4 Купечество, тот "средний класс", который Наполеон рассчитывал найти в Москве, обнаружило дух полной непримиримости к завоевателю, хотя Ростопчин в Москве очень подозрительно относился к купцам-раскольникам и полагал, что они в душе ждут чего-то от Наполеона. Во всяком случае никаких торговых дел с неприятелем (очень этого домогавшимся) купцы не вели, ни в какие сделки с ним не входили и вместе со всем населением, которое только имело к тому материальную возможность, покидали места, занятые неприятелем, бросая дома, лавки, склады, лабазы на произвол судьбы. Московское купечество пожертвовало на оборону 10 миллионов рублей - сумму по тому времени огромную. Были значительные пожертвования деньгами от купечества также и других губерний. Пожертвования были очень значительные. Но если часть купечества очень много потеряла от великого разорения, созданного нашествием, то другая часть много выиграла. Многие купеческие фирмы "жить пошли после француза". Мы уж не говорим о таких взысканных фортуной удачниках, как Кремер и Бэрд (знаменитый потом фабрикант), разжившихся на поставках ружей, пороха и боеприпасов. На чрезвычайном заседании комитета министров 9 сентября было решено выписать из Англии пороху 40 тысяч пудов и 50 тысяч ружей. Выписку этих вещей брали на себя коммерции советник Кремер и заводчик Бэрд. Цена за пуд пороха была ими поставлена 29 рублей (серебром), за каждое ружье - 25 рублей[14]. Цены эти были очень и очень хорошие - не для казны, но для получивших этот заказ на поставку. Но и "средние" подрядчики, доставлявшие армии сено, овес, хлеб, сукно, кожу, "охулки на руку не клали" и жили с армейскими "комиссионерами" и "комиссарами" (интендантами) в дружбе, любви и совете. По военному времени торговаться много с поставщиками и подрядчиками не приходилось, проверять их счета было некогда. Генерал Ермолов только помечтал "сжечь" уличенного им вора-интенданта. О "сожжении" или хотя бы уголовном преследовании купцов-поставщиков речь могла идти лишь в совсем исключительных случаях (да и то уже тогда, когда война давно окончилась). Справедливые нарекания посыпались в 1812 г. на купечество за громадный и внезапный рост цен на все товары вообще и на предметы первой необходимости в частности. Знаменитые, всегда и всеми авторами цитируемые стихи применимы были не только к Петербургу, где они возникли: "Лишь с Англией разрыв коммерции открылся, то внутренний наш враг на прибыль и пустился. Враги же есть все те бесстыдные глупцы, грабители людей, бесчестные купцы" и т. д. Эти стишки сложены (о чем иногда забывается) не по поводу воины с Наполеоном, а в предшествующие годы, в годы континентальной блокады, но истинную популярность приобрели они в 1812 г., когда все вздорожало в совершенно неслыханных размерах. Дело было не только в полном прекращении ввоза товаров из-за границы, но и в огромных закупках и заготовках для армии и в обширных спекуляциях на этой почве. К этому нужно прибавить разорение занятой неприятелем территории, уничтожение промышленных предприятий, истребление посевов и урожая. В Смоленске. в Москве, в Вязьме, в Гжатске, в Можайске все фабрики без исключения были уничтожены огнем или дотла разграблены. Рабочих в тогдашней России числилось около 150 тысяч человек (в 1814 г. - 160 тысяч). Рабочие были большей частью крепостными и работали на фабриках своих помещиков или на предприятиях купцов, которым помещики передавали крестьян на определенные сроки, часть же рабочих была и вольнонаемной. И те и другие в большинстве случаев были тесно связаны с деревней, и когда пришла гроза двенадцатого года, рабочие занятых неприятелем мест разбежались по деревням. Очень сильно спекулировали и на предметах вооружения. Спекуляция эта получила новый толчок после посещения Москвы царем. До приезда царя в Москву и до его патриотических воззваний и объявления об ополчениях сабля в Москве стоила 6 рублей и дешевле, а после воззваний и учреждения ополчений - 30 и 40 рублей; ружье тульского производства до воззваний царя стоило от 11 до 15 рублей, а после воззваний - 80 рублей; пистолеты повысились в цене в пять-шесть раз. Купцы видели, что голыми руками отразить неприятеля нельзя, и бессовестно воспользовались этим случаем для своего обогащения, - так свидетельствует несчастный Бестужев-Рюмин, который не успел в свое время выехать из Москвы, попал в наполеоновский "муниципалитет", старался там (конечно, без существенных результатов) защитить жизнь и безопасность оставшейся кучки русских, а в конце концов после ухода французов был заподозрен в измене, подвергся преследованию и нареканиям. Уже в декабре московские купцы стали подавать правительству заявления об убытках от нашествия. Реестры при этом составлялись очень подробные. Начинались многие эти заявления одной и той же курьезной формулой, очевидно, пущенной в ход каким-нибудь грамотеем-приказным, зарабатывавшим по купечеству на составлении просьб и иных бумаг: "Известный всем неприятель, вторгнувшись в Москву, пожег в ней домы и купеческие ряды, в числе которых сгорело на великотысячную сумму и моего разного товара" [15]. Последствий эти прошения (как общее правило) не имели. Есть свидетельства о денежных пожертвованиях в 1812 г. и от дворянства, но в большинстве случаев нельзя принимать за чистую монету все эти помещичьи заявления о пожертвованиях, приносимых на алтарь отечества. Вот, например, помещики Невельского уезда Витебской губернии заявили (уже после войны), что они ставили продовольствие для русских войск из чистейшего патриотизма и не желают получать за это деньги, но скептический витебский губернатор Лешерин фон Герцфельд доносит сенату: "Они (помещики. - Е. Т.), описывая, что все исполняли единственно из верноподданнической ревности, между прочим нечувствительно ведут, чтобы им за перевозку овса и каких-то других предметов сделали уплату, а также уволили бы и от взноса податей, которых, может быть, больше следует с них взыскивать, нежели сколько получить им от казны за поставленные ими припасы. Следственно, мысли их стремятся к тому, чтобы под видом верноподданнического пожертвования приобресть себе сугубое вознаграждение" [16]. Вчитываясь в подобные документы, мы часто замечаем, куда "нечувствительно ведут" некоторые патриотические заявления. Конечно, были и мелкие, обыденные, житейские интересы и узко личные помышления, и как курьезен иногда бывает этот калейдоскоп действительной жизни, когда читаешь некоторые документы! Вот перед нами письмо, помеченное из лагеря в Тарутине 30 сентября 1812 г. Москва