Социалистическое строительство 1929-1941 гг.

Литературная жизнь

Дементьев В. Леонид Мартынов в Вологде / В. Дементьев // Дар Севера. – М., 1973. – С. 119-139.


Леонид Мартынов в Вологде

Вероятно, немногие читатели знают, что известному советскому поэту Леониду Мартынову в тридцатых годах довелось не просто бывать а Вологде, но и жить там в течение нескольких лет. Сам по себе факт примечательный, ибо творческий облик раннего Мартынова в представлении читающей публики связывается с Сибирью, с его родной страной Холодырь. Вообще, если посмотреть на Вологодчину с точки зрения пребывания в ней – более или менее краткого – выдающихся прозаиков и поэтов, то «география» этой книги расширилась бы до необозримых пределов.
Однако случай с Леонидом Мартыновым – особый случай. В свою бытность в Вологде поэт заложил «основы»,  если можно так сказать, одного из лучших сборников – «Лукоморья». Очевидно, русский Север и земля Вологодская, в частности, определили важнейшие черты его лирики в дальнейшем.
...По собственному признанию Леонида Мартынова, Вологда чем-то напоминала ему окраины Омска: деревянные тротуары, палисадники, мезонины, колонны с облупившейся штукатуркой, крестообразные переплеты рам – все это было так же, как и в Омске, городе, где он родился. Только побогаче вилась резьба по карнизам домов да не было на окнах ставен – непременной принадлежности городов и сел Сибири. Вологда вообще имела вид более уютный, даже укромный – вместо Иртыша через город протекала затравеневшая речка Вологда, вместо знойного марева, в котором угадывался «самый край степи калмыцкия», над крышами долгое, над куполами соборов сипели северные небеса. Это была родина основателей златокипящей Мангазеи, отважных поморов, неутомимых ходоков за великий Пермский камень – Урал. С любопытством вслушивался Мартынов в певучую, окающую скороговорку жителей, всматривался в исторический облик города.

На заре розовела от холода
Крутобокая белая Вологда.
Гулом колокола веселого
Уверяла белая Вологда:
Сладок запах ржаных краюх!

