Михаил Дмитриевич Скобелев, 1870-1882 гг. // Верещагин В. Скобелев. Воспоминания о русско-турецкой войне 1877-1878 гг. – М., 2007

МИХАИЛ ДМИТРИЕВИЧ СКОБЕЛЕВ, 1870-1882 гг.

Скобелев был годом моложе меня. Он перешел на службу в Туркестан в бытность мою там, но, в каком именно месяце, не помню. Много слышав о его известном деде, я ничего не знал ни о его отце, ни о нем самом, пока не стряслась над ним история, наделавшая в свое время немало шума в кругу офицеров Туркестанского края. Как теперь помню первое знакомство с ним в это время, в 1870 году, в единственном ресторане города Ташкента: некто Жирарде, очень милый француз, учивший детей тогдашнего генерал-губернатора Кауфмана, подвел ко мне юного, стройного гусарского штабс-ротмистра.

– Позвольте вам представить моего бывшего воспитанника Скобелева.

Я пожал руку офицерика, почтительно поклонившегося и в самых любезных выражениях рассыпавшегося в чувствах уважения и проч.

Фигура юного Скобелева была так привлекательна, что нельзя было отнестись к нему без симпатии, несмотря на то что история, висевшая на его шее, была самого некрасивого свойства. Дело в том, что, возвратившись из рекогносцировки по бухарской границе, он донес о разбитых, преследованных и убитых бухарских разбойниках, которых в действительности не существовало, как оказалось, и которые были им просто сочинены для реляции.

Дело разыгралось бы, пожалуй, «вничью», как множество подобных дутых донесений, если бы не замешалась личная месть: Скобелев в запальчивости ударил одного из бывших с ним уральских казаков, и хотя после представил его в урядники, но уралец, «дворянин», как они себя величают, на этом не помирился, а стал громко говорить, что «офицер сочинил от начала до конца всю историю о разбойниках, вовсе и не виденных ими».

Вышел великий скандал, не только для высших, но и для низших слоев общества офицеров; выразителем первых явился генерал-губернатор, вторых – двое офицеров из золотой молодежи Ташкента: кирасир Г., сын известного генерала Г. (окончившего жизнь в Варшаве всем известною трагическою смертью), и П., адъютант генерал-губернатора, – оба вызвали Скобелева на дуэль за вранье и недостойное офицера поведение.

Я готовился в это время ехать в Коканд и, живя временно в гостинице, видел все совещания и приготовления к поединкам, разумеется, не имея права вмешиваться в них: мне жаль было юношу, увлекшегося в погоне за отличием до такой некрасивой проделки, и я говорил П.:

– Да перестаньте вы конспирировать, пощадите малого-то!

П. рассказывал после, что Скобелев держал себя с большим достоинством во время дуэли, так что по окончании ее они пожали друг другу руки. Г. получил рану, кажется, бывшую впоследствии причиною смерти этого милого, симпатичного юноши. Принуждены были, как говорю, отозваться на этот шум и сверху: генерал-губернатор, он же и командующий войсками Туркестанского края, экстренно созвал офицеров в большой зал своего дома и сурово, жестоко распек Скобелева.

– Вы наврали, вы налгали, вы осрамили себя, – громко, рассчитано жестоко сказал ему генерал Кауфман в зале, полном офицеров...

После этого Скобелев должен был оставить Туркестан, где его положение сделалось со всех сторон невыносимо. Перед отъездом он был до того жалок, что, признаюсь, я не утерпел, чтобы не сказать ему:

– Да плюньте вы, все перемелется...

Десять лет спустя этот осрамленный, ошельмованный штабс-ротмистр был генералом от инфантерии, командиром передовой, отдельно оперировавшей армии и – необходимо сейчас же добавить – отличия свои взял не по протекции, а с бою, грудью; только один раз, не утерпев, сделал опять промах – не такой, правда, большой, как в 1870 году, но, однако, и не малый: повел солдат на штурм города Хивы с одной стороны в то самое время, как с другой – городская депутация выходила с хлебом-солью для выражения командующему войсками полной и безусловной покорности.

Генерал Кауфман рассказывал мне, что, зная уже о сдаче города и готовясь въехать в него, он был поражен и возмущен, услышав ружейные залпы и крики «ура!», – словом, настоящий штурм, затеянный Скобелевым и Ш. (Оставляю в стороне как дурачество поездку Скобелева в Испанию, где он дрался за претендента Дон-Карлоса.)

Справедливо сказать, что в этом же самом хивинском походе Скобелев действительно отличился, выдвинулся из ряда товарищей дерзки-молодецким поступком. Как не посмеивались потом П. и другие над тем, что он все-таки не докончил, не довел до конца предпринятого, я считаю, что Михаил Дмитриевич выкинул такую лихую штуку, за которую Георгиевский крест был только справедливою наградой. Не верю, чтобы, как утверждали досужие люди, он хлопотал только об этом кресте, который ему не давал покоя и статут которого, по его собственным словам, он знал наизусть еще с юных лет. Скобелев был весьма лихой офицер, и я думаю, что в поступке его было немало «искусства для искусства».

Вот что он сделал. Из трех отрядов, посланных на Хиву, один кавказский, под начальством полковника М., не дошел до места назначения, – слишком торопясь прийти раньше других, они измучили лошадей и заморили вьючных животных, так что в конце концов должны были во избежание гибели в степи, воротиться не дойдя до Хивы 70 верст. Это пространство в 70 верст осталось, таким образом, не расследованным, а для пополнения пробела в сведениях имелось в виду снарядить небольшой отряд пехоты, кавалерии и артиллерии.

Скобелев вызвался сделать один эту поездку, так же как и глазомерную съемку всего пути, – конечно, он знал, что по статуту Георгиевского креста он должен получить его за это дело...

Генерал Кауфман согласился.

Переодевшись в туркменское платье, Михаил Дмитриевич поехал с двумя джигитами и действительно исследовал путь и набросил расспросную карту, не дойдя лишь 15 – 17 верст до тех колодцев, от которых кавказцы повернули назад и у которых в это время, по сведениям, был расположен сильный туркменский отряд в 15 000 человек.

– Неужели вы никого не встретили на пути, кто бы признал в вас русского? – спрашивал я Скобелева.

– Конечно, встречался народ, но я всегда высылал вперед моих джигитов; они заводили разговоры о том о сем, главным образом, разумеется, об урусах, рассказывали при нужде и небылицы, чем отвлекали их внимание, а я тем временем проскальзывал вперед...

Действительно, за эту рекогносцировку Михаил Дмитриевич прямо по статуту получил давно желанный им Георгиевский крест. Генерал Кауфман рассказывал мне в 1874 году в Петербурге, что, поздравляя Скобелева с крестом, он прибавил:

– Вы исправили в моих глазах ваши прежние ошибки, но уважения моего еще не заслужили.

Жестко!

Это уважение почтенного Константина Петровича Кауфмана Скобелев заслужил не далее как в следующем же коканд-ском походе, во время которого он окончательно выдвинулся как боевой офицер, отлично приготовленный, разумный, храбрый и предприимчивый.