уже сдана и сгорела. Наполеон в Кремле. Генерал Лавров пишет в Петербург Аракчееву: "Должно, наконец, отдать справедливость русским, что они ни в каком положении не унывают; пламенное их усердие непременно. По истине вам скажу, что не слыхал ни одного человека, жалующегося о потере своей, всякий стремится к одному предмету, дабы Россию избавить от нашествия вражия. Умы до такой степени воспламенены, что генералы, офицеры, солдаты и мужики лучше согласятся погребстись под развалинами отечества своего, нежели слышать о мире... При помощи всевышнего отметим неприятелю - вот цель всех наших желаний - и потом поедем на отдых. А между тем сделайте одолжение, милостивейший благодетель мой, попросите Гурьева, дабы он предписал, что всемилостивейше пожалованная мне земля в Козельском уезде отдана была калужской казенной палатой, которая, кажется, и по сие время не извещена". Это простодушное "а между тем" с прямым переходом от Наполеона, у которого нужно вырвать Россию, к калужской казенной палате, у которой нужно вырвать "пожалованное" имение, очень типично и для класса, к которому принадлежал автор письма, и для момента. Ведь он явно одинаково искренен и в желании победить Наполеона и в усилиях сломить сопротивление калужской казенной палаты. Кстати отмечу, раз уже упомянуто имя Аракчеева, еще и следующее: Аракчеев, никогда даже и на сотню верст не приблизившийся ни к одному опасному месту за всю войну, хотя он был генералом и состоял на действительной службе, отличался, кроме исключительной трусости, еще необычайным своекорыстием и постоянно затруднял власти жалобами и ябедническими бумагами, имеющими целью избавить его, "как новгородского помещика", от каких-либо вызывавшихся войной чрезвычайных расходов и платежей. Конечно, воровавшие интендантские чиновники и грабившие казну помещики находили себе в Петербурге стойкого покровителя в лице Аракчеева. Характернейшую историю передает нам в своих записках сурово-правдивый Сергей Григорьевич Волконский, будущий декабрист, который служил в 1812 г. под начальством генерала Винценгероде, старавшегося по мере сил бороться против всех этих казнокрадов: "Но вопль чиновников, которым препятствовал Винценгероде делать закупы по фабулезным (сказочным. - Е. Т.) ценам, и таковой же вопль господ помещиков, которые как тогда, так и теперь и всегда будут это делать, кричать о патриотизме, но из того, что может поступить в их кошелек, не дадут ни алтына, - этот вопль нашел приют в Питере, и на эти жалобы, хотя в выражениях весьма учтивых, от графа Аракчеева был прислан Винценгероде запрос. Имея рыцарские чувства, Винценгероде, получив его, вспылил, не отвечал графу, но, написав письмо прямо государю, приказал мне немедленно отправиться с этим письмом в Петербург". Князь Волконский тотчас отправился к царю и был им принят. Дело было в октябре 1812 г. Александр предложил ему три вопроса, и Волконский так, по трем пунктам, и излагает вопросы царя и свои ответы: "1) Каков дух армии? Я ему отвечал: Государь! От главнокомандующего до всякого солдата все готовы положить свою жизнь к защите отечества и вашего императорского величества. 2) А дух народный? На это я ему отвечал: Государь! Вы должны гордиться им: каждый крестьянин - герой, преданный отечеству и вам. 3) А дворянство? Государь, сказал я ему: я стыжусь, что принадлежу к нему. Было много слов, а на деле ничего". Таковы были впечатления правдивого и беспристрастного свидетеля. Не менее интересна развязка дела с жалобой Винценгероде: Александр I, отлично понимая, что Винценгероде совершенно прав и что Аракчеев - покровитель воров и казнокрадов, стал на сторону Аракчеева. "Вот тебе письмо к Винценгероде, он поймет меня и убедится, что имею полное уважение и доверие к нему, но в ходе дел административных надо давать им общий ход..." Что означает эта умышленно темная фраза? А вот что: пусть Винценгероде не тревожится неприятными для него бумагами и пусть впредь "кладет их под красное сукно". То есть, значит, пусть не обращает внимания на запросы Аракчеева. Это - с одной стороны. А с другой стороны - царь тут же прибавил, заканчивая разговор с князем Волконским: "Через несколько часов потребует тебя для отправления граф Алексей Андреевич (Аракчеев. - Е. Т.), - ты не говори, что я тебя требовал к себе и что ты получил от меня конверт для вручения Винценгероде". Эти слова подчеркнуты самим С. Г. Волконским, который прибавляет: "Я указываю на эти последние слова, как на странный факт того, что государь себя подчинял какой-то двуличной игре с Аракчеевым и как доказательство силы Аракчеева у государя". Волконскому не суждено было передать эту странную беседу с царем генералу Винценгероде: пока он ехал из Петербурга в действующую армию, Винценгероде был взят в плен и, как читатель увидит дальше, чуть было не расстрелян Наполеоном. Но все равно - ясно, что ни Винценгероде и никто из подобных ему борцов за интересы казны ни малейшей поддержки со стороны царя не имели, и помещики могли и впредь спокойно продавать русской армии продукты по "фабулезным ценам", чувствуя за собой прочную защиту в лице "новгородского помещика" Аракчеева. Ни с этим "новгородским помещиком", ни с другими помещиками вообще Александр Павлович никогда не считал благоразумным ссориться, хотя очень хорошо понимал, что Винценгероде прав в своих действиях, а князь Волконский искренен в своих общих отзывах. У Аракчеева пред глазами были высокие образцы для подражания. Наиболее резкий контраст героическому самопожертвованию народных масс являло то, что происходило в верхах. Ограничимся одним, но зато особо показательным примером. Царский брат цесаревич Константин Павлович, укрывшись от войны в Петербурге, времени даром не терял. Он представил в Екатеринославский полк 126 лошадей, прося за каждую 225 рублей. "Экономический комитет ополчения сомневался, отпустить ли деньги, находя, что лошади оных не стоят". Но государь приказал, и Константин получил 28 350 рублей сполна, а затем лошади были приняты: "45 сапатых застрелены немедленно, чтобы не заразить других, 55 негодных велено продать за что бы то ни было, а 26 причислены в полк". Это было единственной "услугой", оказанной отечеству Константином Павловичем в 1812 г. В. И. Бакунина в своих интимных заметках говорит по поводу этого поступка Константина, что "язык недостаточен", чтобы приискать "название истинно выразительное" для подобных деяний; "надобно изобрести новые", достаточно "выразительные" слова, чтобы восславить Константина Павловича так, как он того заслуживает [17].
