Хотя если разобраться, не впадая в горячку, то пересадка без вещей дело не такое уж трудное. К тому же во Франкфурте у меня было одно, я бы так сказал, интимное дельце, ради которого просто так я бы, конечно, ни в жизнь не поперся. Но если заодно...
      НОВЫЙ ЛЕОНАРДО ДА ВИНЧИ
     
      С Леопольдом Зильберовичем (по-домашнему Лео) я познакомился в начале шестидесятых годов через его сестру Жанету, с которой я в то время учился в университете. В литературных (или, может быть, точнее сказать, окололитературных) кругах того времени Лео был фигурой одной из самых заметных.
      Длинный и длинноволосый, в засаленном темном костюме, с заштопанными локтями и пузырями на коленях, он неутомимо передвигался по Москве, бывая, кажется, одновременно и в редакциях самых либеральных по тем временам журналов, и в Доме литераторов, и на всех поэтических вечерах, и на всех премьерах.
      Он был лично знаком со всеми сколько-нибудь известными поэтами, прозаиками, критиками и драматургами, которых (каждого в отдельности) покорял знанием и тонким пониманием их творчества. Каждому он мог при случае процитировать его четверостишие, строку из романа или реплику из пьесы и дать процитированному иногда неожиданное, но оригинальное и обязательно лестное для автора толкование.
      Я не помню, чем он занимался официально (кажется, был где-то внештатным литконсультантом), но главным его призванием было открытие и пестование молодых талантов.
      Его рыжий, вытертый, покрытый жиром и какой-то коростой портфель всегда был до отказа набит стихами, прозой, пьесами и киносценариями молодых гениев, которых он где-то неустанно выкапывал и рекламировал.
      Много лет спустя, попав на Запад, я встречал самых разных литературных агентов, которые сидят в больших офисах, рассылают издателям рукописи своих клиентов, то есть ведут большой и прибыльный бизнес.
      В наших условиях Зильберович делал то же самое, но без всякой корысти Больше того, будучи бедным как церковная крыса, он сам, как мог, подкармливал открытых им гениев, не рассчитывая даже на то, что они когда-нибудь скажут спасибо.
      Как только открытый им когда-то талант начинал печататься и не нуждался в пятаке на метро, он тут же Зильберовича выбрасывал из головы, но Лео ничего и не требовал. Его альтруизм был настолько чистого свойства, что он сам себя никогда не считал альтруистом.
      Брошенный одним гением, он тут же находил другого и носился с ним как с писаной торбой.
      Со мной он, между прочим, тоже когда-то носился.
      Он был одновременно моим поклонником, оруженосцем и просветителем.
      Все мною написанное он помнил почти наизусть.
      В те времена, когда мне часто приходилось читать свои опусы в самых разных компаниях, Лео, конечно, всегда там присутствовал. Он устраивался где- нибудь в углу и, держа свой портфель на коленях, слушал внимательно, а когда дело доходило до какого-нибудь эффектного пассажа или удачной игры слов, Лео, предвкушая это место, заранее начинал улыбаться, кивать головой, переглядывался с собравшимися, поощряя их обратить внимание на то, что сейчас последует. И если публика на это место тоже реагировала положительно, Зильберович и вовсе расплывался в улыбке и испытывал такой прилив гордости, как будто это он такого меня породил.
      Вспоминая тот период своей жизни, я думаю, что для писателя, конечно, самое главное - иметь природные данные, но в самом начале пути очень важно встретить такого вот Зильберовича.
      Наш роман с Зильберовичем кончился, когда он встретил Сим Симыча Карнавалова.
      Услышав первый раз эту фамилию, я сказал, что она несовместима со сколько- нибудь приличным писателем. Такая фамилия может быть у конферансье или бухгалтера, но у писателя - никогда.
      Тогда я даже представить себе не мог, что со временем привыкну к этой фамилии и она мне будет казаться не только нормальной, но и даже вполне значительной.
      Я помню первый восхищенный рассказ Зильберовича о бывшем зэке, который, работая истопником в детском саду, пишет потрясающую (определение Лео) прозу. Этот человек, зарабатывая шестьдесят рублей в месяц, живет исключительно аскетически, не пьет, не курит, ест самую неприхотливую пищу. Он пишет с утра до ночи (с перерывами только на сон, еду и подбрасывание угля), не давая себе никаких поблажек и практически ни с кем не общаясь, потому что, во-первых, боится стукачей, а во-вторых, дорожит каждой своей минутой.
      Но при этом с ним, Зильберовичем, он (Лео подчеркнул это особо) не только говорил полтора часа подряд, но даже прочел ему вслух пару страниц из какого-то своего сочинения.
      - Ну и как? - спросил я с затаенной ревностью.
      - Старик, - торжественно сказал Зильберович, - поверь моему вкусу, это настоящий гений.
      Причем сказал это таким тоном, по которому нетрудно было понять, что хотя я тоже в некотором смысле вроде бы гений, но все же, может быть, не совсем настоящий.
      Зильберович жил тогда на Стромынке. С матерью Клеопатрой Казимировной и с Жанетой. У них была отдельная двухкомнатная квартира. Эту невиданную по тем временам роскошь они имели потому, что дедушка Лео, Павел Ильич Зильберович (партийная кличка Серебров), был героем гражданской войны, на которой, к счастью для следующих поколений Зильберовичей, и погиб. Если бы он погиб позднее в лагерях, жилищные условия его внука вряд ли были бы такими хорошими. Мать и сестра Лео жили в одной комнате, а у него была своя, отдельная. Она была вся увешана портретами дорогих его сердцу людей. На самой большой, увеличенной со старого снимка фотографии был изображен дедушка Зильберович, лет двадцати пяти, с чапаевскими усами, в кожанке и с маузером на боку. Дедушка Зильберович был единственным военным в коллекции портретов. Остальные были любимыми писателями Лео, начиная с Чехова и кончая мной.
      В этой комнате мы часто встречались, я читал ему свои первые рассказы.
      Да и не только я. Здесь бывали многие поэты и прозаики моего поколения, и даже Окуджаву я первый раз увидел и услышал именно у Зильберовича.
      Хотя я с первого раза несколько приревновал Зильберовича к Карнавалову, но я не подумал, что они могут сойтись так близко. Однако они сошлись.
      Правда, не сразу.
      Карнавалов, судя по всему, был довольно-таки нелюдим и новых знакомых подпускать к себе не спешил. Но и от Зильберовича, если он в кого-то влюблялся, тоже было отбиться не так-то просто.
      Он звонил, приходил, предлагал свои услуги: что-нибудь отнести, принести и даже перепечатать рукопись.
      Однажды, часа в два или в три ночи, мне позвонила Жанета: пропал Лео. В семь часов ушел и до сих пор нет. Уже звонили в бюро несчастных случаев, мать лежит с приступом, Зильберовича нет.
      - Ну и что, что нет? сказал я. - Первый раз, что ли, он поздно приходит?
      Она сказала: нет, не первый, но у них такой уговор - если он задерживается, он звонит не позже половины двенадцатого.
      Утром позвонил Зильберович и попросил меня немедленно приехать к нему.
      Оказывается, он всю ночь был у Карнавалова. Тот дал ему, не вынося из дому, прочесть свой роман. Зильберович читал до утра и сейчас был так счастлив, как будто провел первую ночь с любимой женщиной.
      - Старик, поверь мне, - Лео выдержал паузу, это новый Толстой.
      Признаюсь, эта его оценка меня довольно сильно задела. Если бы он назвал Карнавалова Гоголем, Достоевским, Чеховым, да хоть Шекспиром, это сколько угодно. Но дело в том, что Толстым раньше он звал меня. А предположить, что на земле могут существовать одновременно два Толстых, и тем утешиться я, понятно, не мог.
      Я, естественно, спросил Лео, что же за роман написал этот Толстой.
      Лео охотно ответил, что в романе этом 860 страниц, а называется он "КПЗ".
      - "КПЗ"? - удивился я. - О милиции?
      - Почему о милиции? - нахмурился Лео.
      - Ну что такое КПЗ? Камера предварительного заключения?
      - А, ну да, ну конечно, - сказал Лео, - но роман этот не о милиции. И вообще это не просто роман. Это всего лишь один том из задуманных шестидесяти.