Будучи в Коканде во время вспыхнувшего там мятежа против хана, он, начальствуя конвоем русской миссии, отступил от города Коканда к русской границе, охраняя русских чиновников и самого хана со свитою, не потеряв ни одного человека. Одной неловкости, одного выстрела со стороны горсти отступавших было бы достаточно, чтобы вызвать резню; Скобелев понимал, что десятки тысяч наступавших со всех сторон узбеков, конечно, раздавили бы его ничтожную силу, если бы дело дошло до кровопролития, почему предпочел действовать на неприятеля страхом, импонировать дисциплиною, и совершил отступление с полным успехом.

Конечно, не трусость, как некоторые говорили, и недостаток охоты подраться побудили его к этому миролюбию, – открывшаяся затем кампания против восставшего Коканда служит тому лучшим доказательством.

Скобелев, занимая в этом походе должность начальника кавалерии, поспевал всюду и рубил, рубил, рубил с азартом, с упоением, рубил без устали, без конца...

В битве под Махрамом он сделал такое кровопускание кокандцам, что К.П. Кауфман, любивший иногда щеголять словами, выразился в донесении государю: «Дело сделано чисто!»

Во время этой кампании Скобелев повторил маневр, прославивший многих кавалеристов, включая израильтянина Гедеона и великого могола Индии Акбара: известясь о том, что поблизости расположилось большое скопище кокандской конницы, рассчитывавшей ударить на нас врасплох, он с отборною сотнею оренбургских казаков под начальством лихого офицера Машина подкрался ночью к неприятельскому стану и без факелов и криков: «Меч Бога и Кауфмана!», с одним «ура!» так налетел на крепко спавших неприятелей, что они в панике, давя и убивая друг друга, разбежались во все стороны, не проявив ни малейшего сопротивления.

По словам Скобелева, на другой день было собрано на поле битвы 2000 чалм. Даже если и 1000 только, то дело сделано было недурно, т.е. опять-таки «чисто».

Мне понравилась в рассказе Скобелева об этой лихой атаке (рассказывал он мне, Струкову, Языкову и Васильчикову во время Последней турецкой кампании, когда мы стояли в городе Чорлу) черта искренности, не часто у него встречавшаяся: он откровенно сознавался, что в темноте потерял Машина из виду и только услышал шум пронесшейся сотни, как бы шум вихря, так что попал на поле битвы, уже когда все дрогнуло и побежало. Это признание было, очевидно, следствием той относительной военной честности, которую Михаил Дмитриевич стал в последнее время все более и более усваивать. Конечно, и под Геок-Тепе цифры сил и потерь неприятеля не свободны еще от преувеличений, но уже переход к ним от бухарских разбойников разителен; к тому же надо сказать, что военные всех народов и времен прибавляли, прибавляют и будут прибавлять, т.е. подвирали, подвирают и будут подвирать. По пословице: «Сухая ложка рот дерет», и офицеры и солдаты любят начальника, который прикрашивает реляции, потому что тогда выходит больше наград и отличий, и, в конце концов, вряд ли кто из военных будет вправе в этом отношении бросить камнем в Скобелева последних годов, т.е. Скобелева, строгим присмотром за собою значительно исправившегося.

Можно сказать, что завоевание Коканда совершено столько же Кауфманом, сколько и Скобелевым, который остался потом в области военным губернатором ее.

Не мешает прибавить, что К.П. Кауфман был после в самых лучших отношениях со Скобелевым, и письма покойного начальника Туркестанского края, полученные Михаилом Дмитриевичем во время турецкой кампании, – некоторые мне доводилось читать – дышали все искренним расположением и дружбою.

Мимоходом сказать, одно из этих писем, написанное до начала наших плевненских неудач, было чисто пророческим: Кауфман находил линию наших сил слишком растянутою, не довольно сильною и высказывал опасение за необеспеченность флангов, особенно правого, который вскоре действительно и наткнулся на Плевну.

На поле Русско-турецкой войны Скобелев явился генерал-майором, уже с Георгием на шее, и, хотя вначале над туркестанскою его славою смеялись, говорили, что он еще должен заслужить эти кресты, что, пожалуй, и роту солдат опасно доверить этому мальчишке, – он взял свое и кончил войну с репутациею первого боевого офицера, храброго из храбрых, народного героя-воина! (Некоторые из приведенных здесь замечаний были высказаны раньше, но я позволяю себе не опускать их в этой маленькой характеристике покойного русского богатыря.)

Помню, как неловко было положение его до перехода наших войск через Дунай и некоторое время после того. Как мучился он тем, что оставил Туркестан, и снова хотел проситься туда. Сколько раз слушал я его горькие жалобы, утешал и обнадеживал, советовал подождать.

– Буду ждать, Василий Васильевич, я ждать умею, – отвечал он.

Посланный, в явную немилость, начальником штаба к своему отцу Дмитрию Ивановичу Скобелеву, командовавшему казачьею дивизией, он спустил всю работу очень разумному офицеру, капитану Генерального штаба Сахарову, а сам проводил большую часть времени или в составлении разных проектов военных действий, чем немало надоедал многим, или пребывал в Бухаресте, где веселился потолику, поколику позволяли ему скудные средства, доставляемые расчетливым отцом, и на деньги, перехватываемые направо и налево, с отдачею и без отдачи – больше последнее.

И то сказать, генерал-майору, бывшему начальником огромной области и командовавшему войсками в ней, командирствовать над штабом дивизии было далеко не привлекательно; необходимость же как бы оправдывать ношение Георгия на шее, пока только словами, заставляла М.Д. искать популярности в сближении решительно со всеми, – с кем только он не был на ты!

От бездействия Скобелев выкинул было опять штуку, которая могла стоить многих сотен жизней, если бы не здравый смысл казачьих командиров. Он стал уверять своего отца в возможности переправить казачьи полки через Дунай... вплавь. Положим, цель была резонная: кавалерия на той стороне была крайне нужна, но ведь река-то была в разливе – около трех верст в ширину!

Осторожный Дмитрий Иванович Скобелев, «паша», как его называли у нас, собрал на совет полковых командиров, прося высказаться по этому вопросу. Приятель мой Кухаренко, командир Кубанского полка, первый объявил со своим обычным заиканием: «Не-е-е-возмо-о-ожно! Все перето-о-о-нем!» Бравый Левис, командир владикавказцев, сказал, что «попробовать можно, но, вероятно, большая часть людей перетонет». В том же смысле высказались Орлов и Панкратьев.

Тогда Михаил Скобелев вызвал охотников – явилось несколько офицеров и казаков. Все воротились или только окунувшись в глубь, или проплыв около полу версты до настоящего левого берега Дуная, начавшего показываться из воды и образовавшего в это время длинный островок.

Михаил Дмитриевич один поплыл далее, хорошо понимая, что кому другому, а ему повернуть назад немыслимо – засмеют.

Скобелев-отец все время стоял на берегу и, пока голос его мог быть слышен, кричал: «Воротись, Миша, утонешь! Миша воротись!» Но тот не дослушал, не вернулся и почти доплыл до противоположного берега, недалеко от которого его, уже совсем измучившегося, приняла лодка; лошадь же, освободившись от всадника, сначала державшегося за гриву, а потом за хвост, благополучно добралась, хотя лошадь эта была не из особенно замечательных ни по силе, ни по красоте.

Нет сомнения, что казаки на своих тяжелых, пузатых лошаденках не отделались бы так благополучно и, по всей вероятности, как говорил Кухаренко, «пе-р-е-е-тону-ули бы».