      5 Несмотря на постепенно все возрастающее в народе чувство ненависти к врагу, несмотря на отсутствие сколько-нибудь приметных оппозиционных настроений в дворянском классе русского общества, правительство было в 1812 г. неспокойно. Бедственное начало войны, нелепый Дрисский лагерь немца Фуля, где чуть было не погибло все русское войско, погоня французской армии за Барклаем и Багратионом, гибель Смоленска - все это очень волновало умы и в дворянстве, и в купечестве, и в крестьянстве (особенно затронутых нашествием в сопредельных с ними губерниях). Слухи о том, что сам Багратион считает Барклая предателем, что по армии шныряет немец Вольцоген, немец Винценгероде и другие, придавали особенно зловещий смысл этому бесконечному отступлению Барклая и щедрой отдаче неприятелю чуть не половины Российской империи. Сдача и гибель Москвы довели раздражение до довольно опасной точки. Мы видели, в каких выражениях и в каком тоне предостерегала царя его сестра Екатерина Павловна. Александр был в тревоге, и в такой же тревоге были в этот критический момент окружающие его. Балашову, министру полиции, уже давно не нравились некоторые проявления слишком, так сказать, рассуждающего патриотизма. "Кто это вам позволил, господа?" - так он приветствовал дворян, приезжавших в столицу повергнуть свои чувства "к подножию престола". Так же был настроен и Ростопчин, готовивший, как мы видели, фельдъегерские тройки для слишком активных московских патриотов в июле 1812 г. Корпус жандармов тогда еще не существовал, дело политического выслеживания было поставлено довольно кустарным способом, любители и добровольцы играли значительную роль. Министерство полиции во главе с Балашовым, петербургская полиция во главе с французом Жаком де Сангленом, министр внутренних дел Козодавлев, конкурирующий с Балашовым и де Сангленом, Ростопчин, которого они все ненавидели и который их не терпел, - все эти власти занимались, во-первых, подсиживаньем друг друга, во-вторых, собиранием придворных и великосветских сплетен, в-третьих, перехватыванием чужих писем. Россия полна была наполеоновскими шпионами обоего пола и всех мастей, и эти шпионы преспокойно сидели в Петербурге, в Москве, в Одессе, в Риге, в Кронштадте вплоть до нашествия, а многие остались и после нашествия и служили верой и правдой Наполеону, когда он был в Москве. Никого из них все эти русские полицейские следопыты не уследили, а между тем сколько было возни с организацией этой слежки! И в какой хаос пришло это дело при военной грозе 1812 г.! Приведу документальные примеры. Владелец большой суконной и шерстобитной фабрики в селе Бондарях, Тамбовского уезда, француз Лионн был заподозрен в шпионстве в пользу Наполеона. Опасаясь возмущения патриотически настроенных рабочих, центральные и местные власти заботились не столько о том, чтобы обезвредить шпиона, сколько о том, чтобы прикрыть самый факт шпионажа и не довести его до сведения рабочих. Министр внутренних дел писал тамбовскому губернатору: "Весьма опасно, чтобы огласка не довела крестьян-фабричных до возмущения и до остановки работ на фабрике". После гибели Москвы, когда правительство было особенно неспокойно, оно даже совершило в области расследования внутреннего шпионажа некоторые необдуманные поступки, на которые люди, в этой сфере имевшие и дар и призвание, взирали с большим неодобрением и опасениями. Тут мы наталкиваемся на нечто вроде порицания ученого знатока и специалиста против увлекающихся дилетантов, которые, не изучив техники дела, думают, что можно все взять одними лишь порывами и широкими стремлениями. В самом деле. Сидит в Нижнем-Новгороде переехавший из занятой Москвы помощник директора Московского почтамта Рунич, тот самый, который впоследствии искоренял безбожие в Петербургском университете. И вдруг он получает известие из Петербурга, что оттуда циркулярно предложено губернаторам требовать от губернских почтмейстеров подозрительные письма для перлюстрации. Он в смятении. Для многоопытного Дмитрия Павловича Рунича перлюстрация - это не ремесло, которому можно наскоро и кое-как выучиться, но одно из изящных искусств, требующее любовного культивирования, и нельзя первого встречного губернатора к нему подпускать, потому что могут получиться гибельные последствия. "...Освидетельствование корреспонденции и наблюдение за оною производилось всегда чрез один только почтамт посредством особых чиновников, при перлюстрации употребляемых, и сие делалось так тайно и с толикою осторожностью, что самые экспедиции разбора и отправления почт не ведали того, чья именно корреспонденция наблюдается и какие письма перлюстрации подвергаются", - с горечью и достоинством жалуется Рунич своему министру Козодавлеву. И до сих пор результаты были блестящие: "В доказательство того, что операция сия весьма скрытно производилась, представить можно то, что в течение многих лет самые перлюстрированные письма получавшим оные не подавали малейшего повода к сомнению или подозрению, и правительство чрез внушенную в публике доверенность к почтовому департаменту имело всегда в руках своих средства к таким открытиям, которые при самых усерднейших исследованиях оставались иногда скрытыми. По уважению сих истин и быв удостоверен, что поручение о наблюдении за корреспонденцией, сделанное почтовым конторам, совершенно подорвать может издавна утвердившуюся доверенность публики к почтовому департаменту, ибо губернские конторы ни средств для сего потребных не имеют, да и самое выполнение почтмейстерами предписаний господ губернаторов подвергнуться может огласке, и, следовательно, те лица, за коими наблюдение производиться будет, сделает осторожными, я имею справедливый повод думать, что под сим предлогом и непозволительное даже злоупотребление весьма легко вкрасться может" [18]. Эта "внутренняя доверенность" публики к почтамту, которую так ценил Рунич, в самом деле, судя по позднейшим его сетованиям, стала исчезать и заменяться самой "злокачественной" осторожностью со стороны лиц, пишущих письма. Вообще же помощник московского почт-директора Рунич прямо говорил своему начальнику министру внутренних дел Козодавлеву, что он смотрит на перлюстрацию писем как на главную свою обязанность по службе. Он только скорбит, что нет у людей уже прежней их доверчивости: все пишут о семейных делах и разных личных расчетах, да еще повадились отправлять по нескольку писем в одном большом пакете на безопасное чье-нибудь имя. Вот тут и следи! "Без сомнения, или по недоверчивости к почтовому месту или с другим каким видом это делается". Словом, никакого чистосердечия у отправителей писем нет, и это крайне затрудняет дело. Если на ком может взгляд остановиться с надеждой, то разве на некоем "Кр." (приведены только две первые буквы). Он, можно сказать, сам по себе ходячий почтамт. "По связям его со всеми знатными здешними домами и лицами, великому обращению в свете и, можно сказать, особой любезности он имеет (такие. - Е. Т.) средства узнавать и мнения частные и общие слухи, что никто с ним в сем случае поравняться не может". Но, конечно, на "Кр." надейся, а сам не плошай. "Но, несмотря на то, я не оставлю усугубить всех усилий моих, чтобы открыть подобный сему канал чрез перлюстрацию и особливо счастливым почту себя, если успех в том соответствовать будет и желаниям вашего превосходительства и усердному во всех отношениях стремлению моему" [19] и т. д. Хотя настроение народа было таково, что не было ни малейшей надобности поднимать искусственными мерами вражду к неприятелю, но правительство все же старалось через посредство синода мобилизовать духовенство на дело патриотической проповеди. Наполеоновская армия забирала церковную утварь, пользовалась церковными зданиями как квартирами и нередко как конюшнями. Это давало главное содержание антифранцузской церковной проповеди. Наполеон приказал широко распространять через лазутчиков и всех вообще, что он не преследует православной веры. Польский переводчик (переводящий с французского слово "император" словом "цесарь") выразил это так: "Что говорят попы о прибытии французов, известно ли им, что Наполеон не сделает воины вере, но только своим неприятелям? Известно ли, что цесарь строго приказал почитать церкви, монастыри, архимандритов и попов?" Эта наполеоновская контрагитация имела чрезвычайно мало успеха, и об осквернении церквей поминалось с возмущением еще долгие годы после нашествия. Нужно сказать, что в оккупированных местностях оставшееся духовенство, чтобы получить право на богослужение, входило в деловые сношения с неприятельскими властями. Священник Мурзакевич в Смоленске даже встретил однажды Наполеона "с крестом", выйдя ему навстречу, и за это и за другие действия того же порядка подвергся преследованиям после ухода французов. Были и еще подобные случаи в других местах, но от обвинения в измене духовенство все же в конце концов избавилось. Сложнее было положение православного духовенства в Литве и Белоруссии, относительно которых в течение всей войны была общая молва о том, что эти земли навсегда уже отойдут к восстанавливаемой Наполеоном Польше. Варлаам, архиепископ могилевский, получил 25 июля 1812 г. от маршала Даву приказ привести население Могилева к присяге на верность Наполеону. Архиепископ явился с соответствующей свитой в кафедральный собор и здесь привел народ к требуемой присяге и отслужил молебен с поминовением имени "великодержавного государя французского императора и италийского короля великого Наполеона и супруги его императрицы и королевы Марии-Луизы". То же самое произошло во всех церквах могилевской епархии. Любопытно, что секретарь консистории Демьянович, впоследствии обличавший Варлаама, не советовал Варлааму присягать и приводить к этой присяге по весьма удобопонятной причине: "...