Константин Коничев. Повесть о Верещагине. – Л., 1956.

назад содержаниевперед

Над седым Днепром

К весне Верещагин успел обзавестись всем необходимым по хозяйству на новом месте жительства и, спокойный за благополучие жены и ребенка, оставив дом под надзором хорошего работника и надежной прислуги, решил поехать на несколько дней в Киев – подышать привольным днепровским воздухом, посмотреть на киевскую старину, повидать людей, ценящих и любящих искусство. В Киеве на вокзале Василия Васильевича встретили сахарозаводчик и собиратель картин Иван Николаевич Терещенко, искусствовед Адриан Викторович Прахов и коллекционер всяческих древностей Богдан Иванович Ханен-ко. От вокзала все они на двух парах -вороных, запряженных в блестящие лакированные кареты, рысцой поехали по булыжной мостовой в центр города, к особняку Терещенки. Пирамидальные тополя в окружении цветущих акаций ровными длинными рядами стояли вдоль холмистого бульвара. По сторонам над тротуарами стройно возвышались пышные, густые каштаны. Шумный Киев с множеством церквей и монастырей утопал в зелени садов. Над городом – ни облачка, лишь чуть заметно струилась маревом солнечная кисея. Воздух был напоен запахами цветущей зелени.

Терещенко сидел рядом с Верещагиным, слегка обняв его. Он был рад знаменитому гостю.

– Мне бы сначала в гостиницу проехать, привести себя в порядок с дороги... – обратился Верещагин к Ивану Николаевичу.

– Ни в коем случае! – возразил Терещенко и крепко обнял за могучие плечи гостя. – Едем ко мне – и никаких вам номеров и гостиниц. Вы – мой гость, и будьте любезны, живите у меня, сколько вам заблагорассудится. В моих палатах места хватит, а повара мои – мастера по изготовлению всяческих яств. Надеюсь, они вам угодят.

Верещагин согласился. Терещенко принял его и, после сытного и хмельного угощения, в первую очередь повел в свою галерею показывать приобретенные у известных художников картины. Тут было много замечательных лесных пейзажей Шишкина, несколько произведений Репина и Айвазовского, работы передвижников и «академиков». Верещагин, не угождая хозяину похвалами, молчаливо прошел через несколько комнат, увешанных картинами в массивных золоченых рамах. Но там, где висели работы Репина, он остановился и сказал:

– Вот этого я люблю больше всех остальных. Великий талант! Из последних его вещей мне особенно нравятся «Запорожцы». Видел я недавно в Петербурге. Хорошо картина написана...

– Продает? – спросил Терещенко.

– Кажется, продал Третьякову.

– Ох, уж этот Третьяков!..

– Ничего, не обижайтесь на Павла Михайловича. Если бы не было его, не было бы многих художников на Руси. – И Верещагин вернулся к Репину: – В его «Запорожцах», на мой взгляд, есть не для каждого заметные недостатки: весь характер картины – тарасобульбовский, если так можно выразиться, а не строго исторический. Однако глядя на его запорожцев, убеждаешься, что такие степные богатыри могли всегда защитить матушку-Русь от нашествий султана. И где он такие натуры отыскал? Что ни лицо – то характер!.. Смотрел я эту группу запорожцев и, кажется, слышал их острословье и задорный здоровый смех. И хотелось самому вмешаться в их разговор и добавить несколько соленых слов в адрес султана турецкого... Ну, а где же у вас мои картины? Показывайте, Иван Миколыч!..

– Они у меня на особом положении, – ответил Терещенко. – К вашему приезду я приготовил специальную верещагинскую экспозицию. Пройдем сюда...

Вслед за хозяином в светлый зал галереи вошли Верещагин, Прахов и Ханенко. Солнце поднялось на полуденную высоту и сквозь стеклянную крышу и потолок ровным светом падало на все четыре стены. На одной из них в центре висела картина «Победители», созданная Верещагиным вскоре после русско-турецкой кампании 1877– 1878 года. Эта картина, изображающая, по выражению Стасова, трагический маскарад, была одним из самых ценных сокровищ искусства среди других приобретений Терещенки.

