5. Глум бытовой

      По уровню художественного мастерства, особой позиции в отношении к изображаемому и отчасти по характеру поэтической системы произведения, которые принято относить к наследию скоморохов, заметно выделяются в народной лирике, независимо от их жанровых признаков.
      Главное их отличие заключается в наличии художественно-поэтических элементов, создающих даже в различных жанровых разновидностях «общность стиля» (Пропп). Комическое содержание в большинстве произведений может преобладать, но природа комизма оказывается более сложной, чем может показаться на первый взгляд. Глум скоморохов нередко обращен к бытовым частностям, но выражающая его образность имеет в своей основе мотивы, возникшие в глубокой древности, возможно, даже в доклассовом обществе. Общественно-экономические и внутриполитические изменения, происходившие в течение веков в положении государства, приводили к постепенной трансформации всей фольклорной поэтической системы и соответственно роли скоморохов в древнерусском обществе. Они постепенно утрачивали сакральность своей профессии, но сохраняли за собой роль организаторов веселья во время семейных и общинных празднеств и соответственно были заинтересованы в сохранении и пополнении репертуара. Многие исследователи, опираясь на укоры в «Словах» как на исторические свидетельства деятелей церкви, указывали на ведущую роль скоморохов в обрядовых игрищах, когда была запрещена их культовая сторона, т. е. языческие богослужения. Скоморохи приходили «позоры некакы бесовськыя творити» (митрополит Кирилл, XIII в.). Их песни названы не только сатанинскими, но и «всескверненными». Видимо, на обрядовых игрищах, где «скомраси и игрецы с личинами и позорными блудными орудии ... хоящие и срамные в руках носяще», и возникло то «священное сквернословие», известное культуре античности (Фрейденберг. 1. С. 235), которое и у нас, в эпоху Средневековья, служило одним из средств глума, утратив сакральный характер и превратившись из средства продуцирующей магии в одно из средств кощунного смеха над явлениями общественного и семейного быта. И. Е. Забелин считал, что этот старый допетровский смех над жизнью «не включал в себя никакой высшей идеи» и тут же, противореча отчасти ранее сказанному, продолжал: «Он являлся простым кощунным смехом над теми или другими порядками или правилами быта, являлся просто игрою тогдашнего ума, воспитанного во всяком отрицании и потому ума вообще кощунного» (Забелин. 1. Т. 1, ч. 2. С. 268). Подобный тип смеха у Гоголя М. М. Бахтин характеризует как «чистый народно-праздничный смех». «Он амбивалентен и стихийно материалистичен» (Бахтин. 2. С. 485-486).
      Установку на беззаботный (на первый поверхностный взгляд) смех можно найти у скоморохов. Название их смеха «кощунный», а представлений «кощуны», видимо, связано с десакрализацией языческих культов, в устройстве которых скоморохи должны были играть существенную роль наряду со жрецами, на что указывали В. И. Жмакин, А. Н. Попов, А. С. Фаминцын, Н. Н. Воронин, А. А. Белкин. В произведениях скоморохов можно нередко обнаружить подтекст, внутреннюю оппозицию существующим порядкам. В этом и заключено их кощунство.
      Рассмотрим в свете вышесказанного два сюжета из старинного цикла песен о кумушках. В образе кумушек как бы заранее заключена комическая заданность, возникшая в фольклорной традиции. Цикл шуточных песен о кумушках, судя по количеству записей, был весьма популярен. В нем представлены комические образы стряпух: одна варит «кисель на вчерашней воде», где «таракан налакал, прусак ж... полоскал», другая «ставит тесто на дрожжах — не удержишь на вожжах» и печет такие «мяконьки», что от них даже свинья захворала и т. п. Для подобных песен характерны небыличный тип сюжета, динамичное начало и стремительное развитие действия. Содержание песен почерпнуто из наблюдений над бытом посада и деревни: в одной кума печет воробышка, в другой — пирог с жеребенком, каждая заботится об угощении для предстоящей встречи.
      Небыличность песни о печеном воробье подчеркнута с первых слов запева: «Кума-то к куме в решете приплыла, / Веретенами гребла, юбкой парусила».61 [61 Варианты текста: Вологдин. С. 192-193; Соб. 7. № 57-58; Бирюков. С 115; Елабуга. № 37; ср.: Вологда. № 562. Ср.:

      Из-за Волги кума в решете приплыла,
      Веретенами гребла, юбкой парусила.
      Заколола воробья в четыре ножа.
      Положила воробья в четыре котла,
      [Варила воробья четыре часа]. 
      Разложила воробья на двенадцать блюд.
      Стала кумушку потчивати. (Магнитский. № 20. С. 66)]. Зерно сюжета — угощение печеным воробьем. Образ имеет древнее происхождение. Как символ скудости, он использован в известном древнерусском памятнике, в «Слове Даниила Заточника»:

      Княже мои, господине!
      Лутче бы у тебя пити вода, нежели у боярина мед.
      Княже мои, господине!
      Лутче бы ис твоей руки печен воробеи взал,
      Нежели из боярские баран[и]е плече.62 [62 «Слово Даниила Заточника» по редакциям ХII-ХШ веков и их переделкам / Пригот. к печати Н. Н. Зарубин. Л., 1932. С. 86].

      В древности угощение воробьиным жарким у южных славян имело ритуальное значение. Оно происходило в рождественский сочельник или в первый день Рождества. Считалось, что разговление жареным воробьем оказывает магическое влияние на улучшение здоровья людей, их успех и удачу в делах («чтобы летом опережать всех в работе и чтобы все шло у них так же быстро и легко, как летают воробьи»), а также на здоровье и сохранность домашних животных в течение всего года. Воробьиный отлов поручали детям и те весело обшаривали пристройки около дома в поисках гнезд И. С. Ястребов, изучавший обычаи турецких сербов, сообщал в путевых заметках: «Для разговления готовят изжаренного на растопленном свином сале воробья, но прежде прикасаются им к рогатому скоту, чтобы и прикасавшиеся, и рогатый скот их были так же легки и поворотливы, как воробей. Затем едят его» (подробнее: Морозов И. С. 310).
      Печеный воробей прошел невредимым через эпоху татарщины и Средневековье и пригодился скоморохам в последний период их узаконенного существования. На скоморошье происхождение сюжета указывают и небыличные формулы («Юбкой парусила, донцем якорила» и пр.), и прием преувеличения, гиперболизации малости, контрастирующий с малостью воробья. Готовя воробья для угощения гостьи, хозяйка замыслила разложить его на двенадцать блюд: «Дужку, головку в пирог загну, / Я зашейную часть наперед пошлю, / А грудинку-то зажарю я для кумушки своей, / Самого воробья я жарким наряжу». Средневековое выражение «нарядить жарким» позволяет приблизительно определить время возникновения песни. Самая ранняя ее публикация — песенник И. Прача 1790 г., но это перепечатка с песенника 1780 г. (см.: ч. 2, с. 132).63 [63Прач.С. 137]. Песня названа «плясовая» и возникла, по всей видимости, раньше столетия на два, если не больше, возможно, в эпоху Грозного. В XVI и XVII вв. еще наряжали жарким различных птиц для царского стола. А. К. Толстой в романе «Князь Серебряный» художественно воспроизвел царский пир И. В. Грозного путем реконструкции исторических и бытовых сведений. Вспомним, что обед начинался подачей двухсот жареных лебедей, которых несли на золотых блюдах слуги в бархатных кафтанах фиалкового цвета: «их сменили три сотни жареных павлинов, которых распущенные хвосты качались над каждым блюдом в виде опахала». На столе появлялись и «журавли с пряным зельем, и рассольные петухи с инбирем, бескостные куры и утки с огурцами».64 [64 Толстой А.К. Собр. соч. Т. 3. Художественная проза. М., 1964 (Князь Серебряный). Гл. 8. Пир. С. 213. См. также: Первое путешествие англичан в Россию в 1553 году // ЖМНП. 1838, ч. 20, октябрь, отд. 2. С. 52; ср.: «Опыт повествования о древностях русских» Гавриила Успенского. Ч. 1, Харьков, 1818. Гл. 4: О яствах, напитках и пиршествах. С. 65-70].
      Выражение «нарядить жарким» точно передает старинную традиционную особенность дворцового церемониала, так как нарядных птиц сначала показывали гостям и царю как живых, присевших на блюда во всей красе и пышности. Их обносили вокруг столов, затем уносили, раздевали и приносили снова, уже разрезанными на порции, наглядность, вероятно, заменяла для присутствующих меню. Тогда итальянский посол Берберини вспоминал про обед у Грозного: «Вошло человек двадцать прислуги; они несли огромные блюда с разными жаркими &;lt;...&;gt;; подошедши к государеву столу, все они поворотили назад и скрылись со всеми этими блюдами, не подавая никому; вскоре же потом они явились снова уже в большем числе и несли как прежние, так и другие мясные кушанья, но уже нарезанные кусками на блюдах. Когда таким образом принесли и обнесли кругом по всем столам, тут только начали мы наконец есть» (Забелин. 1. С. 372). Здесь уместно напомнить сведения из книги И. Е. Забелина о быте царей: на столы тогда ставились судки со специями: перечница, уксусница, солоница, лимонник (для «рассола», т. е. лимонного сока) и пр. Но «тарелок, солфеток, ложек, ножей, вилок не употребляли», их подавали только иностранным послам (Забелин. 1. Т. 1,ч. 2. С. 370). Находившиеся для развлечения царских гостей и придворного штата при царских резиденциях скоморохи, вероятно, не раз наблюдали подобные церемонии. Их не могли не поражать контрасты этой роскоши и изобилия с жизнью народа. Изображение в песне о кумушках, как готовилось двенадцать блюд из воробья, которого тоже «наряжали жарким», безусловно заключает скрытую оппозицию, незаметную и непонятную для современных слушателей песни и ее читателей, но легко улавливаемую в свое время осведомленными современниками застольных церемониалов и обычаев. Для подготовки таких приемов и угощений должно было привлекаться, «быть задействовано» немало людей, различных умельцев, поваров, стряпок, украшателей и других помощников. Но именно скоморохи скорее всего могли использовать в своем творчестве столь оппозиционный сюжет, скрыв его за смеховыми приемами и формулами.
      Песня заканчивалась по-скоморошьи ироничным и лукаво-насмешливым советом, который сохранился в вариантах разновременных записей:

      Уж ты ешь, кума, грудинку, не засаливай уста,
      Не засаливай уста, не спущай в рукава!

      В более полном виде заключительная часть песни сохранилась в записи Н. Кохановской (Соханской):

      Ощипали воробья на четыре перины
      Как сварили воробья во пивном котле,
      Разломали воробья на двенадцать кругов.
      А кума-то куму стала потчевати: —
      Ну, и ешь ты, кума, не засаливай уста,
      Не совай в рукава, не носи дочерям,
      Не корми ты зятьев, небижай сыновьев.
      (Листопадов. 1. № 73)

      Еда и питье в обрамлении бытовых подробностей с добавлением мелочных частных соображений, присущих многим людям, освещенные иронией и юмористическим отношением, вызывающим смех присутствующих, по наблюдениям М. М. Бахтина, утрачивают свой ограниченный частный бытовизм, создают своеобразную «героику комического и смешного», так как сам по себе быт любой эпохи насыщен элементами пережитков и связанного с ними фольклора (Бахтин. 2. С. 369).
      Примером фантастического фольклорно-скоморошьего гиперболизма может служить и другая песня, также посвященная изготовлению угощения для кумы. На этот раз готовится не жаркое, а сдобный пирог. Чтобы не вызывать недоверие у современного читателя чрезмерно гиперболическими образами песни, приведем лишь одно свидетельство из дворцового обихода, которое наблюдал Я. Маржерет: «Я видел в казне с полдюжины серебряных бочек, слитых по приказу Ивана Васильевича из серебряной посуды, взятой в Ливонии. Одна из сих бочек величиною почти около восьми ведер, другие менее; видел множество весьма огромных серебряных тазов с ручками по сторонам; наполнив медом, их приносят обыкновенно четыре человека и ставят на обеденные столы по три или четыре таза с большими серебряными ковшами, коими гости сами черпают напитки».65 [65 Сказания современников о Дмитрии Самозванце. Ч. III. СПб., 1834. С. 48] Но вернемся к песне.
      В центре внимания слагателей процесс изготовления теста. Сюжет представляется небылицей уже с первых стихов. Гиперболичны образы приготовления муки для теста: «По три утра муку сею, по четверто высеваю». Для большого количества просеянной муки требуется невероятное количество сдобы: в тесто кладут «полтора пуда сметаны, полтора-то пуда масла, полтора пуда изюму». Для начинки пирога потребовалось «семьдесят гусенков да полсотни поросенков». Чтобы управиться с таким пирогом, стряпухе надобны незаурядная сила, ловкость и уменье:

      Как пирог-от в печь садили, три лопаты изломили. 
      Из печи-то вынимали — трои вожжи изорвали.

      По некоторым вариантам песни оказывается, что у стряпухи были помощники. Только «мастер был кривой, / Подмастерье был слепой». Умаявшаяся с громадным количеством теста и начинки из двух сортов мяса хозяйка допустила анекдотический промах: «Не слыхала, как катала, жеребьюшку закатала».66 [66 При использовании этой песни на празднике «День города» в Оханске Пермской области 6 и 7 июня 1997 г. солистка выразительно щелкнула себя по горлу, намекая, что кума была под хмельком. Все выступления в праздничном концерте были засняты на кинопленку, доставленную Отделом культуры].
      Если сравнить фантастический пирог с рецептами приготовления пирогов и перепечей для царского стола, то окажется, что песенный гиперболизм не очень далек от реальных фактов, послуживших материалом для скоморошьей фантазии. В главе «Царский стол» И. Е. Забелин сообщает, что на Пасху для государя готовили трех громадных лебедей, на крылья им ставили три перепечи, а в них «шло 12 лопаток муки крупичатые, 60 яиц да от тех лебедей потрохи» (Забелин. 1. Т. 1, ч. 2. С. 380-381). «Лопатка — неизвестная нам мера», — пишет он. Однако комментатор «Домостроя» А. А. Копанев сообщил, что лопатка — мера объема и веса, равная 1,2 кг. Таким образом, на одну перепечу шло чуть менее пуда муки. Перепеча — род кулича, каравая, папушника (Даль. Т. III. С. 73). Кроме того, добавлялась еще говядина: «В потрохи ж восемнадцать частей говядины ("часть — неизвестная нам мера", — повторяет публикатор документа. — С. 381). Кем и как вымешивалось тесто для таких перепечей — трудно представить. Размеры же приготовляемых блюд поразительны: «Ножка баранины начинивана яицы, а в нее 20 яиц»; каравай с сыром, «а в нем шесть лопаток муки крупичетой четь ведра молока пресного, два сыра кислых, 60 яиц да две гривенки масла коровья» (гривенка — весовая единица, равная одному фунту). В финале песни о пироге сказывается грубоватый скомороший гротеск (в нем, видимо, и заключался главный комический эффект):

      На дворе-то было вьюжно,
      Пирогу в печи натужно.
      А в печи-то стоял жар, пирожок в печи заржал,
      В чисто поле убежал,
      Пятьдесят кобыл загнал,
      Со кобылкою.
      (Соб. 7. № 221)67 [67 Ср.: ИРЛИ. Р. V, колл. 229, п. 1, № 231; Мезень. № 91; № 23].

      Сюжет возник, по всей видимости, под влиянием знакомства с секретами дворцовой кухни, поражающими воображение неискушенного человека. Песня имеет чисто развлекательный характер.
      Она могла с приплясами исполняться в Потешной палате. В Потешном дворе было три поварни, крытых черепицей, в них — девять резных дверей. На том же дворе были конюшни, а над ними чердак, который было приказано «внутри и с лица обить тесом, пол намостить дощатой, лавки покласть с опушками, перегородок и окон наделать, сколько понадобитца». Назначение чердака неясно, но в числе расходов упомянуто «тверское полотно на наволоки к потещным постелям». Не там ли ночевали царские потешники? В одном из помещений Потешной палаты хранилось несколько сотен штук всевозможного платья для различных представлений (Забелин. Изд. 1895. Т. 1,ч. 1.С. 598, 601). Песня, очевидно, возникла до появления грозных указов, когда скоморохи жили при царском дворе, могли наблюдать его быт, а потом творчески воплощать виденное в своих песнях и сценках.
      Известен еще один сюжет песни о куме, но он обращен к слушателям из простонародья, менее выразителен и имеет назидательный характер. Обносившаяся кума приходит к другой поклянчить:

      Кума, кума, дай рубашку,
      Хоть плохую, да льняную,
      Хоть с дирами, да с борами (сборками).

