- Она мне больше нравится. А почему, сказать вам с ходу затрудняюсь. Вы это лучше понимаете, чем я.
      - Разумеется, лучше, - нетерпеливо буркнул Силверс. - Пошли. Надо вставить обе картины в рамы до прихода клиента.
      Я принес несколько рам из запасника.
      - Надо подобрать по размеру, - пробормотал он. - Вот эти будут, пожалуй, в самый раз. У нас не остается времени подгонять их.
      В рамах картины поразительно менялись. Полотно, раньше как бы растекавшееся в пространстве, вдруг удивительным образом концентрировалось. Картины производили более законченное впечатление.
      - Показывать их следует только в рамах, - сказал Силверс. - Лишь антиквары могут судить о них без рам. Даже директора музеев не всегда способны разобраться. Какая рама, по-вашему, лучше?
      - Вот эта.
      Силверс с одобрением посмотрел на меня.
      - У вас неплохой вкус. Но мы возьмем другую. Вот эту. - Он втиснул танцовщиц в широкую, богато отделанную раму.
      - Не слишком ли она шикарна для не совсем законченного полотна? - спросил я.
      - Как раз такой она и должна быть, потому что картина сырая. Именно потому.
      - Понимаю. Рама скрывает несовершенство.
      - У рамы вполне законченный вид, это придает законченность и обрамляемому полотну Рама вообще играет очень большую роль, - поучал меня Силверс, усаживаясь поудобнее. Я уже не раз замечал, что он любит говорить менторским тоном. - Некоторые торговцы произведениями искусства экономят на рамах - они полагают, что клиент этого не заметит. Рамы теперь дороги, а позолоченные гипсовые рамы, черт возьми, на первый взгляд и впрямь напоминают настоящие дорогие рамы, и, заметьте, не только на первый взгляд.
      Я осторожно вставлял в раму одно из полотен Дега. Тем временем Силверс подбирал раму для второй картины.
      - Вы все-таки хотите показать обе? - спросил я.
      Он хитро усмехнулся:
      - Нет. Вторую картину я попридержу. Никогда не знаешь, что может случиться. Обе картины - "девственны". Я их еще никому не показывал. Клиент, который придет сегодня, хотел прийти лишь послезавтра. Кстати, оборотную сторону заделывать не будем, времени нет. Загните только гвозди, чтобы покрепче держалось.
      Я принес вторую раму.
      - Хорошо. Правда? - сказал Силверс. - Людовик Пятнадцатый - богатство, пышность. В результате картина поднимается в цене на пять тысяч долларов. Как минимум! Даже Ван Гог хотел, чтобы его картины помещали в первоклассные рамы. А вот Дега обычно заказывал для своих полотен простые деревянные рейки, выкрашенные белилами. Я думаю, впрочем, что он, скорей всего, был отъявленным скупердяем.
      Может быть, у него просто не было денег, подумал я. И Ван Гог тоже страшно нуждался: при жизни он не сумел продать ни одной картины и существовал только благодаря скудной поддержке брата. Картины, наконец, были готовы. Силверс велел мне отнести одну из них в соседнюю комнату.
      - Другую повесьте в спальне моей жены.
      Я посмотрел на него с удивлением.
      - Вы правильно поняли, - сказал он. - Пойдемте со мной.
      У миссис Силверс была прелестная спальня. На стенах и в простенках висело несколько рисунков и пастелей. Силверс оглядел их, точно полководец, производящий смотр.
      - Вон тот рисунок Ренуара снимите, вместо него давайте повесим Дега, Ренуара перенесем вон туда, к туалетному столику, а рисунок Берты Моризо уберем совсем. Штору справа слегка задернем. Чуть больше... Так, вот теперь хорошее освещение.
      Он был прав. Золотистый свет из-под приспущенной шторы придал картине очарование и теплоту.
      - Правильная стратегия, - заметил Силверс, - половина успеха в нашем деле. Теперь пойдемте.
      И он стал посвящать меня в тайны своей стратегии. Картины, которые он сегодня собирался показать клиентам, я должен был вносить в комнату, где стояли мольберты. После четвертой или пятой картины он попросит вынести из кабинета полотно Дега. Я же должен буду напомнить ему, что эта картина висит в спальне миссис Силверс.
      - Можете говорить по-французски, - наставлял он меня. - Когда же я спрошу вас о картине, отвечайте по-английски, чтобы это было понятно и клиенту.
      Я услышал звонок.
      - А вот и он, - воскликнул Силверс. - Ждите здесь, наверху, пока я не позову вас.