– Знаете, Василий Васильевич, – не без удовольствия заговорил Терещенко, – ваши «Победители» – я бы назвал их просто мародеры – чуть-чуть не наделали мне неприятностей. Проезжал как-то из Петербурга в Турцию турецкий посол со своей свитой. От кого-то наслышался он о моей галерее и пожелал зайти сюда. Выпили кахетинского, пошли осматривать галерею. Долго он восторгался, но как только дошел до ваших «мародеров», взглянул – и остолбенел: сразу, видимо, понял, в чем суть. А потом, как ошпаренный, повернулся – и ну бежать. Свита за ним. Так, не простившись, и удрал!..

– Правда в нос ударила, не выдержал, – как бы вскользь заметил Верещагин.

Подошли к другой картине – «Два ястреба», или «Башибузуки», на которой были изображены два головореза, захваченных в, плен нашими солдатами. Ханенко заинтересовался – ужели и в самом деле Верещагин требовал повешения этих самых «двух ястребов»?

– Ничего дурного в этом факте не вижу, – ответил Верещагин. – Эти два изверга зверски уничтожали мирное население. Повесить их следовало. Но генерал Струков не дал распоряжения повесить их. И тогда болгары сами искромсали этих башибузуков.

Верещагин осмотрел всю экспозицию своих картин и этюдов и одобрил их удачное размещение.

– Вижу, Иван Николаевич, что мои проданные вам картины находятся в надежных руках: сохраняются навечно и разрознены не будут. Галерея у вас замечательная. Обогащайте ее и впредь. Не жалейте денег. Народ скажет спасибо за труды и заботы по созданию картинной галереи в Киеве.

– Хотелось бы потягаться с Третьяковым, – сказал на это Терещенко, – а что о народе, так ему еще – увы! – далеко до понимания искусства.

– Плохо вы думаете о народе, – возразил Верещагин. – Если бы народ не понимал, то, вероятно, на мои выставки в России и за границей не приходили бы сотни тысяч посетителей. Третьяков это отлично знает. Не обижайтесь на мою прямоту, Иван Николаевич, я иначе не умею ни говорить, ни думать. С Третьяковым вам не соперничать. Вернее, можно соперничать, но выравняться вам с Третьяковым не удастся. Он уже много успел сделать и, создавая картинную галерею, прежде всего думал и думает о народе. Это хорошо, что сама современная жизнь выдвинула такого собирателя в Москве, в сердце России, в древней нашей столице. Мы, художники, очень любим Третьякова и почитаем за честь поместить свои труды в его галерее. Как-то Павел Михайлович, критикуя правительственный и бюрократический Петербург с его интригами, писал мне, что в будущем Москва будет иметь громадное значение как центр России. Разумеется, мы не доживем до этого, но доживет бессмертный народ.

– Вы что-то, Василий Васильевич, в отношении народа возвышенно говорите, – вставил Прахов. – Однако нахожу, что справедливо. Вот я занят постройкою в Киеве Владимирского собора, и, представьте себе, мне и художникам приходится думать о вкусах народа.

– О соборе после, – оборвал Прахова Терещенко, – послушаем нашего уважаемого гостя.

– Слушать меня не всегда бывает интересно,– заметил Верещагин. – Понравится ли вам, Иван Николаевич, и вам, господин Ханенко, как известным коллекционерам, если я скажу: поспешайте увеличивать, обогащать ваши художественные коллекции и поторопитесь сами подарить эти ценности городской управе для всеобщего доступного обозрения. Так будет благороднее, да– и надежнее. Господа, я думаю, не за горами время, когда народ сам соберется со всей своей силой и окажется хозяином положения...

– Василий Васильевич! – с удивлением воскликнул Терещенко. – Или я вас не понимаю, или вы отчаянный революционер!..

Верещагин взглянул на хозяина и усмехнулся. Густые усы и широкая борода не могли скрыть его добродушной усмешки.

– Отчаянный революционер, – повторил он. – Вот так меня и Третьяков называет даже в письмах, не остерегаясь Третьего отделения. Я далеко не революционер в прямом понимании этого слова. Но, бывая всюду,– на Западе, на Востоке, в Америке, – следя за литературой и политикой, предвижу надвигающиеся события. Убийство Александра Второго – это незначительный эпизод в сравнении с тем, что может произойти...

Терещенко почувствовал, что разговор становится опасным: «Как бы этот Верещагин не наговорил еще чего лишнего...» и, чтоб художник умолк, перебил его, обращаясь ко всем:

– Господа! По окончании осмотра моей галереи нам нужно договориться – как удобнее и лучше провести время нашему гостю.