      В ответ ей советуют не лениться, а самой напрясть пряжи, не валяться целыми днями по лавкам. «Веретена не точены», — отвечает ленивица. (Ее ответ вошел в пословицу.) Но тут происходит непредвиденное:

      Мужик с печи соскочил,
      Веретена наточил.
      За гребень бабу посадил.

      На причастность скоморохов к созданию и этой песни указывает одна и та же формула зачина: «Кума к куме приходила, так, так». Однако нравоучительный характер текста указывает не столько на индивидуальное авторство, сколько на традицию, возникшую, вероятно, позднее.
      Варианты каждой из песен имеют разную степень сохранности. Изменения, внесенные в них в процессе бытования, отчасти указывают на социальную среду, где песни исполнялись. В Елабуге, до революции относившейся к Мензелинскому уезду, к основному тексту о пироге с жеребенком присоединены три небылицы, никак не связанные по смыслу с сюжетом песни и упоминающие о кобылах. Возможно, они исполнялись скоморохами одновременно с песней, а когда текст песни стал забываться, механически к нему присоединились; смутно помнившими исполнение слушателями-певцами песня могла исполняться при случае вместе с небылицами.
      Наилучшей сохранностью песни о пироге отличается текст XVIII в. Другой по степени целостности — текст Пальчикова из Мензелинского уезда (Соб. 7. № 221). Цельным дошел и текст из Мезенского района Архангельской области (Мезень. 2. № 91). В названных районах собиратели прошлого века обнаруживали отчетливые следы скоморошьего присутствия. Это относится и к Пермскому краю, где песня дожила до нашего времени в хоровом самодеятельном исполнении (Елабуга. № 23).
      Исследователи усматривают в различных формах комического, дошедших до нас из Средневековья, элементы иного общественного сознания, стремление к «лукавому глумлению над жизнью», изображение мира с его «изнанки» средствами особой поэтики, создающей впечатление «шутовского веселого пессимизма» в отношении к миру и «гротескного реализма» (Бахтин. 1. С. 7, 60).68 [68 Проблема комического и его средств рассматривалась с разных сторон. Укажем некоторые работы: Пропп В. Я. Проблемы комизма и смеха. М., 1976; Лихачев Д. С. Панченко А. М. «Смеховой мир» Древней Руси. Л., 1976; Лихачев Д. С, Панченко А. М., Понырко Н. В. Смех в Древней Руси. Л., 1984. В приложении к книге даны несколько текстов из сборника Кирши Данилова и сказок, что не дает полного представления о смеховых формах и жанрах фольклора. Эта проблема лишь затронута, но не раскрыта и в книге В. Я. Проппа. Она требует тщательного учета всего имеющегося книжного и архивного материала, в том числе и редко публикуемой народной эротики, чтобы всесторонне осветить сложность и многообразие проблемы комического в фольклоре, в которой скоморошество представляет лишь одну сторону явления].
      Кощунный смех скоморохов, средства, его вызывающие, претерпев долгую и сложную эволюцию, сохраняли лишь те элементы древней художественной системы, которые могли пригодиться в новых условиях. В репертуаре скоморохов появляются пародии и перефразировки традиционных величаний, обрядовых свадебных и обрядовых календарных. Вся традиционная поэтика меняла свои приемы и средства, становясь из служебной культовой, сакральной совершенно иной, способной не только возвеличивать, но и обличать посредством смеха.
      Некоторые из форм средневекового комизма выражают острую неприязнь к миру сытого довольства. Они указывают на несовершенство мира и человека, всего человеческого общества, обличают его порядки, относительность его ценностей, ненадежность и противоестественность его устройства, лицемерную фальшивость морали. Но если бы все эти недостатки объявлялись разом, творчество скоморохов не дожило бы даже в исключениях до нашего времени. Насмешки над уродливыми явлениями жизни делались на конкретном материале, по конкретным бытовым случаям, с шутливо-юмористическим отношением к происходящему. Возникли специальные жанры с установкой на комическую заданность, известные как небылицы, скоморошины. Они должны вызывать ясный, здоровый смех, сказанное в них не должно тревожить, а лишь смешить (не злой смех).
      Назначение текстов различно по целевым установкам, но так же различна была и скоморошья аудитория. Песня о печеном воробье — своеобразный материал к размышлению; о пироге с жеребенком — для развлечения, чтобы посмешить и позабавить; о льняной рубашке — для нравоучения. Подобные целевые установки можно выявить и в других произведениях из репертуара скоморохов. Если «Путешествие Вавилы» — материал к размышлению, то «Гость Терентьище» — для веселья и потехи слушателей, а общеизвестные «Фома и Ерема» — песня, в которой обилие нелепиц, смешных преувеличений и шуток в конечном счете имеет целью мораль, служит для высмеивания лени, легкомыслия, небрежности.
      Возможно, кто-то может предложить другое объяснение созданию и происхождению рассмотренных сюжетов. В этом случае можно вспомнить сентенцию большого знатока культуры Средневековья М. М. Бахтина: «Всякое живое, компетентное и беспристрастное наблюдение с любой позиции, с любой точки зрения всегда сохраняет свою ценность и свое значение. Односторонность и ограниченность точки зрения всегда может быть прокорректирована, дополнена и трансформирована с помощью таких же наблюдений с других точек зрения. Голые точки зрения без живых и новых наблюдений бесплодны» (Бахтин. 2. С. 495).
      Глум скоморохов, посвященный темам бытовым, частным, может быть, даже мелким на первый взгляд, имел важное общественное значение, познавательное и воспитательное. Он возник из глубинных корней фольклорной поэтики, был связан с ритуальным смехом и постепенно переосмыслял его, десакрализуя и сохраняя лишь живые и существенные элементы древнего фольклора, по существу оставшегося для нас неведомым.
      Разнообразные, но далеко не все, смеховые формы можно найти в фольклоре, записанном через два столетия после исчезновения института скоморохов. Он сохранил лишь некоторые мотивы и черты их наследия. Но в период XV-XVII вв. сосредоточенность на комическом возрастала и постепенно стала их профессиональной чертой. Видимо, это и привело к переработке старых и созданию новых художественных приемов в традиционной системе комизма и смеха. Они замечали, умели оценить, подчеркнуть и передать комизм бытовых ситуаций, неожиданность их развязки. В плясовых песенках-небылицах, происхождение которых, как и скоморошин, принято относить к наследию скоморохов, улавливались смешные стороны человеческих конфликтов, алогизм мысли и поступков. Популярные скоморошьи формулы имеют нередко реальный подтекст, живо напоминая о мастерстве актерского перевоплощения:

      Слепой подглядывал,
      Глухой подслушивал.
      Безрукой зыбку качал,
      Безглазой огонь зажигал.
      (ИРЛИ. Р. V, колл. 229, п. 2, № 21)