      Я подумал, что ослышался, и попросил Лео повторить цифру. Он повторил. Я спросил тогда, не сидел ли этот новый Толстой в психушке. Лео сказал, что, конечно, сидел.
      - Естественно, - сказал я. - Если человек задумал написать шестьдесят романов по тысяче страниц, ему в психушке самое место.
      Будучи человеком очень прогрессивных взглядов, Лео взбеленился и стал на меня кричать, что с такими высказываниями мне следует обратиться куда-нибудь в КГБ или поискать себе дружков среди врачей института имени Сербского. Там меня поймут. А он, Лео, меня не понимает.
      Мы тогда очень сильно повздорили, я хлопнул дверью и ушел, думая, что навсегда. Но это было не первый и не последний раз. На другой день Лео пришел ко мне с бутылкой и сказал, что вчера он погорячился.
      Но когда мы выпили, он мне опять стал талдычить про своего гения и добрехался до того, что это не только Толстой, а еще и Леонардо да Винчи. Он такой оригинальный человек, что свои романы, учитывая их огромность как по объему, так и по содержанию, называет не романами и не томами, а глыбами.
      - Вся "Большая зона", сказал Зильберович, - будет сложена из шестидесяти глыб.
      При чем тут "Большая зона"? - не понял я.
      Зильберович объяснил, что "Большая зона" - это название всей эпопеи.
      - А, значит, опять о лагерях, сказал я.
      - Дурак, лагеря - это "Малая зона". Впрочем, "Малая зона" как часть "Большой зоны" там тоже будет.
      Понятно, - сказал я. А "КПЗ" - часть "Малой зоны". Правильно?
      - Вот, сказал Зильберович, типичный пример ординарного мышления. "КПЗ" это не часть "Малой зоны", а роман об эмбриональном развитии общества.
      - Что-о? спросил я.
      - Ну вот послушай меня внимательно. - Зильберович сбросил пиджак на спинку стула и стал бегать по комнате. Представь себе, что ты сперматозоид.
      - Извини, - сказал я, - но мне легче себе представить, что ты сперматозоид.
      - Хорошо, легко принял новую роль Зильберович. - Я - сперматозоид. Я извергаюсь в жизнь, но не один, а в составе двухсотмиллионной толпы таких же ничтожных хвостатых головастиков, как и я. И попадаем мы сразу не в тепличные условия, а в кислотно-щелочную среду, в которой выжить дано только одному. И вот все двести миллионов вступают в борьбу за это одно место. И все, кроме одного, гибнут. А этот один превращается в человека. Рождаясь, он думает, что он единственный в своем роде, а оказывается, что он опять один из двухсот миллионов.
      - Что за чепуха! - сказал я. - На земле людей не двести миллионов, а четыре миллиарда.
      - Да? - Лео остановился и посмотрел на меня с недоумением. Но тут же нашел возражение. - На земле, конечно. Но речь-то идет не о всей земле, а только о нашей стране, почему эпопея и называется "Большая зона"
      - Слушай, - сказал я, - ты плетешь такую несуразицу, что у меня от тебя даже голова заболела Большая зона, КПЗ, сперматозоиды... Что между этими понятиями общего?
      - Не понимаешь? - спросил Лео
      - Нет, - сказал я, - не понимаю.
      - Хорошо, - сказал Зильберович терпеливо. - Пробую объяснить. Вся эпопея и каждый роман в отдельности - это много самых разных пластов. Биологический, философский, социальный и политический Поэтому и смесь разных понятий Это, кроме всего, литература большого общественного накала Поэтому внутриутробная часть жизни человека рассматривается как предварительное заключение. Из предварительного заключения он попадает в заключение пожизненное И только смерть есть торжество свободы
      - Ну что ж, - сказал я, - жизнь, тем более в наших конкретно-исторических условиях, можно рассматривать как вечное заключение А что, эти сперматозоиды описываются как живые люди?
      - Конечно, - сказал Зильберович почему-то со вздохом - Обыкновенные люди, они борются для того, чтобы попасть в заключение, но проигравшие обретают свободу. Понятно?
      - Ну да, - сказал я. - Так более или менее понятно. Хотя немножко мудрено А вот ты мне скажи так попроще, этот роман, или все эти романы, они за советскую власть или против?
      - Вот дурак-то! -сказал Зильберович и хлопнул себя по ляжке - Ну конечно же, против. Если бы они были за, неужели я тебе о них стал бы рассказывать!
      Я не хочу быть понятым превратно, но когда Лео увлекся этим Леонардо Толстым, стал бегать к нему и говорить только о нем, я воспринял это как неожиданную измену. Дело в том, что я, сам того не осознавая, привык иметь Лео всегда под рукой как преданного поклонника, которого всегда можно было послать за сигаретами или за бутылкой водки и выкинуть из головы, когда он не нужен. Я привык, что в любое время могу прийти к нему, прочесть ему что-то новое и выслушать его восторги. А тут он как-то резко стал меняться. Нет, он попрежнему меня охотно выслушивал и даже хвалил, но уже не так. Уже не здорово, не гениально, не потрясающе, а хорошо, удачно, неплохо. А вот у Карнавалова...
      И лепит мне из Карнавалова какую-то цитату. Больше того, с тех пор как он стал приближенным самого Карнавалова, в его отношении ко мне появилась какая-то барственная снисходительность.
      Все это я вспоминал в самолете, летевшем по маршруту Франкфурт-Торонто.
      ГЕНИЙ ИЗ БЕСКУДНИКОВА
     
      Сколько бы я ни ревновал, ни скрывал свою зависть за иногда удачными, а иногда и совсем плоскими остротами, этот разысканный Зильберовичем на свалке новоявленный гений волновал мое воображение. И когда Зильберович с демонстративной важностью сообщил мне, что Сим Симыч, благодаря его, Зильберовича, личной протекции, согласился меня принять, я в свою очередь весьма иронически поблагодарил за оказанную честь и объяснил Зильберовичу, что соглашаются принять обычно только большие начальники, а разные истопники и прочие мелкие люди не соглашаются принять, а просят, чтобы к ним зашли.
      - И вообще я гениев видел достаточно, - сказал я, - и они меня не очень-то интересуют. Но с тобой я могу сходить просто из любопытства и не из чего более
      Разумеется, я рисковал тем, что Зильберович психанет и не возьмет меня, но риск, честно говоря, был, в общем-то, небольшой.
      Зная Зильберовича как облупленного, я понимал, что ему тоже хочется пустить пыль в глаза и мне, и Сим Симычу, показав нам обоим друг друга. Потому что, носясь со своим Леонардо, он все же иногда вспоминал, что и я тоже чего-то стою.
      Короче говоря, как-то зимой к вечеру мы собрались и, прихватив с собою бутылку "Кубанской", поперлись к черту на рога в Бескудниково.
      Вывалились из электрички на обледенелую платформу: колючий снег в морду сыплет, темень (все фонари перебиты), пахнет промерзшей помойкой и еще чем-то мерзким.
      А потом под лай местных собак тащились по каким-то закоулкам и колдобинам, где не сломать ногу можно было только при очень большой способности к эквилибристике.
      Ну, в конце концов нашли этот детский сад и этот жуткий подвал, пропахший мышами и потной одеждой.
      В одной из комнат подвала и жил этот новоявленный гений и кумир Зильберовича.
      Комната метров примерно семь-восемь квадратных. Стены покрыты зелеными обоями, местами ободранными, а местами сырыми и заиндевевшими. Под самым потолком маленькое окошко, да еще и с решеткой, как в камере. Обстановка: железная ржавая кровать, покрытая серым суконным одеялом, кухонный некрашеный стол со шкафчиком для посуды и выдвижным ящиком, в котором лежали самодельный нож, сделанный из полотна слесарной ножовки, алюминиевая вилка, давно потерявшая один из своих четырех зубов, и кружка, тоже алюминиевая, литая, с выцарапанными на ней инициалами хозяина "С. К.".