поелику французы еще не совершенно овладели Белорусской страной", а другой позднейший обличитель Варлаама, иеромонах Орест, не только тоже приводил к присяге на верность Наполеону, но даже доносил на тех духовных лиц, которые отказывались это делать. И Варлаам, и Орест, и духовенство, за ними пошедшее, все они были, как и многие, вполне убеждены в конечной победе Наполеона, в отторжении западных губерний от России и хотели полной покорностью по отношению к грозному завоевателю спасти православную епархию от грозившего натиска со стороны католической церкви. Лучше Даву, чем ксендз-официал Маевский, грозивший православному архиепископу; лучше Наполеон, чем римский папа. Так оправдывал Варлаам свой поступок, если не этими словами, то подобной аргументацией по существу [20]. Говоря о духовенстве в 1812 г., необходимо отметить еще одну любопытную подробность, прямо относящуюся к деликатной и затейливой проблеме об антихристе. Дело в том, что еще во вторую воину с Наполеоном, зимой и ранней весной 1807 г., синод счел политичным широко поставить с церковного амвона проповедь о том, что Наполеон есть предтеча антихриста. В народе для краткости Наполеона тогда стали именовать просто антихристом, так как "предтеча" - слово трудное и невразумительное. Потом, когда после битвы при Фридланде был внезапно заключен не только мир, но и теснейший дружественный союз между благоверным православным царем и этим самым антихристом, когда оба они публично обнимались и лобызались на тильзитском плоту, когда антихрист получил от царя ленту Андрея Первозванного, а царь получил от антихриста звезду Почетного легиона, то синод приказал духовенству в самом спешном порядке умолкнуть и ни о каких предтечах не сметь отныне и думать. Умолкли. Но как быть теперь, в 1812 г., когда Наполеон повел себя в таком отчетливо выраженном антихристовом стиле: оскверняет церкви, разоряет Россию, жжет Смоленск, жжет и грабит Москву? Очень уж соблазнительно было вспомнить об антихристе, тем более что Наполеон, как сказано, уже в 1807 г. вплоть до Тильзита был по этой части в сильнейшем подозрении. И вот эта проповедь снова сама собой кое-где началась уже с конца лета 1812 г. Но положительно не везло духовенству с этой темой! Опять пришлось ее оборвать, и притом по самой простой причине: в России тогда и в крестьянстве, и в мещанстве, и в купечестве, и среди православных, и среди раскольников было немало начитанных в писании людей, которых называли начетчиками и которые превосходно знали и Евангелие и Библию и Апокалипсисом интересовались в особенности. Эти начетчики нередко в религиозных спорах сбивали с толку и ставили в тупик не только священников, но и архиереев. Они-то и заставили духовенство продумать до конца эту проповедь о появлении антихриста. Получилось нечто неладное, несуразное и даже определенно вредное. Дело в том, что в конце концов спохватились: если в самом деле народ в России удостоверится, что Наполеон есть антихрист, то может махнуть рукой на сопротивление, так как ведь антихристу именно и предсказана полная победа и затем тысячелетнее благополучное царствование, а что потом, в 2812 г., антихристу придется круто, так ведь дожидайся этого благоприятного времени! И вот пастырям рекомендуется снять с Наполеона этот выгодный для него навет, будто он - антихрист. Пусть не хвастается: вовсе он не антихрист! "Да не смущается сердце ваше, не унывайте, не думайте, чтоб это был антихрист, особенный человек греха, предреченный в священном писании, что он явится в последние времена... Много в прошедшем времени было таких, о коих также думали, будто они - антихристы, но думали все напрасно... Итак, не думайте вопреки священному писанию и здравому рассудку, что будто Наполеона Бонапарта яко антихриста победить не можно, но он не что иное, как обманщик, воюющий не силой, а хитростью..." Мы уже отметили, что и без этой агитации настроение народа было непримиримо враждебным по отношению к внешнему врагу, и ненависть против него бушевала ярким пламенем. Правительство все-таки не прекращало полицейских наблюдений. Но все эти ухищрения политической и иной полиции, добровольных и казенных агентов и сыщиков, почтовых шпионов и перлюстраторов были совершенно бесполезны уже начиная с октября 1812 г., с битвы при Тарутине и с ухода Наполеона из Москвы. Если Александру простили его явную неспособность, его удаление в безопасный Петербург на все время войны, - словом, простили все только за решимость ни за что не мириться с Наполеоном, - то едва начала выясняться грозящая вражеской армии гибель, едва, еще не веря себе, стали замечать, что Бородино и гибель Москвы оказались вовсе не поражением и концом России, а, напротив, губительными ударами, нанесенными врагу, затих на время ропот и на самого царя и на царское окружение. Об этом именно моменте и писал Пушкин в сожженной им, к несчастью, главе "Евгения Онегина": Гроза двенадцатого года Настала - кто тут нам помог? Остервенение народа, Барклаи, зима иль русский бог? Но бог помог - стал ропот ниже... Царское правительство с Тарутинской битвы могло уже не беспокоиться. Грозный кризис миновал для него благополучно. А Тарутино было еще только зарницей, предвещавшей грандиозные события, оно было лишь первым симптомом грядущего освобождения России от неприятельского нашествия и совсем пока неясным еще предвестием полного истребления великой армии. Комментарии [1] Харкевич В. 1812 год в дневниках..., т. II, стр. 78-79. (Записки Бенкендорфа). [2] Ленингр. отд. Центр арх., Арх. культуры и быта, 159, • 57. Дело об ослушании крестьян, купленных надворным советником Яковлевым. Начато 7 мая 1812 г., кончено 27 октября 1813 г. [3] Журналы комитета министров. Царствование Александра I, т. II. СПб., 1888, • 30, стр. 466. [4] ГПБ, рукописн. отд., арх. Н. К. Шильдера, К-7, • 8. Богдан Греве - Д. П. Руничу, 15 октября 1812 г. [5] Журналы комитета министров. Царствование Александра I, т. П, стр. 566. [6] Журналы комитета министров. Царствование Александра I, приложение • XIII, стр. 712. [7] Ленингр. отд. Центр. арх., Арх. культуры и быта, департамент министерства юстиции, 1812 г. Рапорт прокурора от 13 декабря 1812 г. [8] Там же, донесение пензенского губернского уголовных дел стряпчего губернскому прокурору, 11 января 1813 г. [9] Ростопчин-Александру I, 17 декабря 1806 г. Москва. [10] Двенадцатый год в записках В. И. Бакуниной.- Русская старина, 1885, • 9, стр. 397. [11] Архив Ин-та истории АН СССР, бумаги Воронцова, VII, стр. 234 (без подписи). [12] Харкевич В. 1812 год в дневниках..., т. II, стр. 82-83 (Записки Бенкендорфа). [13] Отечественная война в письмах современников, • 331. 16 января 1813 г. Бромберг. [14] Журналы комитета министров. Царствование Александра I, т. II, стр. 553. [15] Бумаги, относящиеся к Отечественной войне 1812 г., собр. и изд. П. И. Щукиным, т. III, стр. 72. [16] Опись документов и дел, хранящихся в сенатском архиве.- Отечественная война, • 727, стр. 210-211. [17] Двенадцатый год в записках В. И. Бакуниной.-Русская старина. 1885, • 9, стр. 409. [18] ГПБ, рукописн. отд., арх. Н. К. Шильдера, К-7, • 8. Секретно. Нижний-Новгород, 19 октября, • 236, Рунич-Козодавлеву. [19] ГПБ, рукописн. отд., арх. Н. К. Шильдера, К-7, • 8. Секретно. Москва, 29 сентября 1813 г. Рунич-Козодавлеву. В собственные руки. [20] Сб. РИО, т. 139. Акты, документы, и материалы для истории 1812 года, стр. XXXV-XXXVII.