– Да, да, обязательно, – живо согласился Прахов. – Побывайте, Василий Васильевич, в соборе, посмотрите, как мы его украшаем. Там работают известные мастера живописи.

– А потом не сегодня, так завтра надо съездить в пригороды, в Куреневку, на дачу «Кинь грусть», посмотреть на Киев и Приднепровье с высоких берегов, – предложил Терещенко.

Ханенко поспешно добавил:

– Побывайте и у меня, Василий Васильевич, я вам покажу коллекцию икон и другие предметы далекой древности. В Софийском соборе, в Печерской лавре и в пещерах вам надо побывать обязательно. На что же это похоже, Василий Васильевич, вы весь мир исколесили, а Киева не знаете...

– Да, плоховато знаю. Потому и приехал.

– Не хотите ли отдохнуть с дороги? – спросил хозяин.

– Отдыхать не привык, – отозвался Верещагин. – Для меня лучший отдых – разъезды.

На другой день Верещагин ходил с Праховым во вновь построенный, но не вполне еще расписанный изнутри Владимирский собор. Огромное здание с внешней стороны произвело на Верещагина неопределенное впечатление. Он долго стоял посреди бульвара, рассматривал архитектурные формы этого храма, воздвигнутого в честь князя Владимира, и молча слушал пояснения Адриана Прахова.

– Я замечаю, Василий Васильевич, вы, глядя на собор, чего-то не находите, или вам что-то кажется лишним? – спрашивал Прахов и старался растолковать Верещагину причины смешения стилей, допущенные в архитектуре собора. – Тут, Василий Васильевич, с внешней стороны если рассматривать, то окажется не все в порядке. Три архитектора-иноземца – Шром, Спарро и Беретти – составляли проект, оттого и получилось смешение романского стиля с византийским и что-то неуловимое от древнерусских храмов. Но главное, и самое привлекательное в соборе,– это внутренняя роспись. О ней-то и хочу услышать ваше мнение.

Все двери и окна собора были раскрыты. Запах краски, спиртового лака, скипидара и клея распространялся вокруг. Прахов, уступая дорогу, пропустил вперед Верещагина. Они вошли под тяжелые раскрашенные своды. Еще кое-где по углам стояли лестничные клетки и леса. Виктор Михайлович Васнецов сидел в подвешенной под сводами дощатой коробке, подкрашивая ресницы у богоматери. Михаил Александрович Врубель стоял на верху лестницы и, покуривая, дорисовывал орнаменты, состоявшие из цветистых лепестков водяных лилий и ландышей, чередовавшихся с головками херувимов. Тихий Нестеров мечтательно, с большим вниманием углублял морщины на лице какого-то юродивого старца. Художники были увлечены своим делом и не заметили, как вошли Верещагин и Прахов.

– Здравствуйте, братья-художники! – возгласил Василий Васильевич. – Мой вам низкий поклон!..

– Добро пожаловать, добро пожаловать! – с высоты, окающим вятским говорком ответил на приветствие Васнецов и стал спускаться. Прекратили работу и Врубель с Нестеровым. Только несколько учеников-подмастерьев, продолжая свое дело, украдкой поглядывали на художников.

– Все разъезжаете, разъезжаете, Василий Васильевич, и когда успеваете столько работать? – заговорил Васнецов, крепко пожимая руку Верещагину. – Вот и в здешние края наконец-то заглянули. – И, обращаясь к Прахову, сказал: – Адриан Викторович, поручили бы вы Верещагину работку. Пусть бы он своей кистью оставил след на стенах собора.

– След, говорите, – усмехнулся Верещагин. – Не люба моя кисть господу богу... Вы, вероятно, слышали или читали в газетах о том, как в Вене на выставке мои картины на религиозные темы были сожжены кислотой с благословения папы?

– Как же, как же, слышали.

Сухощавый, с пронзительным взглядом Врубель, не вмешиваясь в разговор, стоял рядом с Нестеровым и, щурясь, рассматривал издали на стенах и сводах свои орнаменты. Прахов не сводил глаз с Верещагина. Ему хотелось по выражению лица уловить его отношение к работам художников, к их фрескам и орнаментам. Верещагин огляделся и открыто высказал свое впечатление:

– Хорошо! Просто, строго, никакой аляповатой сусальности, никакой крикливости. Создан прекрасный памятник русской истории. И мне кажется, главное – это показать историю Руси. Адриан Викторович, может быть, я неправ, вам виднее, вы тут самый главный подрядчик в этом деле?..