      Туалетная полочка представляла собой кусок доски, обитой кровельным железом, когда-то выкрашенным в голубое, но краска сильно облезла. На полке лежали кусок зеркала размером с ладонь, часть безопасной бритвы (зажимы для лезвия и само лезвие, но без ручки), помазок (тоже без ручки - одна щетина), а в прямоугольной консервной банке из-под шпрот лежал размокший кусок мыла, такого черного и такого вонючего, какой и в советских магазинах мог бы найти не каждый.
      Украшений на стенах никаких, кроме маленькой иконки в дальнем углу.
      Еще были две лампочки. Одна, голая, под потолком и другая, так сказать, настольная. Собственно говоря, это была даже не лампочка, а какая-то безобразнейшая конструкция, скрученная из проволоки и обернутая тяп-ляп газетой с горелыми пятнами. Следует еще упомянуть две облезлые табуретки, тумбочку и большой кованый сундук с висячим замком. В углу у дверей садовый умывальник с алюминиевым тазом под ним и вешалка, на которой висела пропитанная угольной пылью телогрейка. Другая телогрейка, почище, была на хозяине. А еще были на нем ватные штаны и валенки с галошами.
      Был он роста высокого, сутулый, щеки впалые, зубы железные.
      - Познакомься, Симыч, это мой друг. Он, между прочим, в отличие от тебя, член Союза писателей, - громко сказал Зильберович в обычной своей развязной манере.
      Симыч неуверенно протянул мне руку и вместо "здрасьте" сказал:
      - Хорошо.
      И при этом глянул на меня быстро и настороженно, как это обычно делают бывшие зэки.
      Говорят, у современных самолетов есть специальная локаторная система распознавания встречаемых в воздухе объектов: свой чужой.
      У зэков это не система, а выработанное годами чутье.
      У меня есть основание думать, что Симыч не принял меня за чужого. Хотя повел себя для первого знакомства довольно странно. Без видимой иронии, но с какой-то все-таки подковыркой стал спрашивать:
      - А вы, значит, вот просто официально считаетесь писателем? И у вас даже документ есть, что вы писатель?
      - Ну да, - сказал я, - да, считаюсь. И даже есть документ.
      - А вы свои книги пишите прямо на печатном станке или как?
      - Нет, - говорю, - ну зачем же. У меня есть пишущая машинка "Эрика", - я на ней так вот чик-чик-чик-чик и пишу.
      Зильберович почувствовал, что у нас разговор уходит в какую-то нехорошую сторону и перебил:
      - Симыч, а ты вот этой ручкой пишешь?
      Только когда он это спросил, я заметил, что на столе рядом с лампой стояла чернильница-невыливайка, а из нее торчала толстая деревянная ручка с обкусанным концом. Последний раз я такую видел в конторе какого-то колхоза на целине.
      - Да-да, - сказал Симыч и взглянул на меня с вызовом. - Именно ей и пишу.
      - Симыч, - сказал Зильберович, - а ведь я ж тебе подарил самописку. Где она?
      - А, самописку. - Он выдвинул ящик стола и извлек пластмассовый футлярчик с маркой "Союз".
      - А зачем же ты пишешь этой дрянью? - спросил Зильберович.
      Откровенно говоря, манеры Зильберовича меня тоже иногда раздражали, но в данном случае он, мне кажется, не сказал ничего особенного. Но Симыч почему-то вдруг разозлился, посмотрел на бедного Лео, как будто хотел прожечь его взглядом насквозь.
      - Такой дрянью, - сказал он с ненавистью, - и даже худшей дрянью, и даже гусиной дрянью написана вся мировая литература. Никакими ни машинками, ни эриками и ни гариками, а такой вот дрянью.
      Потом он все же подобрел и даже разрешил Зильберовичу открыть бутылку. Сам он, правда, выпил всего ничего, а остальное выдули мы с Зильберовичем. Причем пили по очереди из хозяйской кружки. И закусили плавленым сырком с луком.
      Мне казалось, что наши отношения уже установились, но, когда Зильберович попросил Симыча что-нибудь почитать, тот опять взбеленился и, стреляя в Лео глазами, стал утверждать, что читать ему нечего, потому что он вообще ничего не пишет. А если что-то иногда и маракует, то исключительно для себя. Видно, он мне все-таки не доверял.
      Зато Зильберовичу доверился настолько, что даже сообщил ему жгучую тайну своего сундука. Тайна заключалась в том, что все тринадцать написанных глыб и заготовки к сорока семи ненаписанным хранились именно в этом сундуке под висячим амбарным замком. О чем, разумеется, Зильберович (большой хранитель тайн!) и поведал мне той вьюжной ночью, когда мы, спотыкаясь в заледеневших колдобинах, плелись назад к электричке.
      - Ну теперь ты понял? - сказал Зильберович, волнуясь. - Ты понял, что Симыч - гений?
      - Мистер Зильберович, - сказал я ему на это, - а вы не могли бы, хотя бы по пьянке, любезно объяснить мне, какое у вас отношение к женскому полу?
      - Что ты имеешь в виду? - Лео остановился и повернул ко мне свое синее в темноте лицо с длинным носом.
      - Я имею в виду, почему ты, при твоих внешних данных, с таким выдающимся рубильником, который, согласно легенде, должен соответствовать другим частям тела, бегаешь все время за гениями, хотя мог бы бегать за бабами? Скажи честно, ты педик или импо?
      - Слушай, - сказал Зильберович, ежась от холода и придерживая отвороты пальто, - а тебе обязательно все нужно знать?
      - Мне не нужно, но интересно, - сказал я. Но ты можешь не отвечать.
      - Могу не отвечать, - сказал он, - а могу и ответить. Или, вернее, спросить. Вот ты можешь мне сказать, зачем все это нужно и что в этих бабах хорошего?
      - Ну ты даешь! - сказал я, немного опешив. - Хорошего, конечно, ничего нет, но интересно. Зов природы. Да ты что, дурак? - рассердился я. - Не понимаешь?
      - Нет, сказал Зильберович. - Не понимаю. Ты думаешь, я ненормальный? Нормальный. У меня все работает, и я все испробовал. Ну да, ну приятно. Но из-за пяти минут удовольствия столько суеты до и после.
      А ты, значит, с бабами суетиться не хочешь?
      - Не хочу, тряхнул головой Зильберович.
      - А с гениями хочешь?
      - А с гениями хочу.
      - Ну и дурак, - сказал я Зильберовичу.
      - Сам дурак, - ответил мне Зильберович.
      Это был единственный раз, когда я поинтересовался личной жизнью Зильберовича.
      ВОЖАК И СТАДО
     
      Сейчас я вовсе не собираюсь пересказывать всю историю Симыча, она достаточно хорошо и широко известна. О Карнавалове уже написаны тысячи или даже десятки тысяч статей, диссертаций и монографий. О нем было даже снято несколько документальных фильмов и один художественный (правда, довольно слабый). Все люди моего поколения хорошо помнят, как Карнавалов, начав печататься за границей, тут же стал всемирно известным. Вся советская власть - и Союз писателей, и журналисты, и КГБ, и милиция - вступила с ним в сражение не на жизнь, а на смерть, но ничего не могла поделать.
      В самом начале, когда он напечатал первую свою глыбу, власти просто растерялись. Это было время, когда наше правительство заигрывало с Западом, рассчитывало там что-нибудь купить и украсть и после всех историй с Солженицыным и другими каких бы то ни было скандалов с писателями избегало.
      Поэтому было указано с Карнаваловым поступить гуманно. Провести с ним беседу, пусть покается в "Литературной газете" и даст слово больше на Западе не печататься. Поэтому когда его первый раз вызвали к следователю, разговор был мягкий Следователь оказался очень большим почитателем литературного таланта автора глыб.
      - Я, конечно, не специалист, - сказал следователь, - я просто читатель. Но мне ваш роман очень понравился. Над некоторыми страницами я даже плакал. - При этом он даже пошмыгал носом и протер очки, показывая, как он плакал. - Жаль только, что роман опубликован в очень неудачное время В другое время мы бы это даже приветствовали, но сейчас, когда международная обстановка осложнилась, наши враги, конечно, постараются использовать ваш роман в очень нехороших целях.
      Чтобы этого не случилось, следователь предложил немедленно дать международным империалистам самый решительный отпор на страницах "Литературной газеты".