      Глава VIII
      ТАРУТИНО И УХОД НАПОЛЕОНА ИЗ МОСКВЫ
      1 Cейчас же после пожара Москвы у Наполеона на первый план выступают две задачи: первая и самая важная - непременно добиться здесь же, в Москве, мира; вторая - предохранить от окончательного разграбления солдатами то, что еще из съестных припасов и одежды могло уцелеть в Москве от пожара и вместе с тем (одно с другим было неразрывно связано) спасти расшатанную дисциплину в своей пестрой по составу армии. Обе задачи оказались совершенно невыполнимыми. Пожар уже утихал в некоторых частях города (в центре), но еще свирепствовал на окраине, когда Наполеон переехал из Петровского замка обратно в Кремль. Тут ему в самый день возвращения в Кремль сообщили, что генерал-майор Тутолмин, начальник Воспитательного дома, просит поставить стражу возле этого учреждения для охраны оставшихся в Москве питомцев. К полной неожиданности, Наполеон не только удовлетворил ходатайство Тутолмина, но и велел 18 сентября пригласить его в Кремль. Наполеон так начал разговор с Тутолминым 18 сентября: "Я бы желал поступить с вашим городом так, как я поступал с Веной и Берлином, которые и поныне не разрушены; но россияне, оставивши сей город почти пустым, сделали беспримерное дело. Они сами хотели предать пламени свою столицу и, чтобы причинить мне временное зло, разрушили созидание многих веков... Я никогда подобным образом не воевал. Воины мои умеют сражаться, но не жгут. От самого Смоленска я более ничего не находил, как пепел" [1]. В разговоре Наполеон был очень милостив. Говорил о преступности Ростопчина, которому всецело приписывал поджоги. Выяснилось, что генерал-губернатор велел увезти все пожарные трубы, и в этом Наполеон усматривал одну из главных улик. Были и другие: действительные или мнимые показания людей, судившихся в качестве поджигателей. Тутолмин на вопрос императора, не желает ли он еще о чем-нибудь просить, попросил позволения написать рапорт Марии Федоровне, высшей начальнице всех воспитательных домов в России. Наполеон не только позволил, но еще предложил Тутолмину добавить, что он, Наполеон, почитает по-старому Александра и желал бы заключить мир. Тутолмин все это написал в тот же день и отправил с чиновником своего ведомства, которого по именному повелению императора пропустили через передовые посты французской армии. Уже эта первая попытка была совсем не похожа на обычный образ действий Наполеона, и уже она одна давала понять, что Наполеон чувствует себя не весьма уверенно. В самом деле, Наполеон всю свою игру вел, рассчитывая на упадок духа и слабость царя и на то, что не сегодня - завтра побежденный Кутузов пришлет к нему парламентера под белым флагом, подобно тому как в июне 1807 г., после Фридланда, к нему явился парламентер от Беннигсена. Но Бородино не было Фридландом. Никакой парламентер не явился. Между тем, если бы Александр согласился теперь на мир, то престиж Наполеона, занявшего Москву и из Москвы диктующего мир России, был бы необычайно упрочен в глазах всей Европы. Какой это был бы мир? Если бы Александр откликнулся сразу, то Наполеон - мы это знаем документально - намерен был требовать отторжения Литвы, подтверждения блокады, союза с Францией. Если бы Александр откликнулся на последующие две попытки, то Наполеон ничего бы не требовал. "Лишь бы честь была спасена", "спасайте честь", - говорил он, отправляя в октябре Лористона. Но царь не ответил ни на одну из трех попыток. Вторая попытка была произведена Наполеоном, когда еще невозможно было даже по расчету времени надеяться получить ответ от Александра: ровно через два дня после беседы с Тутолминым. Связана эта попытка с именем Ивана Алексеевича Яковлева, отца А. И. Герцена. Об этой попытке мы знаем из французских источников, из первых страниц герценовского "Былого и дум" и из полного текста письма Наполеона к Александру, отправленного через Яковлева. Застрял в Москве этот Яковлев, богатый московский барин и оригинал, случайно: слишком долго собирался выехать. Семья очутилась в трудном положении, и Яковлев обратился за покровительством к маршалу Мортье. Маршал был знаком с Яковлевым по Парижу и доложил о нем Наполеону; тот велел Яковлеву явиться. Герцен говорит, со слов отца, об этом свидании в первой главе "Былого и дум": "...Наполеон разбранил Ростопчина за пожар, говорил, что это вандализм, уверял, как всегда, в своей непреодолимой любви к миру, толковал, что его война в Англии, а не в России, хвастался тем, что поставил караул к Воспитательному дому и к Успенскому собору, жаловался на Александра, говорил, что он дурно окружен, что мирные расположения его (т. е. Наполеона. - Е. Т.) не известны императору. Отец мой заметил, что предложить мир скорее дело победителя. "Я сделал, что мог, я посылал к Кутузову, он не вступает ни в какие переговоры и не доводит до сведения государя моих предложений. Хотят войны, не моя вина - будет им война". Тут надо заметить, что Яковлев что-то, очевидно, спутал, рассказывая сыну впоследствии о свидании. Наполеон к Кутузову еще ни разу не обращался, когда говорил с Яковлевым: посылка Лористона произошла после разговора с Яковлевым. Наполеон сначала было отказал Яковлеву в пропуске. Но когда Яковлев стал настойчиво просить, "Наполеон подумал и вдруг спросил: "Возьметесь ли вы доставить императору письмо от меня? На этом условии я велю вам дать пропуск со всеми вашими". - "Я принял бы предложение в. в., но мне трудно ручаться". - "Даете ли вы честное слово, что употребите все средства лично доставить письмо?" - "Обязуюсь своею честью, государь". Наполеон написал 20 сентября письмо Александру, и Яковлев повез его. Письмо было доставлено Александру. Его полный текст напечатан в официальном издании корреспонденции Наполеона [2]. Это письмо интересно и в политическом и в психологическом отношении. Наполеон хочет и остаться в позе бесспорного, но великодушного победителя и облегчить царю трудную задачу пойти на переговоры указанием на почти полную невиновность его. Наполеона, в разорении половины России и гибели Москвы. Стремление настроить царя примирительно сквозит особенно в конце письма. Но и начало очень характерно: "Прекрасный и великолепный город Москва уже не существует. Ростопчин сжег его. 400 поджигателей арестованы на месте преступления. Все они объявили, что поджигали по приказу губернатора и директора полиции; они расстреляны. Огонь, по-видимому, наконец прекратился. Три четверти домов сгорело, одна четвертая часть осталась. Это поведение ужасно и бесцельно. Имелось ли в виду лишить его (Наполеона - Е. Т.) некоторых ресурсов? Но они были в погребах, до которых огонь не достиг. Впрочем, как уничтожить один из красивейших городов целого света и создание столетий, только чтобы достигнуть такой малой цели? Это - поведение, которого держались от Смоленска, только обратило 600 тысяч семейств в нищих. Пожарные трубы города Москвы были разбиты или унесены..." Наполеон дальше указывает, что в добропорядочных столицах его не так принимали: там оставляли администрацию, полицию, стражу, и