Для Скобелева лично этот опыт переправы был не первый – он делал его, хотя и не в таком крупном, рискованном виде, и прежде и после.

Как я слышал, незадолго перед смертью, управляя маневрами своего корпуса, он приказал одному кавалерийскому полку переправиться через реку.

Люди замялись, полковой командир позволил себе выразить боязнь: «Не перетонули бы!» Тогда Скобелев взял из строя первую попавшуюся лошадь, сел на нее и, как та ни бросалась, ни фыркала, заставил ее переплыть на тот берег и назад.

– Вы видите, братцы, как это делается, – сказал он людям, – теперь сделайте то же самое.

Полк переплыл туда, переплыл обратно и не потерял ни людей, ни лошадей. Правда, что река была не в три версты шириною.

Перед переправою за Дунай Скобелев-отец лишен был командования дивизиею, так что сын остался решительно ни при чем, между небом и землею. Во время переправы он, на свой страх, пристроился к генералу Драгомирову как ординарец и тут буквально поразил всех своим хладнокровием и бесстрашием; гуляя в огне как на бульваре, разнося приказания, присматривая за ходом битвы, ободряя молодых офицеров и солдат, он вел себя поистине блистательно, как вполне опытный боевой офицер, и это – по отзыву самого генерала Драгомирова, репутация которого у нас была и есть очень высока.

Умный, правдивый генерал этот сознавался, что успехом переправы много был обязан Михаилу Дмитриевичу, ободрившему его в то время, когда он начинал уже сомневаться в успехе.

Какой же нагоняй был потом Скобелеву от высшего начальства за то, что он суется туда, «куда его не спрашивают».

Потом ему приказано было сделать рекогносцировку в сторону Рущука, но так как не дали в его распоряжение никаких сил, то он уклонился от доли простого «соглядатая обетованной земли» и за это обрушил на себя целую бурю гнева...

Во время второй атаки на Плевну Скобелеву решились доверить кроме казаков еще батальон пехоты, и с этим батальоном он положительно спас наши отбитые, разбитые войска: князь Шаховской официально донес, как мне говорили, что корпус его отошел сравнительно благополучно только благодаря своевременной, энергической диверсии, произведенной Скобелевым.

С горстью людей он дошел до самой Плевны и крепко нажал на турок, никак не полагавших, что они имеют дело лишь с несколькими сотнями людей, никем не поддерживаемых.

Отвлекши на себя внимание неприятеля, М.Д., конечно, отступил, когда расстроенные полки корпуса Шаховского отошли.

Здесь кстати привести рыцарскую черту характера Скобелева: он призвал покойного брата моего Сергея, которому обыкновенно доверял самые опасные поручения, и сказал:

– Уберите всех раненых; я не отступлю, пока не получу от вас извещения, что все подобраны.

Уже поздно было, когда брат мой, с одной стороны, и сотник Ш. – с другой, явились к Скобелеву и донесли, что «ни одного раненого не осталось на поле битвы».

– Я вам верю, – ответил Скобелев и только тогда приказал отступать.

Брат мой, убитый потом 30 августа 1877 г., состоял при М.Д. волонтером; он был с ним во все время этой дерзкой атаки, и Скобелев рассказывал, что, когда под ним убили лошадь, юный художник соскочил с седла и расшаркнулся: «Ваше превосходительство, не угодно ли взять мою?»

– Смотрю, – говорит Скобелев, – дрянная гнедая с.ва! – Не хочу, нет ли белой?

Однако пули и гранаты сыпались в таком количестве, а турки напирали так сильно, что пришлось-таки сесть и на гнедую с.ву, которая в конце концов вынесла из огня не хуже белой.

Битва под Ловчею была первою, в которой Михаил Скобелев, 34-летний генерал, самостоятельно распоряжался отрядом в 20 000 человек. Он был под началом князя Имеретинского, благоразумного генерала, не стеснявшего Скобелева в его распоряжениях и совершенно вверившего ему все силы.

Когда форты, которые, пожалуй, никто другой из русских генералов не осилил бы, были-таки взяты после самого кровопролитного боя, князь Имеретинский в своем донесении главнокомандующему назвал Скобелева «героем дня».

Справедливо прибавить, что у Михаила Дмитриевича был в свою очередь неоцененный помощник в лице умницы-офицера капитана Куропаткина, почти такого же неустрашимого, как он сам, с прибавкой хладнокровия.

Для меня лично, может быть, я и ошибаюсь, нет сомнения в том, что Скобелев взял бы Плевну 30 августа. Но что было делать? Когда с ничтожными сравнительно силами он занял после трехдневной битвы турецкий редут, буквально висевший над городом, орудия которого до того беспокоили Плевну, что Осман-паша решил отступить, если не удастся отобрать его, когда М.Д. умолял о посылке подкреплений, – ему не дали их, а прислали лишь небольшую поддержку из одного разбитого накануне полка! Разумеется, Осман-паша, никем не беспокоимый с других сторон, с огромными силами напал на бедного «белого» генерала, в продолжение многих дней без устали и победоносно водившего солдат на штурмы, разбил, выбил и прогнал его даже за старые позиции...

Офицеры Генерального штаба говорили, что Скобелев занял не тот редут, который следовало, – что его во всяком случае выжили бы оттуда огнем с соседнего, более возвышенного и более сильного укрепления, – но я не вижу беды в том, что Скобелев схватил покамест меньший редут: вовремя подкрепленный, он взял бы и соседний.

...По печальной необходимости разыскать тело моего убитого брата я проезжал 31 августа местами расположения наших войск. На другой день третьей атаки плевненских редутов, узнав от адъютанта главнокомандующего Дерфельдена, воротившегося с левого фланга, что один брат мой ранен, другой убит, сам еще безногий, я бросился в отряд Скобелева, чтобы привезти первого и отыскать, коли возможно, тело второго.

Проезжая мимо всех наших позиций, я видел массу войска – ружья в козлы, – прислушивавшегося к трескотне на левом фланге...

Нечасто случалось мне слушать такую непрерывную дробь выстрелов, приправленных отчаянными воплями:

«Ура! ура!» «Алла! Алла! Алла!»

************************************************

Приехав на Зеленые горы, я нашел князя Имеретинского с Паренцовым, Грековым и несколькими другими офицерами, лежавшими, сидевшими и прогуливавшимися. Генерал, как раз закусывавший, предложил мне остаток бывшей перед ним вареной курицы и стакан красного вина, причем спросил: не знаю ли я, намерены им сегодня помогать или нет?

Я не отказался съесть курицу и выпить вино, но на вопрос мог только ответить, что в главной квартире о распоряжении помогать им не слыхал, да и по дороге, хотя совершенно готового войска видел немало, кажется, расположения идти к ним на помощь не заметил.

– Ну, так нам будет плохо, очень плохо! – сказал генерал.

У Скобелева в это время было что-то невозможное: слышалось только: р, р, р, р, р, р, р, р, р!!!

************************************************

За душу щемила меня эта полная беспомощность бравого левого фланга, точно забытого, брошенного под впечатлением вчерашних неудач и потерь. Страдая сильно от раны, еще не затянувшейся, я ездил в колясочке, нанятой в Бухаресте, и поэтому двигался только по дорогам, т.е. медленно, – иначе, конечно, я бросился бы к главнокомандующему, может быть, и не знавшему об истинном положении дела...