      Симыч обещал это сделать, но, придя домой, созвал прямо у себя в котельной пресс-конференцию для иностранных журналистов. И произнес перед ними очень сильную речь против коммунизма и коммунистов, которых он называл или заглотными коммунистами, или просто заглотчиками.
      Резонанс был необычный. Симыч немедленно прославился не только как самый лучший в мире писатель, но и герой Об этом отважном русском заговорил весь мир. А как только мир утихал и власти рассчитывали, что, когда совсем всякий шум прекратится, тут же его и слопать, он, не будь дурак, немедленно печатал новую глыбу. Шум начинался еще больший, и предполагаемый его арест мог вызвать международный скандал крупнее даже, чем вторжение в Чехословакию или Афганистан. Власти крутились и так и сяк Предлагали ему уехать по-хорошему. Он не только не сделал этого, но, помня историю с Солженицыным, обратился ко всему миру с просьбой не соглашаться принимать его, если заглотчики вздумают выпихнуть его из страны насильно.
      Власти просто взвыли, не зная, что делать. Арест не проходил. Поклонники Карнавалова (а их у него появилось тысячи) следили за его деятельностью и действиями властей Власти опасались что открытый арест Карнавалова может даже привести к бунту Автомобильная катастрофа была бы шита белыми нитками Оставалась только тайная высылка, но как и куда его выслать, если все западные правительства отказывались? Тогда-то в КГБ и была блестяще проведена оригинальнейшая акция.
      Симыча арестовали в одиннадцать вечера в обстановке строжайшей секретности. Родственников изолировали, телефон выключили не только у него самого, но и у всех соседей. В печать ничего бы не просочилось, если бы не случайно проезжавший мимо корреспондент агентства ЮПИ. Он видел, как Симыча выводили из дому и заталкивали в воронок. Но пока он проверял эти сведения, пока передал их по телетайпу, Симыча над Голландией уже выталкивали с парашютом из самолета. Как стало потом известно, голландская полиция, обнаружив на своей территории столь необычного десантника, пыталась в ту же ночь перетолкнуть его в Бельгию, но бельгийцы, каким-то образом пронюхав о задуманной операции, сосредоточили на границе свои войска и затолкали его обратно Голландцам ничего не осталось, как сделать хорошую мину при плохой игре. Утром правительство этой страны выпустило заявление, что хотя Нидерланды обладают очень незначительной территорией, тем не менее на ней найдется достаточно места для письменного стола господина Карнавалова. Впрочем, уже через несколько дней Карнавалов обнаружил желание переселиться в Канаду, поскольку природа этой страны больше всего напоминала ему ту, среди которой он вырос. Так что все в конце концов завершилось ко всеобщему удовольствию.
      Кажется, я залез куда-то не туда и начинаю рассказывать то, что и без меня всем известно. А моя задача состоит вовсе не в этом. Собственно говоря, никакой задачи у меня даже вовсе и нет, я просто вспоминаю отдельные моменты наших с ним отношений, не всегда самые важные и порой даже не очень связанные между собой.
      Все-таки время, когда мы познакомились, было, как потом стали говорить, оттепельное.
      Все оттаивало и все оттаивали. Даже бывшие зэки. И даже скрытнейший из скрытных Сим Симыч.
      Я у него и после бывал С Зильберовичем и без Зильберовича. В конце концов, заметив, что я не имею против него никаких злостных намерений, Симыч и мне стал доверять и даже давал читать не только "КПЗ", но и из других глыб отдельные главы.
      Он уходил в свою котельную шуровать уголь, а я сидел за его кухонным столом и читал взахлеб.
      Между прочим, я еще тогда обратил внимание на одну главу из "КПЗ". Она была большая, страниц около ста, и из всего повествования выбивалась. В начале ее даже было сказано, что она не для любителей легкого чтения, а только для пытчивого читателя. Слово "пытчивый" Симыч извлек, конечно, из словаря Даля, который он регулярно читал и в работе своей постоянно использовал. Так вот я оказался достаточно пытчивым и всю эту главу терпеливо прочел. Хотя она была больше похожа не на главу из романа, а на научное исследование. Называлась она "Вожак и стадо". Там опять упоминался этот пресловутый сперматозоид, который один из двухсот миллионов куда-то там пробивается. И было сказано, что природа делит все живые существа, начиная со сперматозоидов и кончая высшими животными, на вожаков и членов стада. Много места уделялось поведению баранов, волков, гусей, тюленей, и все отмеченные автором законы переносились, понятно, на человеческое общество. Где тоже есть природное разделение на вожаков и стадо.
      У нас с Симычем тогда и произошел первый серьезный спор по этому поводу. Он как раз вернулся из котельной и, стоя посреди комнаты, ел перловую кашу из своей миски. Меня он не угощал, но я, правда, этого есть и сам не стал бы. Я ему сказал, что глава мне очень понравилась, но все-таки животный мир и человеческое общество имеют существенные различия. И хотя у человека есть тоже стадное чувство, но у него все-таки более развиты индивидуальные качества, стремление к свободе, и вообще, сказал я, люди не должны слепо подчиняться природе, и человеческое общество должно основываться на основах плюрализма. Это словечко "плюрализм" тогда вошло в наших кругах в моду, и все его употребляли к месту и не к месту. И я его тоже ляпнул очень неосмотрительно. Я еще не знал, что это самое ненавистное для него слово. Мои слова его так возмутили, что он весь затрясся и даже чуть кашей не подавился.
      Плюралисты! закричал он. - Да они даже хуже заглотчиков. Ты сам не знаешь, что ты болтаешь. Возьми хотя бы стадо гусей. Вот они куда-то летят. У них всегда есть вожак. А если не будет вожака, а будут одни плюралисты, они разлетятся в разные стороны и все погибнут.
      - А вот как раз пример очень неудачный, - возразил я. - У гусей как раз устроено не совсем так. У них сначала один ведет стадо, потом другой, у них есть такая гусиная демократия.
      - Дерьмократия! - рявкнул Симыч. - В демократии ничего хорошего нет. Если случается пожар, тогда все демократы и все плюралисты ищут того одного, который их выведет. Эти хваленые демократии уже давно разлагаются, гибнут, погрязли в роскошной жизни и порнографии. А нашему народу это не личит. Наш народ всегда выдвигает из своей среды одного того, который знает, куда идти.
      Я тогда первый раз заподозрил, что под этим одним он имеет в виду себя.
      Сейчас некоторые говорят, что это он, попав на Запад, так сильно переменился. А я говорю, он всегда был такой. Однажды, я помню (в этот раз, кстати, он тоже ел перловую кашу), мы говорили об Афганистане и я сказал, что эта война ужасная. А он сказал, ужасная, но необходимая. Потому что, когда мы заглотчиков прогоним, нам все равно будет нужен выход к Индийскому океану.
      Я ему сказал:
      - Симыч, прежде чем заботиться о выходе к Индийскому океану, ты бы хоть немножко выход из своего подвала привел в порядок. Доски какие-нибудь положил бы, а то ведь такая грязища, что утонуть можно.
      Но это, конечно, споры были единичные. А вообще и его глыбами, и поведением я был настолько покорен, что сразу поставил Симыча над всеми другими и в его присутствии ужасно робел.
      ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ О БОРОДЕ
     
      Больше всего меня поражало в нем полное отсутствие какой бы то ни было суетности и стремления к тому, чтобы печататься, стать известным, получать гонорары, жить в хорошей квартире, лучше питаться и одеваться. Потом я был очень удивлен, когда Симыч, уже на пороге славы, стал придавать значение своей внешности и даже отрастил бороду. Про его бороду я вообще думал, что она ему не идет и даже противоречит его внутреннему облику. Но затем мне пришлось признать, что и в этом случае он совершенно точно знал, что делал. Точно знал, когда ходить с бородой, когда без. Если бы, еще будучи истопником, он отрастил бороду любой длины, она вряд ли принесла ему хоть какую-то выгоду. Ну в крайнем случае прослыл бы среди жителей Бескудникова городским сумасшедшим. Понятно, ради подобной репутации он никогда не пошел бы на те неудобства, которые связаны с ношением бороды, тем более что, учитывая характер его тогдашних обязанностей, это и в пожарном отношении было бы крайне небезопасно. А вот когда пришла слава, а с нею толпы поклонников и журналистов, когда настало время фотографий на обложках и телевизионных интервью, тогда борода пришлась как раз к месту. Размноженная миллионами телеэкранов, она производила неотразимое впечатление.