      Я отправился в запасник, где одна возле другой на деревянных стеллажах стояли картины, и присел на стул; Силверс же спустился вниз, чтобы встретить клиента. В запаснике было оконце с матовым стеклом, забранное частой решеткой, и мне стало казаться, будто я сижу в тюремной камере, где по чьему-то капризу хранятся картины ценою в несколько сотен тысяч долларов. Молочный свет напомнил мне камеру в Швейцарии, где я просидел две недели за незаконное пребывание без документов - обычное "преступление" эмигранта. Камера там была такой чистой и прибранной, что я охотно просидел бы в ней и дольше: еда была превосходной, к тому же камера отапливалась. Но через две недели в бурную ночь меня переправили в Аннемас, на границе с Францией. На прощание мне сунули сигарету и дали пинка: "Марш во Францию. И чтоб духа твоего в Швейцарии больше не было".
      Я, наверное, немного вздремнул. Вдруг зазвенел звонок. Было слышно, что Силверс с кем-то разговаривает. Я вошел в комнату. Там сидел грузный мужчина с большими красными ушами и маленькими поросячьими глазками.
      - Господин Росс, - притворно сладко проговорил Силверс, - принесите, пожалуйста, светлый пейзаж Сислея.
      Я принес и поставил картину перед ними. Силверс долго не произносил ни слова: он смотрел в окно на облака.
      - Нравится? - спросил он наконец скучливым голосом. - Одна из лучших картин Сислея. "Наводнение" - мечта каждого коллекционера.
      - Ерунда, - процедил клиент еще скучливее, чем Силверс.
      Силверс улыбнулся.
      - Если картина ерунда, то и критика не лучше, - заметил он с явной иронией. - Господин Росс, - обратился он ко мне по-французски, - унесите это замечательное полотно.
      Я немного постоял, ожидая, чтобы Силверс сказал мне, какую картину теперь принести. Но поскольку указаний не последовало, я удалился, унося с собой Сислея. Однако краем уха я успел услышать слова Силверса:
      "Сегодня вы не в духе, господин Купер. Отложим до следующего раза".
      "Ну и хитер, - размышлял я в молочном свете запасника. - Теперь придется Куперу попотеть". Когда спустя некоторое время меня позвали снова и я одну за другой стал вносить картины, оба уже курили сигары из ящичка, который Силверс держал для клиентуры. Затем пришел мой черед подавать реплику.
      - Картина Дега не здесь, господин Силверс, - сказал я.
      - А где же? Она должна быть здесь.
      Я подошел, нагнулся к нему поближе и прошептал так, чтоб услышал клиент:
      - Картина наверху, у миссис Силверс...
      - Где?
      Я повторил по-французски, что картина висит в спальне у миссис Силверс.
      Силверс хлопнул себя по лбу.
      - А-а, правильно, я об этом совсем забыл. Ну, тогда ничего не выйдет...
      Мое восхищение им было безгранично. Теперь он снова уступил инициативу Куперу. Он не приказывал мне нести картину и вместе с тем ни словом не обмолвился о том, что картина предназначена в подарок жене или даже уже принадлежит ей. Он просто прекратил разговор об этом и выжидал.
      Я удалился в свою конуру и тоже стал ждать. Мне казалось, что Силверс держит на крючке акулу, но чем кончится поединок - акула ли проглотит Силверса или он выловит ее, - решить было трудно. Впрочем, положение Силверса было более выгодным: ведь акула, собственно говоря, могла только перегрызть леску и уплыть. Одно мне было ясно: Силверс ничего задешево не отдает, это исключено. Акула то и дело предпринимала новые забавные броски. Поскольку дверь была чуть приоткрыта, я слышал, что разговор зашел об экономическом положении и войне. Акула предрекала самое худшее: крах биржи, долги, новые расходы, новые битвы, кризисы и даже угрозу коммунизма. Все, мол, погибнет. Только наличный капитал сохранит ценность. Она не забыла упомянуть и о тяжелом кризисе тридцатых годов, когда обладатель наличных денег был королем и мог купить все за полцены, за треть, даже за четверть.
      - А предметы роскоши, такие, как мебель, ковры и картины, даже за десятую часть их стоимости, - добавила акула.
      Невозмутимый Силверс предложил покупателю коньяк.
      - Потом вещи снова поднялись в цене, - сказал он. - А деньги упали. Вы же сами знаете, нынешние деньги стоят вдвое меньше тогдашних. С тех пор они так и не поднялись в цене, зато картины стали дороже в пять раз и более. - Он притворно и слащаво засмеялся. - Ох уж эта инфляция! Как началась две тысячи лет назад, так с тех пор и не кончалась. Ничего не поделаешь - ценности дорожают, деньги дешевеют.
