Нелли», «Каретка куртизанки»2 [2 Стихотворения И. Северянина] — и другие, целая прорвавшаяся плотина ... Ваша молодость.
      И — последнее. Заброс головы, полузакрытые глаза, дуга усмешки и — напев, тот самый, тот, ради которого... тот напев — нам — как кость — или как цветок... — Хотели? нате! — в уже встающий — уже стоящий — разом вставший — зал.
      Призраки песен — призракам зала.
     
      Конец февраля 1931 г.
     
      ВАДИМ ШЕФНЕР
     
      Поздняя рецензия
     
      В поэзии он не бунтарь и не пахарь,
      Скорее — колдун, неожиданный знахарь;
      Одним он казался почти гениальным,
      Другим — будуарно-бульварно-банальным.
     
      Гоня торопливо за строчкою строчку,
      Какую-то тайную нервную точку —
      Под критиков ахи и охи, и вздохи —
      Сумел он нащупать на теле эпохи.
     
      Шаманская сила в поэте бурлила,
      На встречи с ним публика валом валила,
      И взорами девы поэта ласкали,
      И лопались лампы от рукоплесканий.
     
      И слава парила над ним и гремела —
      Но вдруг обескрылела и онемела,
      Когда, его в сторону отодвигая,
      Пошла в наступленье эпоха другая.
     
      …………………………
     
      И те, что хулили, и те, что хвалили,
      Давно опочили, и сам он — в могиле,
      И в ходе времен торопливых и строгих
      Давно уже выцвели многие строки.
     
      Но все же под пеплом и шлаком былого
      Живет его имя, пульсирует слово, —
      Сквозь все многослойные напластованья
      Мерцает бессмертный огонь дарованья.
     
      ДАВИД САМОЙЛОВ
     
      Северянин
     
      Отрешенность эстонских кафе
      Помогает над i ставить точку.
      Ежедневные аутодафе
      Совершаются там в одиночку.
     
      Память тихая тайно казнит,
      Совесть тайная тихо карает.
      И невидимый миру двойник
      Всё бокальчики пододвигает.
     
      Я не знаю, зачем я живу,
      Уцелевший от гнева и пули.
      Головою качаю и жгу
      Корабли, что давно потонули.
     
      КОНСТАНТИН ПАУСТОВСКИЙ
     
      О Северянине
     
      Меня приняли вожатым в Миусский трамвайный парк... Миусский парк помещался на Лесной улице, в красных, почерневших от копоти кирпичных корпусах. Со времен моего кондукторства я не люблю Лесную улицу. До сих пор она мне кажется самой пыльной и бестолковой улицей в Москве.
      ………………………………………………………………………………………
      Однажды в дождливый темный день в мой вагон вошел на Екатерининской площади пассажир в черной шляпе, наглухо застегнутом пальто и коричневых лайковых перчатках. Длинное, выхоленное его лицо выражало каменное равнодушие к московской слякоти, трамвайным перебранкам, ко мне и ко всему на свете. Но он был очень учтив, этот человек, — получив билет, он даже приподнял шляпу и поблагодарил меня. Пассажиры тотчас онемели и с враждебным любопытством начали рассматривать этого странного человека. Когда он сошел у Красных ворот, весь вагон начал изощряться в на смешках над ним. Его обзывали «актером погорелого театра» и «фон-бароном». Меня тоже заинтересовал этот пассажир, его надменный и, вместе с тем, застенчивый взгляд, явное смешение в нем подчеркнутой изысканности с провинциальной напыщенностью.
      Через несколько дней я освободился вечером от работы и пошел в Политехнический музей на поэзоконцерт Игоря Северянина.
      «Каково же было мое удивление», как писали старомодные литераторы, когда на эстраду вышел мой пассажир в черном сюртуке, прислонился к стене и, опустив глаза, долго ждал, пока не затих нут восторженные выкрики девиц и аплодисменты.
      К его ногам бросали цветы — темные розы. Но он стоял все так же неподвижно и не поднял ни одного цветка. Потом он сделал шаг вперед, зал затих, и я услышал чуть картавое пение очень салонных и музыкальных стихов:
     
      Шампанского в лилию! Шампанского в лилию! —
      Ее целомудрием святеет оно!
      Миньон с Эскамильо! Миньон с Эскамильо!
      Шампанское в лилии — святое вино!
     