      Это популярная и общеизвестная небылица, варьирующаяся на тысячи ладов.
      Небылица-небывальщина представляет собою специфический жанр. Это песенки, плясовые по ритму, шуточные по содержанию, где есть набор мотивов, но нет сюжета. «Их можно с наибольшей степенью вероятности счесть результатом прямого авторства скоморохов», — считал М. Н. Сперанский (т. 2. С. 279). По наблюдениям Б. М. Левиной, в небылицах «ярко выражена эстетическая функция, изначально заданный комизм, структурное своеобразие». Некоторые исследователи начала века находили их грубыми, стоящими вне эстетических вкусов культурного человека. Небылицы не современны, но любимы народом. «Сопрягая и свободно перемещая эпизоды, каждый из которых представляет завершенную ситуацию (мотив), небылица стремится в кратчайший срок "огорошить" максимально возможным количеством невероятностей. Стремление к предельной сгущенности событий придает ей динамичность, необычайную подвижность. Небылица лапидарна, отрывиста, вся как бы соткана из глаголов действия и движения. "Поросеночек в гнезде совивается, Курочка в хлеву опоросилась"» — так выразительно охарактеризовала этот жанр Е. М. Левина (с. 12). Сходны, но по-иному увидены особенности небылицы Л. М. Ивлевой. Она видела в них «сцепление разнородных по содержанию компонентов, в каждом — законченный образ, завершающий ситуацию. Цепь, лишенная сюжетного стержня, может быть прервана на любом звене и продолжена любым новым звеном, общая логика произведения от этого не пострадает» (Ивлева. С. 122—124). Но дело в том, что очень сложно определить «общую логику» небылиц, зато можно говорить об их художественной задаче, обусловливаемой особенностями функции жанра. Исследовательница считала, что фантастическое содержание небылиц исключает всякую веру в реальность того, о чем поется. С этим нельзя согласиться, так как в небылицах есть тот же «гротескный реализм» (не реальный по своей сути), что и в сказке, — по пословице: «Не за былью и сказка гоняется». Ивлева подметила, что «достояние небылиц — определенные сферы действительности, опыт жизни в социально очерченных границах». В них тоже своеобразно отражен «опыт жизни крестьянина» (дом, животные, хлеб и его производство), но привычные соотношения между явлениями подменены необычными (с. 123). Сама действительность, не всегда привлекательная, существует в небылице, хотя мир ее — мир неосуществимого, невозможного; эффект — в абсурдности происходящего:

      Уж и где же это виданое.
      Да еще где же это слыханное —
      Чтобы курица барана родила,
      Поросеночек яичко снес?!
      На плечи мужик ребеночка принес.
      Он принес — дак и водится,
      Согрешил — Богу молится.

      Так же сложно и неопределимо время небылиц: это может быть прошлое. «Небывалое в былом, былое в небывалом, смесь истины и прикрас», — поясняет В. И. Даль. На древность жанра указывает и народная характеристика его, приведенная там же В. И. Далем: «Небылица в лицах, заверчена в черных тряпицах, найдена в старых светлицах» (Даль. Т. II. С. 504). В небылицах преобладает алогизм, он распространяется и на время действия, указанное в эпизодах. По мнению Е. М. Левиной, «художественное время их замкнуто, как в сказке, и настолько условно, что «форма его проявления не имеет решающего значения, как и свободное совмещение разновременных эпизодов» (с. 13). Но наблюдается, однако, «излюбленная форма» — повествование об условном неопределенном прошлом, о «старине стародавней», «досюльной» и действительно бывшей, что сгущает комический эффект» (Левина. С. 14).
      Несомненно, что небылица отвечала потребности посмеяться. В этом определении ее задачи сходятся все исследователи. Она «давала возможность развернуться остроумию, находчивости, словесной ловкости и отзывалась на естественное стремление народа найти пути для ухода от мелочей жизни, прервать ее течение, обычно унылое и тягостное, веселым и жизнерадостным смехом» (Ивлева. С. 124).
      Как давно существует жанр небывальщин? Ответа на этот вопрос нет, хотя проявляемая иногда тенденция пародировать былину указывает на достаточно давнее их происхождение. Само цепное строение знакомо не только лирической песне. Афоризмы Даниила Заточника представляют обычно цепочки формул-мотивов: «Коли пожрет синица орла, коли поплывет камень по воде и коли начнет свинья белку лаять, тогда и глупый уму научится». Формулы невозможного дают отрицательный ответ на заключительное утверждение: глупый не может научиться уму. Употребленная Заточником цепь формул не имеет смеховой установки, а убедительно демонстрирует приемы древнего красноречия. Не исключено, что некоторые формулы почерпнуты из поэтического арсенала скоморохов. Одна из них дошла почти без изменений до нашего времени в составе скоморошин. В пинежской скоморошине свинья заменена коровой и образ конкретизирован:

      Цюдо ле, братцы, да не цюдо ле?
      По цисту полю да карабли бежат,
      На ели корова белку лаела,
      Белку лаела, ноги рошширила,
      Ноги рошширила, глаза уставила
      (Григ. 1. № 37; ср.: там же. № 102)

      Возможно, при поздних скоморохах этот фрагмент их стихового мастерства был менее неуклюж. Скоморошина дошла в передаче нескольких поколений пинежских крестьян, вероятно подменивших ее веселый и быстрый ритм медленным, былинным. Удивительно, что лающий «животный» персонаж (свинья, корова, кобыла), не способный к указанному действию, просуществовал в устной памяти народа несколько столетий как средство посмешить. Не менее древен может быть и образ «По песку медведь на лыжах шел» (БС. II. С. 627). Существовали ли небылицы такого типа в форме «плясовух» и в древности и Даниил Заточник лишь заимствовал из них формулы своего красноречия или, наоборот, эти формулы имели сначала чисто риторическое значение и сложились в веселую плясовую песню-скоморошину в процессе дальнейшей эволюции под влиянием скоморохов? Вряд ли возможно со всей определенностью ответить на этот вопрос. Л. М. Ивлева и А. А. Морозов считали, что «шуточный характер небылиц должен быть отнесен к одной из их изначальных особенностей, а не рассматриваться как следствие деградации жанра». Почему непременно деградации и какого жанра? Существовал ли в древнерусской поэзии жанр небылиц? Это предположение не снимает проблемы его генезиса и различных его функций. Они могли иметь не только шуточный и развлекательный характер, но и, как это зафиксировано в «Слове Даниила Заточника», чисто риторический.
      Поэтические формулы, рассчитанные на «светлый» (Н. В. Гоголь), здоровый и «ясный» (Забелин) смех, дожили до наших дней не только в плясовых небылицах, но и в «шутовых старинах» с былинной формой стиха, именуемых в науке по-народному скоморошинами. Их странное содержание имеет тот же небыличный характер, и подчеркивается его необычность также припевом, оттеняющим чудесный, дивный, невероятный смысл образов: «Не чудо ли, братцы, не диковина? Я еще того почудней скажу» (Ончуков. С. 44; Кривополенова. № 15, 16).
      Прием подчеркивания чудесного, невероятного есть и в других произведениях со следами творчества скоморохов. Он присутствует в тексте «Старину спою небывалую, / Небывалую, неслыхалую», в припеве «Чудо-диво, мой кисель», в запевах «Уж и где это виданое,/ Уж и где это слыханое?». Указания на диковинность сообщаемого — прием, стимулирующий внимание слушателей. В то же время — это Маска, прикрывающая иногда сатирическую и обличительную направленность исполняемого произведения, иронию и насмешку по чьему-либо адресу (см., например: Соб. Т. 7. № 327).
      Многомерность небыличного образа достигала наибольшего эффекта при использовании традиционной в фольклоре символики. Для обобщенного изображения некоторых социальных явлений служили образы насекомых, птиц, животных. Иронический подтекст в описании такого рода «чудес» отчетливо ощутим в песнях «Суд птиц», «Птицы за морем», «Зуек», «Свадьба совы» и др. Современные частушки-нескладушки, скорее всего, ведут свою родословную от скоморошьих «небывалыцин-неслыхалыцин»:

      Вы послушайте, ребята,
      Нескладуху пропою
      Про серебряны галоши,
      Про резиновы часы.
      Парень белой, вышитой, рубаха кудреватая!
      Огород в реку упал,
      Суслон теленка растрепал.

      Сяду я на огород:
      Вези меня, машинушка!
      Машина свистнула, пошла —
      Поцелуй, дроля, кирпич.

      Ягодиночка-то мой
      Упал в колодец головой!
      Я, молоденькая девочка,
      Хоть сверху погляжу.

