Василий Верещагин и Павел Третьяков //Боткина А. Павел Михайлович Третьяков в жизни и искусстве. – М., 1993. – с.144-182.

Имя Верещагина впервые громко прозвучало в 1868 году, когда он, поехав художником при экспедиции генерала Кауфмана, отличился и получил Георгия.

В 1869 году Кауфман вернулся в Петербург, и по инициативе Верещагина была устроена общетуркестанская выставка с зоологическими и минералогическими коллекциями, с картинами и этюдами Верещагина. Хотя нет никаких следов посещения Павлом Михайловичем этой выставки, надо думать, что он ее не пропустил. Но приобретено вещей на ней не было.

Из четырех главных картин две – «После удачи» и «После неудачи» – принадлежали генералу Гейнсу, с которым Верещагин близко сошелся в Туркестане и которому он подарил немало своих произведений.

Третью картину – «Опиумоеды» генерал Кауфман преподнес вел. княгине Александре Петровне. «...Четвертая картина, «Бача и его поклонники», была выставлена только в виде фотографии, так как оригинал был уничтожен самим художником еще в Париже... Эту картину назвали... "неприличной", и впечатлительный Верещагин уничтожил оригинал...» (Булгаков).

Осенью 1872 года Павел Михайлович посетил мастерскую Верещагина в Мюнхене, из которой вышел горячим поклонником его таланта. В эту же зиму Павел Михаилович увидал на Академической выставке выставленный кем-то этюд головы работы Верещагина. 1 февраля 1873 года Павел Михайлович написал Крамскому:

«На Академической выставке есть маленький этюд Верещагина (Восточная мужская голова на светлом фоне). Я не успел справиться, кто его выставил; может быть, нельзя ли приобрести его, сделайте милость, не откладывая, потрудитесь справиться и, если он продажный, то я очень бы желал приобрести его».

Судьба этого этюда неизвестна.

Весной 1874 года Верещагин решил устроить в Петербурге выставку всего сделанного им после Туркестанского похода и путешествия по Средней Азии. Знакомый с работами Верещагина, Павел Михайлович еще до открытия выставки обратился к Василию Васильевичу с просьбой уступить ему часть или даже все, сделанное им. Верещагин рекомендовал обратиться к Гейнсу, причем он писал:

«Милостивый Государь Павел Михайлович! Ваше милое письмо, крайне для меня лестное, я сегодня получил и спешу ответить, что выставка моя откроется в четверг и что заботы о помещении моих работ принял на себя приятель мой, Александр Константинович Гейне, к которому, в случае приезда Вашего в Петербург, я позволю себе предложить Вам обратиться; я думаю, впрочем, что он не может дать Вам положительного ответа. Еще раз благодарю Вас за Ваше любезное предложение и прошу Вас принять уверение в моем уважении.
В. Верещагин».

Пока вопрос о приобретении коллекции не был выяснен, Павел Михайлович, подавленный и взволнованный, обменивался рядом писем с Крамским. Иван Николаевич написал ему 12 марта 1874 года длинное письмо с анализом творчества Верещагина, где он, между прочим, говорит:

«Не знаю почему, но я хотел писать Вам и без телеграммы. Сегодня я был опять на выставке, оставался долго, переходя от одного предмета к другому, проверяя себя, и вот опять прихожу к тому же заключению, что и в первый раз, не больше, но и не меньше. Жена моя была крайне вооружена против моего мнения после первого посещения выставки мною, и сегодня она была со мною вместе, настроенная враждебно. Но, как видно было с первых же шагов,– присмирела... Она согласилась признать, что картины эти замечательны... Но теперь вот вопрос – вправе ли я делать какие-нибудь рекомендации? Вопрос так важен,– что я перед его развязкою как бы отступаю; и не потому, чтобы колебался в мыслях, а потому, что приобретение всей коллекции стоит больших денег, может быть даже огромных... Но уровень его художественных достижении, его энергия, постоянно находящаяся на страшной высоте и напряжении, не ослабевая ни на минуту... наконец, вся коллекция, где Средняя Азия, действительно, перед нами со всех мало-мальски доступных европейцу сторон, производит такое впечатление, что хочется удержать ее во что бы то ни стало в полном составе. Это колоссальное явление...».

Через день Крамской писал опять:

«Еще о Верещагине. Я опять был и опять смотрел. Думаю, сравниваю и глазам не верю; или я ничего не понимаю ровно, или я решительно прав. Но какие слухи, разноречивые и неожиданные! Говорят, что правительство берет всю выставку, предлагая 6 000 рублей пожизненного пенсиона, но автор думает получать разом, т.е. не соглашается на пенсион, говоря, что он может умереть через год, два, завтра, сегодня, а между тем он обзавелся семейством и, стало быть, ему необходимо труд свой реализовать. Не знаю, где узнать верно, полагаю поехать к Гейнсу...».

15 марта 1874 года Павел Михайлович отвечает:

«Глубоко благодарен Вам за письмо Ваше. Взгляд Ваш на эту коллекцию, также и заметка Софьи Николаевны совершенно верны. Во всяком случае, явление это колоссальное и настолько драгоценное, что не будет возможности осуществить мою идею, если бы еще кто-нибудь мог быть помощником, но наше общество вырастет тоже не ранее назначенного Вами срока. Итак, дело это не осуществится. Но все-таки в какую цену Вы ценили бы эту коллекцию, если бы была возможность приобрести ее? Хотя это будет и толчение воды, но все-таки интересно знать Вашу оценку, серьезную, т.е. такую, если бы в самом деле предстояло решить да или нет. Так как Вы вещи все помните, взяв указатель, не трудно отметить ценность более замечательных вещей, а прочие примерно, если это возможно, то помеченные листочки указателя пришлите мне, чем весьма обяжете».

Крамской на это пишет Павлу Михайловичу 20 марта:

«Прилагаю Вам листки из каталога Верещагина с примерным обозначением цен, для толчения воды, как Вы выразились. Я старался поставить цены, сравнительно с другими картинами, какие у нас вообще существуют. Цены, казалось бы, не очень дорогие, принимая в расчет путешествия автора, но, не кончив дела, бросил – перепугался. Сумма вышла огромная... Я не могу заниматься этим и прошу Вас меня великодушно извинить". В этот самый день Павел Михайлович писал Крамскому: "Многоуважаемый Иван Николаевич. Я писал Вам 15-го и в тот же день получил Ваше письмо от 14-го. Ответ на мое от 15-го жду с нетерпением. Дело в том, что, как я говорил Вам, сбирался на другой день пойти к генералу Гейнсу поговорить о приобретении всей коллекции; был я у него утром, потом вечером перед отъездом, и из всех переговоров вышло то, что я предложил за всю коллекцию 80 тысяч. Предполагая найти товарищей, одного или двух, вместе с которыми устроить так, чтобы эта коллекция была помещена в одном особом помещении, нарочно устроенном (с верхним освещением), постоянно открытом для публики. Первое время по возвращении предприятие мое не имело успеха, т.е. в случае согласия со стороны автора или вернее сказать со стороны г. Гейнса коллекция осталась бы у меня одного; мне пришлось бы еще строить помещение, а если бы я надумал ее теперь же подарить городу (а я даже это думал, делая предложение), то весьма вероятно могло бы случиться, что город затруднился бы принять, как затруднялся принять дар Чертковской библиотеки, а может быть и совсем не принял бы. Не теряя еще надежды, я и просил Вас сообщить Вашу оценку, желая проверить себя, но, к сожалению, не получил еще ее; между тем на другой же день я нашел товарищей, идея может быть осуществлена, предприятие не спекулятивное и не эгоистическое (мы не возьмем себе в квартиру ни одной картины), выставка будет постоянно открытая, на хорошем месте и в особой квартире. Г.Боткин теперь в Петербурге для переговоров по этому делу, и уже от автора зависит выбрать или сделать некоторую уступку и устроить свой труд нераздробленным, или же получить несколько больше выгод и никогда не знать самому даже – где будет находиться большая часть его произведений. 80 тысяч дают около 5 тысяч не пожизненной, а постоянной пенсии. Что будет еще из этого дела, но вот все, что пока могу сообщить Вам...».

На другой день Павел Михайлович пишет опять:

«С нетерпением ожидаю, что удастся сделать Боткину. Статья Стасова может повредить нашему предприятию, жаль, что он о большой картине упомянул, мы предлагали автору ее поднести государю, чтобы покончить с воображаемым им долгом благодарности».

У нас есть листок из копировальной книги Павла Михайловича с письмом к Верещагину. Было оно послано или нет, установить не удалось.

«Милостивый Государь Василий Васильевич! Простите, что опять пишу Вам. Я, брат мой и Д.П. Боткин составили план приобрести всю Вашу коллекцию без раздробления, поместив ее в Москве в отдельной галерее, удобно устроить (с верхним освещением) на большой улице и постоянно открытой для публики; тут не спекуляция – так как мы не продадим ни одной вещи; не чванство и не эгоизм – так как мы не возьмем себе ни одного рисунка; цель одна, чтобы коллекция Ваша была не раздроблена и постоянно бы во всякое время можно было видеть ее всем желающим; в Москве быть ей полезнее, чем где-либо; в Москву съезжаются со всей России. В будущем коллекция также не раздробится, а устроится так, чтобы она была собственностью города; теперь только нельзя еще определить, как это устроится. Г. Боткин в понедельник уже уехал в Петербург постараться устроить это дело. Мы с своей стороны сделали все, что могли. Теперь же от Вас зависит судьба Вашего дела».

Представитель трех компаньонов – Д.П.Боткин – достиг соглашения в денежном отношении – 92 000 рублей. Верещагин дал согласие и собрался уехать из Петербурга. Перед отъездом он написал Павлу Михайловичу:

«Милостивый государь Павел Михайлович! К тому условию, которое Дмитрий Петрович Боткин, со слов Александра Константиновича Гейнса, вероятно, уже сообщил Вам (а именно, что коллекция купленных Вами картин не может быть разрознена ни Вами ни потомками Вашими) я позволяю себе прибавить просьбу отправлять картины на выставки всемирные или иные, если бы это случилось, не иначе, как в составе всей коллекции или по крайней мере трех четвертей ее, а также не дозволять при таком случае академии разбрасывать ее с тою бестолковостью, которая ее везде и всегда отличает.
Если Вы захотите черкнуть мне пару слов, то вот мой адрес: Киев, на почту до востребования – теперь и Константинополь на Почту до востребования – позже.
Я приложил к коллекции альбом с очерками моих скитаний как в Азии, так и по Кавказу – Закавказью, Дунаю и проч.
Кроме того, крепко-накрепко заказывал Александру Константиновичу Гейнсу ни из каких видов не вытаскивать чего-либо из этюдов, а тем паче картин.
Если Вы хотите, я дополню к каталогу объяснения для всех работ, вроде того, как это было сделано для Лондона. Коли Вы не имеете этого Лондонского каталога, то спросите у человека Якова, находящегося при картинах, он имеет их множество. Спешу на чугунку. Прощайте. В. Верещагин.
Дмитрию Петровичу Боткину буду писать на днях, передайте ему мой поклон».

Д.П. Боткин вернулся в Москву. С ним приехал брат его, Михаил Петрович, помогавший ему платонически, не участвуя деньгами. Братья объявили компаньонам новый оборот дела. Мы читаем об этом в перекрестной переписке.

Павел Михайлович, огорченный и недоумевающий, написал Верещагину, прося подтверждения его нового распоряжения. Это письмо нам неизвестно. Василий Васильевич ответил ему:

«Милостивый Государь Павел Михайлович. Я вчера только получил Ваше письмо, залежавшееся в Киеве.– Делить коллекцию моих последних работ Д.П. Боткин не имеет права, потому что неразделяемость ее, пока она существует, было condition sans quoi nоn ее продажи. Как видите, это не просто желание мое, а требование, которое я, в случае нужды, поддержу.
Что касается того, кому она была продана, то я позволю себе маленькую подробность: Вам, может быть, небезызвестно, что я хотел передать мои работы в руки правительства, но после того, что те немногие официальные лица, которых мне довелось видеть, огулом осудили направление их, я, испугавшись того, что последует, когда мне заткнут глотку деньгами, переменил намерение, некоторые, наиболее коловшие глаза картины уничтожил и всю коллекцию просил Гейнса передать в Ваши руки. В этом смысле записка моя, вероятно, сохранилась у Александра Константиновича. Под Вашими руками я разумел на основании первых Ваших писем Вас одних, а после – Вас, Вашего брата и Д.П. Боткина. Мне известно теперь, что Алекс. Констант. Гейне, вступая в переговоры с Боткиным, имел в виду передать картины в руки трех наименованных лиц и если после переменил что-либо в сделке, то совершенно помимо и против моей воли. Я ничего не имею против Дмитрия Петровича Боткина, но не мог бы отдать ему картины помимо Вас, ибо Вы, давно уже, в самых лестных для меня письмах, удерживали за собой право, или на выбор или на все, тогда как он просил меня через брата своего Мих. Петровича лишь об трех картинах. Так как все Ваши письма ко мне переданы мною Гейнсу, то я он не мог и, как верно знаю, не имел сначала других намерений.
Вот этот ответ, дорогой Павел Михайлович, который я могу Вам дать. Если дело случилось так, как Вы пишете, то в моих глазах Дмитрий Петрович не может оправдаться – конечно, это немного. Что касается альбома, то я и не думал дарить его, а отдал для неразрознивания с коллекцией в те же руки трех лиц, т.е. Вас, Вашего брата и Дмитрия Петровича. Попал же он к Боткину только потому, что он был в Петербурге представителем Вас и Вашего брата. Следовательно, подарил я его столько же Вам, сколько Дмитрию Петровичу. По совести, до Ваших последних писем я считал картины принадлежащими Вам троим и нераздельность коллекции, так же как ее будущую принадлежность городу, считал на основании Ваших прежних писем обеспеченной.
Позвольте мне прибавить следующее: я беспокоюсь об том, что в случае каких либо серьезных недоразумений у Вас с Дмитрием Петровичем Боткиным не вышло замедления в условленной уплате денег за картины; так как задержка такая была бы несчастьем для меня, то имейте в виду недопущение ее, если это будет от Вас зависеть.
Примите уверение в моем уважении. В. Верещагин.
Я в Бомбее, начал работать, но жара и духота просто душат».