      В этом была своя магия, в этом пении стихов, где мелодия извлекалась из слов, не имевших смысла. Язык существовал только как музыка. Больше от него ничего не требовалось. Человеческая мысль превращалась в поблескивание стекляруса, шуршание надушенного шелка, в страусовые перья вееров и пену шампанского.
      Было дико и странно слышать эти слова в те дни, когда тысячи русских крестьян лежали в залитых дождями окопах и отбивали сосредоточенным винтовочным огнем продвижение немецкой армии. А в это время бывший реалист из Череповца, Лотарёв, он же «гений» Игорь Северянин, выпевал, грассируя, стихи о будуаре тоскующей Нелли.
      Потом он спохватился и начал петь жеманные стихи о войне, о том, что, если погибнет последний русский полководец, придет очередь и для него, Северянина, и тогда «ваш нежный, ваш единственный, я поведу вас на Берлин».
      Сила жизни такова, что перемалывает самых фальшивых людей, если в них живет хотя бы капля поэзии. А в Северянине был ее непочатый край. С годами он начал сбрасывать с себя мишуру, голос его зазвучал чуть человечнее. В стихи его вошел чистый воздух наших полей, «ветер над раздольем нив», и изысканность кое-где сменилась лирической простотой: «Какою нежностью неизъяснимою, какой сердечностью осветозарено и олазорено лицо твое».
      (Из книги «Повесть о жизни»)
     
      АНДРЕЙ ВОЗНЕСЕНСКИЙ
     
      Рукопись
     
      Подайте искристого
      к баранине.
      Подайте счет.
      И для мисс — цветы.
      Подайте Игоря Северянина!
      Приносят выцветшие листы.
     
      Подайте родину
      тому ревнителю,
      что эти рукописи хранил.
      Давно повывелись
      в миру чернильницы,
      и нет лиловых
      навзрыд
      чернил.
     
      Подайте позднюю
      надежду памяти —
      как консервированную сирень,
      где и поныне
      блатные Бальмонты
      поют над сумерком деревень.
     
      Странна «поэзия российской пошлости»,
      но нету повестей
      печальней сих,
      какими родина
      платила пошлины
      за вкус
      Тургеневых и Толстых.
     
      Поэт, стареющий
      в Териоках,
      на радость детям
      дремал, как Вий.
      Лицо — в морщинах,
      таких глубоких,
      что, усмехаясь,
      он мух
      давил...
     
      Поэт, спасибо
      за юность мамину,
      за чувство родины,
      за розы в гроб,
      за запоздалое подаяние,
      за эту исповедь —
      избави бог!
     
      ЛЕВ ОЗЕРОВ
     
      Из романа в стихах
     
      * * *
     
      Что делать с Северяниным? Гремел
      Поболее чем Блок. И вот — так тихо.
      И у лица куда белей, чем мел —
      Багряная мохнатая гвоздика
      Сквозною раной. Отошли года.
      Поклонницы заметно постарели
      И разбрелись по свету — кто куда, —
      Забыты пасторали и рондели.
      Забыты котильоны, веера,
      Надушенные с вечера перчатки.
      Как он читал! Как был хорош вчера!
      На брюках ни морщиночки, ни складки.
      Как он певуч! Какая, право, стать!
      Он златоуст, артист — из самых добрых.
      Ах, помогите, душенька, достать
      У Игоря Васильича автограф.
      Его поэзы не слыхали? Жаль!
      Мне жаль вас. Впрочем, подойдите ближе!
      Мими, Зизи, вуаль, Булонь, Версаль.
      Где платье шьете? У Бертье, в Париже.
      А позже приходили на поклон
      Смятенные Асеев с Пастернаком.
      После концерта возбужденный, он
      Дразнил их хризантемой, пудрой, фраком.
      — Какой артист! — воскликнул Пастернак,
      Как только из гостиницы на площадь
      Два друга вышли... — Боря! Нет, не так
      Скажу я, — расфуфыренная лошадь!
      Кафе. Вопят студенты: — Пьем до дна
      Во славу открывателя Америк...
     