Прахов в знак согласия молча кивнул головой.

Два часа ходил по собору Верещагин, останавливался против каждой значительной фрески, высказывая похвалу художникам. Большая доля его восторгов доставалась Васнецову. Верещагину нравилось, что святые у Васнецова не заоблачные существа, а земные люди, прошедшие тяжелую жизнь и вышедшие из всех испытаний победителями. Нравилось и то, что больше и охотнее всего художник изображает исторические лица. Тут и Владимир-Красное Солнышко, крестивший Русь; тут и властная, с умным лицом княгиня Ольга, водившая киевлян на воинские подвиги; тут и отважные в битвах, отличившиеся в давние тяжелые времена татарских нашествий русские князья – Михаил Тверской, Михаил Черниговский, Андрей Боголюбский. А вот и летописец Нестор – первый историк Руси – задумался над книгой событий. Красавец, русский витязь, Александр Невский стоит с хоругвью в одной руке и с мечом в другой. И на лице его – отпечаток перенесенных бед и страданий и радость побед над лихими врагами родины.

Подойдя к фреске, изображающей юродивого Прокопия Устюжского, Васнецов сказал:

– Этого «святоро» мы вот с Адрианом Викторовичем поместили сюда только как своего земляка. Возможно, ему тут и не место, но судите сами: Прахов – вологодский, я – вятский, а Прокопий – устюжский, между нами сосед. И кстати, весьма колоритная фигура, не хуже любого из печерских отшельников. Как видите, Василий Васильевич, юродивый Прокопий изображен оборвышем, в тяжелых веригах, с клюкой под мышкой. Он склонил лохматую голову и скорбно плачет, жалуется неведомому божеству на страшное бедствие, постигшее его Устюжский край. А вы читали его житие? – спросил Васнецов.

– Не припоминаю, – сознался Верещагин.

– Бедствие, которое вызвало у него слезы, это было не что иное, как падение около Устюга Великого метеорита, рассыпавшегося каменным дождем. С точки зрения современной науки – явление объяснимое, хотя и редкое. А представьте себе впечатление, произведенное падением метеорита четыреста лет тому назад!.. Говорят, что «жесть пророка в отечестве своем», – продолжал Васнецов, – это не совсем так: устюжане в своего Прокопа влюблены до безумия!.. На Пинеге и Мезени, и в Нижней Печоре многие северяне и по сей день протопопа Аввакума превыше бога почитают. К Христу так не обращаются со своими «докуками», как к этому кумиру и легендарному упрямцу старообрядчества. Однажды ко мне в Вятку прибыли посланники мезенских купцов: «Изобразите для нас протопопа Аввакума на костре сожженна и на небеси вознесшегося, за работу озолотим!..» – и предлагали мне тысячу, мало – две! А я и говорю: «Аввакум – расстрига и не причислен к лику святых, полиция и попы не позволят вам иметь его изображение». Мезенцы обиделись на такие мои слова и говорят: «Аввакума мы чтим и знаем, он наш пророк и ходатай перед богом, а картину сожжения мы знали бы в каком убежище сберечь от чуждого глаза». И была у меня мысль написать такую картину, да времени не хватило на Аввакума. Потом разве, когда приосвобожусь вот от этих соборных росписей...

– И надо написать, обязательно надо! – одобрительно отозвался Верещагин. – Аввакум – личность незаурядная. Он у вас получится гораздо, во сто крат лучше, нежели Никита-пустосвят у Перова.

– Да, согласен с вами. Перов в этом жанре споткнулся...

Когда подошли к фреске «страшного суда», Верещагин окинул ее быстрым понимающим взглядом, сказал:

– Столько я видел «страшных судов», что этот меня уже не пугает. Фреска сделана вашим, Виктор Михайлович, почерком. Но, зная Врубеля, скажу по совести: у негострашный суд получился бы оригинальнее. Особенно нижняя часть фрески, с сатаной и огненной геенной...