Величавый, былинный запев стихотворении «Вологда» вызрел из нескольких строк поэмы «Торгуй, Двина». Поэма была написана и опубликовала в архангельском журнале «Звезда севера», как говорится, с ходу, – в июньском-июльском номерах за 1932 год. И в дальнейшем Мартынов не раз печатался в этом журнале, поместив в нем такие, например, стихи, как «Три брата», «На старом пошехонском тракте», «Кружева». Вообще-то эти стихотворения представляли собою скорее стихотворные очерки, чем собственно лирические стихи. «Кружева» из «Звезды севера» мало чем напоминают стихотворение «Кружева», которое ныне публикуется почли во всех сборниках поэта. Для журнального варианта этих стихав характерна временная последовательность и описательность, чего в дальнейшем всегда избегал поэт. Такая же последовательность и описательность есть в стихах о старом пошехонском тракте, об ударнике коневодства Иване, его возлюбленной Авдотье и агрономическом кружке, разместившемся в бывшей церкви...
Вскоре по приезде в Вологду Мартынов начинает сотрудничать в ежедневной городской газете «Красный север». Как в равней молодости, он начинает с небольших заметок  и информации. Так, 10 июня 1933 года в «Красном севере» появилась крохотная – в несколько строк – заметка о том, что Семен ков с кий сельсовет не справился с молокосдачей. Информация была подписана «Леонидов». И в последующем газетные материалы он подписывал «Леонидов». «Мартын Леонидов», «М. Л.», «Л.».
Мартынов не любил «зарисовок», «этюдов с натуры», «элегий в прозе» и прочих беллетризованных штучек, до которых охочи провинциальные журналисты. Он был хроникером, поставляющим газете факты, и только факты. Но его информации отличало одно ценное качество – оперативность и деловитость. Если Мартынов писал, что артель «Утилизатор» не освоила производство гвоздей, это значит, что скотные дворы стояли в ту осень недостроенными из-за нехватки железных поковок. Если он сообщал, что артель инвалидов выпустила канифольное мыло, то, значит, это было хорошее мыло и начинание артели стоило поддержать. Нехватка элементарнейших предметов бытового обихода ощущалась настолько остро, что каждая такая информация была важна.
Леонид Мартынов не добивался особого положения в редакции «Красного севера», не искал «гвоздевых» материалов, он брал рядовые примеры и описывал встречи с рядовыми людьми: пастухами, конюхами, доярками, представителями сельсоветов и другими жителями Вологодчины.
Поначалу его информации, корреспонденции, репортажи как будто терялись в «Красном севере». Но, точные по языку, дельные по содержанию, важные по существу, они печатались из номера в номер и постепенно завоевывали свое место на страницах газеты. Мартынов пишет много и добросовестно. Создается впечатление, что все это время он живет газетой, одной газетой, и ничем иным. Его участие в литературной жизни города было случайным и необязательным. Правда, однажды в дин Октябрьских праздников он выступил с группой писателей-вологжан – Вас. Энским, Н. Болотовой, А. Богдановым и другими. Но больше таких выступлений не было, хотя большинство сослуживцев знало, что репортер на все руки «Красного севера» – это известный далеко за пределами Сибири поэт Леонид Мартынов.
Поэт охотно откликался на любое задание, каким бы привычным, неинтересным или трудным оно ни казалось, другим. С репортерским блокнотом он исколесил немало районов древней земли Заволоцкой, а про Вологду и ее сельские окрестности и говорить нечего. Ради заметки в пятнадцать строк ему приходилось идти десяток километров – и он шел эти километры и приносил заметку в редакцию. Медноволосый, голенастый, в крагах, в неизменном свитере, похожий то ли на отставного авиатора, то ли на спортсмена, отличающийся от местных жителей «нездешним» обличием, он внезапно появлялся в разных концах города – в железнодорожном депо, на лесной бирже, на речном затоне, – всегда организуя самый актуальный для газеты материал. Его энергия – неистощима, его работоспособность – удивительна. В повседневной газетной работе проявилась незаурядная личность Мартынова, его жизнелюбивый, жизнестойкий характер. Он постоянно ищет новое, имеющее тенденцию к росту, к развитию.
То он поддерживает первые посадки новых сортов картофеля на Севере, то отмечает успех животноводов, то выступает как инициатор первых выставок юных художников и художников-самоучек края. Своевременно Мартынов обратил внимание общественности Вологды и на старинный кружевной промысел. Его очерки «Творчество кружевниц», «На выставке северных кружев», «Кружева – не пустяк!», опубликованные в газете, сыграли приметную роль в развитии Волкружевсоюза, который объединял в те годы тридцать тысяч деревенских мастериц. Леонид Мартынов писал, как изменяется психология кустарок, как новая тематика, новая символика входят в рисунки, как постепенно тонкая стилизация известных композиций «Серп и молот» или «Физкультура» занимает достойное место среди традиционных кружевных узоров. Мартынов поддерживает школу кружевниц, где ему показали альбом с образцами, где оп постиг поэзию этого промысла, его значение в народной жизни.
«Кружева не пустяк, не безделица, а одна из важнейших отраслей производства в Северном крае», – горячо, заинтересованно писал Мартынов в газете. Через год в Вологде состоялся слет кружевниц Северного края – дело получило государственный размах и государственную помощь. После выставки в Париже вологодские кружева прочно завоевали всемирное признание.
Когда Мартынов отмечает, что именно в эти годы аи «глубоко погрузился аз стихию современности», этому нельзя не поверить. Стихия современности, которую он «переживал», постигал как репортер в злободневных проявлениях и подробностях, не захлестнула его, а – по контрасту – настойчиво обращала его взор к истокам народного бытия, помогала различать сквозь детали совокупность бытовых, временных, исторических категорий.
Русский Север с его устойчивым укладом, с его обычаями и говорами, с его старинным зодчеством, со всем исторически сложившимся обликом не прошел мимо внимания поэта. Этот Север не нашел или почти не нашел отражения в газетных корреспонденциях Мартынова, но Мартынову-художнику он давал богатую пищу для размышлений.
Мартынов как бы воочию видел здесь «предысторию» освоения Сибири, своей родины – страны Холодырь. И поэт не преминул отметить в одной из рецензий, что еще при Иване Грозном ватаги поморов, проделав путь вдоль побережий Ледовитого океана, оседали в устьях сибирских рек. Пребывание в Вологде, Ярославле, Архангельске позволило Мартынову понять, откуда пошло, откуда началось его Лукоморье, откуда пришли за Урал будущие лукоморцы. Историческая карта Сибири приобрела большую масштабность, а открытая поэтом «связь земель» позволила ему открыть и соответствующую «связь времен».
В автобиографической статье «Мой путь» Мартынов пишет, что, очутившись на севере, в частности в Вологде, он как-то «особенно ощутил эту взаимосвязь прошлого, настоящего и будущего».
Так в горниле нравственных потрясений, поисков, бессонных трудов рождалась мысль о том, что детерминизм в природе и обществе – необходимое условие существования всего живого. Не случайно Антал Гидаш определил девиз зрелого Мартынова в следующих словах: «Все влияет па нас, но и мы на все влияем». И добавил: этот девиз можно смело начертать на челе нового искусства.
С жаром отдавался Мартынов газетной работе, но все-таки поэзия оставалась средоточием всех его помыслов и устремлений. И не газета позволяет теперь судить о том, как обогащалась личность поэта, как шло эстетическое и метафорическое освоение Севера, а прежде всего стихи.
Мы уже говорили о том, как Леонид Мартынов побывал в вологодской кружевной артели, как поразился он немалому искусству кружевниц.