      А я его увидел: тишина.
      Река, Эстония, рыбачий берег.
      Один как перст. Он ловит блеск струи.
      Безмолвие. Покончено с эстрадой.
      Гремят самозабвенно соловьи
      За старой монастырскою оградой.
      Что время с нами делает? Пушок
      И пламень щек спешит оставить в прошлом.
      Доцентик чешет бороденки клок:
      — Пора забыть об этом барде пошлом!
      Что время делает? Снимает крем,
      Сдувает пудру, фрак на барахолку
      Уносит за бесценок, а затем
      Нам Литмузей спешит намылить холку:
      — Большой цены загублен экспонат.
      Искать! Была бы ценная находка ...
     
      Стоит поэт и смотрит на закат, —
      В воде его перерезает лодка.
      Стоит поэт, он бронзовеет, ал,
      Как памятник кончающихся суток.
      И тот, кто так картинно умирал
      Вдруг видит: смерть близка и не до шуток.
      Близка она, неотвратима так,
      Что не успеешь вымолвить и слова.
      А он стоит на берегу, мастак,
      Из-под бровей на мир глядит сурово.
      Трепещет поплавок. Давным-давно
      Он здесь стоит, ему дыханье сперло.
      Россия далеко, но все равно
      Она близка — у сердца и у горла.
     
      ГЛЕБ ГОРБОВСКИЙ
     
      * * *
     
      Мир знал его другим — в блестящей оболочке:
      в глазах его ленца текла, как летний мед.
      В кудрях сверкал пробор,
      как молния средь ночи!
      Одежда на плечах — укор журналу мод.
     
      А нынче он, как сад, запущенный, заглохший.
      В глазах его не страх — присутствие судьбы.
      Он жив!
      Хоть обречен, как загнанная лошадь.
      Ему уже не встать, тем паче — на дыбы.
     
      Нет, он не постарел за этот промежуток,
      за свиток лет, что не встречались мы, —
      он просто приустал
      без прежних горьких шуток
      и света возжелал! И вынырнул из тьмы.
     
      Он медленно идет по лужам вдоль панели.
      Небритое лицо купается в дожде.
      И книга, как зверек,
      торчит из недр шинели, —
      неизданный трактат о Вечной Красоте.
     