      Вообще-то говоря, у меня о бороде есть целое исследование, которое каждый желающий может получить почти в любой библиотеке мира. Но для тех, кому лень ходить по библиотекам, я объясню кратко, что, по моему глубокому убеждению, борода играет очень важную роль в распространении передовых идей, учений и овладении умами. Я думаю, что марксизм никогда бы не мог покорить массы, если бы Маркс в свое время был побрит хотя бы насильно. Ленин, Кастро, Хомейни не смогли бы произвести революции, будучи бритыми. Конечно, захватывать власть в той или иной стране или покорять территории удавалось иногда усатым и даже безусым. Но ни одному безбородому еще не удалось прослыть пророком.
      Нелишне заметить, что борода бороде рознь. Чтобы выделиться из общего ряда, носитель бороды должен избегать всякого намека на подражание. Никогда не следует отращивать бороду, которую можно назвать марксовой, ленинской, хошиминовской или толстовской. В таком случае вас могут зачислить не в пророки, а только в последователи. Сим Симыч это хорошо понял, но оптимальное решение нашел не сразу. Поначалу он зашел слишком далеко и отрастил бороду такой длины, что при быстрой ходьбе иногда сам же на нее наступал. Это было и неудобно, и бессмысленно, потому что при съемках крупным планом борода не вписывалась в кадр. Пришлось укоротить, и с тех пор истинно карнаваловской считается борода, которая лишь слегка прикрывает колени.
      Некоторые могут меня спросить, не слишком ли много внимания уделяю я бороде. Как бы пророк ни дурил, главное в нем все же не внешность, а его мысли и идеи. Это всеобщее заблуждение, которое я много лет и, правду сказать, вполне безуспешно пытаюсь развеять. Мысли и идеи пророков второстепенны. Пророк прежде всего действует не на мозги, а на гормональную сферу, для чего как раз и нужны борода и соответствующие ей жесты, ужимки и гримасы. Толпа, возбужденная сексуально, ошибочно полагает, что овладела идеями, ради которых стоит крушить церкви, строить каналы и уничтожать себе подобных. Интересно, что, развязывая сексуальную энергию масс, сами пророки очень часто бывают импотентами и говорят женскими голосами. Впрочем, к Симычу это утверждение относится лишь отчасти. Голос у него, правда, тонкий, но все остальное, как я слышал, в полном порядке, и именно это, противореча моей концепции, мешало мне признать его настоящим пророком.
      ЖЕНИХ
     
      Я рассказываю о событиях, свидетелем которых мне пришлось быть, так непоследовательно, потому что в результате всего случившегося со мною я утратил внутреннее ощущение разницы между прошлым и будущим.
      Когда Симыч стал знаменитым, его сразу признали все поголовно. Говорить о нем можно было только в самых возвышенных тонах, не допуская ни малейшей критики. А уж когда он женился на Жанете, при ней вообще нельзя было сказать, что, допустим, мне какая-то отдельная фраза или строчка из Симыча не понравилась. Все, что делал Симыч, было настолько безусловно замечательно, что даже определение "гениально" казалось недостаточным.
      Но она, между прочим, оценила его не сразу. Я помню тот период, когда он меня не только удивив, но даже потряс тем, что втюрился в нее с первого взгляда и сразу решил соблазнить ее своим "КПЗ", который в канцелярской папке с коричневыми тесемочками сам лично принес ей для прочтения.
      Жанета теперь об этом совершенно не помнит, но тогда она к "КПЗ" отнеслась очень сурово.
      - Ну скажи, - говорила она мне, - почему он пишет так длинно и почему у него герои все такие бескрылые, бесхребетные и ущербные? Куда они зовут и к чему ведут? Почему он всю нашу жизнь изображает только черными красками? Неужели он не мог найти в ней ничего положительного? Ну, конечно, все знают, отдельные ошибки и злоупотребления были, и партия о них сказала со всей прямотой. Но в конце концов, сколько же можно об одном и том же? Ведь не только же плохое у нас было. Ведь сколько построено новых городов, заводов, электростанций...
      Подобные речи я слышал от Жанеты задолго до этого разговора. Раньше, правда, она их произносила увереннее. А теперь и в ней появились некоторые сомнения в правоте "нашего дела". От одних идеалов она незаметно для себя отдалялась, но к другим еще не пришла.
      Как сейчас помню, оказавшись однажды на Стромынке и не имея в кармане двух копеек, решил я проведать Зильберовича без звонка.
      Поднявшись на четвертый этаж, у самых дверей Зильберовича нос к носу столкнулся я с человеком во всем белом и парусиновом: парусиновые брюки, парусиновый пиджак, парусиновые ботинки, начищенные зубным порошком, и картуз образца ранних тридцатых годов (где он только его раздобыл?) - тоже из парусины.
      - Сим Симыч, добрый день! - поздоровался я.
      Он посмотрел на меня как-то странно, словно не узнавая, и, ничего не ответив, медленно и на ощупь, как слепой, стал спускаться по лестнице.
      Дверь мне открыла Клеопатра Казимировна. Она была ужасно взволнована и шепотом сказала мне, что минуту назад "это чучело" сделало ее Неточке (так она называла свою дочь) предложение.
      - Но это же просто наглость! - возмущалась она. - Не имея никакого положения да еще в таком возрасте...
      Кстати, насчет возраста: Симычу тогда всего-то было сорок четыре года, но выглядел он гораздо старше.
      Клеопатра Казимировна сказала мне, что Лео скоро придет, а Неточка у себя. И ушла на кухню. Жанета в ситцевом халате сидела на подоконнике и смотрела на улицу (наверное, хотела увидеть, как он выходит из подъезда).
      На круглом столе посреди комнаты стояла нераскупоренная бутылка алжирского вина и маникюрный набор в коробочке, обтянутой красным бархатом.
      Жанета со мной обычно особенно не откровенничала, а тут вдруг разговорилась и рассказала подробно, как Симыч пришел, как волновался, как долго пил чай и не уходил, как наконец поднялся и по-старомодному предложил ей руку и сердце. А когда она отвергла предложение, он разозлился и пообещал, что она еще горько пожалеет о своем решении, потому что о нем скоро узнает весь мир.
      - Ты себе представляешь? - сказала она мне, волнуясь, возмущаясь и проявляя в то же время какую-то странную для нее неуверенность. - О нем узнает весь мир! Ты можешь себе это представить?
      - Могу, - сказал я коротко.
      - Почему? - удивилась она. - В мире есть десятки или сотни тысяч писателей, и каждый из них рассчитывает прославиться на весь мир.
      - Ну да, - сказал я, - каждый рассчитывает. Но кто-то из них рассчитывает все же не зря. Ты же читала у него, что только один из двухсот миллионов сперматозоидов выбивается в люди.
      - Ты думаешь, ваш Симыч и есть тот один? - спросила она, скрывая за насмешкой сомнение.
      - Он очень упорный, - сказал я уклончиво.
      - Он сумасшедший, - сказала она. - Ты знаешь, что он мне наплел? Что он чуть ли не царского происхождения. Это он-то, этот счетовод в парусиновом картузе.
      Эти свои слова, я думаю, она давно позабыла, а я никогда бы не решился их ей напомнить.
      У ВАС ЕСТЬ АЙДЕНТИФИКЕЙШЕН?
     
      Мы ехали по местной дороге No 4, точно соблюдая инструкцию: впереди голубой "шевроле" с заляпанным грязью номером, за ним я во взятой напрокат "тоете". Как и было предписано, я старался держать дистанцию, не слишком приближаясь к "шевроле", но и не упуская его из виду.
      Я думал, куда, интересно, смотрит канадская полиция и почему она не обращает внимания на то, что номер заляпан, хотя в окрестностях Торонто, судя по поблекшей траве, дождей давно не было. И конечно, думал я о Симыче, о его странных чудачествах и привычках и об этой идиотской игре в шпионы, при которой надо закрывать окна машины и заляпывать номер.