– Вы, пожалуй, правы, – согласился Васнецов. – Михаил Александрович, конечно, отлично справился бы, но духовенство не доверило ему никаких других работ, кроме орнаментов.

– Я почитаю за счастье делать хотя бы и немногое, рядом с таким волшебником живописи, каким является наш славный Васнецов! – ответил Врубель, и его глаза вдруг вспыхнули необыкновенным блеском.– Мои эскизы, ничего общего не имеющие с традициями церковной живописи, так и останутся в альбомах. Не жалею! Виктору Михайловичу я не соперник. Рад, очень рад, что он исполнил первейшую роль в оформлении этого исторического памятника. По заслугам ему и честь...

– Это очень хорошо, когда между художниками есть взаимное понимание, – одобрительно заметил Верещагин. – Поработано вами действительно на славу. – И, словно бы подводя итог осмотра, Верещагин сказал: – Естественно, шедевром среди этих всех фресок будет сочтена запрестольная васнецовская богоматерь. Будь такая работа выполнена во времена Ивана Грозного, он бы, не моргнув глазом, созвал церковный собор и заставил бы попов, протопопов и прочее духовенство причислить художника при жизни к лику святых!..

Васнецов тихо рассмеялся:

– В вашей шутке, Василий Васильевич, есть немалая доля истины. Грозный весьма почтительно относился к живописцам. В его «Стоглаве», если мне не изменяет память, в сорок третьей главе и в пояснениях к ней сказано, что живописцу подобает быть смирну, кротку, благоговейну, не празднословцу, не смехотворцу, не сварливу, не пьянице, не убивцу, но хранить чистоту душевную и телесную со всяким опасением... Образы господа, богоматери, и небесных сил, и пророков, и прочая, прочая – писать по подобию, смотря на образ древних живописцев... то есть учиться у Дионисия, Андрея Рублева и Феофана Грека.

– Виктор Михайлович! Да вы всем своим существом соответствуете этому пункту «Стоглава»! – воскликнул Врубель.

– А вот я не советовал бы вам в храме курить, – строго заметил Васнецов. – Хотя запрет курения «Стоглавом» и не предусмотрен.

– Этим-то «недосмотром» я и пользуюсь, – посмеиваясь и дымя папиросой, ответил Врубель.

Верещагин снова и снова, не сводя глаз, смотрел на богоматерь и, обратившись к Васнецову, заговорил:

– В этой женщине я вижу не трафаретную византийскую богородицу, а замечательное олицетворение чистой женской нежности и материнской любви. Я не верю в бога, к попам на исповедь не хожу, но на вашу, Виктор Михайлович, покорившую меня «владычицу» готов молиться. Но вместо этого разрешите за всю вашу прекрасную работу от чистого сердца в пояс поклониться вам... – Отвесив Васнецову поясной поклон, Верещагин выпрямился, обнял и расцеловал его...

Хорошо отдохнул и погостил у Терещенки Василий Васильевич в древнем Киеве. Везде и всюду бывали с ним то Терещенко, то Ханенко, а иногда Прахов и Васнецов. Верещагин побывал в Софийском соборе, у гробницы Ярослава Мудрого, основателя Ярославля на Волге. В Печерской лавре, в сумрачной старинной церковушке, куда однажды привел его Терещенко, Верещагин поклонился могиле Юрия Долгорукого, основоположника Москвы, и, обращаясь к Терещенко, сказал:

– Вот кому обязана своим зарождением наша первопрестольная столица. Не мешало бы нашим ваятелям подумать о памятнике ему. Антокольский мог бы справиться с этим делом?..

– Да. Кто-кто, а Антокольский мог бы создать хороший памятник основателю Москвы. Его Петр Первый и другие работы – превосходны.

– Но не в этом дело, – безнадежно махнул рукой Верещагин. – «Отцы» города Москвы и не помышляют о таком памятнике. Увлечены прибылями, им не до исторических памятников.