      АЛЕКСАНДР ИВАНОВ
     
      Размышляя о Северянине
     
      К Игорю Северянину мне не пришлось идти долго.
      В ранней юности я впервые познакомился со стихами, решительно непохожими на все, что доводилось читать раньше (добавлю: и позже тоже), сразу и навсегда я был потрясен, покорен и очарован
      Сказать, что Северянин неповторим и уникален, значит ничего не сказать; это свойство настоящего поэта, которых в истории мировой литературы все же немало. Северянин — поэт ОСОБЫЙ.
      Он не имел предшественников, не имеет (и не может иметь) последователей. Здесь немыслима школа. Если попытаться представить себе его по следователя, то возникает лишь бледная фигура формального эпигона.
      Сам Северянин боготворил и создал культ творчества двух поэтов — К. М. Фофанова и Мирры Лохвицкой1[1 Лохвицкая Мирра Александровна (1869—1905) — русская поэтесса]. Но, как мне кажется, существенного влияния на него как на поэта они не оказали, явившись лишь объектами свойственной всякому человеку тоски по идеалу.
      Северянин поэт ЗАГАДОЧНЫЙ. Осмелюсь высказать предположение, что к постижению его загадки мы даже еще не приступили.
      На протяжении не одного десятилетия с болью и недоумением приходилось и по сей день приходится то тут, то там, по поводу и без повода читать мелкие, глупые, оскорбительные выпады в адрес этого, не побоюсь сказать, великого поэта.
      Поражает в этих наскоках то, что люди, обязанные вроде бы разбираться в литературе, упорно читают Северянина однозначно, умудряются просто в упор не замечать особого мира, созданного напряженными духовными исканиями, мира архисложного, удивительного по красоте и гармонической цельности.
      Интуиция поэта проникла в такие дали и выси, которые недоступны и нам, современникам космической эры.
      Невероятно, но Северянина и сегодня нередко воспринимают как бы наоборот, в красоте видя красивость, в глубине — мелкость, в неповторимой северянинской иронии — лишь самолюбование и кокетство.
      В лучшем случае к Северянину относятся снисходительно, не отрицая известной одаренности, но...
      «По-северянински благоухал ...» — насмешливо написал один наш недалекий современник об одном заурядном стихотворце. Так и хочется спросить: помилуйте, да с каких это пор благоухать — хуже, чем издавать неприятный запах?
      Не понял Северянина даже такой крупный его современник как Валерий Брюсов.
      Полагаю, что даже те, кто оказывал поэту восторженный прием, подпадая под магию его стиха, все же не осознавали подлинной его глубины.
      Не хочу быть понятым превратно: дескать, я понимаю, а все остальные не понимают; увы, я лишь интуитивно чувствую, что эту загадку мы пока не разгадали. Да впрочем, художник такого масштаба в принципе непостижим до конца — в этом суть подлинного величия.
      К тому же и сам Игорь Северянин предвидел, что истинное его понимание требует времени, он сознавал, что его появление, как возникновение всякого ЯВЛЕНИЯ, не может быть в должной мере оценено современниками.
      Он знал, что его время придет, но о скорой встрече и не мечтал, прозревая, однако, неизбежную, но «долгую» (подразумевая, видимо, хоть и не скорую, но вечную) встречу:
     
      До долгой встречи! В беззаконие
      Веротерпимость хороша.
      В ненастный день взойдет, как солнце,
      Моя вселенская душа!
     
      ЛЕОНИД ВЫШЕСЛАВСКИЙ
     
      Стихи, написанные к столетию со дня
      рождения Игоря Северянина
     
      Поэт не моей эпохи, не моего поколенья ...
      Мне с давней поры казалось, что голос его поэз —
      изысканный, томный голос, —
      давно став добычей тленья,
      под звоны ликерных рюмок
      в сигарном дыму исчез.
     
      А все же в строках порою
      сквозила боль человечья,
      и жизни моей дорога
      однажды меня привела
      в обитель его, где тлеют
      воспоминаний свечи,
      под сень той эстонской мызы,
      где Муза его жила.
     
      Он думал в бессонные ночи:
      — Кто здесь обо мне расскажет?
      Кто здесь материнской любовью
      благословит мой прах?
      И с выдуманной королевой
      в придуманном им экипаже
      катил он, чтоб вымыслом
      скрасить тоску о родных краях...
     
      Разбились на кочках столетья
      ландо и кабриолеты,
      словесные стихли сраженья
      в сраженьях жестоких лет,
      погасли былые закаты,
      погасли былые рассветы,
      а старый поэт не умер,
      на то он и есть поэт!
     
      СЕМЕН БОТВИННИК
     
      * * *
      Был век и кровав и жесток,
      и жить оставалось не много, —
      а он все глядел на восток,
      куда уходила дорога —
      меж сосен
      и зябких осин,—
      где дали горели багряны,
      вдоль теплых эстонских низин,
      где серые плыли туманы,
      и стыли в туманах стога ...
      В последнюю веря удачу,
      душою
      Невы берега
      он видел, и старые дачи,
      и город, где слава его
      пьяняща была и лукава...
      Уже ничего ... Ничего ...
      Уже ни здоровья, ни славы,
      уже ни любви, ни вина ...
      Глядел он, скрывая усталость,
      туда,
      где Надежда одна
      и Родина,—
      все, что осталось ...
     
      КОНСТАНТИН ВАНШЕНКИН
     
      «Соловьи монастырского сада...»
     