      - Поэтому ничего не следует продавать, - с радостным рычанием произнесла акула.
      - О, если бы это было возможно, - вздохнул Силверс, - я и так стараюсь продавать как можно меньше. Но ведь необходим оборотный капитал. Спросите моих клиентов. Для них я настоящий благодетель: совсем недавно я за двойную цену выкупил танцовщицу Дега, которую продал пять лет назад.
      - У кого? - спросила акула.
      - Этого я вам, конечно, не скажу. Разве вам было бы приятно, если бы я раструбил по всему свету, за сколько и что вы у меня покупаете?
      - А почему бы и нет?
      Акула определенно была непростой штучкой.
      - Другим, представьте себе, это не по нутру. А я вынужден на них ориентироваться. - Силверс сделал вид, что хочет встать. - Жаль, что вы ничего у меня не нашли, господин Купер. Ну, может быть, в следующий раз. Поддерживать цены на прежнем уровне я, разумеется, долго не смогу, вы это, конечно, понимаете?
      Акула тоже встала.
      - У вас же была еще одна картина Дега, которую вы мне хотели показать, - заметил он как бы между прочим.
      - Это та, что висит в спальне у моей жены? - протянул Силверс.
      И у меня в запаснике раздался звонок.
      - Моя жена у себя?
      - Нет, миссис Силверс ушла полчаса тому назад.
      - Тогда принесите, пожалуйста, полотно Дега, которое висит у зеркала.
      - Для этого потребуется некоторое время, господин Силверс, - сказал я. - Вчера мне пришлось ввернуть деревянную пробку, чтобы картина лучше держалась.
      Сейчас она привинчена к стене. Чтобы ее снять, мне нужно несколько минут.
      - Не надо, - бросил Силверс. - Мы лучше поднимемся наверх. Вас не затруднит, господин Купер?
      - Нисколько.
      Я снова уселся у себя, как дракон, охраняющий золото Рейна. Через некоторое время оба вернулись, а мне было ведено подняться за картиной, снять ее и принести вниз. Поскольку никакой пробки не было, я просто подождал там несколько минут. Из окна, выходившего во двор, я увидел миссис Силверс, которая стояла у кухонного окна. Она сделала вопросительный жест. Я резко замотал головой: опасность еще не миновала, и миссис Силверс следовало еще некоторое время побыть в укрытии.
      Я внес картину в комнату с мольбертами и вышел. Что они говорили, я не мог разобрать, так как Силверс плотно закрыл за мной дверь. Вот сейчас он, наверное, деликатно намекает, что его жена охотно оставила бы эту картину для своей частной коллекции; впрочем, нет, я был уверен, что он преподнесет все таким образом, чтобы не вызвать недоверия акулы. Беседа в комнате с мольбертами продолжалась еще около получаса, после чего Силверс вызволил меня из заточения на этом складе ценностей.
      - Картину Дега вешать назад не будем, - сказал он. - Утром вы доставите ее господину Куперу.
      - Поздравляю.
      Он состроил гримасу.
      - Чего только не приходится выдумывать. А ведь через два года, когда произведения искусства поднимутся в цене, этот человек станет потихоньку злорадствовать.
      Я повторил вопрос Купера:
      - Зачем же тогда вы действительно продаете?
      - Потому что не могу отказаться от этого. Я по натуре игрок. Кроме того, мне надо зарабатывать. Впрочем, сегодняшняя выдумка с привинченной пробкой была неплоха. Вы делаете успехи.
      - Не значит ли это, что я заслуживаю прибавки?
      Силверс прищурил глаза.
      - Успехи вы делаете слишком быстро. Не забывайте, что у меня вы бесплатно проходите обучение, которому мог бы позавидовать любой директор музея.
      Вечером я отправился к Бетти Штейн, чтобы поблагодарить за одолженные деньги. Я застал Бетти с заплаканными глазами, в очень подавленном состоянии. У нее собралось несколько знакомых, которые, по-видимому, ее утешали.
      - Если я не вовремя, то могу зайти и завтра, - сказал я. - Я хотел поблагодарить вас.
      - За что? - Бетти растерянно посмотрела на меня.
      - За деньги, которые я вручил адвокату, - сказал я. - Мне продлили вид на жительство. Так что я еще какое-то время могу оставаться здесь.
      Она расплакалась.
      - Что случилось? - спросил я актера Рабиновича, который держал Бетти за руку, нашептывая ей какие-то слова.
      - Вы не слышали? Моллер умер. Позавчера.
      Рабинович сделал знак, чтобы я прекратил расспросы. Он усадил Бетти на софу и вернулся ко мне. В кино он играл отпетых нацистов, а в обыденной жизни отличался кротким нравом.