      - Тоже мне неуловимый Джо, - сказал я самому себе, вспомнив анекдот о всаднике, воображавшем себя неуловимым потому, что ловить его никто не собирался.
      Водитель передней машины знал свое дело хорошо. Он держал все время одну и ту же скорость, не делал резких маневров и заранее включал сигнал поворота.
      После городка, который назывался, кажется, Лоренсвил, начался большой сосновый лес за аккуратной оградой из металлической сетки. Мы проехали вдоль этой сетки несколько километров, когда водитель "шевроле" включил правый поворот.
      Съезд в лес обращал на себя внимание только тем, что был почти неприметен. Но у самого начала лесной дороги на ограде висел большой белый щит с таким текстом:
      ATTENTION!!!
      PRIVATE PROPERTY!
      TRESPASSING STRICTLY PROHIBITED!
      VIOLATORS WILL BE PROSECUTED! (4)
     
      Очевидно, водителя "шевроле" это предупреждение не касалось.
      После еще нескольких километров сухой, посыпанной гравием дороги мы наконец уткнулись в зеленые железные ворота, от которых в обе стороны уходил и скрывался в лесу такой же зеленый железный забор. Вернее, уткнулся в эти ворота только я на своей "тоете". Перед "шевроле" ворота открылись, а передо мной как раз успели закрыться.
      Я, естественно, удивился, но проявлять нетерпение не спешил и стал разглядывать ворота, над которыми была широкая железная полоса в виде арки, а на этой полосе большими русскими буквами было обозначено:
      ОТРАДНОЕ
     
      Я уже раньше слышал, что Симыч так назвал свое имение. Не успел я выкурить сигарету, как ворота открылись снова и я въехал внутрь. Но недалеко. Потому что за воротами был еще шлагбаум и полосатая будка, из которой вышли два кубанских казака - один белый, другой негр, оба с вислыми усами и с длинными шашками на боку.
      Белый при ближайшем рассмотрении оказался Зильберовичем.
      - Здорово! - сказал я ему. - Ты что это так вырядился?
      - У вас есть какой-нибудь айдентификейшен? - спросил он, не проявляя никаких признаков узнавания.
      - Вот тебе айдентификейшен, - сказал я и сунул ему под нос фигу.
      Негр схватился за шашку, а Зильберович поморщился.
      - Нужно предъявить айдентификейшен, - повторил он.
      Тем временем негр открыл багажник моей машины и, ничего в нем не найдя, кроме запаски, тут же закрыл.
      - Слушай, Лео, - сказал я Зильберовичу сердито. - Я из-за тебя провел шестнадцать часов в дороге, отстань от меня со своими идиотскими шутками.
      - Нужен айдентификейшен, - настойчиво повторил Лео и покосился, на негра, который, приблизившись, смотрел на меня не очень-то доброжелательно.
      - Ну ладно, - сказал я, сдаваясь. - Если ты настаиваешь на том, чтобы играть в эту странную игру, вот тебе документ. - Я дал ему мои водительские права в развернутом виде.
      Он изучил их внимательно. Как на проходной сверхсекретного учреждения. Несколько раз сверил меня с карточкой и карточку со мной. И только после этого раскрыл мне свои объятия:
      - Ну, здравствуй, старина!
      - Пошел к черту! - сказал я, вырвав свои права и отпихиваясь.
      - Ну ладно, ладно, будет тебе пыхтеть, - сказал он, хлопая меня по спине. - Ты же сам знаешь, КГБ за Симычем охотится, а они, если захотят, загримировать могут кого хочешь под кого хочешь. Ну, пошли. Сейчас чего-нибудь с дорожки рубанем. Эй, Том! - обратился он к черному казаку по-английски. - Поставь его машину где-нибудь у конюшни.
      В УСАДЬБЕ
     
      Усадьба, на территории которой я очутился, напоминала что-то не то вроде Дома творчества писателей в Малеевке, не то правительственного санатория в Барвихе, куда я однажды совершенно случайно попал.
      Длинное трехэтажное здание с полукруглым крыльцом и колоннами. Перед крыльцом довольно большая, прямоугольная, мощенная красным кирпичом площадь, и от нее во все стороны лучами расходятся асфальтированные аллеи, обсаженные по краям молодыми березами. Слева от дома пара аккуратных коттеджей с маленькими окнами, справа небольшая церквушка с тремя скромными луковками и какие-то еще постройки в отдалении напротив главной усадьбы. А там еще дальше поблескивает на заходящем солнце озеро.
      На площади я увидел полосатый столб с фанеркой наверху и надписью "СССР".
      - Что значит Си-Си-Си-Пи? - спросил я у Зильберовича.
      - Что еще за Си-Си-Си-Пи? - не понял он.
      - Ну вон на столбе что написано?
      - Ах это? - засмеялся Зильберович. - Ну, старик, ты даешь! Что значит эмигрантская привычка к латинским буквам. Но это, старик, не по-английски написано, а по-русски: Эс-Эс-Эс-Эр.
      - Это что же, с советской границы утащено?
      - Да нет, это Том сделал. Ну да ладно, ты потом все поймешь.
      Какое-то существо женского пола в очень открытом сверху и снизу красном сарафане, стоя к нам спиной, поливало из шланга клумбу с хризантемами. Более безобразной фигуры я в жизни своей не видел. Она состояла в основном из огромного зада, а все остальное из него произрастало как бы случайно.
      Бросив меня, Зильберович подкрался к этому заду и вцепился в него двумя руками.
      - Ой, батюшки! - вскрикнула владелица зада и, обернувшись, оказалась молодой девахой с простонародным лицом, покрытым веснушками. - Это вы, барин, - сказала она, улыбаясь довольно глупо. - Вы все шутите и шутите, а потом Том спрашивает меня, откеля синяки.
      - А ты приходи ко мне, я тебе их попудрю, - сострил Зильберович и, пошлепав ее дружелюбно, сказал мне: - Это наша Степанида. Стеша. Она жена Тома, который перед этим произведением, - он снова пошлепал произведение, - устоять не мог.
      - Да вы ж, барин, все кобели, - сказала Стеша, по-прежнему улыбаясь, - и у женщины никакого другого места не замечаете.
      Мы пошли дальше, и я заметил Лео, что его отношение к половому вопросу за прошедшее время, кажется, изменилось.
      - Да нет, - смутился Лео. - Не изменилось. Но здесь, знаешь, жизнь такая уединенная, скучная, и иногда хочется как-то развеяться.
      - А этот Том куда смотрит?
      - А он никуда не смотрит, - ответил Лео беспечно. - Он человек широкий.
      Когда мы приблизились к крыльцу, на нем появилось еще одно существо, которое тут же кинулось мне на грудь. Это была порядочных размеров овчарка. Я собирался проститься с жизнью, когда почувствовал, что она лижет мне нос.
      - Плюшка! - закричал Зильберович, оттаскивая собаку. - Что ж ты за гад такой, за поганец! Ну что ты за собака! Не зря Симыч прозвал тебя Плюралистом.
      - Плюралистом? - переспросил я удивленно.
      - Ну да, - сказал Зильберович. - Со всеми без разбору лижется. Настоящий плюралист. Но мы его, чтобы не обижать, зовем Плюшкой.
      Следом за Плюшкой на крыльцо вышла русская красавица в красном шелковом сарафане, батистовом платочке, сафьяновых сапожках, с большой светло-русой косой, аккуратно уложенной вокруг головы.
      - Батюшки, кого это Бог послал! - сказала она, лучезарно улыбаясь мне сверху.
      Это была Жанета.
      Она легко сбежала с крыльца, и мы троекратно, как принято среди уважающих русские обычаи иностранцев, облобызались.
      - Ты совсем не изменилась, - сказал я Жанете.
      - Мне некогда меняться, - сказала она. - Мы здесь все работаем по шестнадцать часов в день. А вот ты поседел и растолстел.
      - Да-да, - признал я печально. - Что есть, то есть.
      - Ну пойдем, потрапезничаем, чем Бог послал.