Ответ на это письмо Павел Михайлович сохранил в своей копировальной книге, благодаря чему мы его приводим:

«Милостивый Государь Василий Васильевич. Вы не можете представить себе, как порадовало меня Ваше письмо. Дело вот в чем. Как я писал Вам (не знаю, получили ли Вы то письмо), мы условились, т.е. я, брат мой и Боткин – если придется приобрести всю Вашу коллекцию, оставить ее нераздробленною, поместить в отдельной галерее, удобно устроенной на большой улице, и после уже обдумать о том, как поступить, чтобы она осталась в целом на будущие времена; это неопределенное пока положение происходит оттого только, что Боткин не шел на то, чтобы теперь же подарить коллекцию городу, Музею или Училищу Живописи и Ваяния. Через неделю после того, как Дмитрий Петрович поехал в Петербург, узнаю я от него о том несчастии, которое понесло наше искусство в лице трех картин Ваших (для меня лично это более, чем несчастье: я еще никогда в жизни не был так огорчен) и о том, что он купил лично всю Вашу коллекцию; а на вопрос мой: – «а Условие наше?» – что это было одно предположение, которое он передумал и никак на него не пойдет, а мне уступит половину коллекции, что он так с тем и купил, чтобы уступить половину мне; я возражал и то и другое, говорил – что я сообщил ему цель нашего приобретения. Мне на это отвечали: «Василий Васильевич желает, чтобы картины были все у Боткина, а не у Третьякова, и прислал альбом в подарок Боткину, чтобы он был именно у Д. Боткина». Как видите, все мое беспокойство в продолжение всего поста, хлопоты, как бы устроить, чтобы эта драгоценная коллекция была в Москве нераздробленной, надоедание письмами Вам и Александру Константиновичу,– все из одной и той же бескорыстной цели, увенчалось полным неуспехом, с прибавлением того огорчения, что Вы, которого я так глубоко уважаю – имеете что-то такое против меня, большое, серьезное, когда желаете, чтобы Ваша коллекция скорей осталась у Боткина, чем в общем нашем владении. Я придумывал, что бы такое могло быть, чем бы я мог оскорбить Вас, и мне приходило многое в голову, хотя по совести считаю себя вполне перед Вами чистым. Письмо Ваше рассеяло все мои сомнения, сделало мне истинный праздник. Вы меня не отстраняете, Вы, напротив, ко мне, а не к Боткину относитесь. Благодарю Вас, искренно благодарю.
Юридически теперь собственник коллекции Боткин, один он купил ее на свое имя, он может только по доброй воле своей уступить мне половину, и я должен, как ни больно это мне и как ни трудно делить, но я по совести должен взять половину для того, чтобы хоть половина могла остаться навеки нераздробленной. Д.П.Боткин может сказать, что он после себя оставит духовное завещание, но духовное завещание можно сегодня сделать, а завтра уничтожить; я же и брат мой свои части, или же, если бы Дмитрий Петрович согласился нам уступить его часть, то все собрание нами теперь же было бы пожертвовано, т.е. теперь же было бы закреплено за каким-либо учреждением с тем непременно, чтобы помещено оно было в особом, хорошо устроенном помещении. Я попробую сделать ему, т.е. Д.П. Боткину, предложение, но не думаю, чтобы был успех. Сегодня пойду к нему и о результате напишу Вам завтра два слова, а теперь никак не мог передать Вам короче все, что считаю нужным передать. Простите за неразборчивость и помарки, потому что спешу. Как жаль, что мне не пришлось лично с Вами в Петербурге увидаться, может быть, мы с Вами все лучше бы устроили. Я Вас раз видел очень близко, проходя мимо Дома Мин. Внутр. Дел, когда Вы подъехали к выставке, но не посмел нарушить Ваше инкогнито.
Ваш глубоко искренне преданный П. Третьяков.
Москва, 3 апреля 1874 г.».

Через день Павел Михайлович снова писал ему:

«Вчера я писал Вам, что Д.П. Боткин ни на что другое не соглашается – или разделить пополам или взять все в полную собственность, без дальнейших обязательств, и что я не знаю на что решусь. Последнее не верно, я ни на что не могу решиться и не решусь, пока не выскажетесь Вы – единственный, могущий иметь голос в этом деле».

4 апреля Павел Михайлович, по-видимому, сообщил Василию Васильевичу ответ Д.П. Боткина (он не сохранился), а 5-го добавляет эту поправку. В тот же день он пишет и Гейнсу:

«Ваше Превосходительство Александр Константинович.
Возвратясь из Петербурга, Д.П. Боткин сообщил мне, что он купил у Вас коллекцию В.В. Верещагина в полную собственность, но что он может, если я желаю, уступить половину. Я считал это совершившимся фактом, хотя все газеты сообщили, что коллекция продана Третьякову и Боткину. На днях я получил письмо от Василия Васильевича, копию с которого при сем прилагаю. Я писал Вам два раза; в первом говорил, что встречается затруднение в помещении; во втором просил скорее сказать, можно ли надеяться на приобретение коллекции, так как я все придумываю, как бы устроить их помещение; в обоих я разумел не помещение в своем доме, т.е. в квартире: если бы поместить у себя, то для этого нечего придумывать. Безусловное приобретение Дмитрием Петровичем изменило все предположения, но теперь, как Вы увидите из письма Василия Васильевича, дело представляется в совершенно ином свете, и я покорнейше прошу Вас, ваше превосходительство, поскорее разъяснить это недоумение. Я с своей стороны совершенно согласен с тем, что В.В. заскобил в своем письме.
С истинным почтением имею честь быть Вашего Превосходительства покорный слуга
П. Третьяков.
Москва, 5 апреля 1874 года.
Я предъявлял Дмитрию Петровичу письмо Василия Васильевича, предлагая исполнить теперь же желание автора, вместе с ним – Д.П. или мне с моим братом, но он на это не согласился.
П.Т.».

Гейне, по-видимому, не любил писать: Василий Васильевич на это жалуется, и Павлу Михайловичу на его два письма Гейне не ответил. Опасаясь не получить ответа и на это письмо, Павел Михайлович написал Крамскому:

«Если бы не затруднило Вас попросить А.К. Гейнса написать мне немедленно разъяснение, как и кому продана Верещагинская коллекция, чтобы решить мне, что вернее: письмо Василия Васильевича или рассказы Боткиных».

Крамской ответил:

«Успокойтесь. Дело обстоит благополучно. Вот Вам отчет моего объяснения с Гейнсом. Я сказал ему прежде всего следующее: я воротился только что из Москвы, и меня просил П.М. Третьяков просить Вас сообщить ему условия, на которых приобретена коллекция Верещагина, я виделся с ним вчера. Перед праздником же я получил от Павла Михайловича уведомление, что Боткин едет в Петербург от имени образовавшейся компании в Москве для приобретения всей коллекции, с тем, чтобы устроить особое помещение, куда поместить, не раздробляя ее, – чтобы галерея была постоянно открыта для публики. На это Гейне сказал: "Мне собственно все равно, кто приобретает коллекцию, условие еще не было заключено, но были словесные условия при третьем лице, при Жемчужникове, которые все заключались в том только, что коллекция не может быть делима, продаваема и должна быть открыта постоянно. Вот и все. На Фоминой я жду Боткина, чтобы заключить нотариальным порядком эти условия".
Тогда я просил позволения сообщить ему несколько подробностей мне известных, может быть, более чем ему, и рассказал, что слышал от Вас в общих чертах, и о письме к Вам Верещагина, и в заключение спросил, что он думает? Тогда он сказал: "Ну, хорошо же. На Фоминой неделе Боткин будет, мы заключим условие, как я вам уже сказал, что коллекция не должна быть раздроблена и постоянно открыта, и тогда я сообщу копию П.М. Третьякову". Я говорю: "Вы позволите мне сообщить Павлу Михайловичу наш теперешний разговор, ваше превосходительство?" – Хорошо, сообщите! – на этом мы расстались... Тревожиться Вам нет никакого повода. Надо спокойно выждать развязки. Не принимать никакого предложения о делении коллекции. Мне сдается, что Боткин неосторожно сам себя поставил в затруднительное положение. Гейне предупрежден. Я считаю себя счастливым, что обстоятельства поставили и меня несколько прикосновенным к этой истории».

9 апреля 1874 года Павел Михайлович пишет:

«Многоуважаемый Иван Николаевич, Ваши письма от 5 и 7 своевременно получил. Благодарю за все сообщенное.
Радоваться еще очень рано; мы имеем дело с очень тонким человеком, недаром много лет жившим вблизи отцов иезуитов; я этого господина очень хорошо знал по опыту и ни на минуту не ошибался в нем, но Дмитрия Петровича я до сего времени совершенно не знал. Прося Вас передать г. Гейнсу, я желал выиграть время, но на другой же день, т.е. в пятницу, я ему послал копию письма Верещагина, прося как можно скорее разъяснить это дело, причем присовокупил, что я совершенно согласен с В.В. Я желал ответ г. Гейнса предъявить Боткиным, но ответа до сегодня не получил, а между тем сегодня узнал, что Боткины вчера уже уехали в Петербург, не извещая меня и не видавшись со мною более после известного Вам разговора. Теперь, когда я пишу это, может быть, все уже приведено в порядок. Из тех условий, которые г-да Боткины от меня скрыли, но опровергнуть которых они будут не в состоянии, а именно – коллекция не может быть делима, продаваема и должна быть открыта постоянно – выходит что же: Боткин скажет, что он оставляет всю коллекцию себе, и что она будет в его квартире постоянно открыта, и этим вполне удовлетворит бывшие словесные условия; тем дело и кончится; и будет казаться в порядке; Д.П. поместит всю коллекцию у себя в квартире, продавать из нее ничего не будет, всегда желающим можно ее будет видеть, чего же больше. Только я один не буду удовлетворен: потому что я этой коллекции (после выставки в Москве) никогда уже не увижу и, главное, буду сильно сомневаться в будущей судьбе коллекции. Если бы Дмитр. Петр, один, без меня устроил это дело сразу, теперь же, так как я желал его устроить – о, как бы я обрадовался, какой бы для меня был праздник, и цель была бы достигнута, и человека нашел бы для меня пропавшего.
От Верещагина я ничего не имею. С нашей стороны и с Вашей все сделано, что можно было сделать. Теперь можно и успокоиться – если можно.
Преданный Вам глубоко П. Третьяков».

13 апреля 1874 года Павел Михайлович писал Крамскому:

«Сию минуту получил Вашу телеграмму. "Обстоятельства переменились. Боткин везет к Вам письмо от уполномоченного и предложит Вам то, что Вы ему уже предлагали, ухватитесь до поры до времени. Вы ничего не знаете!". Благодарю сердечно и жду разъяснения...».

Крамской ответил 13 апреля:

«Пишу к Вам в больших торопях. Сейчас был у Гейнса: он просил запиской прийти к нему. Дело в том, что он не написал Вам до сих пор ничего, потому что был введен в заблуждение, и ждал, когда приедет Боткин, и тогда уже Вас известит. В этом он теперь кается перед Вами. Но Боткины, вероятно, вели дело в самом деле так, как будто не они покупают и потому Ваше письмо последнее к Гейнсу открыло ему глаза, и он меня просил Вам телеграфировать (что я уже сделал), что Боткины по разным недоразумениям (о которых мы с Вами говорили уже) едут в Москву и будут предлагать Вам то, что Вы раньше им предлагали, после письма Верещагина. Дело повернулось хорошо».

15 апреля 1874 года Павел Михайлович сообщает:

«Вчера получил Ваше письмо. Вчера же и с Дмитрием Петровичем Боткиным виделся; коллекция уступлена им мне потому, что он не может идти против заявленной мною цели: передать Училищу Живописи и Ваяния, и я уже принял на себя все обязательства. Итак дело кончено. Дело, в котором Вы принимали участие не меньшее мня. В конце недели полагаю быть у Вас. До свиданья».

Накануне – 14 апреля – Павел Михайлович дал Д.П. Боткину такую подписку:

«Я, нижеподписавшийся, дал сию подписку почетному гражданину Дмитрию Петровичу Боткину в том, что уступленную им мне коллекцию картин, этюдов и рисунков В.В. Верещагина, по закрытии выставки ее в здешнем Обществе Любителей Художеств обязуюсь передать в полном составе Московскому Училищу Живописи и Ваяния для помещения в отдельном месте. Следующие платежи В.В.Верещагину в сумме девяносто тысяч рублей принимаю я на себя на условленные сроки.
Москва 14 апреля 1872 года.– Почетный гражданин Павел Михайлович Третьяков».

26 апреля 1874 года Павел Михайлович написал Крамскому:

«Вас, вероятно, удивляет, что меня так долго нет в Петербурге; по непредвиденным обстоятельствам, от меня независящим, я не мог ранее завтрашнего дня выехать, но так как 28 числа рождение моей жены, то я и выеду только 28-го вечером и в понедельник буду у Вас. Прошу Вас записочкой известить А.К. Гейнса, чтобы он не беспокоился о том, что я долго не являюсь для окончания дела; в понедельник же может быть все покончено».

Павел Михайлович принес Туркестанскую коллекцию Верещагина в дар Училищу живописи и ваяния. Но неприятностям и волнениям не пришел конец.

Историю этого дара описывает Перов в письме к Стасову 27 апреля 1874 года:

«Извините, что я долго не отвечал на Ваше письмо; но причина тому была немаловажная, которую я и постараюсь изложить Вам здесь. П.М. Третьяков, купив коллекцию картин Верещагина, предложил ее в подарок училищу (Живописи, Ваяния и Зодчества), но с условием, чтобы училище сделало пристройку с верхним освещением, где бы и могла помещаться вся коллекция картин, и дал свободу сделать это через год и даже через два, а покуда картины могут поместиться в училище на степах, и назначивши известную плату, открыть вход для публики; таким образом даже еще кое-что приобретется для постройки галереи. Что же Вы думаете сделали члены совета, т.е. начальствующие лица училища? Конечно, обрадовались, пришли в восторг, благодарили Третьякова? Ничуть не бывало. Они как будто огорчились. Никто не выразил никакого участия к этому делу и начали толковать, что у них нет денег (по смете оказалось, что для этого нужно 15 тысяч). Думали, гадали – где достать эти деньги, и не нашли, и почти что отказались от этого подарка, даже и не послали поблагодарить Третьякова, а назначили другой совет, куда был приглашен и Третьяков, вероятно, с тою целью, что так как он уже истратил 92 000, то не пожертвует ли он и 15 000 на постройку. Нужно Вам сказать, что в совете сидели Солдатенков, Ананов, Станкевич и Дашков, у каждого есть не один миллион, а несколько.
Так кончился первый совет. Инспектор, видя всю эту неловкость, вызвался поехать к Третьякову и поблагодарить его. Тогда ему сказали, чтобы он поблагодарил и от них. На второй совет Третьяков не приехал, а прислал письмо, что он свою коллекцию больше не дарит училищу. Вы думаете, Влад. Вас, произошел шум, высказано было сожаление, желание возвратить потерянное? Ничуть не бывало, все как будто обрадовались: – «ну и пусть так будет!» и тут же, как бы издеваясь над Третьяковым и полезным делом, начали рассуждать о том, что нужно заложить училище за 200 000 рублей и выстроить доходный дом. Теперь все это кончено. Что будет? Где будет помещаться коллекция Верещагина – неизвестно...».

3 мая 1874 года Павел Михайлович писал Крамскому:

«Я вовсе упустил поблагодарить Вас за Ваше сердечное участие по делу приобретения Верещагинской коллекции – впрочем, Вы знаете, что я искренне благодарен Вам. Не забыли ли Вы попросить В.В. Стасова, чтобы он чего не насвирепствовал бы насчет Училища Живописи и Ваяния, что для меня будет очень неприятно. Если Вы не видались с ним, то поскорее увидайтесь».

4 мая Крамской ответил:

«Со Стасовым я виделся в день Вашего отъезда – встретил его на Невском. Сообщил ему результат всего, что касается до коллекции Верещагина, просил его успокоиться, ничего не писать и все дело предать воле божьей, и он согласился».

Всю эту историю Стасов припомнил и обнародовал в 1893 году, когда, по поводу принесения Павлом Михайловичем в дар городу Москве своего собрания, он поместил в «Русской Старине» статью «П.М. Третьяков и его картинная галерея». Павел Михайлович по своей природной скромности не хотел, чтобы о нем писали, отговаривал Стасова. Но когда статья все-таки появилась, Павел Михайлович написал опровержение и поместил в «Московских Ведомостях» в ответ на многие неточности. Он писал, между прочим:

«Совет училища не отказывался, а затруднялся принять дар Верещагинской коллекции совершенно основательно, по многим весьма уважительным причинам, иначе он не мог и не должен был поступить, и я, будучи сам членом того совета, вполне признавая правильность взглядов своих товарищей, взял свое предложение обратно».