      В отличие от небывальщин в нескладушках преобладает настоящее время в соединении с только что минувшим. Нарочитая ирреальность не создает ни замкнутого времени, ни такого пространства, которое нельзя соотносить с каким-либо географическим. И пространство, и время не замкнуты, а скорее распахнуты навстречу всем несообразностям, которые принимаются и встречаются с веселой радостью, а иногда с веселым недоумением. Их сочинителей нельзя назвать «пустотворцами» от скудоумия. В частушках-нескладушках нет и социального подтекста, и образов кромешного мира нищеты, голей кабацких и юродивых. Они возникли в эпоху простодушных и наивных надежд на всеобщее благополучие, всеобщую справедливость. Они беспечны по своему содержанию.
      В скоморошинах-небывалыцинах, даже рассчитанных на детскую аудиторию, наряду со сказочно-фантастическими по-милому затейливыми чудесами нередко возникает и чувство разлада, неблагополучия, происшедшей беды:

      Тпруни, тпруни, у Петруни
      Была сивая кобыла.
      По пяти ведер доила,
      Сива-сива, некрасива, —
      Заскочила в огород,
      Съела гряду огурцов.

      Таков и «Испуг попа». Если у Петруни подохла кобыла, то поп лишился овина:

      Поповы ребята горох молотили,
      Цепы поломали, в овин побросали.
      Косой загляделся — овин загорелся.
      Поп испугался, домой отправлялся.
      Попадья — с печки, дьякон из-под лавки.
      Кочет с полицы поломал косицы.

      В рязанском варианте «Свадьбы совы» имеются такие стихи:

      — Горазд ли ты, сыченька, пашенку пахать?
      — В городе не пашут — калачики едят, А в деревне пашут — мякинку едят.69 [69 Рязанский краеведческий музей. Архив Е. Ф. Грушина. Запись от 4 августа 1901 г.].
      Благодаря «чудесности», «дивности» образов, их сказочной необычности некоторые фрагменты из песен сатирического плана перешли в детский фольклор, утратив иронический подтекст и обличительные намеки. В XIX столетии оба эти явления существовали параллельно. Одни и те же мотивы и даже отдельные песенные фрагменты фиксировались в хороводно-игровых и плясовых песнях, а также и в детских потешках. Так, П. И. Якушкин в начале 1840-х гг. записал в качестве плясовой песню, включающую известные мотивы: диво в бане («Таракан дрова рубил. Комар по воду ходил»), чудесная мельница («Козел муку мелет, Коза подсыпает»), чудеса на току («Два кочета, два рябые Горох молотили»), поп-воробей («Уж как наша попадья зародила воробья») (Якушкин. Т. 1. № 70); эти же тексты неоднократно записывались собирателями 2-й половины XIX в. в качестве отдельных детских потешек, коротеньких развлекательных песенок. Вполне возможно, что в репертуаре скоморохов существовали и специальные произведения для детской аудитории. В детском фольклоре в большом разнообразии встречаются различные чудеса и «дива». Чудесность образов создана, как и в сказках о животных, путем очеловечивания действий животных, птиц, насекомых: лиса-лапотница лычки дерет «себе лапти плетет: мужу трои, себе двои и детишкам по лаптишкам» (ЭО. 1915. № 1-2. С. 126. № 41); «Воробей пиво варит, молодой вино курит» (Соб. Т. 7. № 454, 456); в деревне ребенок может наблюдать тоже различные чудеса:

      У нас во деревне
      Много див увидишь:
      Курочку в сапожках,
      Петушка в сережках...

      Чудеса творятся и на господском дворе: «Как у нашего господина разыгралася скотина: / Кошки в ложки, утки в дудки, А корову и быки разинули кадыки» (Соб. Т. 7. № 454, 456, 309). Мнимые чудеса, «дива» в шутку творят сами люди: бояре строят избушку, в которой нет «ни передних, ни задних стен, / Одна доска поперек шостка»; братцы-казанцы едут на зайца, а привозят попа (Вологда. № 593, 595, 596). Современная исследовательница детского внеигрового фольклора М. Ю. Новицкая составила подробный указатель мотивов, где специально выделены «чудеса»: «Дива в новой деревне», «Лиса-лапотница», «Чудо в бане», «Чудо на меленке» и др.70 [70 Указатель, безусловно, имеет большое практическое значение для специалистов и собирателей детского фольклора и должен быть издан].
      Песенки о дивах-чудесах близки жанру скомороший «небылым» характером сюжета, установкой на комизм, нелепицами и алогизмами. В них использован и прием гиперболизации особого рода, примеры которого дает литература Средневековья, впитавшая, в свою очередь, фольклор эпохи. Это комические росписи приданого с пуховиками, где «каждая пушина длиной в два аршина» (т. е. соломина), мешок, где «восемь круп, чтобы сварить суп» и т. п. Они попали и в лубок, где в росписях приданому встречаются «сосновый кувшин да вязовое блюдо в аршин», «дюжина рубах моржовых да столь же порток ежовых» (Ровинский. Т. 1. С. 367-369, № 149). К литературе этого типа можно отнести и комические диалоги Семика с Масленицей, лечебники с абсурдными рекомендациями и рецептами, юмористические «куранты», высмеивающие интерес к иноземным новостям и курьезам. Отдельные формулы комических рецептов сохранились в детском фольклоре: «Сорок стаканов сухих тараканов, сорок кадушек соленых лягушек, сорок буртов мышьих хвостов». Сюжетные нелепицы с «невероятным гиперболизмом» (Адр.-Перетц. З. С. 50-51) представлены в «курантах» во множестве: Копенгагенская круглая башня идет замуж, на свадьбе будут «сорок печей и сорок быков-трубачей» и пр. Олицетворение городов, как и башен, встречается в скоморошьих запевах: «Когда Москва женилась, Казань понела, / Понизовые городы в приданое взяла, / Иркутска, Якутска, Егисейской городок. /Аи Новгород был тысяцкой, Кострома-город хохочет, в поезду ехать не хочет» (КД. С. 285).
      Комические сюжеты рукописной сатиры XVII в. основаны на мотивах фольклорного происхождения с приемами гротеска и гиперболизма. Поэтому они сохранили черты поэтической образности, которая была свойственна более ранней эпохе. Если в «курантах» лещ шириной «в два пуда», рак на дереве — «в три аршина», то в вариантах северной скоморошины живет щука из Бела озера: «не мала, не велика — девяноста пудов, / Робят хватат да жоребят глотат». Одну ее голову везут к царю на трех больших санях (Ончуков. № 79). Комизм фантастически нелепой ситуации усиливается гиперболичностью, порождая явление, близкое к литературе «гиперболического реализма». Гротеск как «преувеличение недолжного» порождает отрицательную сатиру. Но положительный гиперболизм материально-телесного начала в средневековом гротеске создает «положительную, возрождающую и обновляющую силу гротескного смеха». Нелепицы фольклорных небылиц рассчитаны на здоровый и ободряющий смех. Они обычно противостоят «несмеющемуся, отрицательному риторическому смеху сатиры», созданной в XIX в. (Бахтин. 2. С. 337-338).
      Особую группу составляют небылицы эротического содержания. Их сфера — Святки и свадьба в ее второй части. Они записывались редко, в печати не появлялись почти никогда; по архивным записям можно видеть, что это пародии или парафраз коротких величаний. Свадебные чины заменены соответствующими эротическими терминами и эвфемизмами. Объем текста может быть различен, композиционно они представляют цепь мотивов. Одна из таких небылиц была записана Б. М. Соколовым и В. И. Чичеровым в 1927 г. на Кенозере и представляет парафраз свадебной песни «По лугам вода разливается». Восхваляется жених, подбирающий себе свадебный поезд, по-старинному полк (РЭФ. № 13. С. 76; № 2. С. 88. См. архивные тексты в фондах Н. П. Колпаковой, А. И. Никифорова).
      Наличие одинаковых формул в разножанровых текстах («За Москвой за рекой, за Смородиною», «хохол толочить», ребята «злы-догадливы», глотание жеребенка или завертывание его в тесто, парадоксы с одновременным признанием и отрицанием вины создают впечатление, что эту систему образов создал и употреблял один автор, живший в конце XVI — начале XVII в., поэт-скоморох. Приметами скоморошьего творчества (их можно считать и спорными, и во всяком случае — второстепенными), на наш взгляд, могут быть упоминания о народных музыкальных инструментах и звукоподражательное изображение их звучания: «Ах, тили-ли, волынка моя...», «Трынки, трынки, три полтинки, / Заиграй, моя волынка...», «Уж ты, дудочка, дуй, дуй, дуй...». Часто упоминаются гусли: «Натешу я доски тонкие, / Понаделаю гусли звонкие. Кому в гусли играть? / — Добрым молодцам. / — А под гусли плясать? / — Красным девицам». Любопытны и географические приурочения исполнения песен: «Уж я в Томским, Тобольским бывал»; «Москва-та женилась, Казань провалилась», или:

      Как у нас было в Костроме
      У ворот гусли играли,
      По гуслям девки плясали.
      (ИРЛИ. Р. V, колл. 229, п. 2, № 2)

      Для произведений поздних скоморохов характерны упоминания о еде. Описания различных кушаний простонародья нередки в различных произведениях с чертами скоморошьего стиля. Избитые спины разбойников напоминают сычуг (мясистая фаршированная часть желудка). В песне об Усах разбойники с аппетитом едят молоко с толокном, в «Старине о большом быке» — пирожки с требухой «с лучком да и с перечком», вкусный студень с «прорезью»; в скоморошине «Как у нас на Дону» — уничтожение каши, блинов, яичницы, киселя с молоком. Сцены еды и питья даются то с юмором, то с некоторой долей поэтизации. В подобных описаниях исчезает обычный иронический тон, поэтизируется довольство крестьянского дома, где утомленные и вечно голодные скоморохи могут найти отдых и еду. Таковы некоторые фрагменты в каргопольских, архангельских и пудожских вариантах «Утушки», где три молодца делают из пруточка три гудочка и подходят к дому, в котором

      Печка топилась светленько,
      Кашка варилась густенько,
      Пирожки на полочке прягутся,
      Пиво в бочке дерется.
      (Рыбн. Т. 3. № 35)

      Пироги на полке прягутся,
      Шаньги в печке пекутся,
      Луковка на полице
      В красненькой солонице.
      (Архив МГУ. ФЭ. 1965. 05: 6763)

      А. А. Морозов совершенно справедливо предполагал, что «скоморошьи формулы рассыпались по различным фольклорным жанрам, сохранились в виде обломков, ходячих затейливых выражений и прибауток» (Морозов. 1. С. 68). Верность этого наблюдения, на наш взгляд, подтверждают многие записи, сделанные на территории бывшего Камско-Воткинского округа, где в XVI—XVII вв. существовало несколько мелких заводов и при них заводских поселений. В традиционных песнях с хорошо известными сюжетами здесь останавливают внимание вставки и зачины, похожие на фрагменты небылицы, иногда — на озорные шутки. Святочная игровая песня «У молодца-сокола кудревата голова» начинается запевом про зайку, образ которого как будто создан по законам небылиц:

      Я вечор, молоденька, поздненько шла,
      Поздненько шла, диво видела,
      Диво видела, сдивовалася,
      Сдивовалася, с лива палася:
      Будто зайко из рички водичку пьет,
      На частые на коленочки припадывает,
      Ишо сам ко воде приговаривает:
      «Ричка тиновая, вода ребиновая».71 [71 ИРЛИ. Р. V, колл. 229, п. 2, № 147, вар.: «Ричка тиновата, вода ребиновата». Ср.: НФ. № 75, 76, 95 (совпадение текстов в районах, столь отдаленных друг от друга, может быть объяснено миграцией новгородских скоморохов на Урал в середине XVII в.)].

      Известная плясовая песня «Не велят Маше за реченьку ходить» в разных деревнях Фокинского сельсовета имеет такие зачины:

      Нынче нечего на девок дивовать,
      Нынче начали старушки баловать,
      Старички-те забаловывать! (ИРЛИ. Р. V, колл. 229, п. 2, № 102; ср.: НФ, № 244)

      Игровая песня «Как под кустышком олень» в момент взимания фантов сопровождается припевкой, не связанной по содержанию с сюжетом про оленя:

      Со старые старушки рубашку снять,
      С мужичка-дурачка — опоясочку,
      А с малого ребеночка — пеленочка.
      Волочу, волочу — на кабак стащу,
      Я на рыбке съем, на калужинке,
      Поем треску — разгоню тоску.72 [72 Ср. сходные стихи в онежской небылице:
      На кабак иду да на вине пропью,
      На остатний грош да табаку возьму.
      (Гф. Т. 3. № 295.С. 159)]

      В колыбельной песне, известной и как потешка «Тень-тень, потетень», неожиданно оказываются стихи про полицу-калачницу; за ними следует набор скоморошьих формул:

      Калачи-то пекут;
      Не про нас, про бояр.
      Бояре-то не съили,
      Собакам стравили.
      Собаки-то сдурили
      Да попа укусили.
      Поп с крестом,
      Попадья с пестом,
      Ударили в доску, Поехали в Москву.
      (ИРЛИ. Р. V, колл. 229, п. 3, № 87)

      В святочной «парошной» песне сохранился традиционный скомороший зачин:

      Благослови, сударь-хозяин, по избе пройти!
      Не в досаду бы тому, кто хозяин во дому —
      Ну, кака его досада — можно выговорить...

      Заключительные стихи, вопреки традиционному тексту, представляют критику господского дитяти:

      Что господское дите делу не выучено,
      Ей буйная головка не учесаная.
      Что крестьянское дите — Она ведь выучена,
      Ей буйная головка приучесаная,
      В косе ала ленточка приувязанная.
      (ИРЛИ. Р. V, колл. 229, п. 1, № 143)

      В плясовых и игровых песнях встречаются останавливающие внимание вставки и зачины, не связанные с содержанием, похожие на лирические отступления, выражающие тоску по другим краям, по родной стороне:

      Ах, свет моя родима сторона,
      Московска, славна киевска!
      Пивца и винца не пивать,
      Сладкой водочки не кушивати!
      Еще более выразителен следующий фрагмент:
      Удалые бурлаченьки,
      Веселые головушки,
      Ретивым серьцом крушилися.
      Слезами обливалися,
      С каменной Москвой прощалися:
      Ты прости, прости, каменна Москва!
      Нападала со всего света тоска.
      (ИРЛИ. Р. V, колл. 229, п. 3, № 2)

      Слово «бурлаченьки» тут несколько странно. Бурлаков не выселяли из Москвы, их профессия не была под запретом. Оно, скорее всего, заменило другое слово, и это слово было «скоморошеньки», редко употребляемое и ставшее непонятным уже в XVIII в. Фрагмент как отдельный мотив включен в плясовую (!) песню «Ох, и след ли тебе, кумушка, сидеть», контаминированную с отрывком старинной скоморошины-былины «Старина о большом быке». След фрагмента ведет, как видим, к скоморохам (ИРЛИ, р. V. колл. 229, п. 3, № 2, ст. 50-52).
      Скоморошьи формулы дали жизнь многим игровым и плясовым песням, а через них частушкам. Даже в сильно трансформированном виде дошедшие до нашего времени тексты привлекают внимание необычностью поэтики, метафоричностью образов, конкретностью и свежестью изображения, как будто все увидено впервые:

      Кутья сладка, попадья гладка,
      Шея да плечо — как курино ейчо.
      Лоб да лицо — как зеркальцо
      (ВС. И. С. 564, № 75)

      О них напоминает юмор с поддразниванием и насмешкой в скоморошьем обличье небылиц:

      Мать моя вежливая,
      На свинье к обедне езживала,
      На баране сено важивала.
      За гумно к соседу хаживала.

      Им свойственны лукавство и дерзкая шутка:

      Старушка без зубов,
      Сотвори со мной любовь!
      На тебе греха не будет,
      Тебя Бог простит,
      Тебя Бог простит,
      Чтобы чорт настиг!73 [73 ИРЛИ, ф. 690, оп. 3, п. «Записи разных лиц», зап. от 8 февраля 1814 г.]