После осмотра лавры Верещагин и Терещенко вошли в пещеры. Впереди, освещая мрачное подземелье свечкой, шел монах в скуфейке и длинной черной рясе, опоясанной кожаным ремнем. Монах гнусавил что-то из священного писания. Иногда он останавливался и при мерцающем огоньке свечи читал неразборчивые надписи на темных стенах, где в нишах лежали под покрывалами засохшие мумии схимников. При выходе из пещер они протолкались через огромную толпу богомольцев, ожидавших своей очереди подивиться на подземные кельи «преподобных заступников». Входили не все сразу, не беспрерывной цепочкой, а группами человек по пятьдесят, через определенные промежутки времени, ибо вход и выход завершались в одном узком проходе, где встречным разойтись невозможно. Побыв в пещерах, Верещагин и Терещенко выбрались на поверхность. Яркий солнечный свет резнул им глаза.

– Ну вот, Василий Васильевич, и «палаты» древних киевских иноков. Как вам они приглянулись? – спросил Терещенко, садясь с Верещагиным на скамейку. Неподалеку, в тени под деревьями, на зеленой примятой траве толпились паломники. Они пришли сюда из далеких захолустий.

– Конечно, пещеры – сооружение удивительное,– задумчиво проговорил Верещагин. – Но я представляю себе тяжкую участь людей, когда-то населявших эти жуткие жилища.

Они сидели на скамеечке и, отдыхая, мирно беседовали. Сквозь листву деревьев с высокого берега виднелся Днепр. В безветренную погоду он казался тихим, серебристо-седым. За Днепром расстилались необозримые заливные луга, зеленели рощи и колыхались нивы. В приднепровских зарослях, ниже лавры, звенели птичьи голоса. И над всем этим земным покоем весело искрилось палящее солнце.

Верещагин сдвинул на глаза край широкой соломенной шляпы и сказал:

– Умели же наши предки-славяне выбирать места для поселения! Как здесь красиво вокруг!.. Где я только не бывал, каких только природных красот не нагляделся, а лучше, милей и краше матушки Руси не видел ничего на свете! Правы вологодские мужики, когда складной скороговоркой определяют, что такое наша родина, матушка Русь. Леса наши дремучие, говорят крестьяне, реки могучие, луга цветистые, нивы золотистые, горы высокие, озера глубокие. Люди у нас сметливые да приветливые. Конечно, семья не без урода, – грустно добавил он, – а в большой семье – тем более. Есть люди, которые жить мешают человечеству. Но их исправление зависит от общества, от государства, если то и другое будет построено на правильный лад...

– Вы это о ком намеками говорите, Василий Васильевич?

– Какие там намеки! Посмотрите вокруг себя на этих оборванных, на этих калек, что с верой и упованием пришли сюда. А какой им житейский прок от этой, впитанной в них веками, веры?..

Терещенко покосился на Верещагина и решил перевести разговор на другую тему. Помолчав немного, он заговорил:

– Вам хорошо, Василий Васильевич, вы много ездите, много видите, а главное – ездите всюду не как праздный зритель, а как деятельный человек. Вам многие завидуют...

– Чему завидовать? – возразил Верещагин. – Я всю жизнь в долгах. Иногда так и кажется, что не выпутаться из них. Да что долги! Бывают препятствия хуже всяких долгов. Травля, преследования ни на шаг не покидают меня. Вы же знаете, что я был вынужден сжечь свои первые лучшие картины оттого только, что они были правдивы. В Вене, на выставке, усердные католики сожгли кислотой мои картины, потому что эти картины были, дескать, противны богу. Там же иезуиты угрожали мне расправой. Я всюду ходил с заряженным револьвером. И все-таки жизнь художника – интересная жизнь. Не жалуюсь...

Верещагин помахал перед лицом шляпой, как веером, вытер с высокого гладкого лба крупные капли пота и хотел было продолжать разговор. Но помешали странники-попрошайки. На соседней скамейке, под густой липой, сидел загорелый украинец с отвислыми усами. С ним были две дочери: одна из них – пятнадцатилетняя, с перевязанной ногой, другая – лет двадцати, бледная, изможденная.

– Подайте, Христа ради, на обратный путь, – обратился украинец к Верещагину и Терещенке.

Те молча переглянулись: мало подать – неудобно, много подать – от других нищих не скоро отвяжешься.

– Чьи, да откуда сами? – спросил Терещенко украинца.

– Недальние, – ответил тот певучим голосом. – Мы из-за Глухова, с сахарного заводу.

– Кто хозяин ваш? – вмешался в разговор Василий Васильевич.

– Известно кто, сам Терещенко с сыновьями. – Так, так!.. Это ваши девицы?