Я пошел в Кружевной союз,
Попросил показать альбом,
Говорил я, что разберусь
Без труда в узоре любом.

Поэт действительно разобрался «в узоре любом», но разобрался по-своему, по-мартыновски. Он изобразил эти узоры такими, какими они представились его внутреннему взору: вместо «пучеглазки», «денежки», «паука», – этих условных, освященных традицией фигур, – поэт увидел иное: «разгадал я узор-сполох, разгадал серебряный мох, разгадал горностаевый мех»...
«Кружева» покоятся на его внутреннем представлении о предмете. Условность названий и рисунков кружев явилась для Мартынова счастливой находкой, позволившей ему прибегнуть к условности как приему: «отменяя» традиции, он не отменяет сущности, ибо степень сходства между кружевным узором и «пучеглазкой» так же условна, как, к примеру, между кружевами и «серебряным мхом». Но оно – это сходство – есть и в том и в другом случае.
Знакомство с мастерицами-плетеями, их высокое искусство, их «колоссальная любовь к делу» – все это послужило поводом для лирических переживаний. Взаимосвязь прошлого, настоящего и будущего предстала перед ним наяву, как живая осязаемая северная быль. Это было новое свойство его лирики по сравнению, предположим, с «Голым странником» или «Рекой Тишиной» – стихотворениями, написанными в Сибири. Правда, и в «Кружевах» Мартынов не удовлетворяется «всамделишным» воспроизведением северной были, он творит новую поэтическую «реальность», ведет собственный ее «отсчет», – и в этом смысле развивает дальше, обогащает принципы, выраженные в «Страннике» и «Тишине». Нo развивает и обогащает их на иной, чем прежде, основе, – такой основой является народно-песенная атмосфера стиха, исторический взгляд художника на современность.

Но узоров не видел тех,
Что когда-то видал в сельсовете
Над тишайшею речкой Нить –
Кружева не такие, как эти, а какие  – не объяснить!

Узоры потянули за собой, вывели его из внутреннего оцепенения, подсказали сюжетную канву стиха: на лодке по тишайшей речке Нить поэт спускается в заповедные леса, в Кружевецкий сельсовет. По образцам кружев он ищет саму мастерицу, которая бы развернула перед ним «белый свиток льняных чудес», поделилась тайнами ремесла.
В стихотворение умело вплетаются отдельные элементы северного фольклора – мастерица выходит из древнего леса, «свитой девушек окружена». Речь она ведет иносказаниями, притчами: «Не склеивали наш лен воробушки, не склеивали лен черны вороны, разлетелись они во все стороны».
Однако в се иносказательной речи слышится и что-то новое:

Кружева плету я снова.
Вот он, свиток мой льняной.
Я из сумрака лесного,
Молода, встаю весной.

Мало того, что стилизованный под былину распев сменяется здесь стремительным хореем, – в этих строчках угадывается немного озорной интонационный жест самого Мартынова. Поэт, перевоплощаясь в волшебницу-кружевницу, принимая еще одно обличие, – не забывает главной идеи: талант – жизнестойкая сила; обновляясь, он побеждает мрак и всегда, как подсолнух, поворачивается к солнцу.
Вологодский период – так назовем три года пребывания Мартынова в Вологде – был периодом немалого творческого напряжения.