      В сознании большинства Игорь Северянин имеет прочную репутацию стихотворца безвкусного, пошлого, бесцеремонного, позера с колоссальным самомнением, писавшего на потребу самой ничтожной публике. Все эти его поэзы об ажурной пене, пажах, ананасах в шампанском, каретах куртизанок и прочее наиболее запомнились.
     
      О лилия ликеров — о Creme de Violette!
      Я выпил грез фиалок фиалковый фиал ...
      Я приказал немедля подать кабриолет
      И сел на сером клене в атласный интервал...
     
      Действительно, черт знает что. Роскошная жизнь. Пародия на изящное.
      Популярность его была ошеломительна.
      Однако ряд крупных поэтов всерьез интересовались Северяниным, приглядывались и прислушивались к его стиху, ритмам, словесным новшествам. Сомнений не было ни у кого — это по сути своей настоящий поэт, хотя он и ведет себя в литературе (т. е. пишет) как не настоящий.
      Впрочем, в нем обнаруживалось и немало человечного. И не только в позднем. Трогательная тяга к К. Фофанову, забота о его судьбе. Некоторые стихи о природе.
      А уж у позднего Северянина тем более. Он жил в буржуазной Эстонии, не желая сотрудничать в белоэмигрантских изданиях, судя по всему, очень тосковал. Родина была рядом, слышалась и волновала, как в комнате за стеной.
      В период присоединения Эстонии к Советскому Союзу он начал печататься у нас. В сорок первом он умер.
      Любопытны его сонеты «Медальоны» — посвященные композиторам и писателям, в том числе и нашим современникам; есть сонет и о себе. В них немало наблюдательности, точных художественных оценок. Так, о Бунине сказано:
     
      В нем есть какой-то бодрый трезвый хмель.
     
      Трезвый хмель Бунина — по-моему, замечательно подмечено. Или, к примеру, о Гончарове:
     
      Рассказчику обыденных историй
      Сужден в удел оригинальный дар,
      Врученный одному из русских бар,
      Кто взял свой кабинет с собою в море ...
     
      Последняя строка вообще как нельзя лучше выражает метод или сущность писателей-маринистов.
      А вот — о Федоре Туманском, чье восьмистрочное стихотворение «Птичка» на равных соперничает с одноименным пушкинским. У Северянина сказано о нем:
     
      Хотя бы одному стихотворенью
      Жизнь вечную сумевший дать поэт ...
     
      Верно, но ведь это как раз у Пушкина:
     
      ... Когда хоть одному творенью
      Я мог свободу даровать!
     
      А у Туманского кончается так:
     
      Она исчезла, утопая
      В сиянье голубого дня,
      И так запела, улетая,
      Как бы молилась за меня.
     
      Здесь мы имеем дело с невольной ошибкой Северянина. Ошибкой памяти. Он стал писать просто, естественно. У него появились интонации, развитые потом другими поэтами:
     
      Я шел со станции, читая
      Себе стихи, сквозь холодок.
     
      И далее:
     
      Я приходил, когда все спали
      Еще на даче, и в саду ...
     
      Так и кажется, что это «На ранних поездах» Пастернака.
      В 1977 году я участвовал в Днях советской литературы в Донбассе. Наша группа попала в районный центр Амвросиевка. Встречали чрезвычайно радушно и сразу же заранее спросили, где мы хотим ночевать — в гостинице или же в старой усадьбе, в огромном парке. Там у них пионерский лагерь, все готово, но еще не было заезда первой смены. Мы предпочли усадьбу. День был заполнен выступлениями, потом — заключительный вечер в Доме культуры известнейшего цементного комбината. Кончилось все поздно.
      Нас привезли на ночлег, и мы, едва войдя в ворота, попали под соловьиный обвал. Трели, много кратно наложенные одна на другую, буквально обрушивались на нас. Мы разместились в таинственно пустом доме, каждый в отдельной большой комнате. Всю ночь в окна ломились соловьи, это был какой-то соловьиный ливень — вскоре уже сквозь сон.
      Утром только и разговоров было, что о соловьях. И я прочел стихи — вспоминал, чуть ли не всю ночь, пока не вспомнил, — и то лишь первую строфу. Все стали гадать — чьи, но безуспешно. Я сказал, что Северянина, а посвящены Рахманинову.
     