      - Повесился, - сказал он. - У себя в комнате. Его нашел Липшюц. Смерть наступила, вероятно, день или два назад. Висел на люстре. Все лампочки в комнате горели и люстра тоже. Возможно, он не хотел умирать в темноте. Наверное, повесился ночью.
      Я собрался уходить.
      - Побудьте с нами, - сказал Рабинович. - Чем больше народу сейчас около Бетти, тем ей легче. Она не может быть одна.
      Воздух в комнате был спертый и душный.
      Бетти не желала открывать окна. Из-за какого-то загадочного атавистического суеверия она считала, что покойнику будет нанесена обида, если скорбь растворится в свежем воздухе. Много лет назад я слышал, что если в доме покойник, окна открывают, чтобы освободить витающую в комнате душу, но никогда не слышал, чтобы их закрывали, дабы удержать скорбь.
      - Я глупая корова! - воскликнула Бетти и громко высморкалась. - Надо же взять себя в руки. - Она поднялась. - Сейчас я сварю вам кофе. Или вы хотите чего-нибудь еще?
      - Нет, Бетти, ничего не надо, право.
      - Нет. Я сварю вам кофе.
      Шурша помятым платьем, она вышла на кухню.
      - Причина известна? - спросил я Рабиновича.
      - Разве нужна причина?
      Я вспомнил теорию Кана о цезурах в жизни и о том, что людей, оторванных от родины, везде подкарауливает опасность.
      - Нет, - ответил я.
      - Нельзя сказать, чтобы он был нищим. И больным он тоже не был. Липшюц видел его недели две назад.
      - Он работал?
      - Писал. Но не сумел ничего опубликовать. За несколько лет ему не удалось напечатать ни строчки, - сказал Липшюц.
      - Такова участь многих. Но дело, наверное, не только в этом? После него что-нибудь осталось?
      - Ничего. Он висел на люстре, посиневший, с распухшим, высунутым языком, и по его открытым глазам ползали мухи. На него было страшно смотреть. В такую жару все происходит очень быстро. Глаза... - Липшюц содрогнулся. - Самое ужасное, что Бетти хочет взглянуть на него еще раз.
      - Где он сейчас?
      - В заведении, которое называется похоронным бюро. Вам уже приходилось бывать в подобных местах? Лучше избегайте их. Американцы - юная нация, они не признают смерти. Покойников гримируют под спящих. Многих бальзамируют.
      - Если его загримировать... - сказал я.
      - Мы тоже об этом думали, но тут ничто не поможет. Едва ли найдется столько грима, да к тому же это будет слишком дорого. Смерть в Америке - очень дорогая штука.
      - Не только в Америке, - бросил Рабинович.
      - Но не в Германии, - заметил я.
      - В Америке это очень дорого. Мы подыскали похоронную контору подешевле. И все же это обойдется самое меньшее в несколько сот долларов.
      - Если бы они у Моллера были, он, возможно, еще бы жил, - сказал Липшюц.
      - Возможно.
      Я заметил, что в фотографиях, висевших у Бетти в комнате, появился пробел: снимка Моллера уже не было среди живых. Его портрет висел на другой стене, еще не в черной рамке, как другие портреты, но Бетти уже прикрепила к старой золотой рамке кусок черного тюля. Моллер, улыбаясь, смотрел с фотографии пятнадцатилетней давности. Его смерть никак не укладывалась у меня в голове, и этот черный тюль... Бетти вошла с подносом, на котором стояли чашки, и стала разливать кофе из расписанного цветами кофейника.
      - Вот сахар и сливки, - сказала она.
      Все принялись за кофе, и я тоже.
      - Похороны завтра, - сказала она. - Вы придете?
      - Если смогу. Мне уже сегодня пришлось отпроситься на несколько часов.
      - Все его знакомые должны прийти! - воскликнула Бетти взволнованно. - Завтра в половине первого. Время специально выбрано, чтобы все могли быть.
      - Хорошо. Я приду. Где это?
      Липшюц сказал:
      - Похоронное бюро Эшера на Четырнадцатой улице.
      - А где его похоронят? - спросил Рабинович.
      - Хоронить не будут. Его кремируют. Кремация дешевле.
      - Что?
      - Кремируют.
      - Кремируют, - машинально повторил я.
      - Да. Об этом позаботится похоронное бюро.
      Бетти подошла к нам поближе.
      - Он лежит там один, среди совершенно чужих людей, - пожаловалась она. - Если бы гроб стоял у нас здесь, среди друзей, ну хотя бы до похорон... - Она повернулась ко мне: - Вы о чем-то хотели спросить? Кто вам ссудил деньги? Фрислендер.