Ведь требуется мощное усилье.
Чтоб материализировался дух.

 Поэт собрал воедино весь запас душевных сил, всю «жить упорную способность» – и выстоял, выдержал, не упал, «ломаясь, в чернозем», не утратил светоносной энергии своего таланта.
Временами его посещали приступы отчаянья:

Уцелею ли, простой подсолнух,
Если не сумею в эту ночь
Напряженьем сил, еще неполных,
Цепкость этих рук превознемочь?

Однако приступы отчаянья, неверия в себя сменялись приступами гордыни, сознанием, что его удел – провидца и дарителя счастья – необыкновенен, что на «свитке льняных чудес» ему предстоит написать новые волшебные письмен,).

Ну, рванись! Употреби усилье,
Глядя ввысь, в лазоревую ширь,
Листья, превращаемые в крылья,
Над землей упрямо растопырь.

(«Сон подсолнуха», 1933)

И Мартынов развернул крылья поэтическою вдохновения, которое влекло его туда, в страну Лукоморию, где действительность смешалась с вымыслом, где парила фантазия и реальность, г, страну яркого солнца и непроглядной тьмы. Его потрясенный, мятущийся дух материализовался в произведениях, которые теперь по праву считаются советской классикой, «ходят в антологии, представляют нашу современную русскую поэзию за рубежом.
Именно в Вологде обозначились очертания книги «Лукоморье», определилась ее лирико-философская канва.
И хотя книга вышла спустя двенадцать лет, в 1945 году, и хотя ее выход принес Мартынову не только радости, но и новые потрясения, изо всех взаимоисключающих отзывов и рецензий приведем только одно свидетельство – Николая Николаевича Асеева.
Еще «Лукоморье» находилось в типографии, еще до появления сборника на книжных прилавках оставались месяцы, а Н.Н. Асеев в разговоре с Анталом Гидашем сказал о Мартынове и его книге:
– Прочтите, и увидите, что он один из наших крупнейших поэтов...
Замолк. Потом, словно убеждая самого себя, добавил:
– А может быть, и самый большой.
В местах, где царило молчанье, где «на горизонте теснились немые столбы», в одном был твердо уверен Леонид Мартынов: в переменчивых течениях бытия – «надо самозабвенно грести своим веслом». При любых жизненных обстоятельствах и неблагоприятных условиях необходимо отдаваться любимому ремеслу, потому что «ничто не сгинет без следа – во что-нибудь оно переродится», потому что силой интеллекта и величием духа будут побеждены эти обстоятельства и эти условия.
Именно в тот вологодский период в ряде стихотворений Мартынова возрастает суггестивность (от лат. suggestio – внушение, намек, указание). Смутные, точнее – смятенные душевные состояния, суггестивная лирика передает с наибольшей эмоциональной полнотой.
Так, в 1934 году Леонид Мартынов написал стихотворение «Деревья», в котором четко выражены элементы суггестивности. Мы можем понять намек, заключенный в них на то или иное жизненное обстоятельство, но с уверенностью не можем указать, что именно это обстоятельство послужило поводам для лирического переживания.
...Итак, в этом стихотворении поэт, одержимый «волшебными снами», говорит с деревьями. Такова посылка стиха. О чем же идет этот разговор? Может быть, о вторжении человека в лиственное царство и последствиях этого вторжения? Как будто бы такой мотив имеется в стихотворении:

Ты хочешь рубить нас? Но кому мы помеха?
– Есть люди, которым рубить нас – потеха!
– Иные же древообделочным цехом
Считают весь мир! Но имеют ли право? –

кричат поэту деревья. Ему близка эта обида и боль. Однако сам поэт не может и не хочет воспринимать лес как будущие «кубики», как некую «древесную массу». Он различает в лесной чаще березу – «белую деву», сосну, что «гордится своей прямотою», осину, «обиженную клеветою», понимает, что в различных обстоятельствах в этом едином целом, символически представленном им как деревья, могут твориться «весьма непохожие вещи». С одной стороны, говорит поэт, обращаясь к деревьям:

– Вы наши друзья с колыбели до гроба,
От люльки друзья, чье качанье нам любо
В еловом тепле пятистенного сруба,
До гроба, что ждет нас, сколоченный грубо.

С другой стороны, поэт роняет многозначительную фразу: «Я знаю грядущее, помню былое!» Эта временная дистанция позволяет ему услышать, как в «былом» «дикие лозы в руках у жестокости свищут зловеще».