      Образная система произведений, сохранивших следы влияния скоморохов, несколько отлична от традиционной поэтики фольклора, хотя родственна ей и во многом последняя служила, видимо, источником для поэтической школы скоморохов. Здесь та же формульность: красная девица, удалой молодец, то же цепное строение строф: «Шли старцы станицами, Станицами, вереницами», те же постоянные эпитеты: терем высокий, кровать тесовая, старый старик и т. п. Но в тексте появляется зримая конкретность образа, подчеркнутое изображение действия, жеста, вносится шутливо-иронический тон, еле уловимый вначале, но усиливающийся к концу текста. Конкретность изображения в соединении с другими не формульными, а переработанными художественными приемами передающими индивидуальное видение окружающего мира, как бы подтачивают традиционную поэтику, стремясь разрушить ее устои. Этот процесс продиктован и новизной содержания, завуалированной традиционными приемами поэтики. Новыми были скептическое отношение к существовавшим канонам бытия, не свойственный фольклору иронический тон повествования, переосмысление таких художественных приемов, как гипербола, символ; употребление их к ином, новом аспекте. Разнообразие смеховых жанровых форм, дошедших до нашего времени из глубин Средневековья, создавалось путем длительной многовековой эволюции элементов традиционного фольклора в постоянном противостоянии аскетическим идеалам религии и церкви: «Целый необозримый мир смеховых форм и проявлений противостоял официальной и серьезной по своему типу культуре церковного и феодального средневековья» (Бахтин. 1. С. 92).
      Прием гиперболизации, известный по эпическим произведениям как средство художественной изобразительности, стал одним из способов пародирования в комических жанрах, отметив тем самим стадию начавшегося отмирания эпоса. Как известно, с пародирования начинаются поиски новых методов изображения. В скоморошинах традиционной гиперболизации противостоит обратный прием — преуменьшение (литота): «высота потолочная», «синее море — в лохани вода», служебному возвышению противопоставлена печь: «Дослужился добрый молодец до край печи».
      Гипербола, образуя пародию, подчеркивает иронию. Она предстает одним из важных средств создания «гротескного реализма», который, по мнению Бахтина, отчетлив в произведениях Гоголя и «традиции которого на Украине и в Белоруссии были очень сильными и живучими» (Бахтин. 2. С. 486-487). В петербургских повестях Гоголя гиперболизм выступает как микроэлемент народной смеховой культуры, порожденный ее устным характером.
      В народных пародиях на церковную службу гипербола усиливает комический эффект, что особенно отчетливо проступает в диалогах:

      — Баба ли ты бабища в больших новых лаптищах,
      Что у тебя в пестерище, али пирожище? —
      — Пирожище, мой батюшка, пирожище. —
      — С чем у тебя пирожище, али с мясищем? —
      — С мясищем, мой батюшка, с мясищем.

      В подобных диалогах сохраняются иногда намеки на скоморохов:

      — Кого идешь поминать-то,
      Али мужа, мужа свово? —
      — Мужа, мой батюшка, мужа. —
      — Как у тебя его звали, неужто Вавилой? —
      — Вавилой, мой батюшка, Вавилой. —
      — Каким он у тебя ремеслом-то занимался, не скрипичным? —
      — Скрипичным, мой батюшка, скрипичным.74 [74 Текст из архива И. В. Ефремова, тетрадь «Скопировано в музеях». (ИРЛИ. Р. V). Ср: Можаровский А. Ф. Очерки из жизни крестьянских детей в их потехах // Изв. ОЛЕАиЭ. Труды этнографического отдела. С. 118; НФ. №235].

      Имя «Вавила» было чем-то вроде знака профессии в скоморошьей среде. В другом варианте этого диалога баба, припоминая имя мужа, говорит, что оно похоже на вилы. Помимо известного «Путешествия Вавилы со скоморохами», в результате которого он становится скоморохом-музыкантом, и сказки «Вавило-скоморох», оно встречается и в лубке с упоминанием скоморохов. В картине «Как мыши кота погребают», сюжет которой относится к эпохе Грозного, две мыши изображают скоморохов на похоронах кота: «1. Вавило Веселой в волынку играет, песни распевает; 2. Чурилко-сурнач в сурну играет, а ладу не знает». Диалоги, пародирующие фрагменты церковной службы, имели различное содержание, определяемое местной традицией, но гиперболизация и ирония свойственны каждому из них, независимо от содержания.
      Существует цикл шуточных песен о комаре, в котором широко применены те же элементы гиперболизма и антропоморфизма:

      Сел комарище на дубище,
      Свесил ноги на сучище,
      Обломилося сучище...
      (НФ. № 239)

      Безмерны гиперболические образы в песнях о ленивой пряхе: Дуня «семь рек обсушила, пряжу не смочила».
      Своеобразный прием получает в скоморошинах символика. Она как бы исподволь разрушается. Образ, сохраняя внешне символический смысл, в то же время пародированно подчеркнут изнутри и приобретает конкретно иные, почти реальные человеческие черты. Эта смысловая двойственность особенно наглядна в социально-бытовых сатирах, таких как «Птицы за морем», «Зуек», скоморошьих вариантах песни «Как у бабушки козел» и др. Двусмысленность шуток, казалось бы, имеет целью простую развлекательность, однако язвительно-иронический подтекст раскрывается указанием на какой-то конкретный поступок или действие, присущие лишь человеку. Двойственность образа создает подчеркивание конкретных признаков или качеств, свойственных, с одной стороны, птице или животному, а с другой — человеку. Так, бабушкин козел — «Он и дровца рубил, / Он и по воду ходил, / И щи-кашу варил». Молодец, образ которого обычно символизируют в фольклоре сокол, соболь, селезень, голубь, лебедь, неожиданно принимает в плясовых песнях нарочито сниженный образ козла, кота или козы. «Кот», поднявший шум в комнате у девушки, оказывается так велик и тяжел, что спрятать его довольно сложно, чтобы при этом не заподозрили что-то ее родные. Девушка должна при этом обладать богатырской силой, чтобы спрятать и вынести необычного «кота»:

      Заверну кота в ковер,
      Понесу кота на двор.
      Положу на забор.
      Как забор-то обломился,
      Трех овечек задавил
      Да бычка-годовичка,
      Поросенка-третьячка.
      (Вологда. № 169)

      В подобных ситуациях образ утрачивает символический подтекст, сохраняя некоторую двусмысленность. В некоторых случаях об этом повествует песня:

      Тут нашелся удалой молодец,
      Нарядился серой козонькой.
      И пошла коза по улице гулять,
      Она стукнула копытом о бревно.
      Кабы эта сера козонька
      Ко мне, младе, на тесовую кровать!

      И образ молодца-козы, и самый сюжет представляют в традиционной лирике некое исключение из правил и скорее всего продукт скоморошьего творчества.
      Тот же художественный прием разрушения символики внесением конкретных черт, что и в вологодских песнях, находим в песнях с антиклерикальным и эротическим содержанием. Таковы «Повадилась курочка на боярский двор»75 [75 Была у меня курочка, черный хохолок.
      Повадилась курочка на барский двор.
      Офицерские ребяты злы-догадливые...
      Мою курку поймали,
      Мою курку поймали, крылье-перье обломали.
      И хохол ей встолочили,
      Гребешок ей расщепили.
      (РЭФ. С. 49-50. № 16)
      Песня дает совет «банюшку топить, чтобы курушку лечить, Обе ножки разложить», потом «клюпик запустить». Песня сохранилась в рукописном песеннике XVIII в.] или известные в записи П. В. Киреевского и П. И. Якушина «Игумен и телочка»:

      Эта телочка по келейке похаживает,
      А игумен на телочку поглядывает.
      Посажу телку — сидит,
      Положу телку — лежит,
      Положу телку — лежит,
      У ней вымечко дрожит.
      (РЭФ. С. 66. № 16)

      Тенденцией к снижению высокой роли романтизирующих символов в фольклоре можно объяснить отсутствие в скоморошинах традиционных форм параллелизма. Его выражает, скорее, заменяет пародирование и прием антигиперболы:

      Как садился молодец на быстру лошадь,
      Поднимался он по поднебесью,
      Он хватал ли гусей-лебедей,
      Не сходя с печки он ни трех пядей.
      (Чулков. Ч. 2. № 151)

      Антигипербола — одно из средств намеренного изменения и снижения традиционных заштампованных, примелькавшихся зачинов:

      Как у нас на Дону — в избе на полу.
      На крутых горах — на печи в углах.