Я настаиваю, как многим ни покажется смело и безавторитетно мое настаивание, на том, что подкрепленный Скобелев взял бы и соседний редут, после чего туркам не оставалось бы ничего иного, как очистить город, расположенный прямо под нашими выстрелами.

Три с половиною месяца спустя, когда Плевна пала, я ездил со Скобелевым на панихиду, заказанную им по защитникам несчастного «Скобелевского» редута. Тяжелые воспоминания передал мне тогда Михаил Дмитриевич. Чтобы легче было идти на штурм, взбираться на высоты, солдаты побросали шанцевые инструменты, так что когда пришлось после рыть траншею со стороны наступавших турок, они пустили в дело штыки и свои пятерни: конечно, не успели вырыть и ничтожного прикрытия, как турки набежали, навалились и кучку наших храбрых, сжавшихся для последней защиты за траверсом, в углу редута, подняли на штыки.

Указывая мне эту канавку, рытую пальцами, Скобелев буквально залился слезами и потом, во время панихиды, опять горько плакал. Признаюсь, всплакнул и я вместе с большею частью присутствовавших.

В жар, в лихорадку бросало меня, когда я смотрел на все это и когда писал потом мои картины; слезы набегают и теперь, когда вспоминаю эти сцены, – а умные люди уверяют, что я «холодным умом сочиняю небылицы»... Подожду и искренно порадуюсь, когда другой даст более правдивые картины великой несправедливости, именуемой войною.

В конце 1878 года в Петербурге брат мой как-то пришел сказать, что Скобелев очень, очень просит прийти к нему – что-то нужное.

Прихожу.

– Что такое?

– Очень, очень нужно, увидите! Затворяет двери кабинета и таинственно:

– Дайте мне дружеский совет, Василий Васильевич, вот в чем дело: князь Болгарский (Баттенберг) предлагает мне пойти к нему военным министром; он дает слово, что, как только поставит солдат на ноги, не позже чем через два года затеет драку с турками, втянет Россию, будет снова большая война, – принять или не принять?

Я расхохотался.

– Признайтесь, – говорю, – что вы неравнодушны к белому перу, что болгарские генералы носят на шапках, вам оно было бы к лицу!

– Черт знает, что вы говорите! Я у вас серьезно спрашиваю совета, а вы смеетесь, толкуете о каком-то пере, – ведь это не шутка.

– Знаю, что не шутка, – отвечал я и серьезно напал на него за безнравственную легкость, с которою они с каким-то там князем Болгарским рассчитывают втянуть Россию в новую войну.

– Что Баттенберг это затевает, оно понятно: он авантюрист, которому нечего терять; но что вы, Скобелев, такими страшными усилиями добившийся теперешнего вашего положения, поддаетесь на эту интригу – это мне непонятно. Плюньте на это предложение, бросьте и думать о нем!

– Да что же делать, ведь я уже дал почти свое согласие!

– Откажитесь под каким бы то ни было предлогом, скажите, что вас не отпускает начальство...

– Он обещал говорить об этом с государем...

– Ну вот и попросите, чтобы государь отказал ему.

В конце концов Баттенбергу было сказано сверху, что Скобелев нужен здесь; на этом дело кончилось. Военным министром в Болгарию был назначен другой генерал.

Что мне случалось слышать от Скобелева в дружеских беседах, то теперь, конечно, не приходится рассказывать. Довольно заметить, что он был сторонником развития России и движения ее вперед, а не назад... – повторяю, что распространяться об этом неудобно.

Скобелев очень много занимался, много читал, еще более писал. Писал кудряво, не совсем кругло и складно, но весьма убедительно. Кладищев, бывший начальником наградного отделения во время турецкой кампании, говорил мне, что нет возможности отказать в награде по представлению Скобелева: так наглядно излагал он заслуги своих подчиненных и так хорошо подгонял их под статуты орденов, которые отлично знал.

Записки, поданные Михаилом Дмитриевичем во время этой войны главнокомандующему, о положении офицеров и солдат и вероятной причине наших временных неудач полны наблюдательности, верных, метких замечаний. Живя вместе со Скобелевым в Плевне, я читал некоторые из этих записок, по словам его, очень не понравившихся.

**************************************

Скобелев прекрасно владел французским, немецким и английским языками и литературу этих стран, в особенности военную, знал отлично. Иногда вдруг обратится со словами:

– А помните, Василий Васильевич, выражение Наполеона I?

В середине шейновского боя, например, он таким образом цитировал что-то из Наполеона, и, не желая обескураживать его, я ответил:

– Да, помню что-то в этом роде.

Но когда он вскоре опять спросил, помню ли я, что Наполеон сказал перед такой-то атакой, я уж положительно ответил:

– Не помню, не знаю, Бог с ним, с Наполеоном!

Надобно сказать, что он особенно высоко ценил военный талант Наполеона I, а из современных – Мольтке, который со своей стороны, по-видимому, был неравнодушен к юному, бурному, многоталантливому собрату по оружию; по крайней мере, когда я говорил с Мольтке о Скобелеве после смерти последнего, в голосе

«великого молчальника» слышалась нежная, отеческая нота, которой я не ожидал от прусского генерала-истребителя.

О большинстве наших деятелей во время турецкой войны Скобелев отзывался неважно – по меньшей мере.

***************************************

Скобелев очень любил меняться Георгиевскими крестами: это – род военного братства, практикуемого обыкновенно с выбором, им же – направо и налево, со всеми. Когда он приехал к армии, в Румынии еще, то предложил мне поменяться крестиками, я согласился, но с тем, чтобы сделать это после первого дела, в котором оба будем участвовать. Много спустя, кажется в Плевне, мы разменялись-таки; но так как на другой же или на третий день он уже решил опять с кем-то побрататься, то я вытеребил мой крестишко назад под предлогом, что он мне дорог как подаренный Кауфманом. Всученный им мне был прескверный – казенный, а мой прекрасный, хорошей эмали, чуть ли не «из французского магазина»... (Когда генерал Кауфман был пожалован орденом Св. Георгия II класса, этот крест был подарен ему покойным великим князем Николаем Николаевичем, и никто ничего не заметил неладного в кресте, очень изящно исполненном; но, когда генерал представлялся государю Александру II, его величество, зоркий на самые малейшие неправильности формы, заметил: «А ты крест, Кауфман, верно, купил во французском магазине – Егорий-то не в ту сторону скачет!»)

В последнее время, впрочем, он перестал практиковать это военное братство со всеми, стал более ценить себя.

Надобно сказать, что Скобелев положительно совершенствовал свой нравственный характер. Вот, например, образчик военной порядочности из его деятельности последних лет: на второй день после шейновской битвы я застал его за письмом.

– Что это вы пишите?

– Извинительное послание: я при фронте распек бедного X., как вижу, совершенно напрасно, поэтому хочу, чтобы мое извинение было так же гласно и публично, как и выговор...

Начальник большого отряда, извиняющийся перед неважным офицером (майор Владимирского полка), да еще письменно, – это такой факт, который, конечно, не часто встретишь в какой бы то ни было армии.