      Соловьи монастырского сада,
      Как и все на земле соловьи,
      Говорят, что одна есть отрада
      И что эта отрада — в любви ...
     
      Казалось бы, ну, что здесь такого, а стихи! — хочется повторять их — медленно, со вкусом.
      Похоронен Игорь Северянин в Таллине. На его могиле начертаны чуть измененная прелестная мятлевская строка и еще одна — своя — следом:
     
      Как хороши, как свежи будут розы,
      Моей страной мне брошенные в гроб!
     
      Эти строки пел Александр Вертинский, которому, как известно, после войны посчастливилось возвратиться в Россию.
     
      Юрий ВИМБЕРГ
     
      Обрыв
     
      Что толку охать и тужить,
      Россию нужно заслужить.
      Игорь Северянин
     
      Здесь падает ветер соленый
      В папоротник ничком,
      Исхлестан обрыв слоеный
      Струй водяных пучком.
     
      Песчаники, сланцы, глины —
      Сумрачная стена
      И в полдень до половины
      Солнцем освещена.
     
      Здесь на сердце горько, словно
      Мог бы ты — шаг иль два ...
      И шепчут обрыву волны
      Выжженные слова:
     
      «Неласковая чужбина ...»
      Слава сошла, как снег.
      Родные — одни рябины.
      Родины прежней — нет.
     
      Но все же, поэт судьбою,
      К старости — блудный сын,
      С единственною любовью
      Выйдет на гул машин.
     
      Слабея, прошепчет солдатам: —
      Русский я, Лотарёв ...
      Колышется над водопадом
      Эхо несказанных слов.
     
      Неужто бы мать не простила?
      Шаг или два ... Не смог.
      Читает нынче Россия
      горсть горьковатых строк.
     
      АНАТОЛИЙ КРАСНОВ
     
      * * *
      Здесь жил когда-то
      Игорь Северянин,
      оставивший Россию...
      Бедный кров.
      Унылая накидка на диване.
      Цветы увядшие.
      Молчание часов ...
      Бредет тропинка к берегу морскому,
      слегка звенит
      листвы чеканной медь...
      Как больно —
      вновь найти дорогу к дому.
      И —
      не успеть ...
     
      ВИКТОР ШИРОКОВ
     
      Соловей
     
      Просвистал бы всю жизнь соловьем,
      поражая вульгарностью свиста,
      если б родина здесь ни при чем,
      если б так не звенели мониста,
      если б полночь над каждым кустом
      не висела бы хмарой лесистой.
     
      Если б каждый доверчивый звук
      не рождался в трепещущем горле
      и потом не щемил, как недуг,
      не молил, словно горе нагое,
      если б самой из горьких разлук —
      Бежин луг не увидеть изгоем ...
     
      Просвистал бы всю жизнь соловьем,
      так, чтоб млели в восторге подруги,
      чтоб в язычески-древнем испуге
      лунным зеркалом стыл водоем,
      ан — ты плачешь в прозренье своем
      не об юге — что нет русской вьюги …
     
      Соло вьешь ... На терновый венец
      так пригоден эстляндский шиповник,
      ты — не жрец, не певец-удалец,
      не салонный кривляка-сановник;
      за полвека поймут, наконец,
      ты — поэзии вечный любовник.
     
      Ты — садовник, что розы взрастил,
      поливая в бездождье слезами,
      ни души не жалея, ни сил ...
      Как бы кто ни старался словами
      очернить — не достанет чернил ...
      Только розы цветут перед нами!
     
      НИНА ЛОКШИНА
     
      Триптих Игорю Северянину
     
      1
      Город плыл неведомой планетой
      И кружил на золотой игле,
      И рождал невиданных поэтов,
      До поры невидимых Земле.
     
      Муз любимцы и толпы кумиры,
      Не предугадавшие итог,
      Тщетно заглушали звоном лиры
      Грохотанье кованых сапог,
     
      Уходили к берегу морскому,
      Чтоб смятенье вышептать волне,
      Умирали по соседству с домом,
      На чужой далекой стороне.
     