      - Фрислендер?
      - Ну конечно, а кто еще? Но завтра вы обязательно придете?
      - Непременно, - ответил я.
      Что можно было еще сказать?..
      Рабинович проводил меня до двери.
      - Мы должны удержать Бетти, - прошептал он. - Ей нельзя видеть Моллера. Я хотел сказать - то, что от него осталось: ведь из-за самоубийства труп был подвергнут вскрытию. Бетти не имеет об этом понятия. Вы же знаете, она привыкла любыми средствами добиваться своего. К счастью, Липшюц бросил ей в кофе таблетку снотворного. Она ничего не заметила. Ей ведь уже пытались дать успокоительные пилюли, но она отказывается от лекарства, считая, что это предательство по отношению к Моллеру. Точно так же, как открыть окно. И все мы постараемся положить ей еще одну таблетку в еду. Самое трудное будет завтра утром, но необходимо удержать ее дома. Так вы придете?
      - Да. В похоронное бюро. А оттуда тело доставят в крематорий?
      Рабинович кивнул.
      - Крематорий там же? - спросил я. - При похоронном бюро?
      - Не думаю.
      - Что вы там так долго обсуждаете? - крикнула Бетти из комнаты.
      - Она что-то заподозрила, - шепнул Рабинович. - Доброй ночи.
      - Доброй ночи.
      По полутемному коридору, на стенах которого висели фотографии "Романского кафе" в Берлине, он вернулся в душную комнату.
     
     
      XIII
     
      В эту ночь я плохо спал и рано вышел из гостиницы - слишком рано, чтобы идти к Силверсу. До музея Метрополитен я добирался на автобусе - проехал по Пятой авеню до угла Восемьдесят третьей улицы. Музей еще был закрыт. Я прошел по Сентрал-парку позади музея до памятника Шекспиру, затем вдоль озера - до памятника Шиллеру, которого сперва я даже не узнал. Вероятно, его воздвиг какой-нибудь американский немец много десятилетий тому назад.
      Между тем открыли музей. Я был в нем не первый раз. Здесь все напоминало о времени, проведенном мною в Брюссельском музее, и, как ни странно, больше всего тишиною в залах. Безграничная мучительная скука первых месяцев, монотонная напряженность и непреходящий страх первых дней, страх быть обнаруженным, лишь постепенно переходивший в своего рода фаталистическую привычку, - все это под конец ушло куда-то, скрылось за горизонтом. Осталась лишь эта зловещая тишина, полная оторванность, жизнь как бы в штилевом ядре, окруженном бурными вихрями торнадо, - там же, где я был, царило безветрие, там не полоскался, не шевелился ни один парус.
      В первый раз придя в музей, я боялся, что во мне всколыхнется что-то более сильное, однако теперь я знал, что Метрополитен лишь снова погружает меня в ту же защитную тишину. Ничто во мне не дрогнуло, пока я медленно бродил по залам. Мир и тишина исходили даже от самых бурных батальных композиций на стенах - в них было что-то странно метафизическое, трансцендентное, потустороннее, какая-то поразительная умиротворенность оттого, что прошлое безвозвратно кануло в небытие, умиротворенность и тишина, какую имел в виду пророк, говоря, что Бог являет себя не в буре, а в тишине; эта всеобъемлющая тишина оставляла на своих местах, не давая войне взорвать этот мир, - мне казалось даже, что она защищает и меня самого. Здесь, в этих залах, у меня родилось безгранично чистое ощущение жизни, которое индийцы называют "самадхи", когда возникает иллюзия, будто жизнь вечна и мы вечно пребудем в ней, если только нам удастся сбросить змеиную кожу собственного "я" и постигнуть, что смерть - всего лишь "аватара", превращение. Подобная иллюзия возникла у меня перед картиной Эль Греко, изображающей Толедо - мрачный и возвышенный пейзаж; она висела рядом с большим полотном - портретом Великого Инквизитора, этого благообразного прообраза гестаповца и всех палачей мира. Я не знал, существует ли между ними взаимосвязь, и вдруг в мгновенном озарении понял: ничто не связано друг с другом и все взаимосвязано, и эта всеобщая взаимосвязь - своего рода извечный человеческий посох в земном странствии, один конец которого - ложь, другой - непостижимая истина. Но чем является непостижимая истина? Непостижимой ложью?