В то же время Павел Михайлович написал Стасову, упрекая его за опубликование непроверенных фактов:

«...насчет Верещагинской коллекции... Отказа, повторяю, не было, я сам взял предложение обратно. Перову – ближайшему моему приятелю (по художеств. части) очень от меня досталось за то, что он написал Вам, входить же в газетную полемику мне было вовсе неприятно... тем более что покупка Верещагинской коллекции доставила мне столько неприятного и поссорила меня с лучшим другом Дмитрием Петровичем Боткиным, вследствие чего и явилась немедленная необходимость пожертвовать коллекцию куда-нибудь,– что что-нибудь еще заявлять печатно мне было просто противно... Совет в то время составляли между другими: Солдатенков, Боткин, Станкевич, Мосолов, оба брата Третьяковы, все преданные делу искусства, за что же класть на них неверное, ненужное обвинение...».

С Училищем живописи и ваяния было покончено. Павел Михайлович поднес коллекцию Верещагина Московскому Обществу любителей художеств.

В мае 1874 года Риццони пишет Павлу Михайловичу из Рима:

«Дорогой друг Павел Михайлович, видно, и этот раз Вам не удастся приехать сюда, я ждал Вас со дня на день, а уже теперь и ждать перестал; получаю из Москвы известий, по которым вижу, что Вы еще там, а теперь скоро в Кунцево, так что Вы, видно, поездку отложили. Слышал и читал о Вашем приобретении вещей Верещагина и слышал, что Вы их теперь передали Обществу Любителей. Мне чрезвычайно интересно будет взглянуть на это собрание».

Павел Михайлович, конечно, не мог поехать в Рим. Кроме хлопот с верещагинской коллекцией, он эту весну был занят развешиванием своего собрания в только что отстроенной своей первой Галерее.

16 августа 1874 года Риццони писал из Петербурга:

«Получил Ваше письмо из Риги, сестра мне его переслала... Содержание Вашего письма меня очень удивило, думаю и думаю и не могу сообразить, какого рода поступка могло разрушить многолетняя дружба. Совершенно сочувствую Вашему отзыву относительно эзуитизма всех их, давно убежден, что никто из них не остановится ни перед чем для достижения цели...».

В следующем письме он говорит:

«Часто думаю о Вас и, по правде сказать, беспокоюсь, чувствую, что Вы оскорблены, ибо Ваше последнее письмо написано под тяжелым впечатлением. Говорил с Кузьмой Терентьев. но из-за всего ничего не понимая...».

Действительно, Павел Михайлович был глубоко уязвлен поведением Д.П. Боткина. Михаил Петрович, бывший, без сомнения, главной пружиной в этой махинации, вышел сухим из воды. Но с Дмитрием Петровичем отношения порвались.

Дела с Обществом любителей шли тоже негладко. Павел Михайлович писал Крамскому 20 августа:

«Выставку Верещагина Общ. Люб. Художеств открывает в своей старой квартире (новой не нашли и не увеличили старой, что можно бы сделать). Помещены картины будут тесно и едва ли удобно; вообще эта коллекция, или лучше сказать обращение с этой коллекцией, продолжает пополнять бывшие "приятные" для меня ощущения».

В виде утешения Крамской отвечал в сентябре:

«С глубоким и искренним прискорбием узнал я, что разные невеселые мысли и чувства продолжают возникать, как необходимые последствия огромного патриотического поступка. Если бы Вы сделали такое дело, за которое обыкновенно раздаются в высоте Олимпа награды и внимания, тогда всем бы это было понятно, а огромная, обыкновенно молчаливая в этих случаях (да и во всех, впрочем) толпа людей, составляющих так называемое общество, усиленно молчала бы; но зато все, кто лично знаком с Вами и с кем Вы живете, постарались бы забежать к Вам, поздравить Вас, пожать Вам руку и потом полетели бы на площади и стогны благовестить о Вашем поступке и, как о господнем покровительстве, награде, которая всегда и неизбежно настигает настоящего гражданина. А то вы, к несчастью, тронуты тем, что называется идеей, и зато роковым образом вместо награды должны быть наказаны. Зачем так мир устроен?»

1 октября 1874 года Павел Михайлович, растроганный, пишет:

«Сердечно благодарю Вас за письмо Ваше от 6 сентября. Только и единственно Ваше теплое участие и утешает меня в продолжающихся разных волнениях по поводу Верещагинской коллекции. Когда буду у Вас – передам все подробно».

5 октября Иван Николаевич пишет Павлу Михайловичу:

«Меня очень занимает во все время знакомства с Вами один вопрос: каким образом мог образоваться в Вас такой истинный любитель искусства? Я очень хорошо знаю, что любить что-нибудь настоящим образом, любить разумно – очень трудно, скажу больше: опасно. Все люди, сколько я их знаю, притворяются, т.е. соблюдают так называемые приличия, и потому, встречая что-либо неподдельное, они чувствуют себя тем самым осужденными; ну посудите сами, есть ли для них возможность оставаться спокойными? Ведь что в сущности сделал Верещагин, отказавшись от профессора – только то, что мы все знаем, думаем в даже, может быть, желаем, но у нас не хватает смелости, характера, а иногда и честности поступать так же... Как же ему отдать справедливость, ведь это значит осудить себя, публично признаться, что вся жизнь моя есть одна сплошная ложь. Трудно, очень трудно жить на свете. Одно, чего я от всего сердца моего желал бы, это принять хоть какое-либо участие и долю в неприятностях по поводу Верещагина. Впрочем, есть одна ошибка и с Вашей стороны, которую я изложу перед Вами, когда увидимся».

Жаль, что осталось неизвестным, в чем находил Крамской ошибку в действиях Павла Михайловича.

Между тем началась травля Верещагина в прессе. Попутно задели и Павла Михайловича. 1 ноября 1874 года он писал Крамскому:

«До сей поры вылазка только против Верещагина велась московскими художниками, которые также и публику наушкивали, но я подвергался насмешкам только втихомолку (за исключением одной личности), теперь же не угодно ли прочесть прилагаемую статейку – в которой достается мне поболее, чем Верещагину. По подписи Вы узнаете, что это мнение целой компании. Так как В.В. Стасов спрашивал меня о мнении публики и художников... то ему, вероятно, будет интересно прочесть».

В письме от 9 ноября 1874 года Крамской отвечает:

«Присланная Вами статья отличается таким глубоким внутренним неряшеством, побуждения автора так мало нравственны, что и Москве нечего завидовать Петербургу, в которой отыскался свой Тютрюмов. Какой это Брызгалов, неужели это тот самый, что часто бывает у Перова? Если тот, то дело для Перова очень худо. Статью я сообщил Стасову, он собирается писать что-то и просил ему оставить. Вот что значит отсутствие здоровой и сведущей критики. Сколько было восклицательных знаков по поводу Верещагина, а между тем ни один не стал выше художника, что необходимо для критики. Когда русское искусство дождется своего Белинского?..»

После того как Павел Михайлович подарил Обществу любителей Туркестанскую коллекцию, он заботился о дополнении ее. Павел Михайлович писал с беспокойством Крамскому 10 января 1875 года:

«Сделайте милость извините, что я решаюсь надоедать Вам опять тою же просьбой. Мне желалось бы, чтобы Вы теперь же, не откладывая, отправились к А.К. Гейнсу; я не могу быть спокойным, не зная наверное, правда ли, что "Опиумоеды" и "Бачи" у него находятся (предлог может быть, что генерал может уехать, и следует условиться о сеансе). Если бы он что-нибудь заговорил о Верещагинских нападках, Вы можете сказать, что слышали от меня только, что Верещагин просит выслать денег... Желательно бы было приобрести не только эти две вещи, но и все головки, которые есть у А.К. Гейнса, а также и рисунок "Процессии". Это весьма бы пополнило Верещагинскую коллекцию. Может быть, теперь самое удобное время взяться за это предположение: авторитет Верещагина – в высших атмосферах, по случаю его протеста против чинов – подорван, так что услужить этими работами не время. Деньги могут быть нужны; если вещи эти подарены автором, то продать их только и будет благовидно с целями пополнить Самаркандскую коллекцию, вследствие – дескать – усиленной неотступной просьбы.
Все здесь мною написанное нескладно и неясно, но Вы поймете суть, и так как уже принимали деятельное участие в нераздроблении, то постарайтесь еще принять в дополнении. Жду с нетерпением ответа».

Крамской не смог исполнить это поручение – он захворал. Извещая об этом Павла Михайловича, он говорит о каких-то денежных недоразумениях, происходящих между Верещагиным и Гейнсом. Он пишет:

«Я виделся со Стасовым... требовать отчета он не намерен... Ведь дело разъяснилось: векселя возвращены, 25 000 несомненно израсходованы, остаются 15 000, ну и пусть в свое время два приятеля объясняются...
Итак, первый выход мой будет к Гейнсу и о результатах я сообщу Вам немедленно».

Верещагин писал Павлу Михайловичу:

«Я Вас почтительно и настойчиво прошу уничтожить векселя, данные на имя А.К., и деньги держать у себя, оформивши это лишь настолько, сколько нужно на случай Вашей или моей смерти. Затем прошу Вас выслать мне 2 000 фунтов стерлингов... Деньги посланы могут быть на Бомбей... Исполните мою просьбу неотлагательно еще раз прошу Вас; я не могу спокойно работать, не будучи уверен в том, что моя денежная немочь устранена».

Павел Михайлович писал Крамскому 17 января 1875 года:

«Верещагину я послал не 1 000 фунтов, как советовал Стасов В.В., а 2 000 фунт., как просил Верещагин; я решил, что с ним опасно принимать на себя роль опекуна, хотя, может быть, я и не так это сделал, но уже сделано. Брат мой и Жемчужников (здешний) были того же мнения, чтобы послать 2 000 фунт.».

В марте 1875 года, будучи в Гималаях, Верещагин пишет Павлу Михайловичу:

«Будьте так добры, векселя на остальную сумму передать Льву Михайловичу Жемчужникову, который берет на себя труд выслать мне деньги в случае надобности. Я просил уже Льва Михайловича передать эти деньги на хранение в банк... Я извещен из Бомбея о получении там для меня денег – 2 000 фунт – благодарю Вас».

К этому времени Верещагин выслал партию своих этюдов в Петербург к Стасову, потому что в Индии они плесневели, коробились, доски трескались. Об этих этюдах он писал Павлу Михайловичу из Кашмира 10 апреля:

«Пожалуйста не взыщите, уважаемый Павел Михайлович, если я не дозволю Вам видеть моих этюдов в том виде, как они теперь находятся, краски все пожухли, полотна перекоробились и доски потрескались. Хотя я знаю, что Вас следует исключить из числа любителей и почитателей картинной мебели, но все-таки самым положительным образом не дозволяю Вам видеть их раньше, чем они будут в порядке».

Павел Михайлович упоминает об этом в длиннейшем письме от 29 мая 1875 года, где он старался объяснить все денежные недоразумения:

«Милостивый Государь Василий Васильевич! Довольно давно уже получил Ваше письмо от марта из Гималаи и от 10 апреля из Кашмира. Векселя на остальную сумму Льву Михайловичу Жемчужникову еще не переданы, но это не от меня зависит, я готов сделать передачу во всякую минуту, дело в том, что если переписать векселя на имя Льва Михайловича, то это будет не совсем в порядке: мало ли что может случиться, "в жизни и смерти бог волен" говорится и потому Лев Михайлович не решился взять векселя на свое имя, если же написать их на Ваше имя, то нужно Вам дать ему доверенность на получение по векселям денег, еще Лев Михайлович так предполагал: вместо векселя получить от меня деньгами (разумеется, за вычетом процентов, так как я сам должен получить деньги из банка за проценты) и положить Ваши деньги в банк, так что это вышло бы одинаково: при получении денег вместо векселей потерялись бы проценты, а на полученные деньги получить бы проценты из банка, в который положил бы их Лев Михайлович. Не знаю поймете ли Вы что из всего мною здесь написанного, но обо всем этом давно уже написал Вам Лев Михайлович и, наверное, толковее, чем я пишу.
По письму Стасова через Льва Михайловича 21 апреля я послал в Париж Лорчу 13 тысяч франков на сумму 3743 р. 70 к. и около трех недель как получено уже уведомление о получении им этой суммы. Деньги ему зимой не были посланы потому, что векселя в то время находились у г. Гейнса, о чем Вы были извещены, и в дальнейших Ваших распоряжениях о Лорче не говорилось уже, я же со своей стороны как только получил векселя от Гейнса, то спросил, были ли посланы Лорчу деньги, и из ответа А.К. не понял хорошо, были ли посланы (а ведь могли же они быть посланы), просил В.В. Стасова переписаться с Лорчем, но до 21 апреля я никакого сообщения по сему предмету не получил.
Я не буду иметь ни малейшей претензии, что не увижу Ваших работ, несмотря на то, что страстно желал бы их видеть.
Лев Михайлович передавал мне Ваше поручение предложить мне: не угодно ли через несколько лет получить обратно деньги за Ваши картины. Так как Вы мало знаете меня, а может быть и вовсе не знаете, то этим только я могу объяснить Ваше предложение...
Из расположения к Вам можно советовать беречь деньги (В.В. Стасов даже советовал мне не посылать Вам 2 000 фунтов из старания сберечь Ваши деньги) и только, я же со своей стороны был убежден, что у нас в России кроме правительства никто не мог заплатить за Вашу коллекцию более меня, да и купить ее без раздробления некому было, но еще более убежден был в том, что Вы много более бы выручили, если бы пустили в раздробительную продажу. Я понимал Ваше желание сохранить коллекцию, жертвуя своими интересами, сочувствовал этому и потому только из любви к искусству явился для осуществления этого желания. Как Вам известно, я пожертвовал Вашу коллекцию Общ. Любит. Художеств с тем, чтобы оно устроило особое помещение; на это я дал три года срока; теперь я более всего желаю, чтобы Общество в продолжение трех лет ничего не сделало, и я мог бы взять коллекцию обратно и помещение самому устроить.
Ваше негодование против Москвы понятно, я и сам бы негодовал и давно бы бросил свою цель собирания художественных произведений, если бы имел в виду только наше поколение, но поверьте, что Москва не хуже Петербурга: Москва только проще и как будто невежественнее. Вскоре по закрытии Вашей выставки в Петербурге начали ходить слухи, что картины Ваши писались компанейским образом и вот Ваш отказ от профессорства снял маску с пошлых завистников. Тютрюмов только ширмы, за которыми прятались художники и не художники даже, потому что Ваш отказ от профессорства поразил в сердце не художников только, а все общество, т.е. наибольшую часть общества, чающую движения свыше в виде чинов и орденов. То, что Вы никого не пускали к себе, считали главным аргументом того, что Вы не одни работали и что Вам было что скрывать. Я только смеялся над всем, что слышал, я не воображал, чтобы после Тютрюмовской статьи так серьезно вступился за Вас В. В. Стасов, полагая как в рекламациях,, так и в защитах нуждаются только слабые, немощные или малоизвестные.– Вы же никоим образом сему не подлежите (я полагал,, что Вы сами ответите: выставкой Ваших работ по возвращении из Индии)! Владимир Васильевич Вам искренне предан, это так, и побуждения у него всегда честные и благородные, но ополчаться против таких нелепостей, как Тютрюмовская и другие статьи,– не стоило. Чем же Петербург лучше Москвы? Разве не из Петербурга начало интриги против Вас! Разве не там погибли три Ваших произведения? В будущем Москва будет иметь большое, громадное значение (разумеется, мы не доживем до этого) и не следует сожалеть, что коллекция Ваша сюда попала: в России здесь ей самое приличное место. Как не взъесться было нашим художникам (большей частью по имени) на человека, не шедшего с ними по одному пути, бывшего постоянно вдали от них и вдруг как из земли выросшего с массой произведений, славой и капиталом (как они говорят), тогда как они всю жизнь трудятся, иные работают и много и быстро, иные медленно, добросовестнейшим образом; иной промуслякает несколько лет одну картину и все ничего не выходит, имена их прославляются только приятелями, а карманы пусты (разумеется, за исключением имеющих казенные или царские заказы). Работают усердно, добросовестно, ведут себя почтительно к высшим и как манны небесной ждут академического и профессорского звания; а тут вдруг этот дорогой им кумир повергается в прах, говорят, что он не только что не нужен, а даже вреден художникам, из этого можно вывести, что и не художники, которые так добиваются сих степеней высоких. Как же им было не ополчиться на такого отчаянного революционера?
Я остаюсь все тем же поклонником Вашего таланта, каким вышел из Вашей Мюнхенской мастерской, и крепко уверен, что имя Ваше должно быть почтеннейшим именем в семье европейских художников.
Простите, что замучил Вас этим письмом и будьте здоровы.
Ваш истинно преданный
П. Третьяков».