      2
     
      Не гений позы, не Оскар Уайльд
      С пушистой хризантемою в петлице,
      Не знаменитый петербуржский скальд,
      А просто русский, живший за границей,
     
      Он здесь бродил в рассветной тишине
      И на закате возвращался снова,
      Чтоб поклониться пенистой волне,
      Катившейся от берега родного.
     
      3
     
      Думалось, идет по первопутку
      С грузом увертюр, поэзи грёз,
      Слов, изобретенных словно в шутку,
      И насмешек, принятых всерьез.
     
      Грусть фиалок, аромат элегий,
      Шум оваций и рекламы свет.
      На последнем сумрачном ночлеге
      Все оставил. Все тащилось вслед ...
     
      Что это? Усталость или старость,
      Ощущенье собственной вины
      Или беспокойство, что осталось
      Так немного до большой войны.
     
      АЛЕКСАНДР ЛЕВИН
     
      С Игорем Васильевичем из Тойлы
      на станцию через лес
     
      Когда отстали понемножку
      и струйки дымные стрекоз,
      и вереск, ставивший подножки,
      нашел решение вопрос —
      мой бог, какой же северянин
      не станет двигаться на юг,
      когда окажется изранен
      прохладой вечера и рук?
      В цветах и травах шла тропа,
      снискавшая шаги поэта,
      и уводили в сердце лета:
      дождя прозрачная крупа
      и дирижерская рука,
      и пальцы, как у пианиста,
      и слов гортанное монисто,
      звеневшее издалека...
     
      ИГОРЬ ГРИГОРЬЕВ
     
      Рыбаки
     
      Рыбак рыбака видит издалека.
      Сам рыбак в мережу попал!
      Русские пословицы
     
      Одиночка, хуторянин,
      «Гений Игорь-Северянин»,
      Досточтимый славы хват,
      Я тебе ни сват, ни брат —
      Просто тезка, просто рад.
     
      Хоть не все мы, русияне,
      Игоряне-Северяне,
      Все — певцы Руси-реки,
      Взабыль, вблажь ли — рыбаки:
      Ловим на воде круги.
     
      Скольких бурь и зорь на страже, —
      В умиленье, в фарсе, в раже —
      По житью-бытью плывем:
      Плачем, буйствуем — поем,
      Веря: ближе окоем!
     
      Мне ль не ведать, в самом деле,
      Мой челнок хватали мели:
      Ни оттуда, ни туда,
      Мертва стылая вода,
      Дрёмна тусклая звезда;
     
      Словно скряги подаянье,
      Слов ознобных трепыханье:
      Горицвет, навет, отпет ...
      На душе пощады нет —
      Ни прозаик, ни поэт ...
     
      Что попишешь: было — было,
      Да зашло за жизнь — изныло,
      Утекло в закат глухой,
      Стало пеплом и трухой.
      Нынче — песни над рекой,
     
      Именинник-плёс в наряде
      И круги на вольной глади:
      Забавляется форель!
      И вселяет лад в свирель
      Достославный менестрель!
     
      Не прибавишь: век продлился! –
      Стих остался, шум пролился,
      Так что просим на Парнас!
      Хоть король — не сан у нас,
      Сан Поэта не угас.
     
      БОРИС КУНЯЕВ
     
      Встреча
     
      «На горах Алтая…»
      Игорь Северянин
     
      На горах Алтая,
      Где луга тихи,
      Собрались мы в мае
      Почитать стихи.
     
      Рядом спят машины.
      Шум людской далек...
      Звезды, синь, вершины,
      Перезвоны строк.
     
      Жаркими руками
      Разрывая тьму,
      Поднималось пламя
      К небу самому.
     
      Не теряли красок,
      Звуков в гуле лет —
      Пушкин и Некрасов,
      Лермонтов и Фет.
     
      Полыхали ямбы,
      Словно сталь штыка.
      Каменные бабы
      Стыли, как века.


К титульной странице
Вперед