все шло прекрасно. "Так поступили дважды в Вене, в Берлине, в Мадриде". Он не подозревает самого Александра в поощрении поджогов, иначе "я не писал бы вам этого письма". Вообще "принципы, сердце, правильность идеи Александра не согласуются с такими эксцессами, недостойными великого государя и великой нации". А между тем, добавляет Наполеон, в Москве не забыли увезти пожарные трубы, но оставили 150 полевых орудий, 60 тысяч новых ружей, 1600 тысяч зарядов, оставили порох и т. д. Любопытны последние строки, показывающие поразительное ослепление Наполеона, полное его нежелание стать на точку зрения противника. После всего, что он в России сделал, начиная от перехода через Неман и кончая Москвой, он пишет: "Я веду войну против вашего величества без враждебного чувства". Он так "великодушен", что "одна записка от вашего величества, до или после последнего сражения, остановила бы мой поход, и я бы даже хотел иметь возможность пожертвовать выгодою занятия Москвы. Если ваше величество сохраняет еще некоторый остаток прежних своих чувств по отношению ко мне, то вы хорошо отнесетесь к этому письму. Во всяком случае, вы можете только быть мне благодарны за отчет о том, что делается в Москве". Подписано: "Наполеон". Это письмо, где нет прямого предложения мира, является на деле предложением мира. Как на донесение Тутолмина, так и на это личное письмо Наполеона Александр не ответил. Тревога среди маршалов росла. До каких пор сидеть в Москве? Близились холода. Никаких "ресурсов" в московских погребах, о чем писал Наполеон Александру, солдаты не нашли, если понимать под "ресурсами" съестные припасы, но зато нашли они там очень много спиртных напитков: спирта, водки, ликеров, вин. Пьянство шло неимоверное, а хлеба было по-прежнему очень мало, овса и сена почти вовсе не было, лошади падали в Москве тысячами, чуть ли не больше, чем на походе. Ни фальшивые привезенные с собой русские ассигнации, ни настоящие не помогали делу; русские крестьяне не вступали с французами ни в какие разговоры. И, главное, дисциплина французской армии расшатывалась неимоверно. Солдаты, уже не только немецкие, польские, итальянские, но и часть французских, превращались в простых грабителей, но все-таки если у французов дисциплина более или менее сохранялась, то в немецких и итальянских частях она развалилась окончательно. "Жесточайшие истязатели и варвары из народов, составлявших орду Наполеонову, были поляки и баварцы", - утверждает А. Н. Оленин в "Собственноручной тетради", напечатанной в "Русском архиве" за 1868 г. Таких показаний немало. Жаловались и на пруссаков, и на вестфальцев, которых наши крестьяне именовали "беспальцами", и на итальянцев. Жалоб на природных французов было, определенно, меньше. Жители Москвы отличали французов от других народов наполеоновской армии: "Французы настоящие - добрые, ведь их по мундиру и по разговору узнаешь, редко кого обидят; зато уж эти новобранцы всякие у них да немчура никуда не годились"[3]. Старая гвардия почти вовсе не принимала участия в грабеже. Дезертирства из стоявшей в Москве армии не было по той причине, что французских солдат, отдалявшихся от своих форпостов, русские крестьяне ловили и убивали. Но с флангов, особенно с северного, вести шли неутешительные. Вот что сообщил в зашифрованном докладе Наполеону Марэ, герцог Бассано, из Вильны. Дело было в сентябре 1812 г., когда оставленная в Вильне армия только что прочла победоносный бюллетень о Бородинской битве. Эта армия имела еще и продовольствие, и до морозов еще было далеко, - все казалось вполне благополучно. "Маршал Сен-Сир... не надеется уже на баварцев: немногие, сколько их у него осталось, поражены болезнью или упадком духа или охвачены манией дезертирства" [4]. С южного фланга приходили известия о более чем сомнительном поведении австрийских "союзников". Их двойная игра становилась вполне ясной. Плохо было и по всей коммуникационной линии, даже в Могилеве, в Минске, в Витебске. Страшно ослабив "великую армию" оставлением гарнизонов. Наполеон не мог все-таки считать, что его колоссальная коммуникационная линия в безопасности. В неофициальном письме от 26 октября 1812 г. витебский интендант французской армии Пасторэ писал своему коллеге, виленскому интенданту Биньону: "Французский император дал мне для управления 12 округов, но русский император нашел уместным управлять 8 из них лично или через своих генералов, и, что хуже всего, он не оставляет меня в покое и в остальных округах. Витгенштейн, которого вы, конечно, знаете, в 6 лье от меня, и на днях казаки в третий раз явились позавтракать в предместье Витебска..." [5]. Приходилось Наполеону думать и о покоренной, но ненавидящей его Европе, которая знает, что в России решается и ее участь, и которая все упования возлагает на два народа, не желающие пойти под иго завоевателя: на русский и на испанский. Испанские дела - эта не закрывающаяся вот уже четыре года, всегда кровоточащая страшная рана на теле завоеванной великой империи - приковывали внимание Наполеона все время. 16 октября он приказывает послать два миллиона франков в Португалию, два миллиона во французскую армию, сражающуюся на севере Испании, полмиллиона - армии, сражающейся в центре Испании, полмиллиона - в Каталонию. Этот приказ не дошел по назначению: его забрали казаки, отбившие портфель с бумагами вместе с одним французским обозом[6]. Власть в Москве была организована Наполеоном так: военным губернатором был назначен маршал Мортье, Дюронель - комендантом крепости и города, Лессепс - "интендантом города Москвы и Московской провинции", т. е. гражданским начальником Москвы и окрестностей. Лессепс "выбрал", а Наполеон утвердил 22 человека из русского населения, которые и получили название муниципалитета. Эти люди, против своей воли назначенные, боящиеся прослыть изменниками, решительно никакой власти, конечно, не имели. Лессепс обратился к жителям Москвы с воззванием на французском и на русском языках. Начиналось оно так (я привожу тот русский текст, который был тогда обнародован): "Провозглашение. Жители Москвы! Несчастия ваши жестоки, но его величество император и король хочет прекратить течение оных. Страшные примеры вас научили, каким образом он наказывает непослушание и преступление. Строгие меры взяты, чтобы прекратить беспорядок и возвратить общую безопасность. Отеческая администрация, избранная из самих вас, составлять будет ваш муниципалитет, или градское правление. Оное будет пещись об вас, об ваших нуждах, об вашей пользе..." и т. д. Лессепс обещал полную безопасность для жизни и охрану имущества всем гражданам Москвы, "ибо такая воля величайшего и справедливейшего из всех монархов". Он предлагал в конце этого любопытного документа повиноваться властям и обещал, что при соблюдении этого условия "слезы" москвичей "перестанут литься". P&;gt;Ровно никакого действия эта бумага, конечно, не возымела. Нищие, запуганные, ютившиеся где попало русские, оставшиеся в Москве, подвергались на каждом шагу насилиям со стороны солдат. Не проходило