      В музее я оказался не случайно. Смерть Моллера задела меня сильнее, чем можно было ожидать. Вначале она как будто не слишком взволновала меня, ибо мне нередко доводилось переживать такое во Франции во время моих скитаний. Ведь и Хаштенеер, который по небрежности французской бюрократии беспомощно и бессмысленно прозябал в лагере для интернированных, узнав о приближении немцев, предпочел умереть, лишь бы не попасть в их кровавые руки. Но то была вполне объяснимая слабость в минуту опасности. С Моллером дело обстояло иначе. Человеку удалось спастись, а он не захотел жить, и он был не кем-то посторонним, незнакомцем, нет, - его смерть касалась всех нас. Я хотел и не мог не думать о судьбе Моллера. Мысли о нем преследовали меня, не давая ни минуты покоя. Именно поэтому я и отправился в музей и ходил по залам, переходя от одного полотна к другому, пока не дошел до картины Эль Греко.
      Пейзаж Толедо произвел на меня сегодня особенно мрачное и безрадостное впечатление. Вероятно, это объяснялось игрою света, а может, моим собственным мрачным настроением. Прежде я ничего не искал в этом пейзаже, сегодня же надеялся найти в нем утешение, но это был самообман: произведения искусства - не сестры милосердия. Кто ищет утешения, должен молиться. Но и это тоже всего лишь самообман. Пейзаж безмолвствовал. Он не говорил ни о вечной, ни о преходящей жизни - он был просто прекрасен и полон внутреннего спокойствия, однако сейчас, когда я искал в нем жизнь, чтобы отогнать мысли о смерти, мне вдруг почудилось в нем нечто загробное, будто я находился по ту сторону Ахерона. Зато огромный портрет Великого Инквизитора светился, как никогда, холодным красным светом, и глаза его следили за тобой, куда бы ты ни шел, словно он вдруг, спустя столько веков, пробудился ото сна. Полотно было огромное, оно господствовало надо всем в этом зале. И оно не было мертвым. Оно никогда не умрет. Пытки не прекращаются, страх не проходит. Спастись никому не дано. Мне стало вдруг ясно, что убило Моллера. Впечатление от происшедшего не прошло, оно осталось. Тем не менее во мне таилась надежда, и она обретала все большую силу, заставляя верить в возможность спасения.
      Я дошел до зала, где экспонировалась китайская бронза. Мне нравилась голубая бронза. Моя любимая яйцевидная чаша стояла в стеклянном шкафу, и я сразу направился к ней. Она была неполированной, в отличие от зеленой безукоризненной бронзы великолепного алтаря эпохи Чжоу, стоявшего посреди зала; его бронзовые фигурки сияли, как нефрит, древность сообщала им шелковистый блеск. Я охотно подержал бы чашу несколько минут в руках, но она была недосягаема в своем стеклянном шкафу, что было вполне разумно, потому что даже невидимые капельки пота с рук могли повредить драгоценный экспонат. Я задержался, пытаясь представить себе, какова она на ощупь. Удивительно, как это меня успокаивало. В высоком, светлом помещении было что-то магическое - именно это так и притягивало меня к антикварньм магазинам на Второй и Третьей авеню. Время здесь останавливалось, - время, которое я так бесполезно тратил только на то, чтобы остаться в живых.
      Хотя похороны стоили сравнительно недорого, но были обставлены с таким ложным пафосом, что лучше было бы положить тело в ящик из простых досок и на дрогах отвезти на кладбище. Самым отвратительным для меня было ханжество: кругом все и вся в черном, торжественные мины, скорбные лица, горшки с самшитом при входе и орган, который - как все отлично знали - был просто-напросто записью на граммофонной пластинке. Когда Бетти, красная, вспотевшая, вся в черных оборках, отчаянно и громко зарыдала, это прозвучало почти как избавление.
      Я понимал, что я несправедлив. На похоронах трудно избежать пафоса и тайного, глубоко запрятанного удовлетворения оттого, что не ты лежишь в этом ужасном полированном ящике. Это чувство, которое ты ненавидишь, но от которого тем не менее трудно избавиться, все чуть-чуть смещает, преувеличивает и искажает. К тому же мне было не по себе.
      Мысль о крематории вызывала у меня все большее раздражение. Мне было известно, что у похоронных бюро, естественно, нет собственных крематориев - они есть только в концентрационных лагерях в Германии, - но эта мысль засела у меня в голове и гудела, как неотвязный слепень. Мне тяжело было погружаться в подобные воспоминания, поэтому я решил про себя, что если после панихиды придется ехать еще и на кремацию, как это раньше было принято в Европе, я откажусь. Нет, не откажусь, просто исчезну без всяких объяснений.