Как пишет Павел Михайлович в этом письме, он более всего желал, чтобы Общество любителей в продолжении трех лет не устроило особого помещения для верещагинской коллекции. Желание его сбылось. В 1893 году он говорит в письме к Стасову:

«...Общество Люб. Худ... приняло мой дар, сделало меня почетным членом, но не исполнило условий, на которых приняло, не выстроило помещения и я по истечении положенного срока взял коллекцию обратно к себе; как же не ко взаимному удовольствию обеих сторон устроилось дело? Коллекция вернулась в то место где ей следовало быть, а Общество избавилось от напрасного расхода на постройку, тем более, что причина, заставившая делать преждевременный дар и отделять коллекцию от моего собрания, с полным примирением моим с Д.П. Боткиным – устранилась. Что же было бы хорошего, если бы эта коллекция была бы теперь в каком-нибудь клубе художественного общества?
Все это будет известно в истории галереи в свое время, теперь же еще рано. Рано обнародовать причину ссоры моей с Боткиным из-за Верещагинской коллекции...».

Первая часть верещагинской трилогии оканчивается приобретением вещей, принадлежавших Гейнсу.

В копировальной книге Павла Михайловича сохранилось письмо к Гейнсу (без числа):

«Милостивый Государь Александр Константинович! Простите, что я не мог ранее ответить Вам. Несмотря на глубокое желание пополнить Верещагинскую коллекцию Вашими вещами, мне в настоящее время никак невозможно принять Ваше предложение,, преждевременная уплата Верещагину сумм, следовавших ему в 1876 и 1877 годах, увеличение постройки нашей фабрики (в виду сокращения рабочих часов) и вообще существующее денежное затруднение – положительно не позволяют мне согласиться на предложенное Вами. Не будет ли возможности устроить это дело иначе, напр., продажею, как я предлагал, которая останется между нами. Вы можете печатно заявить, что передали вещи в Верещагинскую коллекцию и никто никогда не узнает на каких условиях. Простите, имея большое и бескорыстное желание приобщить эти работы туда, куда они должны принадлежать, я не могу более прилично обставить свое предложение.
С глубоким уважением имею честь быть вашего превосходительства покорным слугой
П. Третьяков».

В чем состояло предложение Гейнса, нам осталось неизвестным. С другой стороны, известно, что «Опиумоеды» и «Бачи» у Гейнса не были. Но головки, о которых упоминал Павел Михайлович в письме к Крамскому, и рисунок «Религиозная процессия в Шуше» были приобретены Павлом Михайловичем и присоединены к коллекции.

У Гейнса же были куплены этюды для картины «Бурлаки», которая Верещагиным написана не была.

Приобретение второй части трилогии – индийских этюдов, и третьей – картин болгарской войны, которые одно время должны были слиться воедино, состоялось самостоятельно.

Индийские этюды, которые хранились у Стасова и которые Верещагин запретил Павлу Михайловичу видеть, были отправлены Стасовым в Париж к тому времени, когда Верещагин должен был вернуться из Индии. Стасов писал о них Павлу Михайловичу:

«Вы, конечно, уже знаете, что Верещагин воротился из Индии и живет теперь в Париже... Я уже отправил ему все его 78 индийских этюдов, скоро придет к нему и остальная партия его этюдов, и тогда он принимается за работы, истинно «громадные».

Когда Павел Михайлович сетовал, что не видал их, Стасов писал:

«Напрасно Вы подумали, будто многие видели индийские этюды его. Вовсе не многие, а всего только три человека: я, мой брат и Собко. Ни Влад. Жемчужников, ни кто бы то ни был другой – никогда не видал ни единой черточки! Мой брат Дмитрий видел по специальному разрешению Верещагина, так как несколько месяцев вся индийская коллекция хранилась у него в квартире, и никто кроме него не входил в запертую на ключ комнату; Собко ж видел потому, что я один не мог справиться с распаковкой, а потом упаковкой, и я, как человека близкого мне и очень скромного, взял его тут в помощники».

В Париже Верещагин приводил в порядок этюды и начал исполнять задуманную серию глубоко содержательных картин из истории английской колонизации в Индии. В это время там жил Крамской. Они видались. Крамской писал Павлу Михайловичу 13 июня 1876 года:

«Верещагин забегал ко мне... Он мастерской еще не выстроил. ...Работает в нанятой – где? никто не знает... Я убежден, что он во многих вещах просто избалованный ребенок... его практичность совершенно особого рода... Это художник последней геологической формации...».
«Верещагин,– отвечает Павел Михайлович 28 июля,– совершенно верно, избалованный и даже очень ребенок, но обладающий иногда практичностью высшего пошиба; во всяком случае, это субъект крупный и интересный, хотя, может быть, и не особенно приятный, но для Вас единственный русский художник в Париже, потому что какие теперь остались или имеют прибыть – не художники, за исключением, разумеется, Антокольского...».

Между тем у Верещагина были крупные денежные неприятности при постройке мастерской. Он писал Павлу Михайловичу и просил дать ему 10 000 рублей взаймы:

«...верно не откажете мне в этой небольшой сумме, отдача которой, уверяю Вас, хорошо обеспечивается уже теми работами, которые у меня есть теперь».

9 сентября 1876 года Павел Михайлович писал Крамскому:

«Вчера получил я два письма от Верещагина и сегодня утром послал ему телеграмму, что спрашиваемую сумму он получит в скором времени. Через несколько часов получил Ваше письмо. Очень доволен, что телеграмма отправлена ранее получения письма, т.е. что решение мое не истекало из описанных Вами обстоятельств, и очень благодарен Вам за все сообщенное. Скажу Вам, что об условии при покупке "выдачи заимообразно Верещагину в случае если ему потребуется 10 тыс. рублей" мне совершенно не было известно ни от Боткина ни от Гейнса при заключении запродажного условия, иначе Вы это слышали бы от меня, как Вам известно,– все переговоры и договоры были между Боткиным и Гейнсом... Я виделся после того с Гейнсом, он мне сказал, что с Боткиным это было выговорено. Вы знаете, что Боткина спрашивать мне об чем бы то ни было по этому делу невозможно, и я отвечал... Гейнсу, что хотя в условии, заключенном между нами, этого пункта и нет, и потому он для меня не обязателен, но я готов буду сделать эту ссуду, если найду возможным, в то время, когда она потребуется... Скажу Вам откровенно, что в настоящее время при крайнем небывалом безденежьи, повсеместном застое торговли, банкротствах,– сделать эту ссуду (не рассчитывая на нее в данный момент) мне было не легко, но не невозможно, и я очень этому рад, что так случилось, т.е. что было не невозможно.
Верещагина, как человека, я очень мало знаю или лучше совсем не знаю. Когда я познакомился с ним в Мюнхене, он мне показался очень симпатичным, все же дальнейшие его ко мне отношения были вовсе несимпатичны, но я его всегда продолжал уважать, как выдающийся талант и выдающуюся натуру. Вы знаете, как я хлопотал, чтобы выручить оставшуюся у Гейнса сумму; я выбрал из предоставленных мне Верещагиным способов поместить деньги Стасову, Жемчужникову или оставить у себя – последний, считая его более верным. Вы знаете как при Вас я получил осенью в Москве письмо Верещагина с просьбой дисконтировать векселя и отдать деньги Жемчужникову; Вы знаете, что мне не хотелось исполнить это, но не исполнить не было возможности... Я не могу, не хочу верить, чтобы Верещагин поплатился за свою безалаберность, это было бы для меня ужасно грустно, мне было бы этих денег жаль более своих собственных.
Вы предлагаете рассказать, как все происходило, добавить кое-что, если поинтересуюсь,– еще бы не поинтересоваться. Сделайте милость, расскажите. И в какие руки все попадает Верещагин. Нет, он не совсем последней формации. Но не может быть, чтобы Жемчужников решился надуть Верещагина, это положительно невозможно».

Вот что писал Крамской Павлу Михайловичу, на что последовал вышеприведенный ответ:

«Верещагин тут как тут. И что я узнал!..
1-е. Я, по свойству моей натуры, не доверять пока не ощупаю, полагал, что Верещагин в денежном отношении не совсем так прост, как кажется,– оказывается, что я ошибался, он гораздо проще того еще, чем кажется, с одной стороны, с другой же – остается человеком практическим высшего пошиба, как Вы выразились.
2-е. Детство, чистота намерений, честность простираются до невинности новорожденного и действуют чрезвычайно обаятельно.
3-е. Безнадежность полная, чтобы натура эта приняла когда-нибудь культурные формы в сношениях своих с обыкновенными смертными...
Картин начата тьма, масса этюдов, деваться некуда, приходится полотна свертывать, чтобы как-нибудь поместиться, а мастерская... если не извернется он теперь, то через месяц наложат запрещение на постройку...
Итак, Павел Михайлович, дела очень и очень неприятные! Как подумаешь, все это честность, искусство, гений и разные другие не менее громкие слова... и сводится к чему? Копейкам, рублям, франкам...».

5 ноября 1876 года Павел Михайлович писал Крамскому:

«Забежал к Стасову... узнал, что дело то же самое, что Верещагин был в известных критических обстоятельствах, но так как на днях от Жемчужникова получены все деньги сполна и отосланы Верещагину, то... ничего не писал мне. Я был очень обрадован, что Beрещагин не потерпел урона и еще более, что Жемчужников оказался честным...».

Верещагин работал. Но вскоре он был отвлечен турецкой войной 1877-1878 годов. Снова он участвовал в походах, наблюдая на месте ужасы и тяготы войны. Он был ранен во время лихого, но неудачного нападения миноноски Скрыдлова на турецкое судно на Дунае. Павел Михайлович обменивается известиями о нем с Крамским.

11 июля 1877 года Павел Михайлович писал:

«Верещагина ужасно жаль. Неужели мы его потеряем?»

В августе Крамской пишет:

«А рана Верещагина, говорят, принимает дурной оборот. Вот ведь человек! Жалко, ой-ой как жалко!»

Стасов сообщает:

«Я послал в "Новое Время" напечатать... ответ на запрос Морского Министерства... "Здоровье Верещагина было очень плохо, теперь он поправляется". ...Верещагин так был доволен некоторыми статьями моими про него, его рану и проч., особенно статьей 12 июня, что положил этот номер "Нового Времени" себе под подушку и сильно утешался им. – Нервное его расстройство происходит от его характера вообще, бесконечно необузданного и строптивого, а также и от невозможности быть теперь при войске и набрасывать эскизы войны, – но, быть может, еще более от следствий индийского климата и индийских лихорадок, страшно потрясших его здоровье... и, наконец, от неприятностей денежных и процесса в Париже, о чем я, кажется, Вам рассказывал».

Пока Верещагин лихорадочно работал над изображением виденных им ужасов войны, время шло. Истек срок, данный Павлом Михайловичем Обществу любителей художеств для устройства помещения, достойного Туркестанской коллекции. Собрание должно возвратиться к дарителю. Стасов писал Павлу Михайловичу 9 июня 1877 года:

«Мне пишут из Москвы, что скоро должен совершиться обратный переход Верещагинской коллекции к Вам. Об этом давно уже говорено, даже Перов писал мне о том с негодованием в то время, когда еще не становился в ряды противников Верещагина. – Если же сообщаемый мне теперь факт – правда, если такое постыдное событие в самом деле должно совершиться, то я убедительно просил бы Вас сообщить мне во всей подробности, все сюда относящееся: выражения писем (если такие были), переговоры и т.д. А также, просил бы Вас сказать мне, когда именно этот переход должен произойти. Не следует, чтобы после великолепных, исторических Ваших поступков, подлые москвичи (или по крайней мере подлейшие и глупейшие из москвичей) так гнусно и совершенно безнаказанно поступали от лица всего русского народа, к которому адресовалось Ваше приношение.
Ради бога, не откажите помочь мне и будьте любезны и обязательны со мною и на этот раз, как всегда».

Верещагин готовил новую коллекцию.

Павел Михайлович провел около 10 дней в сентябре 1878 года в Париже во время Всемирной, выставки. Надо полагать, что он виделся с Верещагиным, но, по-видимому, Верещагин свою мастерскую ему не показал. Стасов писал Павлу Михайловичу 14 ноября:

«Не будете ли Вы в ноябре или декабре в Петербурге? Я бы рад был с Вами повидаться и поговорить про Верещагинские вещи, особенно этюды и картины из последней войны.– Впрочем, я не знаю, все ли Вы у него видели. Он почти никому не показывает те 30 или 40 этюдов (величиною от одного вершка до пяти-шести вершков), которые им писаны с натуры в Болгарии, и которые мне кажутся необыкновенными, совершенно выходящими из ряду вон. Видели ли Вы их?..
Об индийских этюдах я уже и не говорю: я воображаю, как они Вас поразили!»

Но Павел Михайлович нигде не упоминает об этом. Если бы он их видел, он не мог бы не писать о таком событии жене. Крамской, бывший на Парижской выставке в октябре и видавшийся с Верещагиным, «чтобы отдохнуть головою и сердцем», про работы Верещагина не упоминает.

Впервые о них пишет Стасов в письме Павлу Михайловичу от 11 марта 1879 года:

«Вчера я получил письмо от В.В. Верещагина из Парижа с уведомлением, что он послал мне свою большую картину из Турецкой войны "Пленные" и что очень скоро за ней последуют еще две. Сегодня же ночью я получил от В.В. Верещагина три телеграммы. Результаты всего того,– что должен показать картину "Пленные" (на днях) только наследнику цесаревичу и Вам, и если дело с продажей картины не устроится ни с наследником, ни с Вами, то немедленно отослать ее обратно в Париж, никому и нигде не показывая. Цену картине он назначил семь тысяч, применяясь к ценам Коцебу...; расчет прочих картин будет по величине: 1/2 величины настоящей картины – половина 7000; 1/4 величины – четверть 7000 и т.д. Условия же покупки только: общие права авторские и нераздельность всей коллекции, которая имеет состоять из 20-ти или 20-ти с небольшим картин большого, среднего и малого размера, имеющих кончаться постепенно, но вообще к концу настоящего года или к началу будущего. Позвольте Вас попросить о немедленном ответе мне: располагаете ли Вы приехать в Петербург посмотреть картину, как только она приедет (о чем, конечно, я не замедлил бы Вас уведомить). Если Вас это дело сильно заинтересует (как мне кажется, иначе не должно и не может быть), я бы думал показать Вам картину первому.
Итак жду ответа письменного или по телеграфу, и как уже раньше Вам говорил или писал (а думал тем более), был бы истинно счастлив, если б вся коллекция попала ни в чьи руки, как властные, такие как Ваши. Вы знаете мой образ мысли давно».