Отец Скобелева Дмитрий Иванович не проживал, а увеличивал свое состояние и был скуповат, но сам Михаил Дмитриевич скупым никогда не был – скорее, напротив, мог быть назван слишком тароватым. Однако в денежных делах, по славянской натуре, у него был всегда великий беспорядок, в особенности при жизни отца, когда ему никогда не хватало денег и когда забывать отдать небольшие долги случалось ему частенько-таки. При встрече с нищим он иногда приказывал кому-либо из бывших с ним молодых людей «дать золотой», и так как эти подачки обыкновенно забывались, то выходило, что встречи с нищими для бравых ординарцев его были страшнее столкновений с неприятелем.

Встречает раз Скобелев младшего брата моего на Невском проспекте.

– Верещагин, пойдем вместе стричься.

Тот очень доволен честью проделать эту операцию вместе с генералом, который ведет его к своему знакомому парикмахеру, что ни на есть фешенебельному. Около них суетятся, ухаживают, а они сидят себе рядком, шутят, смеются. При выходе М.Д. спрашивает счет, старый и новый, – оказывается 30 рублей.

– Верещагин, заплатите, пожалуйста.

Тот поморщился, но заплатил, да, конечно, только и видел свои денежки.

Помню, раз в Париже, в гарготке, где мы завтракали, Скобелев разменял ассигнацию в 1000 франков и, вероятно по этому случаю, вздумал оставить девушке, нам прислуживавшей, 100 франков. Лишь после самого энергичного вмешательства моего он положил только 20 франков. Зато же и целовал он руку этой молодой девушки, с наслаждением, со всех сторон!

Мне известно, что немало народу обращалось к Скобелеву за помощью и что он многим помогал. Затем говорили, что он хотел завещать капитал на устройство богадельни, но намерению этому не суждено было осуществиться – ему будто бы помешали...

Перед началом Туркменской экспедиции я застал раз Михаила Дмитриевича в беседе с полковником Гродековым; он прочил его себе тогда в начальники штаба, как хорошо изучившего местности, по которым и близ которых предстояло действовать нашим войскам: Гродеков – один из хороших знатоков Средней Азии, ибо ездил даже по Афганистану и смежным с ним степям. Они обсуждали права, которые им следовало выговорить для себя у Министерства иностранных дел на случай возможных переговоров с индийским правительством.

– Что такое, что такое? – сказал я Скобелеву, – о каких это переговорах с индийским правительством толкуете вы? Ничего этого вам не нужно...

– Как не нужно? А если мы дойдем...

– Ничего не нужно; вам надобно вздуть хорошенько туркмен, сломить их сопротивление и больше ничего. Хотите слышать мой совет?

– Пожалуйста, – ответил Скобелев. – Потрудись, – обратился он к Гродекову, – вынуть записную книжку, занеси то, что он будет говорить, – наверное, все будет практично.

Гродеков благополучно здравствует, сколько я знаю, и, вероятно, имеет еще в своей памятной книжке заметку эту, весьма, впрочем, недлинную.

– Во-первых, вам нужны верблюды, во-вторых, верблюды и, в-третьих, еще верблюды. Будут у вас верблюды, т.е. перевозочные средства, – вы победите; не будут – вас прогонят, несмотря на всю вашу храбрость, как гоняли прежде посылаемые отряды, – храбрость тут не поможет. Не жалейте денег на верблюдов; достаньте их сколько нужно, во что бы то ни стало.

При этом я сообщил главную, по моему мнению, причину недоверия населения при поставке вьючных животных. В начале открывающейся кампании объявляют обыкновенно, что нужно столько-то вьючных животных за такую-то цену. По окончании войны, во время которой, разумеется, большинство верблюдов падает, уплату оттягивают до тех пор, пока не удается внушить старшинам и беям, т.е. почетным людям, что было бы актом хорошего подданничества ударить Акпадишаху челом – суммою в 300 или 400 000 рублей, причитающихся за верблюдов. Тем что? Верблюды не их, а бедных людей; они получают награды и отличия, а байгуши плачут и, уж конечно, когда снова понадобится сгонять животных, уходят, откочевывают в степь или, силою заставленные, разбегаются при первом же удобном случае, с первых же привалов войск.

– Не доверяйте ни подрядов, ни денег интендантским чиновникам, – говорил я Скобелеву, – распоряжайтесь и платите деньги или сами вы, или через начальника штаба, чтоб они не прилипали к пальцам.

Мне приятно было слышать потом от брата моего, которого Скобелев взял по моей просьбе в поход, что именно так и было сделано, что даже осуждали Скобелева за излишнее бросание денег на верблюдов. Поставщик вьючных животных, лихой купец Громов (бывший приказчик архилихого Хлудова), призвав владельцев верблюдов, объявил им, что к такому-то сроку ему нужно столько-то животных, и, лишь только те начали чесать затылки, прибавил:

– Заплачено вам будет сейчас же по доставке, а покамест вот вам на чай.

При этом высыпал к их ногам мешок золота.

Через короткий срок верблюды были доставлены.

Для заказа и закупки провианта, как я слышал, ездил в Персию сам Гродеков. Встретившись с ним в самый день отъезда его из Петербурга, я прощаясь шепнул-таки еще на ухо:

– Не давайте воровать!

– Не дадим, будьте покойны, – ответил он.

Возможно, что настояния мои были не лишни, не бесполезны. Хвалю, во всяком случае, Скобелева и Гродекова за то, что они не отвергали бескорыстного, конечно, не лишнего совета и не отвечали: «Из-за чего вы-то стараетесь, какая вам-то польза?» – как ответила бы высокомерная бездарность.

Скобелев подарил мне на память свой боевой значок, бывший с ним в 22 сражениях, с приложением списка этих сражений, им самим обстоятельно составленного. Значок этот висит теперь у меня в мастерской. Это большой кусок двойной красной шелковой материи, с желтым шелковым же крестом, набитый на казацкую пику, – порядочно истрепанный пулями и непогодами. Уехав в последний свой туркменский поход, он хватился значка и просил или отдать старый, или прислать взамен новый.

Старый я положительно отказался отдать, но и новый не решался послать – вдруг не понравится и он отдаст его солдатам на портянки! Однако послал-таки наконец, и очень нарядную штуку: с одной стороны индийская шаль, купленная мною в Кашмире, в самом Шринагуре, с другой – красная атласная китайская материя, перерезанная голубым Андреевским крестом, буквами М.С. и годами 1875-1878. Я сам кроил и налаживал значок; жена моя шила его.

Узнаю от брата моего, бывшего ординарцем у Скобелева, что значок очень понравился всем: и генерал, и мирные туркмены не наглядятся на него.

Но тут беда – неудача: из Геок-Тепе делают вылазку, убивают у нас много народа, захватывают много ружей, пушку, знамя!

Скобелев в отчаянии: отдай ему старый значок – новый приносит несчастья!.. Я не отдаю.

Новая вылазка, новый урон и потери с нашей стороны, новые требования отдать счастливый значок и взять назад несчастливый!

– Не отдам! – отвечаю.

Наконец Скобелев берет штурмом Геок-Тепе, в свою очередь убивает, крошит множество народа, берет массу оружия и всякого добра – одним словом, торжествует, и значок мой снова входит в милость; снова и генерал и туркмены любуются нарядным подарком моим, – теперь осеняющим гробницу Скобелева в селе Спасском Рязанской губернии.