Кому же и ведать об этом? Не мне ли?
Вы часто, деревья, в печах пламенели,
Но,– вам я сказать без смущенья осмелюсь,–
И сам я горел, чтоб другие согрелись.
И я топором был под корень подрублен.
Но не был погублен, я не был погублен!

После таких строк гипотетическое толкование темы стихотворения «Деревья» как традиционной темы «природа и человек» оказывается несостоятельным. Вот почему следует, во-первых, взять более отвлеченные философские предпосылки «Деревьев», увидеть в нем прежде всего мысль о диалектической взаимосвязи общего с частью, мысль, которая занимала поэта и в «Прохожем», и в «Вологде», и в «Кружевах», а во-вторых, следует вспомнить признание Мартынова о том, что, «может быть, мне и не совсем точно удалось изобразить общее положение вещей, но о себе я писал чистую правду», иначе говоря, перевести стихотворение в план личных переживаний поэта. И тогда откроется истинная глубина стихотворения. Отчуждение части от целого,  «я» от «мы» приводит к нарушению взаимосвязей между ними. Восстановление этих связей не только возможно, оно необходимо, и приходит оно через общее страдание, общую боль: «Кому же и ведать об этом? Не мне ли?»
Достигнутое ценой немалых жертв взаимопонимание определяет, в свою очередь, выход из внутренней обособленности лирического «я». Если в «Кружевах» встреча с народной мастерской-волшебницей выводит поэта из внутреннего оцепенения, то и «Деревьях» мучительно-трудный диалог с березой, сосной, елью, осиной показывает лирическому герою реальную подоплеку его «видений» и «снов»: не случайно стихотворение заканчивается строчками:

Так пели деревья, вершины вздымая,
Желанья и мысли мои понимая,
Так пели деревья, ветвями качая,
О чем-то еще рассказать обещая.

Едва ли не первым в защиту лирической индивидуальности Л. Мартынова выступил Б. Рунин. Его статья чрезвычайно важна для понимания сущности поэтики Леонида Мартынова и сейчас, спустя много лет.
Однако критик вступил в противоречие с самим собою, когда заметил, что «тема человека «не от мира сего», однажды соблазненного на всю жизнь «заманчивым дыханием искусства» и противопоставляющего себя обывательской пошлости, – тема отнюдь не новая, устаревшая даже для времени, когда вышло «Лукоморье».
За исходные данные Б. Рунин взял распространенное убеждение, что лирический герой Мартынова отъединен от людей, что он, одинокий н чудаковатый фантазер, смутно представляет себе грядущее, что ему недоступно «насытить свои мечты реальным содержанием». С этим никак нельзя согласиться! Все творчество Мартынова в совокупности раскрывает реальный смысл его мечтаний. Его исторические книги, очерки, поэмы, лирические стихотворения придают как раз художественную конкретность мечте о Лукоморье, ту конкретность, которую не почувствовал Б. Рунин в мартыновской лирике. Всю жизнь, говорит Мартынов, «я повествовал как умел о борьбе народа за свое Лукоморье, за свое счастье».
Что касается отъединенности от людей, «некоммуникабельности» с другими, то и здесь имеется ряд ступеней в развитии самосознания лирического героя. Не замечать эти ступени – значит упрощать проблемы, которые пи в коем случае упрощать нельзя.
Мартынов признавал и признает особое положение художника в современном обществе. Он охотно передает досужие толки и слухи о художнике как «безумце», странном человеке, странном с точки зрения здравого смысла, по его «маску» не следует принимать за личность. Маска остается маской, а истинная цель художника состоит в том, чтобы «будить и в них их дремлющие чувства», то есть пробуждать лучшие стремления даже в тех, кто за маской не видит лица художника, его боли, его страданий и восторгов за рад людской.
Пушкинское «чувства добрые я лирой пробуждал» – высокий пример для подражания любому современному поэту. И Мартынов, который превыше всего ставит человеколюбие, гуманизм искусства, который стихами учит «к людям лучше относиться», верен этой пушкинской традиции.
Одним из самых замечательных стихотворений поэта, написанных им в Вологде и раскрывающих его взгляды на роль искусства, которое призвано объединять людей, является стихотворение «Подсолнух». В этих стихах трепетное отношение к искусству Мартини» противопоставляет всевозможному делячеству; он не прощает измены высокому призванию, не прощает измены высокому призванию, утраты ею юношеской чистоты мечтании.
...Тяжеловесно начало «Подсолнуха». Обитель некоего художника отгорожена от мира «голубым», а возможно, иным забором. Слова, которыми она определяется, обстоятельны, солидны: «домовладение», «домохозяин», «ночное чаепитие» и т. д. Конечно, в этом темном царстве поэт – случайный гость. Его окружает не просто благоустроенный быт, но быт, вопиющий о победе, быт торжествующий. В мимолетных проявлениях этого торжества, этой победы вещей над человеком – суть зачина «Подсолнуха». Посмотрите, насколько велико удивление неожиданному гостю, который зашел в этот дом: на него «самовар заклокотал, как тульский исправник, весь в медалях за усердье, – как будто б я все выпью, все пожру!».
Пыльный, унылый дом возбуждает в поэте ненависть еще и потому, что здесь «творчество в запрете». Хозяин перед своими юношескими полотнами размышляет: «Нельзя ль из них портянки скроить себе?» Одна деталь уничижительнее другой, и все они составляют развернутую метафору омертвевшего искусства. Сам же хозяин при этом не испытывал ни сомнений, ни колебаний, – он просто «тупо краску скреб».
Измена искусству есть измена человеческому в человеке. Но имеется в «Подсолнухе» и столь же развернутая метафора искусства вдохновенного, радостного, человеколюбивого, которое своим «заманчивым дыханием» способно навсегда увлечь, заворожить людей.
Любовь – вот чувство, (которое вызвало к жизни это искусство. Творческий подвиг – иначе не назовешь вдохновенное создание картины «судьбой дарованным гостем», рассказчиком событий, – описан со знанием дела, с влюбленностью в профессию живописца. Необычайно «вкусно» поданы и маковое масло в бутыли, и я краски, и кисти, и сама атмосфера возбуждения, экзальтации, которая охватила поэта-рассказчика, рискнувшего написать портрет женщины, поразившей его воображение. Должно свершиться что-то неожиданное, чудесное. И первый  мазок кистью нанесен:

Тебя я рисовал.

Мартынов, глубоко познавший психологию творчества, не мог переступить закономерностей творческого процесса, не мог пойти путем описаний и перечислений. «Фотографическое» совершенство возлюбленной сняло бы атмосферу экзальтации, в которой находился герой, и все стихотворение стало бы пресным, умозрительно-спокойным.

Тебя я рисовал,
Но вместо тела
Изобразил я полнокровный стебель,
А вместо плеч нарисовал я листья,
Подобные опущенным крылам.

Постепенно возникает образ «прекрасного, но пленного растенья, ушедшего корнями в огород», образ странный, может быть, фантастический, но при всем том выразительный и яркий.
Но для чего же ввел поэт в стихотворение образ «подсолнуха», образ женщины-растения? А для того, чтобы перед этим феноменом искусства сильнее выявить характеры людей – и лирического героя, и героини, и зачахшего в стяжательстве живописца. Столкновение произошло – в бывшем служителе муз одно обстоятельство, что кто-то осмелился рисовать в его доме, вызвало приступ ярости. Не только домохозяин, город исторгает из своих сырых и туманных недр «судьбой дарованного гостя».
По-иному реагирует на фантастическую картину героиня стихотворения: она «заворожена» заманчивым дыханием подлинного искусства, которое долгие годы было в этом доме под запретом. Вот почему антиподом домостроевскому укладу всей ее прежней жизни становится образ рассветной земли: «И был рассвет!»
Нарастает новая тема – тема торжества не вещей, а живой природы, не обывательской скуки, подозрительности, неприязни, а добрых человеческих отношений. На наших глазах едкая сатира оборачивается песней любви, необыкновенной любви на всю жизнь. Мы захвачены пестрой неразберихой чувств героя:

Я закричал:
– Я видел вас когда-то,
Хотя я вас и никогда не видел.
Но, тем не менье, видел вас сегодня,
Хотя сегодня я не видел вас!

Мы захвачены беспокойством, которое овладело героиней, взаимным влечением двух людей, перед которым бессильны все преграды:

Все кончилось.
На розовой поляне
Пьем молоко, закусываем хлебом,
И пахнет перезрелой земляникой
Твой теплый хлеб...