И Павел Михайлович и Стасов писали Верещагину, расспрашивая о подробностях. 28 марта 1879 года Стасов писал Павлу Михайловичу:

«Верещагин пишет мне из Лондона (где устраивает выставку и продажу Индийской коллекции) следующее в ответ на Ваши и мои вопросы: "...я могу только повторить Вам то, что сказал, т.е. что будет не менее 10 и не более 20 картин. Я вовсе не буду стараться сделать картин побольше. Я, напротив, боюсь, что не буду иметь терпения сделать то, что задумал... Впрочем, 70 картин обещаюсь сделать наверное больших и малых вместе. Затем думаю, что не придется заплатить менее 50 тысяч и более 100 000 рублей... Еще раз повторяю условие продажи: чтобы картины были даны для выставки в Европе, когда понадобится..."
При этом, Павел Михайлович, скажу Вам, что Верещагин был сильно взволнован и обеспокоен сообщенным ему, от Д.П. Боткина, решением не давать Ташкентской его коллекции для выставки в Париже...».

Через два дня Стасов пишет:

«С.П.Б. Пятница 30 марта 79 г., утро. Сейчас получил уведомление, что в. кн. не может дать теперь никакого решительного ответа о покупке коллекции Верещагина, потому что она еще не кончена. Теперь, Павел Михайлович, буду ждать Вашего от в е-т а, чтобы сообразно с ним распорядиться картиною: оставить ее здесь или отправить обратно в Париж.
Ваш всегда В. Стасов».

Павел Михайлович пишет ответ:

«Москва. 2 апреля 1879 года. Многоуважаемый Владимир Васильевич! Получил два письма Ваших от 28 и 30 марта; последнее, на которое должен отвечать, пришло ко мне 31 уже вечером, следующий день, первый день пасхи, а потому и могу ответить только сегодня. Я знал, т.е. был уверен в ответе в. кн.; оно и понятно, иначе и быть не могло; а между тем, зная характер Василия Васильевича, можно предполагать, что может случиться вследствие ответа в. кн. – коллекции совсем не будет, или она будет раздроблена, или и вовсе не попадет в Россию. А ведь война эта – событие мировое. Только, может быть, в далеком будущем будет оценена жертва, принесенная русским народом, и за изображение-то этого события берется такой художник – и к тому очевидец. Если бы это дело не состоялось, кто бы тут более был виноват, художник или общество, я не берусь разбирать,– но только это было бы очень прискорбно. Ввиду этих соображений я решил сделать следующее предложение: я могу определить на это не более 75 тыс., это максимум (и то с помощью брата моего), с рассрочкою на 5 лет. Мне кажется, если бы Василий Васильевич изменил несколько цену, так, напр., большой размер 6 тыс., средн. 3 тыс., малый полторы тыс., то стоимость коллекции из 20-ти картин приблизилась бы к этой цифре; разумеется, вовсе не желательно сокращать количество картин – а наоборот. Убавка цены, Вы очень хорошо поймете, есть не оценка, а указание как на средство достигнуть цели. Дело в том, что я не могу располагать более вышеозначенной суммы, а желательно бы по возможности не сокращать того количества, какое автор найдет нужным сделать, а все, что он найдет нужным, мне кажется должно быть сделано. Я не располагаю такими средствами, какими некоторым могут казаться: я не концессионер, не подрядчик, имею на своем попечении школу глухонемых; обязан продолжать начатое дело – собрания русских картин (некоторые вообразили, что с приобретением Ташкентской коллекции Верещагина я перестану собирать картины – и ошиблись); вот почему я вынужден выставлять денежный вопрос на первый план. Теперь насчет содержания; как ни странно приобретать коллекцию, не зная содержания ее, но Верещагин такой художник, что в этом случае можно на него положиться; тем более, что помещая в частные руки, он не будет связан выбором сюжетов и наверное будет проникнут духом принесенной народной жертвы и блестящих подвигов русских солдат и некоторых отдельных личностей, благодаря которым дело наше выгорело, несмотря на неумелость руководителей и глупость и подлость многих личностей.
Картина, находящаяся у Вас (не узнали ли Вы почему она называется «Пленные»?), как я уже говорил Вам, одна сама по себе не представляет страницы из Болгарской войны, подобные сцены могли быть и в Афганистане, да и во многих местах; я на нее смотрю как на дорогу, как на преддверие в коллекцию. Чтобы картины были даны для выставки в Европе,– вполне согласен,– так как коллекция эта может остаться в полном моем распоряжении. Я не намерен извлекать из нее никаких выгод для себя, и потому, мне кажется, можно бы предполагать уступку в цене против всех иных приобретений. Вот все, что могу сказать Вам. Извините, что так неразборчиво написал.
Ваш преданный П. Третьяков».

В.В. Стасов прочел письмо Жемчужникову и написал большие выдержки из него Верещагину. Жемчужников пишет 4 апреля 1879 года Павлу Михайловичу:

«Достопочтеннейший и многоуважаемый Павел Михайлович. Не могу воздержаться, узнав от В.В. Стасова ответ Ваш по поводу настоящей картины и предстоящей коллекции картин В.В. Верещагина из последней Турецкой войны,– не могу воздержаться, чтобы не послать Вам (хотя Вы были недовольны этим) самое горячее, сердечное лобызание, при самом сильном пожелании Вам и всей семье Вашей всего наилучшего, наибольших благ навсегда.
Искренне Вас почитающий В. Жемчужников».

Стасов ответил Павлу Михайловичу 5 апреля:

«Павел Михайлович, я вчера вечером получил Ваше письмо, сейчас же показал его Жемчужникову и почти все его целиком переписал и отправил Верещагину в Париж. Теперь скажу про самого себя. Не нахожу слов, чтобы выразить Вам, каким я нахожу это письмо. Знаете что? В деле русского искусства я его считаю «историческим» и приму меры, чтобы оно сохранилось навсегда для будущих наших наследников и потомков. "Благородство, джентелъменство, широкая мысль, патриотизм, беспредельная любовь к русскому искусству и к искусству вообще – все встретилось вместе в этом чудесном письме",– писал я сегодня утром Верещагину, после пространных моих выписок оттуда.
Жемчужников просит сказать от него, что "обнимет Вас горячо, горячо". Про себя ничего не прибавлю: понимайте сами.
Ваш всегда B.C.
Сейчас получил новое письмо от Верещагина из Лондона. Он между прочим пишет: «Вы, верно, уже получили оба письма о П.М. Третьякове. И люблю его и бью его. С Боткиным совсем рассорился за его ехидный подвох насчет туркестанских картин: не позволяют выставить их в Европе да и баста! Впрочем, попробую еще раз уговорить..."»

Письмо Павла Михайловича, которое так растрогало Стасова, очень раздражило Верещагина. По словам Стасова, первый отказ подействовал на Верещагина «не иначе, как сущее оскорбление, это его взорвало и он пошел дурить, не помня себя... и задувает как жеребец по полю, распустивши гриву и хвост, ничего не слыша и не видя».

Верещагин приводит отрывки из письма своего к Павлу Михайловичу в письме к Стасову. Со своей стороны и Павел Михайлович цитирует Стасову письмо Верещагина:

«Возвратяся вчера из Костромы, я нашел Ваше, многоуважаемый Владимир Васильевич,– доброе и любезное письмо и Верещагина. Вот, что пишет Василий Васильевич: "Что касается Вашего письма к Владимиру Васильевичу Стасову по поводу виденной Вами моей картины, то очевидно, что мы с Вами расходимся немного в оценке моих работ и очень много в их направлении. Передо мной, как перед художником Война, и Ее я бью, сколько у меня есть сил; сильны ли, действительны ли мои удары – это другой вопрос, вопрос моего таланта, но я бью с размаха и без пощады. Вас же, очевидно, занимает не столько вообще мировая идея войны, сколько ее частности, напр., в данном случае «жертвы русского народа, блестящие подвиги русских солдат и некоторых отдельных личностей и т.д.», поэтому и картина моя, Вами виденная, кажется Вам достойной быть только «преддверием будущей коллекции». Я же эту картину считаю одною из самых существенных из всех мною сделанных и имеющих быть сделанными. – Признаюсь я немного удивляюсь, как Вы, Павел Михайлович, как мне казалось, понявший мои туркестанские работы, могли рассчитывать найти во мне и то миросозерцание и ту податливость, которые, очевидно, Вам так дороги. Вместе с Вами пожалею, что картины мои минуют такие хорошие руки, как Ваши, и попрошу Вас принять уверение в моем искреннем уважении".
Вот видите, я был прав, сомневаясь, чтобы Верещагин был согласен с Вами относительно моего письма. Значит, я знаю его лучше. Я писал Вам по первому чувству, не обдумывая; как мне казалось дело, так и писал о нем. Вы знаете, как понравилась мне картина, как высоко я ценю Верещагина (не в денежном смысле), я не находил ее достойной быть только преддверием будущей коллекции, а по содержанию она мне кажется таковой: заглавный лист иллюстрации, увертюра оперы, вступление литературного или музыкального произведения – могут быть не ниже, а иногда и выше целого. И Вы и я не за войну, а против нее. Война есть насилие и самое грубое; кто же за насилие? Но эта война исключительная, не с завоевательной целью, а с освободительною; созданная самыми образованными нациями, имевшими полнейшую возможность устранить ее и не сделавшими этого из эгоизма, из торгашества. Изображение не блестящих подвигов в парадном смысле имел я в виду, а жертв принесенных, сопряженных со всеми ужасами войны, а это ли не бич войны? – Задерживая картину, можно только разбередить больное место. Верещагин решил – ну и быть по сему.– Желаю Вам всего лучшего и более всего доброго здоровья.
Преданный Вам П.Третьяков.
В моем письме, помнится, есть выражение: "все, что он найдет нужным сделать – должно быть сделано", "помещая в частные руки, можно не быть связанным выбором сюжетов". Тут, кажется, разумелся полный простор и направлению и исполнению.– Голодавшие, гнившие, замерзавшие и замерзшие, но не ушедшие с Шипки, и другие, многие подобные эпизоды – разве это не блестящие подвиги? В войне столько геройства, подлости, ужаса и глупости перемешанных, что еще вопрос, которые из них должны быть преимущественно изображены для бичевания ее».

И тут же 7 мая 1879 года он написал Верещагину:

«Милостивый Государь Василий Васильевич! На Ваше многоуважаемое письмо нахожу нужным сделать некоторые возражения. Я написал В.В. Стасову в ту же минуту, как получил известие о решении великого князя. Поэтому содержание моего письма могло быть неясно, что я не мог предполагать, чтобы оно передалося Вам вполне. Я не имел в виду каких-либо праздничных картин. Чем же преимущественно бьется Война, как не жертвами народа, т.е. солдат и отдельных некоторых лиц! Если бы коллекция была уже сделана, я, может быть, первый не нашел бы полслова возражения. Ваша картина вне всякого сомнения не может достойна быть только преддверием, о достоинствах ее я много говорил лично с Вл. Вас; но содержанию же она мне кажется преддверием, т.е. прологом, а может быть, это и эпилог; теперь, когда Вы ничего не говорите, или очень трудно угадать, какая это часть коллекции, все-таки это часть, а часть в художественном отношении может быть иногда выше целого. Я сказал, что она не выражает собственно болгарской войны (полагая, что Вы намерены изображать именно эту войну), но это не относилось к художественному ее достоинству. В моем письме было скорее «все, что найдет В.В.В. нужным сделать – должно быть сделано», тут представлялась, кажется, полная свобода.
Прошу принять уверение в истинном почтении Вашего Покорного Слуги
П. Третьяков».

Верещагин, почувствовав, что Павел Михайлович неприятно задет, ответил 15, 27 мая:

«Милостивый Государь Павел Михайлович! Прежде всего дайте сказать Вам то, что вряд ли нужно бы говорить, а именно, что я Вас искренно уважаю – после этого уверен, что от слов моих у Вас не останется обидного впечатления, частичка которого, как будто, сквозит в ответе Вашем на мое последнее письмо.
Между праздничными картинами войны, которых Вы никогда не уважали и не желала, и картинами войны такой, какая она есть, разница громадная... Если бы я мог теперь же показать Вам и обществу все мои картины вместо половины их уже сделанными, то, разумеется, не предложил бы таких невыгодных для себя условий, как назначение цен картин сообразно их величине. Большие картины у меня все отделаны, обдуманы, можно сказать выстраданы, почему, думаю, стоят своих цен, но и между малыми есть полные трудностей исполнения, а между тем цены их по этой мерке просто ничтожны. Я должен Вам 10 000 рублей с %, да в другом месте до 15 000, да буду принужден еще занять до 10 000 для окончания работ,– все это придется уплачивать, да при этом жить и дышать, хоть и скромно, но все-таки тратить деньги, а здоровье не позволяет мне сделать более 4 больших холстов в год – рассчитайте, чем же я – художник, уже потративший не мало сил и здоровья на развитие таланта своего, буду существовать? Совершенно понимаю Ваше желание, очень натуральное, иметь картины мои возможно дешевле, но думаю, что после они, вероятно, будут стоить скорей дороже, чем теперь... Я думаю лишнее почти говорить Вам, Павел Михайлович, что эти рассуждения мои между памп; я позволил себе вдаться в них только потому, что выписали В.В.Стасову о причинах, заставляющих Вас предлагать сбавить цены; говорили, что Вы не концессионер, не подрядчик, содержите училище и проч. Со своей стороны и я позволяю себе сделать то же, высказать мои соображения, но именно только Вам и В.В. Стасову. Еще раз буду жалеть, если картины мои минуют рук такого бескорыстного любителя искусства, как Вы; но что делать: если мои условия для Вас неподходящи, то будем считать, что между нами не было никаких переговоров о ценах и оставим за собой обоюдную полную свободу на будущее время.
Прошу Вас принять уверение в моем уважении. В.В. Верещагин».

Переговоры закончились письмом Павла Михайловича от 31 мая 1879 года:

«Милостивый Государь Василий Васильевич. Очень сожалею, что за отсутствием из Москвы не мог ранее ответить на Ваше любезное письмо от 15/27 с/м.– Предоставляя Вам полную свободу относительно содержания, я не могу изменить денежной стороны. Это не есть оценка Ваших работ, как я уже объяснял В.В. Стасову в первом письме, я знаю насколько дороже они могут стоить, но я в настоящее время не могу сделать иного предложения. Так как Вы 10 тыс. уже имеете, то я мог бы уплату сократить на 4 года. Эти самые Ваши цены были сообщены и великому князю, ему не нужно искать помещения, а мне придется сделать пристройку. Приобретая одну-две картины, разумеется, можно платить несравненно значительнейшие цены, но в таком случае почти вся выгода выпадает на долю торговца, что весьма печально.
Соглашаясь с Вами вполне «оставить за собой обоюдно полную свободу на будущее время» – с глубоким и истинным уважением остаюсь Вашим преданным
П. Третьяков».

В декабре 1879 года Стасов извещает Павла Михайловича, что получил каталог выставки, устроенной Верещагиным в Париже. Выставлены 21 картина войны и 146 этюдов; получил массу вырезок из парижских газет с восторженными отзывами. В них пишут и про Павла Михайловича.