– Мои, чьи же больше! Одну вот чахотка заедает, а эта, что у меня на руках, свекловицу на заводе на тачке возила-возила, да ногу и отдавила. Дохтуров нет, а смотритель поглядел и говорит: «У девки антонов огонь в ноге, смерть может случиться». Раз антонов огонь, так кого же просить об исцелении, как не преподобного Антония Печерского. Вот мы и приехали. В пещеры спускались, приложились... Что бог даст – не знаем...

Терещенко толкнул локтем в бок Верещагина, намереваясь встать и уйти. Однако тот, подав полтину украинцу, продолжал выспрашивать:

– Скажи, дружок, а как вам живется у Терещенки на заводе?

– Да что, родимый, хоть и сахар робим, а жизнь наша несладкая! Бьемся, бьемся, а толку никакого не видим. Монахи приходят, молению и терпению учат, а куда уж дальше терпеть!

– А вы своего хозяина знаете? Видели его когда-нибудь?

– Нет, не доводилось видеть. У хозяина но мы одни. Мно-о-го у него заводов! Из нас все жилы вытянули его смотрители да приказчики. А хозяин – он как царь – в золоте зарылся. Живет он тут в Киеве, какое ему дело до наших бед да напастей. Дай бог, наш брат не век будет мучиться...

– Слышите, Иван Николаевич?

– Слышу, – отозвался Терещенко. – Всего тут можно наслушаться.

– Да, семья не без урода! – продолжал свою прерванную мысль Верещагин.

Терещенко поднялся со скамейки, достал из кармана двадцатирублевую бумажку и сунул в руку просителя.

– Ой, как много! – изумился украинец. – Не могу столько брать... Много...

– Берите, берите, пригодится. С Терещенки можно и больше, – сказал Верещагин и тоже встал. Они пошли мимо монастырских торговых палаток и лотков. Украинец долго смотрел им вслед и удивленно качал головой. А со стороны неслись выкрики торгующих монахов:

– Крестики печерские, крестики афонские!..

– А вот кому поминальнички...

– Лампадки, лампадочки!..

– Купите, господин хороший, житие всех печерских угодников! Только двадцать копеек!..

– Кучер! Вези до Крещатика, – распорядился Терещенко и уселся рядом с Верещагиным в тарантас.

– Подачками делу не помочь, – не унимался Верещагин и в пути. – Нужны радикальные меры. А какие – если мы не придумаем, сам народ подскажет.

Терещенко вытирал шелковым платком обильный пот с одутловатого загорелого лица и ворчал:

– Меры, меры... За всеми не уследишь. Испортил мне настроение этот мужик. Да и вы тоже, Василий Васильевич, зачем было с ним заводить разговор? Да еще и фамилию мою назвали!..

– Пусть знает своего благодетеля, – посмеивался Верещагин. – Пусть запоминает.

– По простоте своей душевной он молится теперь за мое здоровье, – с деланным спокойствием заметил Терещенко.

– Нет, – весело проговорил Верещагин. – Я так иначе думаю об этом бедняке. Смял он вашу кредитку, засунул в кисет с табаком и, наверно, сказал себе о нас с вами: «Це гарно посчастливило! Нехай, с паршивой овцы шерсти клок – и то добре!»

Кучер подвез их к парадному крыльцу особняка, окруженного пирамидальными тополями. На фронтоне дома Верещагин сейчас впервые приметил барельеф с изображением львиной лапы, зажавшей три обильных колоса.

– Что это значит, Иван Николаевич?

– Наш семейный герб. От царя пришло дозволение всем нам, Терещенкам, и всему роду нашему считаться дворянами.

– Вас это утешает?

– Безусловно! Титло дворянина все еще имеет свой вес в обществе.

– Ерунда, Иван Николаевич! Я никогда не цеплялся за дворянское звание и мог бы вам это титло продать за три копейки. Зато независимость художника не уступил бы ни за какие миллионы. Ну что ж, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы художников не обижало.

– Не обижу, батенька, не обижу! Против Третьякова втридорога буду платить.

– У Павла Михайловича верно иногда низка цена, но художники всегда предпочитают его галерею, – возразил Верещагин. – Третьяковка загремит на весь мир, это нынче даже слепые видят...