Очень интересна также, как рисующая Скобелева, присланная им мне в подарок карта – план атаки французами Опорто, препровожденный Михаилом Дмитриевичем начальнику инженеров под Геок-Тепе для изучения и руководства. На полях им изложены мотивы, заставившие его приложить этот чертеж к руководству нашим войскам, а в правом углу надпись:

«Глубокоуважаемому, сердцу русскому, дорогому Василью Васильевичу, к сведению, не без известной гордости моей. Скобелев. 4 августа, 1881 г. Село Спасское».

Как человек, искренно любящий свое дело, он рассказывал мне потом о причине, побудившей прислать мне этот документ, – желании показать приятелю, что он помнит примеры и уроки истории (о чем у нас был разговор ранее).

Суеверие этого милого, симпатичного человека было очень велико. Он верил в счастливые и несчастливые дни, счастливые встречи и предзнаменования. Он ни за что не стал бы сидеть за столом в числе тринадцати человек, не допустил бы трех свечей на стол, а просыпанную соль, перебежавших дорогу кошку или зайца считал всегда за дурное предзнаменование.

Он верил, что будет более невредим на белой, чем на другой масти лошади, хотя в то же время верил, что от судьбы не уйдешь. Говорят, какая-то цыганка предсказала ему, «что он будет ездить на белом коне», – но я не расспрашивал его об этом.

Никогда не расспрашивал также Скобелева о его женитьбе, так как понял из некоторых замечаний, что это его больное место. Но я положительно подметил у него стремление к семейной жизни, и, когда он раз горячо стал оспаривать это, я прибавил:

– Необходимо только, чтобы жена ваша была очень умна и сумела бы взять вас в руки.

– Это, пожалуй, верно, – согласился он.

Другой раз, помню, в Плевне я смеялся, что мы еще увидим маленьких « скобелят», которые будут ползать по его коленам и таскать его за бакенбарды. М.Д. хоть и проворчал:

«Что за чушь вы говорите, Василий Васильевич», – однако предобродушно смеялся над моею картиной. Немало смеялись, помню, тогда Хомичевский и другие ординарцы, при этом бывшие.

Незадолго перед смертью Скобелев хотел, как я слышал, жениться на бедной, но образованной девушке, чему помешал, однако, его развод, – известно, что он разъехался со своею женою и во что бы то ни стало настоял на разводе, так что ему пришлось принять на себя грех дела со всеми его стеснительными последствиями. Я говорю об этом потому, что Скобелев считался, да и любил, чтобы считали его, отчаянным противником не только женитьбы, но и всякой прочной связи с женщиною.

Я не могу распространяться о том, как Скобелев умер. Очень ему хотелось умереть на поле чести, на поле настоящей битвы! Что делать, «повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить». Не мог помириться Михаил Дмитриевич с фактом, что ему уже не двадцать лет, и все порывался соперничать в любовных похождениях со своею молодежью, ординарцами.

Он был ребячески наивен в этих похождениях, на которые обыкновенно настойчиво зазывал и последствий которых крепко боялся. В Петербурге, перед самым отъездом в Туркменский поход, встречаю Скобелева на Невском проспекте. Я утаптываю тротуар, он едет на паре серых.

– Стой, стой!.. Василий Васильевич, поедем ко мне!

– Зачем?

– Поедем, сам Бог вас послал.

– Да что такое?

– Увидите; сам Бог посылает вас.

Приезжаем. М.Д. насилу выходит из экипажа, едва переставляет ноги, брюзжит на прислугу, грозит прогнать всех, распекает адъютанта и ординарца, – как страшно попало бедному Баранку – я должен был вступиться, – запирает двери.

– Василий Васильевич, голубчик, я болен... Посмотрите, что у меня? Если это... Я пущу себе пулю в лоб.

– Показывайте!

Я взглянул и ужаснулся. Расспросил его, он, как младенец невинный, подробно рассказал все, видимо, ничего не скрывая.

– Сколько я понимаю, это не то... – сказал я ему и потребовал, чтобы по крайней мере на три дня он лег в постель.

– Не могу, – забушевал Скобелев, – что вы говорите! Я каждый день должен ездить на работу с военным министром и начальником штаба, – и думать об этом нечего! Не требуйте от меня невозможного.

– Знать ничего не хочу, – отвечал я, – на три дня в постель, без рассуждений! – И представил ему серьезно подумать о том, какой будет результат его деятельности на войне, если он принужден будет уехать не выздоровев.

Это подействовало, и он, ворча и капризничая, улегся.

Я сейчас же поехал к моему приятелю профессору Чудновскому; тот сначала не хотел ехать под предлогом, что он «не специалист», но наконец решился. Я почти силою схватил его и привел к герою. Тот, еще раз выслушав, что опасного ничего нет, но что покой в несколько дней абсолютно необходим, недовольный, остался в постели и, чтобы не терять золотого времени, принялся читать «Нана», известив, разумеется, начальство о внезапном нездоровье своем.

(Можно без натяжки сказать, что ближайшею причиною смерти М.Д. Скобелева была рана, полученная им на Зеленых горах. Пожалуй, это не рана, а царапина, ушиб, но пришедшийся против сердца. У меня хранится мундир покойного с маленькой заплаткой на месте поранения – как раз против самого сердца! И так как Скобелев упал от этого удара, то, конечно, удар не прошел бесследно.

Кстати скажу, что у меня кроме скобелевского значка и помянутого мундира хранится еще как память складной стул, который всегда возился за ним казаком и на котором покойный генерал часто сиживал во время рекогносцировок и битв; когда на переходе через Балканы казак разбил мой складной стулик, Скобелев ссудил мне свой, так и оставшийся у меня, а я потом отдал ему мой.)

Кто не был в огне со Скобелевым, тот положительно не может себе понятия составить о его спокойствии и хладнокровии среди пуль и гранат – хладнокровии, тем более замечательном, что, как он сознавался мне, равнодушия к смерти у него не было; напротив, он всегда, в каждом деле, боялся, что его прихлопнут, и, следовательно, ежеминутно ждал смерти. Какова же должна была быть сила воли, какое беспрестанное напряжение нервов, чтобы побороть страх и не выказать его!

Благоразумные люди ставили в упрек Скобелеву его безоглядную храбрость; они говорили, что «он ведет себя как мальчишка», что «он рвется вперед, как прапорщик», что, наконец, рискуя «без нужды», он подвергает солдат опасности остаться без высшего командования и т.д. Надобно сказать, что это все речи людей, которые заботятся прежде всего о сбережении своей драгоценной жизни, – а там что Бог даст; пойдет солдат без начальства вперед – хорошо, не пойдет – что тут поделаешь: не для того же дослужился человек до генеральских эполет, чтоб жертвовать жизнью за трусов.

– А почему бы и нет! – рассуждал Скобелев. – Понятие о трусости и храбрости относительное; тот же самый солдат в большинстве случаев может быть и трусом, и храбрым смотря по тому, в каких он руках. Одно верно, что солдат обыкновенно не дурак: увлечь его можно, но заставить идти, не показав примера, трудно.

Этот-то пример и солдатам и офицерам Скобелев и считал себя обязанным показывать.

Я видел немало умников, уговаривавших солдат идти вперед, указывавших путь к славе и прочая и прочая, – ничего не берет! Пройдет или пробежит отряд несколько шагов, да и засядет в канаве, а в реляции напишут: «Атаковали в штыки, но были отбиты, не совладали с численным превосходством», – благо численное-то превосходство неприятеля может проверить один Бог.