«Вас чрезвычайно нахваливают,– пишет Стасов,– за Туркестанскую коллекцию и вообще говорят про Вашу галерею... Вообще все французские газеты уверяют, что новые 21 картина из болгарской войны гораздо выше индийских этюдов, что и я тоже всегда думал».

29 декабря 1879 года Стасов сообщает Павлу Михайловичу:

«Верещагин пишет мне сегодня, что будет в Петербурге сам 15 или 20 января, а картины – к концу января. Но он замышляет что-то странное и недоброе с коллекциями своими. Не имею права рассказывать его секрет, но ужасаюсь вперед. – Однако, авось мне удастся поправить и направить что-нибудь. Только с этим человеком надежды плохи».

14 января 1880 года он пишет:

«...вчера вечером приехал из Парижа Верещагин... Я объявил Верещагину, что обещал Вам показать картины – первому, потому что Вы этого во всех отношениях заслуживаете Вашими действиями и благородством высоким в деле русского искусства – больше всех в России... Я Вам пошлю телеграмму».

И вдруг Стасов замолчал.

Выставка верещагинских картин должна была открыться 20 февраля в 11 часов утра. Павел Михайлович получил письмо от В.М. Жемчужникова от 12 февраля 1880 года:

«Милостивый Государь Павел Михайлович! В.В. Верещагин, окончив устройство своей выставки (на Фонтанке, у Семеновского моста в бывшем доме Безобразова), просил меня известить об этом Вас – с тем, что не пожелаете ли Вы повидать его выставку теперь, ранее других, пока она не открыта еще для публики. Если Вы можете для этого приехать, то известите меня и мы отправимся в Безобразовский дом вместе, где он уже будет находиться. Ему положительно желательно, чтоб эта коллекция Балканских картин (Индийские тоже выставлены) поступила именно к Вам, но, кроме того, теперь он желает показать Вам свою выставку отдельно от других собственно по личному к Вам сочувствию и в ответ за Ваше внимание к его произведениям и искреннюю любовь вообще к искусству и к русскому в особенности. Полагаю нелишним сообщить для Ваших соображений, что хотя ему очень хочется поместить эту свою галерею именно к Вам, но все же он решился выручить за нее определенную им сумму и для этого даже "пустить се с молотка", как он выражается, если бы не мог выручить своей суммы иначе; – словом, он просто предпочтет того, кто даст больше. По его словам, это необходимо ему для покрытия значительных долгов и исполнения заранее предположенных им работ. Пока никому еще эта выставка не показывается.
Ожидая Вашего уведомления, прошу верить глубокому и сердечному к Вам уважению Вашего покорнейшего слуги
В. Жемчужников».

Роль Стасова перешла к Жемчужникову.

Стасов, рассорившись с Верещагиным, отстранился. Верещагин сносился с Павлом Михайловичем через Владимира Михайловича Жемчужникова, который переслал Павлу Михайловичу записку Верещагина:

«Павлу Михайловичу можно прийти когда он хочет, но предупредите, что свет лишь с 1-су. В.В.».

Павел Михайлович был, видел. О том, что они между собой говорили, мы можем судить только по последующим письмам. 4 марта Жемчужников пишет Павлу Михайловичу:

«Сегодня я послал Вам, Павел Михайлович, № L'Art, о котором здесь говорится, и посылаю это письмо в подлиннике, согласно желания В.В. Верещагина. Это ответ на Ваше письмо от 2-го, переданное ему тоже в подлиннике».
«Владимир Михайлович! Скажите, пожалуйста, Павлу Михайловичу, что по всей вероятности многие годы, если не пока я жив, я не продам мои этюды. Напишите еще П.М., что мне нужно оправдаться в том, что я его пригласил посмотреть мои новые работы раньше других и как бы с видами на его любовь к искусству. Прилагаемый N° L'Art пусть будет моим оправданием. Француз, который меня, конечно, знать не знает, ведать не ведает и который, разумеется, повозился со всякими художниками и картинами, изумляется этим работам и признает, что они составляют эпоху в развитии миросозерцания художников. Я знал, что говорю не только живое слово, но новое слово и полагал, что П.М. своим тонким чутьем поймет это – нет, не понял – так пусть же состоится распродажа моих военных картин; в материальном отношении она мне будет только выгодна, а П.М. казнится тем, что не понял того, что показалось ему незначительным только по причине своей близости к нему... "В своей земле и проч...".
Даже пошлите это письмо Павлу Михайловичу; как порядочный человек, он не обидится кое чем резким, а если поймет, что мне досадно на него, так только угадает, особенно если прибавить, что за него самого.
Пошлите ему и № L'Art – я чист и не боюсь упреков в зазывании в свою лавочку.
В.Верещагин».

Павел Михайлович ответил на это письмо Жемчужникову 8 марта 1880 года:

«Милостивый Государь Владимир Михайлович. Положа – как говорится – руку на сердце, скажу искреннюю правду, что нисколько не обиделся письмом Василия Васильевича. За приглашение посмотреть картины я ему глубоко благодарен. Приобретение Болгарской коллекции не могло состояться просто по цифре ее стоимости: по назначенным ранее В.В. ценам по размеру, она в настоящем ее размере могла стоить 55-60 тыс.; я определил на это дело 75 тысяч; назначение теперь было 95 тысяч. Назначить эту цифру В.В. имел полное право, так как переговоры весной не состоялись и решено было считать как бы их и не было. Вы меня предупредили: если цена не подойдет, не торговаться, а просто сказать, что не подходит, что я и сделал.
Я ни на минуту не заблуждаюсь в мнении о себе, как знатоке, с тонким чутьем и пониманием. Я просто искренний любитель. Никакие статьи ни мнения ни здешние ни заграничные не имеют на меня никакого влияния; я смотрю по своему крайнему разумению и говорю (знаю, гром и молния упадут на меня за эти слова): в коллекции войны – имея в виду идею бить войну – многое не сказано и есть вещи ненужные (№№ 4, 7, 12, 17, 18, 19 и 20), вот почему помимо цены в целом составе коллекцию я не пожелал приобрести и поспешил сообщить об этом Вам до открытия выставки, полагая, что на выставке уже могут быть назначены отдельные за каждую картину цены, и я мог бы явиться одним из первых покупателей, так как мне казалось аукцион едва ли удобная форма для продажи. Я и теперь желал бы приобрести несколько картин, но В.В., может быть, не пожелает, чтобы я и с аукциона приобрел что-нибудь.
В обеих коллекциях есть пещи такие гениальные, что все заграничные статьи были довольно бледны и недостаточно верны. Что за сравнения, то с Жоромом, то с Ор. Берне, то с Детайль, то с Невилем. Я считаю и считал всегда Верещагина таким колоссом, что по многим сторонам сто таланта не знаю никакого из всех современных художников – включая и Фортуны – ему равного; но, от большого и требуя большого, я смело всегда скажу, что по моему любительскому разумению – у него не так, хотя В.В. и не признает этой возможности.
Василий Васильевич очень дорожит иностранными журнальными отзывами, а помещенным в присланном № L'Art, кажется, особенно. По-моему же, именно статья эта довольно слаба. Hugonnet был во время кампании в Турецком лагере, симпатии его к туркам и антипатии к русским очень прозрачны; он очень хвалит то, что бьет русских, но уже не совсем доволен «победителями», так как тут затрагиваются турки, между тем как это одна из лучших картин; значит у него нет беспристрастного отношения к идее бить войну. Он совершенно неверно недоволен солнцем в Индийских этюдах, но очень странным мне показалось это конец статьи: «Не обладая талантом из ряда вон, Верещагин имеет неоспоримое преимущество много видевшего. Он, может быть, окапает нам услугу уничтожением комнатных стратегистов и сидящих дома путешественников. Наши артисты, я надеюсь, не позволят, чтобы долгое время говорилось: «Ныне с севера к нам правда идет».
Это Верещагин-то не из ряду вон? Да разве мало было много видавших и ничего не сделавших? Уничтожение комнатных стратегов и не путешествующих путешественников изображением только одной правды, как она есть, без таланта, выходящего из ряда вон? Нет, вздор, для этого нужно иметь талант, выходящий из ряда вон, каков и есть Верещагин.
Прося Вас сообщить В.В. содержание этого письма, с истинным уважением остаюсь Вашим покорным слугой
П. Третьяков».

Прочитав это письмо, Верещагин ответил Павлу Михайловичу:

«Конечно, по размерам картины продавать не буду... запродать таким образом мои работы я был не прочь... для окончания картин "Телиша", "Шенова" и др., а также (Вам скажу) для того, чтобы отправить за границу моего отца, теперь уже покойного. Теперь, значит, в размере уже нет смысла... здесь же на аукционе скорее пожгу мои работы, чем отдать Вам или другому по размеру. Вам бы попомнить, что такого сумасшедшего, который, как я, бросается во все битвы для подмечания там разных разностей нет другого в Европе, а может быть, в еще целое столетие не будет? – как знать, чего не знаешь поживем – увидим. Машинкою, которая не отдохнула бы на некоторых картинах, я быть не могу, и в этом смысле неверно замечание Ваше о ненужности некоторых картин. Вы скажете, что я самохвал, который все-таки не заставит Вас заплатить 10 000 лишних, – не бойтесь, надобности в этом положительно нет... Почему бы и не обратить Ваше внимание на L'Art... это не для сбивания Вас, против чего Вы достаточно самостоятельны. Ведь нет в этом обиды?.. Грома и молний, как видите, на Вас не обрушилось, а на аукцион Вас приглашаю, он будет 22 и 23 марта».

20 марта 1880 года В.М. Жемчужников написал Павлу Михайловичу:

«В ответ на телеграмму Вашу, Многоуважаемый Павел Михайлович, я известил Вас о том, что В.В. Верещагин решил вовсе не продавать военных картин и, напротив, пустить в продажу все индийское (кроме принца Валийского). Так как это противно тому, что Вам было прежде известно, то считаю нужным подтвердить это известие, на случай желания Вашего прибыть к распродаже индийских картин, которая должна начаться в будущую субботу... Выставка для публики откроется в эту субботу, послезавтра (22 марта), с платою за вход в пользу разных учебных заведений, и будет продолжаться 6 дней.– Военные картины изъяты из продажи, как слишком близкие по содержанию к современному настроению общества, которое, все более и более раздражаясь, разделилось на две разные партии, судящие не с художественной стороны, а по своему политическому настроению. Это действует раздражительно и на Василия Васильевича, который хотел бы поскорее убрать все к себе в Парижскую мастерскую. Сердечно больно за этого поэта среди прозаиков-деспотов.
Сам Вас. Вас. не был, сказался больным, но предупредил чрез Васильчикова, что "вовсе не продает военных картин". Горячее всех, даже бешено нападал на Верещагина, иностранец, прусский военный агент генерал Вердер, а наши военные вторят.
Искренно уважающий Вас В. Жемчужников».

22 марта 1880 года Жемчужников сообщает Павлу Михайловичу о своем разговоре с Верещагиным. Он просил дать инструкции, сколько спрашивать, если найдутся желающие приобрести до аукциона всю Индийскую коллекцию – этюды и картины, или только этюды, или часть военных картин. Верещагин назначил такие цены: 1) за всю Индийскую (кроме одной картины) 200 тысяч, с Павла Михайловича 150 тысяч; 2) за одни этюды – 150 тысяч, с Павла Михайловича 120 тысяч; военных картин продавать совсем не будет, отвезет в Париж и будет продолжать писать. Хотя Жемчужников думает, что можно уговорить Верещагина продать военные картины, но не иначе, как все.

В тот же день Жемчужников написал Павлу Михайловичу:

«...в дополнение к моему письму считаю нужным сообщить еще, что Демидов Сан-Донато назначил уже сегодня оставив за собой, в случае аукциона, множество лучших вещей из индийской коллекции. Верещагин положительно предпочел бы оставить свои работы в Ваших руках, Павел Михайлович. Это я знаю наверное. Поэтому, если примете решение, дайте, пожалуйста, знать поскорее...»

Не получив еще этих писем, Павел Михайлович ответил:

«Многоуважаемый Владимир Михайлович. Ваше письмо в гостинице получил, а здесь нашел письмо от 20 с/м. Я могу сделать следующее предложение: за все Индийские этюды, выставленные в двух комнатах – числом 135, и те, которые не выставлены, словом все этюды, сделанные в Индии, и за четыре картины из войны: №1 "Победители", №14 "Шипка – Шеново", №15 "Под Плевной" и №11 "Шпион" – я предлагаю 120 тысяч в три срока (40 тыс. сейчас же, 40 тыс. через год и 40 тыс. через два). Эти картины я желал бы теперь же иметь у себя; если Василий Васильевич предполагает продолжать коллекцию, и если он захочет опять выставить всю коллекцию, я обязуюсь дать их тогда для выставки где бы она ни была, теперь же по его желанию могу не выставлять ни на какую выставку.
Предложение это в окончательной форме. Если оно подойдет Василию Васильевичу, телеграфируйте – я немедленно приеду для личного окончания. Знаю, что в ценах, как Вы говорите, играет роль возмещение расходов по подготовлению аукциона и вознаграждение Д.В. Григоровича для Худ. Рем. Школы, но тут я ни при чем. Последствие, могущее быть, если состоится это дело,– гораздо важнее жертвы для школы. Вы знаете, как я глубоко уважаю Василия Васильевича, и потому уверен, что он не обидится предложением этим, если оно не подойдет ему: предлагаю, что могу. Если будет согласие, то я тогда извещу о моем предложении и Дмитрия Васильевича, чтобы не огорчать его, что сделано не через его посредство. – Я бы и не сделал обойдя его, зная, что дело распродажи поручено ему – если бы не пришлось увидаться с Вами и узнать Ваше несочувствие раздроблению этюдов.
С глубоким уважением преданный Вам П. Третьяков».

Аукцион решен. Павел Михайлович писал Жемчужникову 25 марта:

«Многоуважаемый Владимир Михайлович. Телеграмму Вашу получил вчера ночью. Очень грустно, что не в силах предупредить распродажу. Я бы мог предложить за Индийские этюды только 90 тысяч, следовательно, нечего и говорить, не судьба, а могло бы, может быть, и состояться это дело, если бы не затеяли аукцион: продавая за 115 тысяч, В.В. получит за отчислением на школы – 92 тысячи, следовательно, я очень хорошо понимаю, что предложение мое теперь невозможно к принятию. Смею надеяться, что все эти неудавшиеся переговоры не повредят будущим отношениям ко мне глубокоуважаемого Василия Васильевича.– Есть покупатель на 50 тысяч; и я бы мог выбрать на эту же сумму, но, вероятно, те же номера, какие наметил и этот покупатель. Когда покупателем является гигант, разрушающий одно и создающий Другое, может быть, для того, чтобы потом также разрушить,– мне придется только удалиться.
Искренно преданный Вам П. Третьяков».

В этот же день Павел Михайлович написал Григоровичу:

«Глубокоуважаемый Дмитрий Васильевич. Знаю, Вы не особенно за то, чтобы коллекции не раздроблялись, но я другого мнения: мог бы за Индийские этюды (без картин) предложить 90 тысяч, но об этом нечего и говорить, когда, как слышно, есть уже покупатель части этюдов на 50 тысяч. Наверное кн. Демидов Сан-Донато выбрал те же самые номера, какие и я желал бы приобрести (иначе не может быть, потому что я, разумеется, стал бы выбирать лучшие). Почему полагаю вовсе не приезжать на аукцион, чтобы понапрасну не портить крови. Если же Вы найдете необходимо нужным приехать мне – прошу телеграфировать.
Желая всего лучшего остаюсь Ваш преданный П. Третьяков».