      Говорил Липшюц. Я не слушал его. Меня мутило от духоты и резкого запаха цветов. Я увидел Фрислендера и Рабиновича. Всего пришло человек двадцать или тридцать. Половины из них я не знал, но, судя по внешности, это были в основном писатели и артисты. Двойняшки Коллер тоже присутствовали здесь. Они сидели рядом с Фрислендером и его женой. Кан был один. Кармен сидела на две скамейки впереди него, причем у меня сложилось впечатление, что, пока Липшюц говорил, она попросту спала. Остальное было как обычно на панихидах. Когда на людей обрушивается нечто непостижимое, они пытаются постичь это с помощью молитв, звуков органа и надгробных речей, сдобренных сердобольной обывательской фальшью.
      Вдруг возле гроба появились четверо мужчин в черных перчатках; они быстро и легко подняли гроб - их сноровка напоминала сноровку палача - и, бесшумно шагая на резиновых подошвах, вынесли его из помещения. Все закончилось неожиданно и быстро. Когда они проходили мимо меня, мне показалось, будто что-то потянуло вверх мой желудок, и, к своему изумлению, я почувствовал, как слезы навернулись мне на глаза.
      Мы вышли на улицу. Я осмотрелся, но гроба уже не было. Рядом со мной оказался Фрислендер. Я подумал:
      можно ли в такой момент поблагодарить его за одолженные деньги?
      - Идемте, - сказал он, - у меня машина.
      - Куда? - спросил я в панике.
      - К Бетти. Она подготовила кое-что выпить и поесть.
      - Мне пора на работу.
      - Сейчас ведь обеденное время. И вы можете побыть совсем недолго. Только чтоб Бетти видела, что вы пришли. Она принимает это очень близко к сердцу. И так - всякий раз. Вы же знаете, какая она. Пойдемте.
      Вместе с нами поехали Рабинович, двойняшки Коллер, Кан и Кармен.
      - Это была единственная возможность убедить ее не прощаться с Моллером, - заметил Рабинович. - Мы сказали, что после панихиды все придут к ней. Это была идея Мейера. Подействовало. Она гордится своей славой хорошей хозяйки, и это победило в ней все прочие соображения. Она встала в шесть утра, чтобы все сделать. Мы ей посоветовали приготовить салаты и холодные закуски: в жару это лучше всего. К тому же приготовление их займет у нее больше времени. Она хлопотала до часу. Слава Богу! О Господи, как там сейчас выглядит Моллер в такую жару.
      Бетти вышла нам навстречу. Двойняшки Коллер сразу же отправились с ней на кухню. Стол уже был накрыт. Все эти хлопоты трогали и бередили душу.
      - В старину это называлось тризной, - заметил Рабинович. - Впрочем, сей древний обычай...
      Увлекшись, он разразился длинной тирадой о возникновении этого обычая на заре человечества.
      "Вот ведь дотошный!" - подумал я, не слишком внимательно прислушиваясь к его словам и выискивая способ незаметно уйти. Появились двойняшки Коллер с блюдами - сардины в масле, куриная печенка и тунец под майонезом. Всем раздали тарелки. Я заметил, как Мейер-второй, иногда бывавший у Бетти, ущипнул одну из сестер за весьма соблазнительный зад. Итак, жизнь продолжается. Она может быть страшной или прекрасной в зависимости от того, как на нее смотреть! Проще было считать ее прекрасной.
      Всю вторую половину дня я выслушивал наставления Силверса. Он разучивал со мной очередной трюк:
      я должен был говорить покупателю, что картины нет, хотя на самом деле она находилась у Силверса в кабинете. Мне надлежало говорить, что картина сейчас у одного из Рокфеллеров, Фордов или Меллонов.
      - Вы представить себе не можете, как это действует на клиента, - наставлял меня Силверс. - Снобизм и зависть - неоценимые союзники антиквара. Если картина хоть раз выставлялась в Лувре или в музее Метрополитен, ценность ее значительно возрастает. Обывателям, покупающим произведения искусства, достаточно знать, что картиной интересуется какой-нибудь миллионер, чтобы она поднялась в цене.
      - Даже тем, которые действительно любят картины?
      - Вы хотите сказать - настоящим коллекционерам? Они мало-помалу вымирают. Теперь произведения искусства собирают, чтобы вкладывать деньги или хвастаться ими.
      - А раньше было не так?
      Силверс посмотрел на меня с иронией.
      - В спокойные времена дело обстоит иначе: тогда истинное понимание искусства может формироваться постепенно, в течение жизни одного-двух поколений. После каждой войны происходит перераспределение собственности: одни разоряются, другие обогащаются. Старые коллекции идут с молотка. Нувориши становятся коллекционерами. Отнюдь не из неутолимой любви к искусству. Почему у спекулянта землей или фабриканта оружия вдруг появляется такая любовь? Она обнаруживается лишь после первых миллионов. Главным образом потому, что жена теряет покой, если у них нет ни одной картины Моне, тогда как у Джонсонов целых две. Это так же, как с "кадиллаками" и "линкольнами". - Силверс рассмеялся своим добродушным гортанным смехом, отчего у него забулькало в груди. - Бедные картины! Ими торгуют, как рабами.