Никогда не рисковал Скобелев жизнью попусту, всегда он показывал пример бесстрашия и презрения к жизни, и пример этот никогда не пропадал даром: одних приводил в совесть, других учил, увлекал, перерождал!

Всегда толковый, разумный, увлекательный на поле битвы, Скобелев в частной жизни был хотя и симпатичен, но нервен, капризен. При разговоре он редко сидел – это, видимо, стесняло его: он шагал, как зверь в клетке, как бы мала ни была комната, даже тогда, когда, как в Париже, кабинет его действительно уподоблялся клетушке. Когда же он сидел, то непременно вертел что-нибудь в руках, что попадалось; за обедом всегда усиленно мял хлебный мякиш. Случалось, видя эту нервную, непрерывную работу пальцев, взять его за руку и остановить со словами: «Хоть теперь-то успокойтесь!» Но приостановка всегда была не надолго, через несколько секунд уж опять пальцы мнут, лепят, из сил выбиваются.

Так, чертовски храбрый на поле битвы, Скобелев был порядочный трус перед очень высокопоставленными лицами – он как будто съеживался в их присутствии, принимал жалостливый вид. Всегда заново одетый и надушенный перед солдатами, под пулями, в главной квартире он ходил каким-то отчаянным: шинель на боку, фуражка на затылке – точно он боялся, чтоб не засмеяли, не поставили ему в вину щегольство одеждою, как ставили в вину храбрость.

Когда после короткого пребывания в Париже я, снова возвращаясь на Дунай, зашел к матери Михаила Дмитриевича – мимоходом сказать, весьма милой и умной женщине, – она просила доставить сыну ящичек, очень нужный. На границе вскрыли ящик, и он оказался битком набитый склянками духов.

Выходки Скобелева против австрийцев и немцев не были так неосновательны, как многие думали и у нас, и особенно за границею. Никто, конечно, так крепко, как я, не журил Скобелева за эти речи, но надобно сознаться, что, с его точки зрения, он имел основание «кликнуть клич славянам». Я положительно не соглашался с ним, не разделял его уверенности в том, что вот-вот на носу у нас война с немцами, которые будто бы перестали уже церемониться, скрываться и прямо угрожают нам. Но Скобелев возвратился с маневров германской армии совершенно проникнутый уверенностью, что столкновение наше с немцами близко.

В Париже, в своем крошечном кабинете, он с возбуждением рассказывал мне, как отпускал его в прощальной аудиенции старый император германский. Рассказывая, М.Д., как тигр, бродил из угла в угол, останавливаясь по временам, чтобы представить сидящего на лошади покойного Вильгельма или некоторых лиц свиты его.

Его германское величество сидел-де подбоченившись на коне, и от него в обе стороны тупым углом стояла громадная, бесконечная свита из немецких офицеров всех рангов и военных агентов всех государств. Когда Скобелев выехал, чтобы откланяться, Василий Федорович (как называли русские престарелого императора) сказал ему:

– Vous venez de m'examiner jusqu'aux mes boyaux. Vous venez de voir deux corps, mais dites a Sa Majeste, que tout les 15 sauront au besoin faire leurs devoir aussi bien, que ces deux la... (Вы меня проэкзаменовали до моих внутренностей. Вы видели два корпуса, но скажите его величеству, что все 15 сумеют в случае надобности исполнить свой долг так же хорошо, как эти двое.)

Может быть, я ошибаюсь в одном или нескольких словах, но смысл речи был таков, – Скобелев тогда же занес эти слова в свою записную книжку, откуда и читал их мне. Этот смысл, признаюсь, казался мне очень простым и натуральным в устах старого монарха, но Михаил Дмитриевич думал иначе: по его убеждению, и самые слова, и интонация их, особенно ввиду обстановки, т.е. множества иностранных, по большей части далеко не дружественно расположенных к нам офицеров, указывали на враждебный умысел.

Еще более усилил в Скобелеве уверенность в том, что нам не избегнуть в близком будущем разрыва с немцами из-за австрийцев, покойный принц Фридрих Карл; должно быть, на правах лихого кавалериста, считавшего возможным говорить то, о чем дипломаты помалчивали, дружески ударив Скобелева по плечу, принц вдруг выпалил:

– Lieber Freund! Macht was ihr wolt – Oesterreich muss nach Saloniki gehen. (Любезный друг, делайте что хотите, – Австрия должна занять Салоники.)

– Так так-то! – говорил мой Михаил Дмитриевич, бешено шагая по своей клетушке, – так это, значит, уже решенное дело, что австрийцы возьмут Салоники, – они будут действовать, а мы будем смотреть, – нет, врешь, мы этого не допустим!..

Интересно, что только в последние годы своей жизни Скобелев всецело отдался славянской идее, вытеснившей в его уме мысль о необходимости исключительной заботы о развитии нашего могущества в Азии, походе в Индию и проч. Мне довелось повлиять в значительной степени на эту перемену в его мыслях.

Несколько раз случалось охлаждать его «туркестанский» пыл, и раз я прямо высказал, верно ли, нет ли, что в настоящую минуту среднеазиатские наши владения важны для нас политически постольку, поскольку они дают возможность угрожать из них нашим европейским врагам, сеющим славянскую рознь; иначе, прибавил я, игра не стоила бы свечей. Скобелев внимательно отнесся к этим доводам, хотя не вязавшимся с тем значением, которое он придавал Туркестану, но, видимо, поразившим его.

– Может быть, вы и правы, – сказал он мне тогда. Впоследствии же он настолько усвоил эту мысль, что в известном письме к Каткову целиком повторил ее, только вместо слов: «Игра не стоила бы свечей», – сказал: «Овчинка не стоила бы выделки».

Я говорил об этом М.Н. Каткову, когда толковал с ним о Скобелеве.

В последний раз виделся я с дорогим Михаилом Дмитриевичем в Берлине, куда он приехал после своей известной речи в защиту братьев босняков-герцеговинцев, сказанной в Петербурге. Мы стояли в одной гостинице, хозяин которой сбился с ног, доставляя ему различные газеты с отзывами. Кроме переборки газет у Скобелева была еще другая забота: надобно было купить готовое пальто, так как он приехал в военном, а заказывать не было времени. Масса этого добра была принесена из магазина, и приходилось выбирать по росту, виду и цвету.

– Да посмотрите же, Василий Васильевич! – говорил он, поворачиваясь перед зеркалом. – Ну как? Какая это все дрянь, черт знает!

С грехом пополам остановился он – с одобрения моего и старого приятеля его Жирарде, который с ним вместе приехал, – на каком-то гороховом облачении; признаюсь, однако, после, на улице, я покаялся – до того несчастно выглядела в нем красивая и представительная фигура Скобелева: он был точно облизанный! После камешка, брошенного им вскоре в огород немцев, некоторые берлинцы, видевшие нас вместе, спрашивали меня потом:

– Так это-то и был Скобелев?!

Во время этого последнего свидания я крепко журил его за несвоевременный, по мнению моему, вызов австрийцам; он защищался так и сяк и наконец, – как теперь помню, это было в здании Панорамы, что около главного штаба, – осмотревшись и уверившись, что кругом нет «любопытных», выговорил:

– Ну так я тебе скажу, Василий Васильевич, правду – они меня заставили. Кто «они» – я, конечно, промолчу.