Григорович известил Павла Михайловича, что аукцион отложен на 29-30 марта. Но состоялся он, по-видимому, 1 и 2 апреля.

31 марта Павел Михайлович приехал в Петербург. Жемчужников пригласил его пойти вместе на место выставки, пересылая записку Верещагина:

«Придите с П.М. в бывшее помещение выставки, когда Вы признаете это лучшим, хоть сейчас же – мы поговорим о том, что он желает. Можно будет и вскрыть ящик, в котором, впрочем, нет ничего особенно интересного. Уведомьте сейчас же, будете ли и если да, то когда».

Говорили, что аукцион в два дня дал 140 тысяч. Павел Михайлович один купил больше всех – на 75 с лишком тысяч. Самые дорогие произведения были: «Главная мечеть в Футепор-Сиккри» (7000 рублей – купил Демидов Сан-Донато), «Тадж Махал» (6000 рублей – купил почетный вольный общник Академии Художеств Александр Петрович Базилевский), «Зал одного царедворца Великого Могола близ Агры» (5000 рублей – купил Базилевский), «Мраморная набережная в Одепуре» (5000 рублей – купил Павел Михайлович Третьяков), «Хемис» (3030 рублей – купил почетный член Академии Художеств В.Л. Нарышкин).

Стеснительный и сдержанный Павел Михайлович тяжело перенес азарт аукциона. 9 апреля 1880 года он написал из Москвы Крамскому:

«Последний мой приезд в Петербург не хорошо отозвался на моем организме и только теперь начинаю успокаиваться понемногу. Очень интересуюсь узнать, заходил ли к Вам Верещагин и сделан ли его портрет».

Крамской ответил 24 апреля:

«Верещагина с аукциона не видал, а спустя неделю получил от него записку, в которой он объявляет, что не заходил и не зашел ко мне потому, что ему было совестно после обещания и после того, как он не держал слова. Уезжая, извиняется и просит отложить портрет до другого раза. Так и кончилось.
Дай Вам только бог перенести до конца то тяжелое положение, которое называется «любовью к искусству». Не о награде и благодарности речь – на это нечего рассчитывать – люди неумолимы и жестоки, особенно люди, которых судьба поставила высоко над толпой. Я говорю о Верещагине: я ему его аукцион простить никогда не могу. Одна надежда на всесправедливое время. Но эта надежда для личности, как Вы знаете, мало утешительна».

Как после приобретения Павлом Михайловичем Ташкентской коллекции одни предлагали ему купить не только картины, но и инструменты и оружие, а другие предполагали, что Павел Михайлович вовсе не будет больше покупать картин,– так теперь после покупки индийских этюдов на него посыпались предложения.

Он писал Крамскому 14 мая:

«Как я и предполагал, только что возвратясь из Петербурга после аукциона, получил письменное предложение двух Тропининских портретов, хотя – по сообщению владельца – и поврежденных, но вполне могущих быть не лишними в моей коллекции. Осберг просит обратить внимание на находящиеся в его магазине картины Маковского, Прянишникова, Трутовского, Каменева и многих других. Вдова художника Соколова предлагает: "Вид одной из зал Кремлевского дворца".
Затем предлагаются картины какого-то Байкова, иностранные картины, вышитая шелками, очень редкая, нарочно в Москву привезенная для показа мне плащаница. Какой-то господин из Петербурга привозит мозаичный образ Николая Чудотворца. Императорского двора художница Ильина предлагает шелковые мозаичные картины. Г-жа Заикина из Петербурга пишет длинное письмо: прославляя мое покровительство искусству, просит приобрести очень редкостный медальон, в гривенник величиной, портрет Иосифа Понятовского и, между прочим, говорит, что мне, затрачивая сотни тысяч на картины, ничего не стоит приобрести вещь, стоющую сотую часть или еще менее того. Наконец, какой-то сельский священник пишет, что из газет узнав о моих щедро рассыпаемых благотворениях, осмеливается покорнейше просить соблаговолить какую-либо частицу щедрот моих излить и на него, хотя и не вовсе больного человека, но имеющего немало нужды. Московские художники, слышу, негодуют на мою покупку Верещагинских этюдов, да, кажется, и Петербургские тоже, судя по некоторым выражениям, проскользнувшим в письмах двоих из них. Перов прямо в глаза говорит, что на меня обижаются, что я хочу в галерее какими-то заплатами загородить хорошие картины. Какой-то Прем присылает открытое письмо с выражением удивления, что люди, затрачивающие десятки тысяч на картины, жалеют истратить десятки рублей для очистки грязи у своего дома. (Грязи же не только не было у нашего дома, но и не у соседнего, а через дом была действительно куча грязи. Вероятно, по понятию этого господина, мне следует – в моем положении бросающего деньгами – очистить грязь со всей улицы на свой счет.) В «Голосе» была в корреспонденции из Москвы похвальная обо мне статья, в ней говорилось, что будь я в Париже, что в честь меня вышли бы тотчас шляпы или какие-либо платья, и потому очень рекомендовалось булочникам (это было перед пасхой) поскорее наготовить куличей или других каких праздничных пирогов с моим именем.
Еще Перов при мне же рассказывал, каким мошенническим образом публика надута была на аукционе, и что он, разумеется, не говорил бы этого при мне, если бы я один попался. Все это может надоедать, но ни мало не сердит меня, а вот что нет у меня с десяток милых мне этюдов – об этом жалею. Только кто-то и в "Петербургском листке" – по поводу аукциона – сочувственно отозвался обо мне без насмешки.– Я не знаю, что с Вами, здоровы ли Вы и Ваша семья. Пишу Вам все это не для того, чтобы вызвать какой-либо ответ, нет, а так только, чтобы сказать кому-нибудь – была потребность.
Семейство уже недели две на даче, а я все еще в Москве кисну. С завтрашнего дня начну ездить и я...».

Так закончилось приобретение второй части верещагинских коллекций. Впрочем, она да и первая пополнялись от времени до времени. У нас есть черновой набросок письма на оборотной стороне приглашения на заседание. Павел Михайлович карандашом написал:

«Милостивый Государь Василий Львович, за картины Верещагина я внес бы на Ваш текущий счет 3465 р. Сомневаюсь, верно ли сосчитал, так как основываюсь только на своей памяти.
За уступку этих картин я очень, очень благодарен и Вам и Вашей супруге. Такое высоко благородное отношение к моему предприятию навсегда будет памятно мне...».

Позднее, в 1881 году на выставке в Вене были два новых, не бывших еще в России этюда, о которых извещал Павла Михайловича Стасов. Оба представляли по индийскому воину верхом, «небольших размеров, но так написанных (особливо материи, лошадь и освещение), как даже редкие из прежних». Верещагин писал 15/3 мая 1882 года: «Дайте поскорее ответ, желаете ли Вы взять обоих всадников за 7500 рублей». А 25/13 мая: «Картинки пошлются Вам в конце будущей недели – пошлите деньги... через Вашего банкира...».

Эти два всадника действительно непревзойденные шедевры.

Около этого же времени Верещагин написал:

«Пишет мне Стасов, зачем отдаю картины в руки иностранцев... Если Вам "Дервиши" нравятся, пошлите мне за них 10 000 франков, покамест они еще не включены в каталог, я могу ими распорядиться».

Через две недели он писал:

«Извольте, Павел Михайлович. Я подарю Вам часть стоимости моих "Дервишей" и прошу верить, что побуждает меня к этому лишь желание отблагодарить Вас за Ваше любезное одолжение Туркестанских картин для выставки. Немного есть также, каюсь в том, и желания приобщить эту характерную картинку к ее собратам – туркестанцам».

А в начале 1883 года Ташкентская коллекция пополнилась большим рисунком «Духоборы на молитве», который принадлежал Жемчужникову. Стасов известил Павла Михайловича, что Жемчужников, живя больной в Ментоне, поручил сделать распродажу всей своей обстановки, старинной голландской и итальянской мебели и картин. Все было быстро раскуплено «высшим обществом», но «Духоборы» остались свободны, и Павел Михайлович присоединил их к своему собранию.

Между тем Павел Михайлович значительно сблизился с Верещагиным. Несмотря на его странности и сумасбродство, Верещагин действовал на людей не только силой таланта своих произведений, но и обаятельностью своей личности. 11 апреля 1880 года Жемчужников писал Павлу Михайловичу: «Вас. Вас. Верещагин именно вчера выкинул еще свою причудливость: ежедневно видаясь со мной, просиживая у меня даже по целому утру, он предупреждал только, что собирается выехать, и вдруг вчера не пришел утром, а вечером я уже получил письмо от него с разными поручениями, на которые должен отвечать в Париж!»

Нам неизвестно, выехал ли Верещагин в Париж, но 25 мая он писал Павлу Михайловичу из Рыбинска. По содержанию письма видно, что он был в Москве и познакомился с семьей Павла Михайловича. Он писал: «Многоуважаемый Павел Михайлович. Вчера только перед отъездом из Москвы получил Ваше письмо, адресованное в Париж и сделавшее, таким образом, два конца. Не могу теперь пожертвовать на школу глухонемых, как ни сочувствую этому Вашему делу, как и другим, потому что уже разбил много денег и могу только пожалеть, что не знал об этой надобности раньше. Чтобы Вы верили моей искренности, скажу Вам, что даже помощь школе, устраиваемой в память покойного отца моего, я отложил до другого раза, до следующего случая продажи моих работ. То, что имею теперь, необходимо мне для занятий, поездок и т.п., что все, как Вы знаете, очень кусается. Засвидетельствуйте мое искреннее уважение супруге Вашей и передайте ей мое сожаление, что не могу теперь же записаться в число «жертвователей».

С семьей Павла Михаиловича у Василия Васильевича Верещагина была большая взаимная симпатия. В 1882 году он писал:

«Кланяйтесь супруге Вашей. Кабы был богат, подарил бы ей массу картин... Львов говорил мне, что супруга Ваша большой художник-музыкант».

Я помню, каким ореолом окружало Верещагина наше молодое воображение. Красота его наружности, слава подвигов, интересные разговоры и, конечно, больше всего его картины делали его для нас несравненным героем.

Осенью 1880 года Верещагин поехал в Болгарию для работы над одной из новых картин о войне. Он написал Павлу Михайловичу о впечатлении, вынесенном из этой поездки: «Не могу выразить тяжесть впечатления, выносимого при объезде полей сражения в Болгарии, в особенности холмы, окружающие Плевну, давят воспоминаниями.

Это сплошные массы крестов, памятников, еще крестов и крестов без конца. Везде валяются груды осколков гранат, кости солдат, забытые при погребении. Только на одной горе нет ни костей человеческих ни кусков чугуна, но зато до сих пор там валяются пробки и осколки бутылок шампанского – без шуток.

Вот факт, который должен остановить на себе, кажется, внимание художника, если он не мебельщик модельный, а мало-мальски философ. Незачем кого-либо именно винить, но задуматься есть над чем. Так я и собрал на память с «закусочной» горы несколько пробок и осколков бутылок шампанского, а с Гривицкого редута, рядом, забытые череп и кости солдатика да заржавленные куски гранат. Не взыщите, что высказал мое впечатление – знаю, что рассуждения этого рода «не Вашего романа», слишком отвлеченны и туманны...».

Но Верещагин ошибался, эти рассуждения вовсе не были чужды Павлу Михайловичу: «Глубоко благодарен за то, что поделились от обзора полей сражения в Болгарии»,– писал Павел Михайлович, и это была не пустая фраза благодарности.

В 1881 году переписка их касается посылок картин за границу для выставок. Павел Михайлович обещает хлопотать, чтобы Общество любителей, которое еще распоряжается Туркестанской коллекцией, пока он не отстроил второй очереди галереи, дало картины. «Я непременно устрою,– пишет он,– т.е. обещаю, что будут даны; только прошу известить меня теперь же, на какое время они нужны». В другом письме он пишет о принадлежащих ему индийских этюдах: «Хоть расказните, не могу прислать этюд, публика ходит каждый день, все еще знакомится; не могу снять ни одного из выдающихся этюдов».

А когда Павел Михайлович отправил Туркестанскую коллекцию, посылаются списки, доверенности, расписки. Пересылкой картин заведует брат Верещагина – Александр Васильевич. Несмотря на нежелание Павла Михайловича расставаться с индийскими этюдами, Верещагин получил немало их для выставки.

В октябре 1882 года Верещагин поехал на три месяца в Индию. В прощальном письме он писал: «Сегодня мне стукнуло 40 лет. Отныне буду производить 1/4 того, что производил до сих пор – довольно лихорадок. На случай, если я подохну в Индии и у Вас будут несколько из моих новых картин, не забудьте, что перед каждой нужно иметь три или четыре метра расстояния, так как они писаны в громадной мастерской». И подписывается: «Вас уважающий и весьма уважающий В. Верещагин».

Из Индии он пишет – проектирует выставку в Москве на весну 1883 года и советуется с Павлом Михайловичем, где ее устроить.

31 марта он уже в Петербурге и в письме к Павлу Михайловичу предлагает всю свою Болгарскую коллекцию – 25 картин и 50 этюдов – за 150 000 руб.

«Если завтра 1 апреля после полудня не получу от Вас телеграммы, то буду считать себя и Вас свободными от всяких обязательств... Подумайте – душевно буду рад, если надумаете взять, и искренно буду горевать, если не осилите».

К сожалению, приобретение третьей части верещагинских коллекций не состоялось.– Павел Михайлович «не осилил», телеграмма не была послана. Дальнейшее мы узнаем из письма Стасова от 10 апреля 1883 года:

«Да, я был в ужасе и продолжаю быть в нем, потому что приготовляется дело для меня ужасное. Подлецы и пройдохи Тоньолати вступают в дело нашего художества и начинают распоряжаться... Пока они возятся со Строгановыми, Кушелевыми и как их всех там зовут, да еще на придачу с обожающими их Марьями Николаевными, Григоровичами и проч. и проч., пока они торгуют и облапошивают дураков и дур, занимающихся "изящными искусствами", от праздности, скуки и моды – плевать я на них хотел. Пусть они продают и покупают фальшивых и настоящих Тицианов и Лампи, Клод Лорренов, Коро, Грезов и Пуссенов. Но ведь нынешний раз дело идет о чем-то совершенно другом, о Болгарских картинах Верещагина, т.е. последнем слове современного нынешнего искусства!!! И этот Верещагин тоже хорош: то хлопоты о нераздельности и неразрывности Туркестанской коллекции... хлопочет точь в точь также и о Болгарской коллекции, но только сначала, а потом, покипятившись немножко, преспокойно соглашается, чтобы его картины разлетелись по всем сторонам, куда ни попало, чорт знает в чьи руки и на чей произвол, может быть бесследно и навсегда».

Какие картины Павел Михайлович выбрал, мы узнаем из письма его к Репину от 25 апреля 1883 года. В нем он вспоминает также аукцион 1880 года. Он пишет:

«За портик Верещагина заплачено не 7 тыс., а 5 тыс.– верно и безобразно, но на аукционе, как за карточным столом, рассудок в пятки уходит, и потому дал зарок на аукционы не ходить. Тут (т.е. тогда на Верещагинском аукционе) не просто аукцион был, а с весьма неблаговидной махинацией. Торговались на вещи не только действительные любители, а подставные: Жемчужников, брат Верещагина и его приятели офицеры: так что многие вещи тотчас же после аукциона перепродавались и с уступкой, а вещи, купленные Жемчужниковым, теперь опять на настоящей выставке продаются. А Владимир Васильевич воспевает этот знаменитый аукцион. (Слава Богу, что Владимир Васильевич хотя и присутствовал, но не участвовал в безобразной услуге.)
Кстати, скажите Владимиру Васильевичу, что на этом аукционе я купил не свыше 75 тыс., как он говорит, а на 57 737 рублей. Вот и теперь придется дорого заплатить, так как являются сильные конкуренты – г-да Терещенко (я, впрочем, рад теперь, когда что им достается: мне кажется, они пойдут по моему следу), а делами заправляет такой г-н, как Тагналоги. Не купить ничего, тоже будут осуждать, кто стал осуждать, если бы много купил; я решил взять три картины: "Скобелева", "Перед атакой" и "Под Плевной" (императора)...».