ночи без нескольких убийств, остававшихся совершенно безнаказанными. Смрад от неубранных гниющих в домах и на дворах трупов заражал воздух. Но не только русские трупы валялись по домам и дворам. Из позднейших свидетельств мы знаем, что ожесточение русских, оставшихся в Москве, неоднократно выражалось в том, что они подстерегали напившихся и потому бессильных французов и убивали их, если обстановка позволяла надеяться на безнаказанность. Все это сильно беспокоило и отвлекало мысли императора в те без малого пять недель, которые он провел в Москве. Чем больше выяснялись результаты московских пожаров, тем серьезнее и настоятельнее перед Наполеоном вставал вопрос о необходимости где угодно искать зимние квартиры, но только не в Москве. В подсчетах, сделанных тотчас после ухода французов, где перечислены были как сгоревшие улицы, так и уцелевшие, а также и многие дома, дается такой окончательный итог: из 30 тысяч домов, бывших в Москве перед нашествием, после выхода Наполеона из города оставалось "навряд ли 5 тысяч"[7]. Наполеоновские чиновники произвели такой же подсчет еще раньше русских, и общий результат приблизительно тот же. Но Москва была Наполеону еще нужна политически: Европа должна была знать, что Наполеон вынудил Александра подписать мир именно в Москве. Необходимо было сохранить позу победителя, а для этого нужно было дождаться ответа царя на посланное через Яковлева письмо. Заботы о порядке в городе и в армии, прием курьеров с бумагами из Европы и из занятых местностей России - все это не могло отвлечь мысли Наполеона от главной его тревоги. Почему нет ответа? Обманул ли Яковлев? А если он доставил письмо, то почему Александр не отвечает? Уже прошло время, которое было бы нужно для ответа. Но ответа не было. Наполеон терял дни, золотые дни прекрасной, солнечной, теплой осени, стоявшей в 1812 г. во всей средней полосе России, и у нас есть доказательства, что он не хуже маршалов понимал опасность дальнейшего пребывания в Москве, если придется продолжать войну. Что-то следовало предпринять. Удобнее всего было приписать молчание Александра тому, что Яковлев, вероятно, не мог или не хотел доставить письмо. Наполеон решился на новый шаг, несравненно более важный, чем разговор с Тутолминым или письмо, данное Яковлеву. Этому предшествовало одно серьезное совещание с маршалами. Несколько дней он был в раздраженном состоянии, по пустякам набрасывался на маршалов, гневался на свиту. 3 октября, после бессонной ночи, он приказал маршалам явиться в Кремль и заявил им: "Нужно сжечь остатки Москвы, идти через Тверь на Петербург, куда явится к армии и Макдональд..." Но маршалы упорно молчали. "Какой славой мы будем превознесены и что весь свет скажет, когда узнает, что мы в три месяца завоевали две большие северные столицы!" Маршалы возражали. Они считали этот план невыполнимым. "Идти навстречу зиме, на север" с уменьшившейся армией, имея в тылу Кутузова, немыслимо. Наполеон умолк. Он не очень и отстаивал этот план. Но в тот же день он позвал Коленкура. Он сначала повторил утреннее свое предположение относительно похода на Петербург. Коленкур продолжал свои возражения. Тогда Наполеон предложил ему ехать к Александру с предложением мира. Коленкур снова стал противоречить, указывая, что это ни к чему не поведет и будет, напротив, очень вредно, потому что Александр убедится в трудном положении французов. "Хорошо, - круто оборвал его император, - в таком случае я пошлю Лористона". Лористон почтительно повторил то же самое, что говорил Коленкур. Но Наполеон прекратил спор прямым повелением немедленно ехать к Кутузову просить пропуска для дальнейшей поездки Лористона в Петербург к царю. "Мне нужен мир, он мне нужен абсолютно во что бы то ни стало, спасите только честь". Императорский приказ прекращал всякие разговоры и возражения. Лористон отправился к Кутузову.
      2 5 октября утром на русских аванпостах появился под белым флагом французский офицер с извещением, что прибыл генерал маркиз Лористон, желающий иметь свидание с фельдмаршалом Кутузовым. Это известие породило необычайное волнение в русской главной квартире. Для того чтобы хорошо понять не только причину этого волнения, но и очень многое во всех событиях конца войны 1812 г., необходимо вдуматься в то разногласие, которое делило кутузовский штаб и лиц кутузовского окружения на два безнадежно непримиримых лагеря. Быть может, в данном случае это выражение неточно. Один человек не может составлять "лагерь". Кутузов был одинок, генералы-исполнители Дохтуров, Коновницын, Маевский в счет не идут, а против него были Беннигсен и Вильсон открыто, Ермолов, Платов и Толь тайно. И за спиной этого вражеского стана Кутузов всегда угадывал невидимое присутствие самого царя. Сдача Москвы очень искусно была использована врагами Кутузова. Беннигсен дал несколькими путями знать в Петербург, что у русской армии были еще шансы отстоять столицу, но светлейший князь по слабости и робости не захотел. Барклай, тактику которого продолжал Кутузов, был обижен и раздражен именно тем, что Кутузов занял его место, и не думал поэтому поддерживать фельдмаршала. Талантливый, умный, но глубоко неискренний Ермолов переметнулся на сторону врагов Кутузова, но сделал это умно и осторожно. В первые дни после Бородина перед Кутузовым еще робели и смирялись, но постепенно, по мере того как кружным путем приходили известия о возмущении Александра, о его вражде и полном недоверии к Кутузову, люди смелели и языки их развязывались. Вместе с тем именно после Бородина стратегический талант Кутузова развернулся во всем блеске. Ни с кем не советуясь (он не доверял нисколько ни Беннигсену, ни Барклаю), Кутузов приказал армии отступать от Москвы на Рязанскую дорогу. Выйдя на Рязанскую дорогу, Кутузов вдруг круто повернул к югу, вышел на старую Калужскую дорогу и пошел к Красной Пахре, а одновременно велел князю Васильчикову отправить казачью кавалерию (два полка) по прежнему, рязанскому, направлению, стремясь сбить с толку преследовавшего русскую армию от Москвы Мюрата. Несколько дней подряд (драгоценнейших дней для Кутузова) эти казаки прекрасно выполняли свою задачу, и только 22 сентября французы убедились, что идут по ложному следу, и повернули обратно. Уже 19-го вся кутузовская армия была в Подольске, а на другой день, отдохнув, продолжала свой путь круто к югу, к Красной Пахре, на старой Калужской дороге. Тут и закончился искусный, глубоко продуманный фланговый марш Кутузова с этим крутым поворотом почти на глазах обманутого противника с Рязанской на Калужскую дорогу, "бессмертный фланговый марш... решивший участь кампании"[8], как называет его один из участников дела. Этим смелым передвижением Кутузов прикрыл Калугу и южные губернии от возможного движения туда Наполеона. Однако эти распоряжения Кутузова подверглись очень злобной критике со стороны его (навязанного ему) начальника штаба Беннигсена. Дальше пошло еще хуже. Дело в том, что хотя и с сильным запозданием, но Мюрат открыл, конечно, военную хитрость Кутузова, заставившего