Необычайный подъем, пережитый рассказчиком «Подсолнуха», не прошел бесследно для него – велика власть искусства над человеческими сердцами, власть поэзии над временем. Но этот же подъем вырвал из цепких пут мертвящего быта и героиню стихотворения, вернул ее к осознанному бытию: она пришла, она возникла перед поэтом на перекрестке дорог, «ведущих в будущие годы...».
Создавая стихотворении, подобные «Подсолнуху», Мартынов понимал – он открывает мир в особом ракурсе, в особых измерениях, подсказанных безудержным полетом фантазии, но мир его человеческих страстей и переживаний – реален, богат переходами и оттенками, которых поэт не находил в творчестве даже таких гениальных современников, как В. В. Маяковский. Недаром еще подростком-гимназистом ему показалось, что Маяковский все-таки не видит того, что видит и чувствует он, юный стихотворец.
Отказаться же от права личности на выявление себя в поэзии, в искусстве – значит пойти навстречу духовному и нравственному тунику, вроде домовладельца, который лишь «тупо краску скреб».
Вот почему события тридцатых годов укрепили Мартынова в убеждении, что его задача как художника социально активного заключается прежде всего в том, чтобы сохранить в поэзии свой взгляд на действительность, отстоять в стихах право свободного волеизлияния.
Вместе с тем напряженная журналистская работа в саперном крае, «перепады» в личной биографии, моральные потрясения, испытанные поэтом, дали ему ощущение сопричастности с судьбами многих людей, обострили в нем стремление, которое раньше проявлялось слабо, – быть вместе с теми, кто «летел оперенной стрелою», кто «горел, чтоб другие согрелись...».
Борьба за чувство собственной меры вещей и явлений была теперь, по существу, борьбой за личность, глубоко вросшую в социальную почву («земля, упорная, за корень уцепилась»), борьбой за личность, осознавшую до конца свою принадлежность к новой действительности, глубоко погруженную в «стихию современности». Вот почему в «Кружевах», «Деревьях», «Подсолнухе», «Прохожем» и многих других стихотворениях, написанных в Вологде, поэт приходит к выводу, что поэзия и современность нерасторжимы, что поэт должен нести другим людям все свои заветные думы. «Так случилось – мы вместе!» – веско говорит поэт-флейтист обитателям коммунальных квартир.
Именно в Вологде Леонид Мартынов окончательно сломал незримую преграду, которую постоянно воздвигал и разрушал раньше, которая воплощалась в чувстве неуверенности, стеснительности, робости, что «люди, прислушавшись, станут смеяться». Нет, желания и мысли его могут быть и будут поняты другими, неуверенность, робость, стеснительность должны быть отброшены, преодолены.
Здесь, в северном крае, в Мартынове созрело новое восприятие явлений современности. Временные категории («Я знаю грядущее, помню былое!») стали развиваться в историческую концепцию русской общественной мысли, русской государственности. Стоит вновь вспомнить стихотворение «Кружева», чтобы убедиться, что истоки искусства теперь прослеживались поэтом в ретроспекции, в многовековом развитии. Леонид Мартынов обретал незыблемую основу для творчества. Такой основой становилось для него чувство патриотизма, которое в конце тридцатых годов придало его историческим сказам и поэмам размах и небывалую крупномасштабность.
«Весной 1935 года, – сообщает Мартынов в материалах к автобиографии, – срок моего пребывания в Вологде был закончен, но обстоятельства работы не позволили мне покинуть газеты, и я оставался в «Красном севере» до осени, а после, побывав в Москве, поехал работать в Омск по приглашению областного книгоиздательства, только что там организованного».
В Омске Мартынов поселился у родителей, которые жили в доме по улице Красных зорь, бывшей Никольской. Жили в тесноте, но, как говорится, не в обиде: вначале с женой Ниной Анатольевной – по рождению своему вологжанкой – ютились в прихожей, за перегородкой, а затем в комнатке без окон. Работа шла: здесь на основе статей и заметок, которые Мартынов писал для местных изданий, возник и стал осуществляться замысел большой исторической поэмы «Правдивая история об Увенькае», а вслед за ней, с разгона, были написаны поэмы «Тобольский летописец», «Пленный швед», «Сестра», «Искатель рая», «Домотканная Венера» и другие. По многу часов проводил Леонид Николаевич за столом – новые замыслы одолевали его...