Есть также такой документ:

«1883 года апреля 26 дня, я, нижеподписавшийся продал Господину Павлу Михайловичу Третьякову три картины писание В.В. Верещагину, а именно:
№ 3 "Александр II под Плевна"
№ 5 "Перед Аттакой"
№ 21 "Скобелев под Шипкой" на сумму Тридцать Восемь тысячи Пятьсот рублей серебром и получил задатку Три Тысячи пятьсот рублей серебром. Обязуюсь доставить картин после окончания Выставки в Москве.
Купец Ив. Тоньолати».

Выставка в Москве имела громадный успех. Я хорошо помню ее. Вера Николаевна написала Верещагину:

«Милостивый Государь Василий Весильевич. Сейчас вернулась я с Вашей выставки и решила, что музыка для меня лично необходима, чтобы произвести надлежащее впечатление и чтобы каждая картина рассказала мне все, что может.
Прекрасно, что Вы ввели музыку, славный Вы человек за это, 10 раз Вы поэтому дороже для меня. Я пережила сегодня высокие минуты перед Вашими картинами и если бы была возможность, то часы просидела бы перед ними.
Мои девочки тоже сильно тронуты сегодня Вашими картинами, и я уверена, что музыка не мало способствовала их настроению.
...Посылаю Вам, Василий Васильевич, и Елизавете Кондратьевне приглашение к нам на экзамен в Заведение Глухонемых и прилагаю расписание их на всю следующую неделю. Сделайте нам честь, посетите то заведение, которое Вы почтили своим вниманием.
Преданная Вам В.Н. Третьякова.
P.S.
1-ое мая. Вы нас победили сегодня, а я Вас купила, да еще с Георгием, в меховой шапке и любуюсь сходством изображения».
В письме от 26 апреля 1883 года Верещагин пишет:
«Многоуважаемая Вера Николаевна! Глубоко сочувствуя Вашему делу помощи глухонемым, я прошу Вас принять от меня одну тысячу пятьсот рублей в пользу Вашего приюта.
Примите уверение в моем уважении. В. Верещагин».

Верещагины и Третьяковы видались и близко сошлись. Василий Васильевич прислал такую записку:

«Многоуважаемый Павел Михайлович. Едете Вы на дачу или остаетесь в городе. Если уедете, то мы заглянем к Вам на дачу, в противном случае явимся засвидетельствовать наше уважение Вам и Вере Николаевне в Ваш Московский Люксембург. Примите уверение в моем уважении.
В.Верещагин». (Искусство величайших мастеров: Письма Рубенса.)

Несмотря на «строптивый», по выражению Стасова, характер Верещагина и действительно сложные дела приобретения коллекций, у них отношения с Павлом Михайловичем не портились. Но неожиданно нагрянула ссора. И ноября 1883 года Верещагин написал:

«Многоуважаемый Павел Михайлович. Отсутствие принадлежащей Вам картины моей "Перед атакою" составит проруху на предстоящей выставке картин моих в Питере, поэтому я решаюсь просить Вас прислать ее сюда на время выставки без рамы...».

Ответ Павла Михайловича мы нашли среди его черновиков и набросков писем. Письмо было на светло-синей почтовой бумаге, сложено втрое и адрес написан на самом письме, заклеено облатной с печатью П.Т. Письмо вскрыто, разорвано вокруг печати, из чего можно заключить, что оно было в руках адресата, прочитано и возвращено Павлу Михайловичу обидевшимся Верещагиным.

«Многоуважаемый Василий Васильевич, – писал Павел Михайлович. – Ради бога простите – не могу исполнить Вашего желания: такой громадный был труд повесить картину по ужасной тяжести рамы, что я не решусь без крайней надобности переменить ее помещение; кроме того, пересылка такой большой вещи, хотя и без рамы, опасна, да из открытого публичного собрания не следует выносить что-либо, а тем более такую крупную вещь. Очень интересуюсь, как Вы меня за это разругаете. Но что делать, уже лучше подвергнусь сей неприятной оказии.
С альбомами Вашими случилось несчастие: в июне из них вырезаны и украдены два рисунка. Вот и предоставляй после сего для общественного пользования. Ужасно жаль.
Жена и дочери кланяются Вам и Елизавете Кондратьевне, от меня также, пожалуйста, передайте глубочайший поклон.
Преданный Вам П.Третьяков.
13 ноября 83».

На другой день, 14 ноября, не довольствуясь возвращением письма Третьякову, Верещагин послал вдогонку телеграмму:

«Мы с Вами более не знакомы».

Прошло три года. Вера Николаевна получила такое письмо:

«16/4 октября 1886. Милостивая Государыня Вера Николаевна. Я приказал отправить Вам после Бреславской выставки 2 из приобретенных супругом Вашим этюдов – третий должен еще побывать на нескольких выставках. Деньги можно переслать на имя брата моего Николая Васильевича, на Завидовскую станцию Николаевской железной дороги.
Прошу Вас принять уверение в моем уважении В. Верещагин.
Прошу Вас, Вера Николаевна, передать Павлу Михайловичу мой поклон и самое искреннее сожаление о происшедшем между нами недоразумении, по моему мнению, он был не нрав, а я еще того более».

Когда Верещагин написал Павлу Михайловичу в феврале 1887 года, то в письме была та же самая просьба, что и в письме перед ссорой – дать для выставки картину «Перед атакой». Кроме этого, он писал:

«Мне предлагают выставлять и продавать мои работы за морем, и я с ужасом думаю о том, что не в России, а где-нибудь в Америке очутятся мои лучшие работы. Если соберетесь с деньгами, приобретайте, что поинтереснее, по окончании выставок я отдам Вам дешевле, а коли обещаете их не отказывать дать на выставку в случае надобности, то и еще дешевле – грешно упустить».

Павел Михайлович переживал в это время тяжелый период своей жизни – потерю здорового, жизнерадостного, талантливого сына восьми лет. Он ответил 28 февраля 1887 года:

«Многоуважаемый Василий Васильевич. Не отвечал Вам тотчас по двум обстоятельствам: свадьба дочери и смерть единственного сына, почти одновременно совершившиеся, перевернули всю нашу жизнь; от последнего несчастия и теперь опомниться не можем.
Пока я имел бы место для двух Ваших картин "Перевязочный пункт" и "Панихида", посему просил бы сообщить цены, имея в виду, что в случае надобности картины эти будут даваемы и тяжелые в настоящее время наши коммерческие обстоятельства... Прошу передать мое глубокое уважение Елизавете Кондратьевне. Жена кланяется Вам обоим и благодарит за память.
Ваш преданный П.Третьяков.
"Перед атакой" будет своевременно отправлена».
«Все, на что я могу решиться,– пишет Павел Михайлович в следующем письме,– это согласиться получить эти две картины после Америки или дать их после для Америки от себя и, кроме их, "Перед атакой" и, пожалуй, "Государя", словом картины последней войны, из других же коллекций ничего не могу дать. Так как они нужны не мне, а публике, то это не каприз, а та же цель: служение собранием обществу. Военных же, последних нет этих двух, тогда все равно уже если не будет и четырех. Вы отлично знаете, что я не из выгоды какой действую, а только и только из художественных целей».

Чтобы уговорить Павла Михайловича дать картины, Верещагин пишет:

«Если дадите мне в Америку 2 картины, то я 2 уступлю Вам за полцены. Если бы Вы захотели взять третью, то надобно бы было дать мне три... Далеко не оспариваю Ваши доводы, но и далеко не соглашаюсь с ними. В таких хороших руках, как Ваши, а вероятно и те в которые Вы их передадите, картины будут стоять 1000 лет; ввиду таких многогодовых результатов, снятие со стены нескольких полотен теперь, на несколько месяцев, не имеет важности – по моему мнению».

15/3 июня Верещагин пишет:

«Я нижеподписавшийся продал Павлу Михайловичу Третьякову 2 мои картины "Перевязочный пункт" и "Побежденные" за половину цены, т.е. за 15 500 рублей (считая рубль по 2 1/2., франка) с тем, что Павел Михайлович даст мне из своей Галереи картины моей работы "Перед атакой" и "Император Александр II под Плевной" для выставки в Америке».

Верещагин мечтал, что Павел Михайлович соберется с силами и купит все: русское, военное, индийское, палестинское, а он объявит в Лондоне и Америке, что все принадлежит Третьякову в Москве.

Наконец, в 1891 году болгарские картины прибыли с большим опозданием из Америки. Извиняясь за эту задержку, Верещагин просит Павла Михайловича принять в дар «искупительные картины»: «Последний привал» и «Альбанца», который иначе называется «Баши-Бузук».

В начале 1896 года состоялось приобретение картин из путешествия по северу России. Верещагин сообщил Павлу Михайловичу первому расценку на случай, если он пожелает удержать что-либо за собой. 21 февраля он пишет:

«Многоуважаемый Павел Михайлович.
№ 27 "Главный вход в собор"
№ 31 "Колонны в Пучуге"
№ 32 "Иконостас в Б.С"
№ 61 "Прославленная икона" – как Вы желаете, будут оставлены за Вами и перешлются к Вам по окончании выставок...
Что касается № 39 "Паперть Толчковской церкви", то только ожидание Вашего выбора не позволило мне ответить на множество обращенных ко мне и к Фельтену просьб об этой картине. Для Вас – Павла Михайловича Третьякова,– ответ которого я, как видите, ожидал – соглашусь взять за эту картину 4000 рублей...».

Как известно, все эти вещи были приобретены Павлом Михайловичем.

По поводу последней картины Верещагин писал Вере Николаевне 29 февраля 1896 года из Харькова:

«Здесь получил Ваше письмо, Вера Николаевна. Слово нерезонен в приложении к супругу Вашему означает несговорчив. Скажите, пожалуйста, Павлу Михайловичу, что я уступаю ему картину "Паперть церкви села Толчкова" за предложенную им цену, т.е. за 3000 рублей, но не забудьте прибавить, что лишь одно желание, чтобы в Галерее Вашей рядом с массой моих работ ученического характера, была хоть одна представительница мастерского периода моей деятельности, заставило меня сделать эту громадную уступку. Деньги за "Паперть" передайте, пожалуйста, жене моей, когда она придет к Вам на днях. Она ведь была у Вас, на картины посмотрела и Вам хотела представиться, но ей сказали, что Вы за границей – это было уже довольно давно... Жена моя хорошая, а так как и Вы не худая, то знакомство и разговор будут Вам обеим легки, хотя она и дикарка. Затем добрая, милая и вдобавок многоуважаемая Вера Николаевна, прощайте.
Преданный Вам В. Верещагин».

Картина «Паперть церкви села Толчкова» была последним приобретением Павла Михайловича у Верещагина.

С 1891 года Василий Васильевич жил в Москве за Серпуховской заставой, где он выстроил «избушку на курьих ножках», как он называл свой дом. Хотя они жили в одном городе, но не видались. Отношения у них были хорошие, они ценили и уважали друг друга и часто переписывались.

Павел Михайлович прихварывал. Верещагин писал ему 25 февраля 1896 года:

«...Из того, что я знаю о Вас, о Вашем характере и деятельности, сдается, что у Вас нет ничего непоправимого и что недомогание происходит, как у меня, от принимания к сердцу забот и нервных расстройств...
Надобно, чтобы Вы, Павел Михайлович Третьяков, были очень удручены и болезнью и расположением мыслей, чтобы ответить мне, В.В. Верещагину, что нужных мне в настоящую минуту 5 000 рублей не можете дать, потому что стареетесь и боитесь после смерти Вашей оставить не законченные счеты.
Денег у Вас я более не прошу и не возьму, если бы Вы даже предложили мне, картин моих предлагать Вам тоже не хочу – не в этом дело. Давно знаю Вас и Вашу деятельность и, искренно уважая их, сожалею об указании на то, что Вы чем-то удручены – воспряньте... и живите на пользу большого дела, которое Вы делаете, еще не менее 20 лет. Аминь. Поклон Вере Николаевне. Преданный Вам В. Верещагин».

Не двадцать, а только два года прожил Павел Михайлович.

Последнее письмецо Верещагина написано 1 декабря 1898 года:

«Многоуважаемый Павел Михайлович. Дайте узнать перед моим отъездом за границу – как здоровье Веры Николаевны?
Уважающий Вас В. Верещагин».

Павел Михайлович ответить не мог – он был смертельно болен.

28 мая 1903 года Верещагин написал И.С. Остроухову, который был в это время членом Совета Третьяковской галереи:

«Посылаю несколько писем Павла Михайловича и одно Веры Николаевны. Коли найду еще, то пришлю. Перечитывая теперь письма П.М., вижу, что покойный приятель часто раздражался на мои постоянные требования картин для выставок.
Когда однажды, на его чистый отказ дать некоторые полотна, я послал ему телеграмму "Больше с Вами не знаком", он серьезно рассердился и конечно поделом, так как глупо было с моей стороны отнестись так грубо к такому чудесному человеку. До сих пор стыжусь и казнюсь».

В последний раз мне пришлось встретиться с Василием Васильевичем в самом начале Русско-японской войны. На заседание организационной комиссии при Московской Городской Думе, где предполагалось обсудить пересмотр устава Художественного Совета Третьяковской галереи, были приглашены несколько художников. Репин и Васнецов не могли присутствовать и прислали письменные заявления. На заседание приехали В.В. Верещагин, М.П. Боткин и А.Н. Бенуа, люди разных направлений и вкусов. Причиной пересмотра устава было недовольство некоторых брюзжавших отсталых людей деятельностью Совета. Вдова Сергея Михайловича Елена Андреевна была обижена тем, что Городская Дума провела в уставе параграф, гласящий, что в Художественном Совете один член будет представителем семьи Павла Михайловича по ее выбору.

М.П. Боткин взялся восстановить права Елены Андреевны Третьяковой и предложил, чтобы периодически чередовались представители семей Павла Михайловича и Сергея Михайловича.

Когда вопрос был поставлен на обсуждение, поднялась мужественная и прекрасная фигура В.В. Верещагина, и он заявил, что не говоря о том, что в соотношении ценности коллекций Павла Михайловича и Сергея Михайловича они относятся как семь к одному, художественные их заслуги далеко не равны. Павел Михайлович собирал всю жизнь, отдавая силы, знания и любовь к этому делу, собирал идейно и систематически, создав всемирно знаменитое собрание, тогда как Сергей Михайлович был только любителем.

Вопрос больше не поднимался. Это неожиданное горячее выступление меня глубоко тронуло. Прощаясь, я благодарила Василия Васильевича. Он уезжал через несколько дней во Владивосток. Он спросил меня, где находился в то время мой муж, который с начала войны уехал как заведующий отделением Красного Креста северо-восточного района с центрами в Никольске-Уссурийском и Хабаровске. Василий Васильевич обещал при свидании рассказать ему о нашей встрече и передать поклон. Мы простились. Через два месяца его не стало. Василий Васильевич Верещагин погиб у Порт-Артура при взрыве броненосца «Петропавловск» 31 марта 1904 года.

назад