французскую кавалерию даром терять время на Рязанской дороге, и, устремившись по Калужской дороге, стал теснить кутузовский арьергард. Принять сражение ни у Красной Пахры, ни в окрестностях Красной Пахры Кутузов не желал. Беннигсен со всеми своими приверженцами резко высказался против дальнейшего отступления к югу. В эту пору в штабе, кроме двух-трех человек, никто не понимал всего огромного и благого значения кутузовских передвижений, и фельдмаршал был совсем одинок. Беннигсен, Буксгевден, Платов и за ними их сторонники, ничего вначале не понимая в этом фланговом марше с Рязанской дороги на Калужскую, громко говорили о "бессмысленных мотаниях" старого фельдмаршала. Это не помешало им потом убеждать общество, что, собственно, и они тоже были за этот план. Кутузов убеждал, что нужно отступить сильно южнее, например, к селу Тарутино, потому что чем ближе стать к Калуге, тем легче будет контролировать три дороги, ведущие из Москвы в Калугу, по каждой из которых в любой момент может двинуться Наполеон. Несмотря на всю ясность и целесообразность этого плана, Беннигсен с таким азартом принялся настаивать, что нужно оставаться и принять бой с Мюратом на Красной Пахре, что Кутузов вдруг раздраженно заявил, что на сей раз слагает с себя власть и предоставляет Беннигсену распоряжаться и отдает ему сейчас весь свой штаб, всех адъютантов, всю армию. "Вы командуете армией, а я только доброволец" [9], - заявил он Беннигсену и предложил ему немедленно искать позицию для боя с Мюратом тут, у Красной Пахры Беннигсен с 9 часов утра до полудня в сопровождении всего кутузовского штаба обыскивал окрестности, ничего не нашел и, вернувшись, признался, что сражаться тут невозможно. "В таком случае я беру снова на себя командование. Господа, по-прежнему ко мне, - заявил Кутузов, обращаясь к генералам. - Петр Петрович, пишите диспозицию к отступлению", - приказал он своему дежурному генералу Коновницыну. Pvcская армия двинулась тут же к югу, к селу Тарутино, и расположилась в селе и в окрестностях. Кутузов со всем штабом поместился в деревне Леташевке, в 5 верстах южнее Тарутина. Это было 4 октября. Весь этот эпизод ясно показал, что Беннигсен и вся его (очень большая) враждебная Кутузову партия в штабе по существу вовсе не знают, как исправлять "ошибки" Кутузова, но кричат об этих "ошибках" исключительно с целью поскорее добиться смещения главнокомандующего. С другой стороны, этот прием Кутузова - уступка своей власти хотя бы на один день врагу Беннигсену - показывает, что в этот момент фельдмаршал еще не чувствовал себя в силах применить резкие меры, распорядиться своей беспредельной по закону властью так, как хотелось бы. Есть и еще признак, что в эти дни Кутузов решил терпеть то, чего дальше он не потерпел бы. Мы видели, что Кутузов при встрече с Ростопчиным у моста в день ухода из Москвы не обратил на него и его слова никакого внимания. Теперь Ростопчин тоже осмелел и хоть и уехал, но решился учинить на прощанье фельдмаршалу дерзость. Ростопчин после сдачи Москвы больше двух недель слонялся по главной квартире Кутузова, и тот ни разу не пожелал его принять. Тогда генерал-губернатор написал фельдмаршалу небольшое по размерам письмецо, в которое постарался вложить как можно больше ядовитых оскорблений. Он упрекает, что столица "скоропостижно отдана вами злодею", что Кутузов велел у всех жителей Московской губернии забрать хлеба по два пуда с души и все сено и весь скот без остатка, "о чем я только что вчерашнего числа узнал, посторонним образом, хотя более полумесяца нахожусь при главной квартире, где наравне с армией лишен чести видеть лицо вашей светлости". С полной готовностью он подчеркивает, что проживает он около Кутузова нисколько не по доброй воле, а исключительно по возложенным на него от государя поручениям: "И коль скоро исполню оные, то поеду в местопребывание государя, удалясь от тех несчастных мест, где счастье войск и отечества зависит от подписи вашей". Написав все это, Ростопчин, очевидно, пожалел, что вышло мало. И он прибавил "постскриптум": "Ваша светлость, рассудя за благо оставить и Московскую губернию так, как вы оставили Москву, должность моя командующего с выступлением войск окончилась, и я, не желая ни быть без дела, ни смотреть на разорение и Калужской губернии, ни слышать целый день, что вы занимаетесь сном, отъезжаю в Ярославль и в Петербург. Желаю как верноподданный и истинный сын отечества, чтобы вы занялись более Россией, войсками, вам вверенными, и неприятелем; я же, с моей стороны, благодарю вас за то, что не имею нужды никому сдавать ни столицы, ни губернии, и что я не был удостоен доверенности вашей". Кутузов ничего не ответил и все-таки не принял Ростопчина. Ростопчин исчез, но неприязнь к старому фельдмаршалу не исчезла из его главной квартиры. Наиболее враждебную позицию из штабных генералов занял Беннигсен, начальник штаба, навязанный Кутузову. Вот типичная сцена. Дальнейший план Кутузова состоял в том (он не скрывал этого даже от своего юного ординарца князя Голицына), чтобы "выиграть время и усыпить елико можно долее Наполеона, не тревожа его из Москвы... Все, что содействовало к цели сей, было им предпочитаемо пустой славе" иметь успех в нападении на выдвинувшийся из Москвы наполеоновский авангард. Сообразно с этим Кутузов и распорядился занять позицию южнее, чем хотел Беннигсен. Он сидел на скамейке и диктовал соответствующие распоряжения, как вдруг приехал с левого фланга отступающей русской армии Беннигсен. Тут начался спор, который ничем положительно кончиться не мог не только потому, что оба собеседника ненавидели друг друга, но и потому, что Беннигсен ждал обещанного раньше Кутузовым нападения на французский авангард, и с этой точки зрения Беннигсен был прав, заявляя, что выбранная Кутузовым позиция невыгодна. А Кутузов, вовсе не думая на самом деле о нападении, со своей точки зрения, с точки зрения спокойного выжидания, тоже был прав. "Разговор продолжался долго, - вспоминает очевидец Голицын, - сперва рассуждали хладнокровно, потом Кутузов, разгорячившись и не имея что возразить на представление Беннигсена, сказал ему: "Ваша позиция под Фридландом была для вас хороша, ну, а что касается меня, я довольствуюсь вот этой позицией, и мы тут останемся, потому что командир тут я, и я за все отвечаю". Жестокое напоминание, как страшно Наполеон разгромил Беннигсена в 1807 г. под Фридландом, было принято Беннигсеном как убийственное оскорбление. В своей небольшой статье о Беннигсене, писанной в 1858 г. для американского энциклопедического словаря, Маркс посвящает поведению этого генерала в 1812 г. три строки, очень хорошо характеризующие его: "Во время кампании 1812 г. он развернул свою деятельность по преимуществу в главной квартире императора Александра, где интриговал против Барклая-де-Толли с целью занять его место"[10]. К этому можно было бы лишь прибавить еще одну строку: а с сентября 1812 г. интриговал в главной квартире Кутузова с целью занять место Кутузова.


К титульной странице
Вперед
Назад