      Мы поднялись на крыльцо и оказались в просторном вестибюле с колоннами. Прямо поднималась к кадушке с фикусом широкая лестница, покрытая ковром, справа была двустворчатая стеклянная дверь, занавешенная изнутри чем-то цветастым, над дверью висело распятие.
      Жанета перекрестилась. Зильберович снял кубанку и тоже перекрестился. К моему удивлению, он оказался совершенно лысым.
      - А ты что же лоб не крестишь? - покосилась на меня Жанета. - Воинствующий безбожник?
      - Да нет, - сказал я. - Не воинствующий, а легкомысленный.
      В трапезной я попал в объятия Клеопатры Казимировны, так же, как и я, за эти годы весьма располневшей. Она была в темно-зеленом платье, в фартуке чуть посветлее и в белой наколке.
      Лео повесил шашку на крюк у дверей.
      Мы расположились в углу ничем не покрытого большого, персон на двенадцать, дубового стола. Стулья тоже были дубовые.
      Клеопатра Казимировна тут же принесла из расположенной рядом кухни чугунок со щами, а Жанета расставила деревянные плошки и ложки.
      - Что будешь пить, квас или компот? - спросила Жанета.
      - А что, другого выбора нет? - спросил я настороженно.
      Зильберович наступил мне на ногу и подмигнул.
      - Спиртного не держим, - сухо сказала Жанета.
      - А, ну да, - сказал я, - вы, конечно, не держите. Зато я держу.
      Я нагнулся за своим чемоданчиком типа "дипломат", в котором лежала купленная еще во Франкфуртском аэропорту бутылка немецкой водки "Горбачев".
      - В этом доме спиртное вообще не пьют, - остановила меня Жанета.
      О Господи! - подумал я с тоской, но ничего не сказал.
      Зильберович толкнул меня коленом. Я его понял и попросил квасу, вкус которого уже слегка подзабыл.
      Щи, к моему удивлению, оказались совершенно пресными, и я стал шарить глазами по столу.
      - Тебе что-нибудь нужно? - спросила Жанета.
      - Да, - сказал я. - Соли, если можно.
      - Мы соль не употребляем, потому что у Сим Симыча диабет и бессолевая диета.
      - А, да! - сказал я разочарованно. - Я не подумал. А у меня как раз солевая диета.
      - Ну да, - добродушно засмеялась Жанета. - У тебя диета солевая и алкогольная.
      - Вот именно, - подтвердил я. - И еще табачная.
      - Кстати, - заметила Жанета, - у нас в помещениях не курят.
      - Это ничего, - успокоил я ее. - Сейчас тепло, я и на улице могу покурить.
      После щей дали перловую кашу с молоком, при котором отсутствие соли ощущалось меньше.
      Клеопатра Казимировна подробно меня расспрашивала о жизни в Германии, о жене и детях, как мы живем, что делаем. Я объяснил: сын учится в реальшуле, дочка в гимназии, я работаю, жена помогает мне и ездит за покупками.
      - Она научилась водить машину? - спросила Клеопатра Казимировна.
      Я сказал, нет, не научилась, ездит на велосипеде.
      - На велосипеде? - переспросила Жанета. - Но это же неудобно. Платье может задраться или попасть в колесо.
      Я заверил ее, что эта опасность моей жене не грозит, потому что она в джинсах ездит.
      - В джинсах? - поразилась Жанета. - Ты разрешаешь ей ходить в джинсах?
      - Она у меня разрешения не спрашивает, - сказал я. - Но я не вижу в джинсах ничего дурного.
      - Неточка у нас стала такая строгая, - заметила Клеопатра Казимировна не то с гордостью, не то извиняясь.
      - Да, строгая, - твердо сказала Жанета. - Женщина должна ходить в том, в чем ей предписано Богом.
      На это я заметил, что, по имеющимся у меня сведениям, Бог сотворил женщину в голом виде, а что касается джинсов, то их сейчас носят все, и мужчины, и женщины, и гермафродиты.
      Я еще хотел что-то сказать по этому поводу, но Зильберович так наступил мне на ногу, что я чуть не вскрикнул и, меняя тему, деликатно спросил, почему ж это не видно хозяина.
      - А он уже поужинал, - сказал Лео.
      - Но потом он выйдет или мне лучше к нему зайти?
      Жанета переглянулась с матерью, а Лео откровенно засмеялся.
      - Сим Симыч, - сказала Жанета, - после ужина делами не занимается.
      - Да, - сказал я со сдержаным недовольством, - но я же не по своему делу приехал.
      - А он после ужина никакими делами не занимается, - повторила Жанета. - Ни своими, ни чужими.
      - Да-да, старик, - подтвердил Зильберович. - Он сейчас тебя принять просто никак не может. Он сейчас словарь Даля заучивает, а потом будет Баха слушать, он перед сном всегда Баха слушает, он без Баха заснуть не может.
      Я отодвинул кашу и встал. Я сказал:
      - Вы меня, конечно, извините... В первую очередь вы, Клеопатра Казимировна, и ты, Жанета, но я такого обращения просто не понимаю. Я к вам в гости не набивался. У меня нет лишнего времени. Мне предстоит далекое и, может быть, даже очень опасное путешествие. Я к вам приехал только потому, что Лео очень настаивал. Я не спал ночь, я добирался до вас шестнадцать часов с пересадками...
      - Ну, старик, старик, ну что ты раскипятился. - Зильберович схватил меня за руку и тянул вниз. - Ну добирался, ну устал. Так сейчас отдохнешь. Пока Нетка тебе постель приготовит, мы с тобой поболтаем... - Он опять подмигнул мне и скосил глаза на мой "дипломат"... - ляжешь, выспишься, а завтра разберемся.
      Откуда-то сверху лилась тихая мелодия. Будучи большим знатоком музыки, я сразу узнал произведение Баха "Хорошо темперированный клавир".
      НА БЕЛОМ КОНЕ
     
      Проклятый Зильберович! Мало было ему привезенной мной "Горбачева", так он еще 0.75 "Бурбона" потом притащил, говоря, что американцы считают "Бурбон" лучшим в мире напитком. Но они-то этот лучший напиток сильно разбавляют содовой, а мы неразбавленный заедали соленым огурцом.
      Конечно, разбавлять такой напиток глупо и даже кощунственно, но мешать его с водкой, пожалуй, тоже не стоило.
      С трудом разлепив глаза, я огляделся.
      Я лежал на деревянном топчане с жестким матрасом. В каком-то странном помещении - то ли тюремная камера, то ли монашеская келья. В одном углу божница, в другом таз и деревенский рукомойник (неужели тот самый, который я видел лет двадцать с лишним тому назад в подвале у Симыча?). Малюсенькое окошко под самым потолком, а сквозь него врываются в помещение всякие премерзкие звуки. Какая-то сволочь стучит в барабан и дудит на визгливой дудке. Ну что за наглость! Ну разве можно в такую рань...
      Я поднес к глазам часы и обалдел. Без двадцати двенадцать, а я все еще дрыхну. И это в доме, где хозяин и все его помощники работают с утра до вечера.
      Господи, ну зачем же я столько пил? Ну почему я не могу, как люди, как американец какой-нибудь, налить немножко в стакан, разбавить содовой и вести спокойный такой, уравновешенный разговор о Данте или налогах?
      Впрочем, и у нас разговор был по-своему интересный. Лео сначала важничал и скрытничал, а потом, наклюкавшись, кое-что выболтал о их здешней жизни.
      Живут они очень замкнуто. Симыч ежедневно пишет по двадцать четыре страницы. Иногда он работает в кабинете, иногда - гуляя по территории усадьбы. Гуляя, он пишет на ходу в блокноте. Исписав очередной лист, швыряет его не глядя на землю, а Клеопатра Казимировна и Жанета тут же эти листки подбирают и складывают. Забегая вперед, скажу, что я потом видел, как это происходит. Симыч гуляет с блокнотом, а жена и теща тихо ходят за ним. Когда он швыряет очередной листок, они подхватывают его, тут же читают, и Жанета немедленно оценивает написанное по однобалльной системе. "Гениально!" - говорит она шепотом, чтобы не помешать Симычу.
      Когда-то точно так же она оценивала Ленина. Помню, еще в университете я взял у нее какую-то ленинскую брошюру (кажется, "Государство и революция"), так там слово "гениально" было написано на полях чуть ли не против каждой строчки.