Еще несколько дней гостил Верещагин у Терещенки, и когда сам хозяин был занят подсчетами барышей и деловыми разъездами по городу, он сидел за книгами в его библиотеке. Однажды Прахов привез Верещагина к Богдану Ханенке, человеку богатому и одержимому страстью приобретать редкие вещи. Действительно, у Ханенки было на что подивиться. В его большой квартире, как и у Терещенки, создавался домашний музей. Правда, здесь не было ни картин передвижников, ни более ранних полотен русской живописи. Ханенко собирал иконы древнерусского письма, старинную утварь, вышивки – изделия кустарей, резьбу по дереву и кости, а также монеты всех стран и времен. Верещагин посмотрел на все это и потом посоветовал Ханенке не загромождать свою квартиру, не делать из этого, как он выразился, домашнюю «классическую плюшкиниаду», а подарить целиком все собранное Академии наук. Ханенко не обиделся на это предложение, сказал, что он и сам давно подумывает о передаче всех ценных древностей, но, во-первых, не знает еще, кому их передать, а во-вторых – протестует жена, не менее страстная коллекционерка, которая, приобретая тайком от него, уже много раз нажглась, на покупках фальшивых древностей.

– Да, это дело такое, – понимающе сказал Прахов. – Нарваться на подделки нетрудно, а купить вещь подлинную – для этого нужен острый глаз и тонкое чутье.

– Я тоже пробовал было заняться этим делом, – заметил Верещагин, – и частенько приобретал поддельные «уникумы». Но бывают и иные случаи, можно сказать – противоположные. Я знал одного старьевщика из Вологды, который ходил по квартирам, скупал всякий хлам, а затем сбывал его на толкучке. Однажды у какой-то старушки он купил игрушку – модель корабля. Этот кораблик под парусами ребятишки часто спускали на задворках в речонку Золотуху. Ребятишки подросли, кораблик не понадобился. Вот бабка и махнула его старьевщику за четыре рубля. Старьевщик очень обрадовался, когда с одного такого господина, вроде вас, Богдан Иванович, взял за кораблик восемь рублей. А господин этот, видать, не из глупых, привез вещь в Петербург и там, в Академии, определили точно, что это не что иное, как модель корабля, собственноручно сделанная самим Петром Первым. Между прочим, Петр, бывая в Вологде, подарил эту модель своей любовнице – вдове какого-то голландского лабазника. И вот в Петербурге кораблик оценили в десять тысяч рублей. Когда об этом узнал тот вологодский скряга-старьевщик, то сразу лишился языка, теперь он заикается, невозможно понять, о чем говорит, одно лишь слово «кораблик» выговаривает ясно по складам. Вот какие бывают случаи...

После посещения Верещагиным квартиры Ханенки последний воспользовался советом художника и все свои ценности передал в Академию наук. Перед отъездом из Киева в Москву Верещагин с компанией киевских приятелей на рысаках, взятых у Терещенки, катался по городу, по торговому купеческому Подолу, по сугорьям пригородной Куреневки, где низкие белые хаты тонули в зелени груш и акаций, где словно снегопад осыпался яблоневый и вишневый цвет на гряды, засаженные дынями, клубникой и всякими овощами, буйно растущими на украинской плодородной земле. В светлые летние сумерки Верещагин ходил по Владимирской горке и прощальным взглядом окидывал серебристый Днепр, струившийся внизу под зеленой кручей. Где-то играла музыка, слышались песни. Бронзовый князь Владимир, возвышаясь над городом и Днепром, стоял на чугунном восьмигранном постаменте, похожем на часовню, взор Владимира направлен на восток – там простиралась необозримая равнина левобережья. Быть может, на месте князя вот так же стоял древний бог киевлян – деревянный Перун, впоследствии утопленный в Днепре с камнем на шее.

Любуясь панорамой города и думая о далеком прошлом здешних исторических мест, Василий Васильевич мысленно упрекнул себя в том, что мало еще он в своих скитаниях изучил родную Русь. Ему не хотелось расставаться с этим чудесным городом – колыбелью отчизны. Прахов упрашивал его еще погостить в Киеве или приехать снова на открытие памятника Богдану Хмельницкому. Но непоседливый, всегда стремящийся к новым путям и дорогам, Верещагин торопился в Москву и в подмосковное село Котлы, где ждала его начатая работа над циклом картин об Отечественной войне 1812 года.

назад содержаниевперед