      В обоих случаях центральный образ-символ — чистая условность. Прием чрезмерного преуменьшения служил для создания иронического и сатирически-насмешливого изображения, но не только. Он стал средством создания разнообразных смеховых формул, этой типичной черты скоморошьего балагурного стиля. Однако приемы пародирования и создание подобных формул не исчерпывали выразительные возможности антигиперболы. Она служила также одним из способов выражения горькой иронии, порождаемой социальными причинами:

      Поехали б в Москву,
      Купили б коровку!
      Коровка-то с кошку,
      Удоя-то с ложку.
      (Пензенс. ГВ. 1861. № 4, текст 7)

      Средством пародированного снижения образа служило и нарушение традиционного употребления эпитетов. В былинах «добрый конь наступчивый»; в пародиях же этот эпитет прилагается к поросенку: «Боровок наступчивый: на молодца наступает, с г... рылом пихает» (Сад. № 4. С. 34). Пародийно-сатирический план создается и употреблением метафорических эпитетов, выбор которых определяет тема и сюжет: «сковорода долгоязычлива: Сказала: в печи-де блины горячи» (Чулков. № 151). Смысл метафорического эпитета может тут же быть раскрыт в юмористическом объяснении: «Под зеленою дубравою — под вениками», «Под кудрявым деревом — под ступою» (Соб. 7. № 318). Тенденция к конкретизации имеет место и в традиционной народной лирике, но осуществляется на другом уровне и отличается стремлением к обобщенно-символической образности, что и ослабляет впечатление бытовой конкретности. В скоморошинах смысл метафорического эпитета чаще не раскрывается, так как он легко угадываем. Это в особенности характерно для эпитетов алогичных, применяемых в небылицах и сказочных пародиях:

      Из-за леса, из-за гор,
      Ехал дядюшка Егор.
      Он на пегой на телеге,
      На скрипучей лошаде.
      Сапоги нарастопашку,
      На босу ногу топор...

      Чертой профессионального художественного стиля скоморохов было изображение конкретного факта. С использованием факта как объекта изображения связан ряд сюжетов бытового характера. Для сюжетного развития применялся тот же формульный принцип изображения, который выработан многовековой поэтической практикой фольклора для устной передачи произведения с помощью формул-мотивов. В скоморошинах выработаны свои, только им присущие формулы. Они прослеживаются во всех жанрах, которые входили в репертуар скоморохов: былинах, сказках, «шутовых» старинах, бытовых сценках-диалогах, детском фольклоре. Типы их различны и определяются жанровой спецификой.
      Наряду с формульностью поэты-скоморохи вносили в устную поэзию черты индивидуального видения мира и человека, его своеобразного восприятия: «Широко раздолье по всей земле», «Дешевы поцелуи в Белозерской стороне», «Широкие подолы — пудожаночки». Они внесли в произведения фольклора изображение конкретных предметов и их качеств в бытовом плане: блины горячи, пирог на конике пшеничный, грязь черная подтележная, стрельба веретенная; плошки, лохани, веники, горшки, мутовки — все эти «низкие» для классики фольклора предметы бытовой обрядности знала только сказка. В произведениях скоморохов появилось изображение человеческой позы, жеста. Атаман сел: «Локоть на окно, ногу под гузно»; он «сам говорит, сам усом шевелит» — это известный по разбойничьей песне Васька Ус или Гришка-Мурышка (КД. № 64, ст. 45-47). У стариков «бороды седые, усы стриженые». Это стремление к точности и конкретности изображения позднее с неожиданной яркостью проявится в частушке, начальные же его признаки, художественное проявление его в фольклоре впервые обнаруживаются у скоморохов.
      Исследователи поэтики фольклора выделили «особый тип метафор, в которых связь представлений основана на ситуативной аналогии». Главная особенность этого вида метафор — действие. Предшествующие типы метафор его не знали. Метафора, выраженная через действие, приводит к трехчленности ее состава: должно быть не только действие, но и действующее лицо, и объект действия — таким образом, появляются второй и третий члены метафоры. Именно они и создают иносказание, или метафору действия. Это новое качество метафоры связано со вторым переносным планом и исключает первичную персонификацию, т. е. «дает полное отвлечение свойств». В скоморошинах же нередко соседствуют метафоры действия и персонификация: «Блины-горюны испугалися, за пазухи разбежалися» (Соб. 7. № 318). При этом метафорический образ в целом несет дополнительную информацию, сознательно опущенную составителем. Так, «за пазухи» означает, что разбойничал в кухне не один человек, а целая шайка уничтожала припасы к обеду.
      Скоморошины отличаются также мнимой серьезностью зачинов. Эта юмористически заявленная в первом стихе тема-мотив опровергается обычно последующими метафорами действия:

      Пошел Матвей на разбой с топором,
      Разбил Матвей кисель с молоком,
      А кашу-горюшу в полон он взял
      Яичницу на шостке сказнил.
      (Чулков. № 151)

      С метафорическим стилем соединяется прием иносказания и парадокса. Одновременное отрицание и утверждение бесспорной истины достигает наибольшей выразительности в песнях разбойничьего цикла. Блестящий образец парадокса представляет самохарактеристика скоморохов в песне «Рыболовщики»:

      Хоть не нас секут батожьем — у нас спинушки болят,
      На работу посылают — нам и денег не дают.
      Ах, с голоду морят, студеницею поят,
      Ах, на каторгу сажают да не выпускают,
      Ах, не нас вешать ведут — на нас петельки кладут!
      (Соб. Т. 6.№ 449)

      В песне прозучал, по словам Т. М. Акимовой, «старинный и жестокий юмор народа по отношению к бездомным бродягам, разбойникам-удальцам», выраженный их собратьями (Акимова. 2. С. 28). Им и хотелось бы искать правды-справедливости, но их дела и поступки не позволяют надеяться на милость и справедливость: «В Москву нам идти — правыми быть, / Правыми быть — виноватыми слыть». Правыми удалось быть товарищам Ермака, поклонившимся царю Сибирью, но заплатившим за это высокую цену жизнями своих товарищей и своего предводителя.
      Иносказательные формулы из удалых песен со временем были использованы в детских потешках, где смысл многих них остался неразгаданным. Так распалась воровская песня про Савутку. Полный набор ее формул означает, что умчавшиеся на лошади «воры» исчезли, теперь их «ищи-свищи». Остались лишь отдельные предметы, известные только участникам совершенного грабежа и ничего не говорящие несведущим людям (Мож. 1. С. 118)
      Как «круговая» песня записан вариант этого текста в дер. Большой Букор Чайковского р-на Пермской области в 1961 г. В тексте есть следующее разночтение с приведенным выше: «Шелковая плетка у Савутки в лавке, у Савутки в лавке лежит на прилавке. Кто ту плетку купит, тот Савутку лупит» (вар.: «Того Савка лупит» — ИРЛИ. Р. V, колл. 229, п. 1, № 62).
      Иносказание может быть выражено простейшим способом умолчания о социальном положении персонажа; сообщается кратко лишь о последствиях противозаконных действий:

      На улице три молодца жеребей метали:
      Кому деньги, кому платье, кому красна девка.
      (ИРЛИ. Р. V, колл. 229, п. 2, № 105)

      Широко применяемый в скоморошинах метафорический стиль служил способом иносказания, позволял полнее выразить различные оттенки юмора, настроения удальства и бесшабашности.
      Т. M. Акимова, специально изучавшая удалые песни и близкие им формы, считала, что пародирование в скоморошинах жизненных и песенных идеалов не снижает их, а свидетельствует об их недосягаемости. В то же время пародирование готовых форм, по ее мнению, всегда связано с сатирой, затрагивающей темы общественного значения.
      Подводя итог сказанному, укажем еще раз некоторые рассмотренные выше особенности поэтики скоморошьего стиля: отсутствие каких-либо видов параллелизма; снижение образов-символов путем подстановки новых — комического плана; изменение роли традиционных эпитетов использованием метафоризации их и алогизма; нетрадиционный тип метафоры действия; иносказание, создаваемое не только метафорой, но и умалчиванием. Эти наблюдения носят предварительный характер. Более глубокие выводы можно делать на материале широких сравнительных обобщений при убеждении в исконной подлинности скоморошин.


К титульной странице
Вперед
Назад