      Все-таки мешать "Горбачева" с "Бурбоном" не стоит. Голова трещала ужасно, и у меня даже появились мысли, что с пьянством пора кончать. И я даже дал себе слово, что кончу. Только бы вот опохмелиться, а потом решительно завязать.
      Барабан все стучал, и дудка дудела, не давая сосредоточиться.
      Я встал на табуретку и дотянулся до окна. Глянул наружу и не поверил своим глазам. На площади перед домом, как раз под полосатым столбом с табличкой "СССР", стоял советский солдат в полной форме с автоматом через плечо. Я в отчаянии потряс головой. Что это такое? Советские войска вторглись в Канаду или мне уже черти мерещатся?
      Скосив глаза, я увидел негра Тома с саксофоном и Степаниду с барабаном, даже большим, чем ее задница. Как я и предположил, они не играли, а только настраивались.
      Потом появились две русские красавицы в цветастых сарафанах и платочках. Одна из них держала на руках каравай хлеба, а другая тарелку с солонкой.
      Потом... Я не понял точно, как это получилось. Сначала, кажется, раздался удар колокола, потом Том затрубил что-то бравурное, а Степанида ударила в барабан. И в то же самое время на аллее, идущей от дальних построек, появился чудный всадник в белых одеждах и на белом коне.
      Пел саксофон, стучал барабан, пес у крыльца рвался с цепи и лаял Конь стремился вперед, грыз удила и мотал головой, всадник его сдерживал и приближался медленно, но неумолимо, как рок.
      Как я уже сказал, он был весь в белом. Белая накидка, белый камзол, белые штаны, белые сапоги, белая борода, а на боку длинный меч в белых ножнах.
      Я открыл окно настежь и высунул голову, чтобы лучше видеть и слышать. Пристально вглядевшись, я узнал во всаднике Сим Симыча. Лицо его было одухотворенным и строгим.
      Симыч приблизился к часовому Саксофон и барабан смолкли. Симыч вдруг как-то перегнулся, сделал движение рукой, и в солнечных лучах сверкнул длинный и узкий Меч. Похоже было, что он собирается снести несчастному солдату голову.
      Я зажмурился. Открыв глаза снова, я увидел, что солдат стоит с поднятыми руками, автомат его лежит на земле, но Симыч все еще держит меч над его головою.
      - Отвечай, услышал я звонкий голос, - зачем служил заглотной власти? Отвечай, против кого держал оружие?
      - Прости, батюшка, - отвечал солдат голосом Зильберовича. Не по своему желанию служил, а был приневолен к тому сатанинскими заглотчиками.
      - Клянешься ли впредь служить только мне и стойчиво сражаться спроть заглотных коммунистов и прихлебных плюралистов?
      - Так точно, батюшка, обещаю служить тебе супротив всех твоих врагов, бречь границы российские от всех ненавистников народа нашего.
      - Целуй меч! - приказал батюшка.
      Опустившись на колена, Зильберович приложил меч к губам, а Симыч пересек воображаемую линию границы, после чего две красные девицы (теперь у меня уже не было сомнений, что их изображали Жанета и Клеопатра Казимировна) поднесли ему хлеб да соль.
      Симыч принял хлеб-соль, протянул девицам руку для поцелуя и, пришпорив коня, быстро удалился по одной из боковых аллей.
      На этом церемония, видимо, закончилась Все участники разошлись.
      Пока я натягивал штаны, Зильберович, как был, в форме и с автоматом, заглянул ко мне в келью.
      - Все спишь, старик! - сказал он с упреком. И даже репетиции нашей не видел.
      - Видел, - сказал я. - Все видел. Только не понял, что все это значит.
      - Чего ж тут не понимать? - сказал Зильберович. - Тут и понимать нечего Симыч тренируется.
      - Неужто надеется вернуться на белом коне? - спросил я насмешливо.
      - Надеется, старик. Конечно, надеется.
      - Но это же смешно даже думать.
      Видишь ли, старик, - выбирая слова, сказал Зильберович. Когда-то ты встретил Симыча в подвале, нищего и голодного, с сундуком, набитым никому не нужными глыбами. Тогда тебе его планы тоже казались смешными. А теперь ты видишь, что прав был он, а не ты. Так почему бы тебе не предположить, что он и сейчас видит дальше тебя? Гении всегда видят то, что нам, простым смертным, видеть не дано. Нам остается только доверяться им или не доверяться.
      Признаюсь, его слова меня почти не задели Его прежнее высокое мнение обо мне давно уже развеялось в прах Он Симыча ставил под облака, а меня на один уровень с собой или даже ниже Потому что он все же состоял при гении, а я болтался сам по себе. Но я, понимая, что Лео человек пустой, не обиделся. Я глянул на часы и спросил Зильберовича, как он думает, получу я место на шестичасовой рейс прямо в аэропорту или стоит забронировать его заранее по телефону.
      Зильберович посмотрел на меня не то удивленно, не то смущенно (я точно не понял) и сказал, что улететь сегодня мне никак не удастся.
      - Почему? спросил я.
      - Потому что Симыч с тобой еще не говорил.
      - Ну так у нас еще есть достаточно времени.
      - Это у тебя есть достаточно времени, заметил Зильберович. А у него нет. Он хотел тебя принять во время завтрака, но ты спал. А у него все время расписано по минутам В семь он встает. Полчаса бег трусцой вокруг озера, десять минут - душ, пятнадцать минут - молитва, двадцать минут - завтрак. В восемь пятнадцать он садится за стол Без четверти двенадцать седлает Глагола...
      - Кого?
      - Ну, это его конь. Глагол. Ровно в двенадцать - репетиция въезда в Россию. Потом опять работа до двух. С двух до половины третьего он обедает.
      - Вот очень хорошо, - закричал я. - Пусть меня во время обеда и примет.
      - Не может, - вздохнул Зильберович. - Во время обеда он просматривает читалку.
      - Чего просматривает?
      - Ну, газету, - сказал раздраженно Лео. - Ты же знаешь, что он борется против иностранных слов.
      - Но после обеда у него, я надеюсь, есть свободное время?
      - После обеда он сорок минут занимается со Степанидой русским языком, потом полчаса спит, потому что ему нужно восстанавливать силы.
      - Ну после сна.
      - После сна у него опять маленькая зарядка, душ, чай и работа до семи. Потом ужин.
      - Опять с газетами?
      - Нет, с гляделкой.
      - Понятно, - сказал я. - Значит, телевизор смотрит. Развлекается. А я его ждать буду!
      - Да что ты! замахал руками Зильберович. - Какие там развлечения! Он смотрит только новости и только полчаса. А потом опять работает до десяти тридцати.
      - Ну хорошо, пусть примет меня после десяти тридцати. Тогда я по крайней мере уеду завтра утром.
      - От десяти тридцати до одиннадцати тридцати он читает словарь Даля, потом у него остается полчаса на Баха и пора спать. Да ты, старик, не волнуйся. Завтра он тебя наверняка примет. Только ты уж к завтраку не проспи.
      - Все-таки вы нахалы! сказал я в сердцах.
      - Кто это мы?
      - Ну, я не буду говорить об остальных, но ты нахал, а твой Симыч нахал трижды. Мало того, что заставил меня через полмира переть, так еще тут выдрючивается. У него расписание, у него времени нет. Мне мое время, в конце концов, тоже для чего-то нужно.
      - Вот именно, - оживился Зильберович. - Твое время нужно тебе, а его время нужно всем, всему человечеству.
      Тут я совершенно взбесился. Я, между прочим, эти ссылки на народ и человечество просто не выношу. И я сказал Зильберовичу, что если Симыч нужен человечеству, то пусть он к человечеству прямо и обращается. А я немедленно еду на аэродром. И, кстати, надеюсь, что все мои транспортные издержки будут возмещены.
      - Об этом, старик, можешь совершенно не беспокоиться, он все знает и все оплатит Но ты дурака не валяй. Если ты уедешь, он так рассердится, ты даже не представляешь.
      В конце концов он меня уговорил, я остался.


К титульной странице
Вперед
Назад