Во всяком случае он дал мне честное слово, что более таких речей не будет говорить; но вслед за тем, попав в средину французов, m-me Adan и др., увлекся и снова заговорил...

– Бога ради, Василий Васильевич, – говорили мне в нашем берлинском посольстве, – поезжайте скорее в Париж, остановите его, – нам хоть выезжать отсюда от его речей...

Я не застал уже Скобелева в Париже – его вызвали для головомойки в Петербург.

Прощай, милый, симпатичный человек, высокоталантливый воин, прощай, до скорого свидания – там?!

У меня много «сувениров» М.Д. Скобелева. Кроме помянутого его боевого значка, бывшего с ним по восточному обычаю, во всех сражениях в Средней Азин, сшитого его матерью, истерзанного и истрепанного на носившей его казацкой пике, есть складной стул, на котором он сидел иногда в сражениях, данный мне под Шейновом, когда мой стул сломался. Есть мундир со вставленною, как сказано, заплаткой в том месте, где его ранило, на спине против сердца.

Есть карта штурма города Опорто войсками маршала Сульта с надписями, целыми тремя, очень характерными для памяти покойного М.Д.

Первая надпись:

«Португальцы вели себя, как в подобных обстоятельствах должна себя вести недисциплинированная полупьяная толпа. Решение маршала Сульта атаковать оба противоположных фланга города, рассчитывая на впечатлительные, вооруженные, но малодисциплинированные массы, весьма поучительно.

Думаю, что под Махрамом (?) 22-го августа 75 г. результат был бы еще полнее, если бы мы сильнее и раньше демонстрировали нашим правым флангом и, выждав результат, стремительно атаковали бы центр. Штурм Опорто не следует терять из виду при составлении предположений атак открытою силою наших среднеазиатских городов и укрепленных аулов.

Стремительная атака главного резерва дивизии Мериме в центре позиции и, когда успех окончательно обрисовался, молодецкий натиск двух полков через весь город к стратегическому ключу – мосту на Дуро да послужат указанием, какими способами организованное и дисциплинированное войско должно обеспечивать за собою успех.

Надо помнить, что мы, войска, понимаем по-своему победу и поражение и что в нашей оценке этих явлений всегда присутствует известная доля поклонения преданию и искусству; в борьбе же с вооруженными массами надо кровью нагонять страх, нанести материальный ущерб. Последнее особенно важно в борьбе с азиатскими народами. С ними эти соображения составляют краеугольные основания при выборе того или другого способа действий.

Скобелев. 18-го июня 1880 г.»

Вторая надпись, наверху же, по другой стороне карты: «Препровождаю штурм г. Опорто для прочтения начальнику инженеров вверенных мне войск. Действие двух полков дивизии Мериме могло бы быть применено к Янгикала (?), если драгун и 2 спешенные сотни пустить с юга вдоль всего кишлака, когда обрисуется штурм северной окраины.

Ген.-ад. Скобелев. 1880 г. 11-го декабря. Самурское».

Третья надпись, внизу:

«Секретно. Глубокоуважаемому, сердцу русскому, дорогому Василью Васильевичу, к сведению, не без известной гордости моей.

Скобелев.

4-го августа 1881 г. Село Спасское».

Еще письмо Скобелева, 1879 г., 18-го ноября: «Дорогой Василий Васильевич, посылаю вам портрет коня Шейново, на котором я был, когда мы вместе переходили Балканы и брали Весселя-пашу. Матушка едет в Филиппополь и привезет старых турецких мундиров несколько штук (для моей картины Шипка – Шейново. – В.В.). Донская безобразная шинель, мундир солдатский и кепи 16-й дивизии вам высылается. Еду на георгиевский праздник сегодня, а оттуда в Белосток, на смотр драгунского Екатеринославского полка, 4 корпуса. Около 5-го декабря н.с. думаю опять попасть в Париж, и, если вы, дорогой Василий Васильевич, мне позволите, буду у вас и даже не лишаю себя удовольствия надеяться опять провести с вами часть дня. У нас все по-старому – хоть без порток, а в шляпе; что-то скажет весна; бра-тушки в южной Румелии справляются молодцами. Бог даст, не видать туркам Балканов... Ахалтекинская экспедиция кончилась небывалою в Азии неудачею. В наш век разным дилетантам петербургского яхт-клуба не впору воевать даже и с халатниками.

Жаль обаяния нашего в Азии. Вы знаете, как оно дорого, и хотя «на Руси мужика и очень много», но зачем же ими плотину прудить. Helas, nous paraissons n'avoir rien oublie et rien appris! [Увы, мы оказываемся ничего не забывшими и ничему не научившимися! (ФР)]

Крепко-накрепко жму вашу руку. Вас искренно уважающий

Михаил Скобелев. г. Минск, 18-го ноября 1879 г.»

Еще характерное письмо: «Дорогой Василий Васильевич!

Сердцем вздыхаю, что не поближе к вам, и желаю вам быть в менее печальном настроении, чем я сам. У нас здесь как-то очень грустно. Сердце не на месте. Сильные люди у нас ныне надломлены и смотрят грустно кругом себя, подавленные тупым равнодушием. Благодаря Бога, что урожай повсеместно очень хорош, это дает время, авось перемелется, будет мука.

Я получил Высочайшее повеление вступить в командование Виленским округом, впредь до возвращения генерала Тот-лебена. Будут большие маневры между Могилевом и Бобруйском; надо хоть этим заняться толково и с сердцем. Неровен час, может невзначай опять заговорить картечь. Породнясь со штыком-молодцом, трудно расставаться с раздольным весельем!.. На войне, на кровавых полях чести, красна жизнь солдата. Там добро, весело, известно, славно... Мой покойный дед говаривал своим рязанцам, что русскому солдату присяга и честь важны, а труд, нужда, смерть – трын-трава. Вижу, вы уже ворчите, – но ведь лучше быть чем-нибудь на этом белом свете, а на другое чувствую, что не гожусь.

Есть слухи, что меня назначают командовать одною из формирующихся армий. Если это окажется так, Александру Васильевичу (брат мой. – В.В.) шататься на Амур не представляется необходимости; здесь его пристроим; по крайней мере, в случае войны будет иметь счастье участвовать во всех сражениях сначала.

Если бы вы, дорогой Василий Васильевич, собрались бы в Россию, не забудьте меня известить своевременно.

Дружески, сердечно жму вам руку. Вас уважающий

М. Скобелев.

По нашему последнему разговору пока все хорошо идет.

Село Спасское. 4-го августа 1881 года».

Очень меланхолический сувенир представляет записочка известной в свое время французской актрисы Д. к покойному воину-богатырю, тогда еще совсем юному. Вот она:

« – 10 rue Prony

Pare Monceau.

«Мille souvenirs au porte-enseigne Skobeleff! Souhaits les plus sinceres pour vous et la vaillante armee Russe [Тысяча памятных приветов знаменосцу Скобелеву! Самые искренние пожелания Вам и доблестной Русской армии (фр.).]. Augustine D...a. Bains de mer de Luc (Calvenis)». Сбоку приколоты несколько фиалок с подписью: « Premieres violettes d'automne [Первые осенние фиалки (фр.).]. A.D.».

назад