      - Продали бы вы картину какому-нибудь бедняку за часть стоимости только потому, что картина для него милее жизни, но у него нет денег, чтобы заплатить за нее? - спросил я.
      Силверс погладил подбородок.
      - Тут легко солгать и ответить: да. И все же я этого не сделал бы. Бедняк может каждый день бесплатно ходить в музей Метрополитен и сколько душе угодно любоваться полотнами Рембрандта, Сезанна, Дега, Энгра и другими произведениями искусства за пять столетий.
      - Ну, а если ему этого мало? - не унимался я. - Может, ему хочется иметь у себя какую-нибудь картину, чтобы всегда, в любое время, даже ночью, молиться на нее?
      - Тогда пусть покупает себе репродукции пастелей и рисунков, - без тени смущения ответил Силверс. - Они теперь настолько хороши, что даже коллекционеры попадаются на удочку, принимая их за оригиналы.
      Его не так-то просто было сбить с толку. Да я к этому и не стремился. Я невольно все время мысленно возвращался к похоронам. Когда я уходил от Бетти, Кармен вдруг воскликнула: "Бедный господин Моллер! Теперь его сжигают в крематории!" Какое идиотство - до сих пор называть его "господином"! Меня это разозлило и вместе с тем рассмешило. От всего этого утра, как зубная боль, осталась только мысль о крематории. И это был не просто образ. Я это видел в действительности. Я знаю, что происходит, когда мертвец вздымается в огне, будто от невыносимой боли, когда лицо его, озаренное пламенем горящих волос, искажается душераздирающей гримасой. Я знал и как выглядят в пламени глаза.
      - У старого Оппенгеймера, - спокойно продолжал Силверс, - была прекрасная коллекция, но он с ней порядком намучился. Дважды у него что-то похищали. Один раз ему, правда, вернули картину, после чего он был вынужден застраховать коллекцию на большую сумму, чтобы чувствовать себя спокойно. Тогда она стала для него слишком дорогой. Но он действительно настолько любил картины, что если бы потерял их, никакая страховка не была бы для него достаточной компенсацией. Поэтому, опасаясь новых ограблений, он перестал выходить из дому. И наконец пришел к решению продать всю коллекцию одному музею в Нью-Йорке. После этого он сразу обрел свободу, получил возможность ездить куда и когда хотел - у него появилось достаточно денег для всех его прихотей. А если он желал видеть свои картины, то шел в музей, где уже другим людям приходилось беспокоиться о страховке и ограблениях. Теперь он с презрением взирает на коллекционеров: в самом деле, ведь трудно сказать, картины ли являются их узниками или они сами являются узниками своих картин. - И Силверс опять залился своим булькающим смехом. - Кстати, совсем неплохая острота!
      Я смотрел на него и сгорал от зависти. Какая налаженная, устроенная жизнь! Он, правда, был немного циник, ироничный и холодный бизнесмен, и пламя, в котором агонизировало искусство, было для него лишь пламенем в уютном камине. Люди такого склада могли готовить себе пищу и жарить филе миньон на раскаленной лаве чужих страстей. Если бы можно было всему этому научиться! Хотел ли я этого на самом деле? Трудно сказать, но сегодня хотел. Мне было жутко опять возвращаться в свой темный гостиничный номер.
      Заворачивая за угол, я увидел стоявший перед гостиницей "роллс-ройс". Я прибавил шагу, чтобы застать Наташу Петрову. Когда чего-нибудь очень хочется, оно ускользает от тебя в последний момент - мне не раз, и даже довольно часто, приходилось это испытывать.
      - Вот он! - воскликнула Наташа, когда я вошел в плюшевый холл. - Сразу же дадим ему водки. Или сейчас слишком жарко?
      - Надо научиться делать "Русскую тройку", - сказал я. - Летом в Нью-Йорке - как в огромной пекарне. В Париже совсем другое дело.
      - Сегодня я опять выступаю в роли авантюристки, - сказала Наташа. - "Роллс-ройс" с шофером в моем распоряжении до одиннадцати часов. Хотите рискнуть и еще раз поехать со мною?
      Она бросила на меня вызывающий взгляд. А я подумал о том, что растратил уже все деньги.
      - Куда? - спросил я.
      Она засмеялась.
      - Не в "Лоншан", конечно. Поехали в Сентрал-парк, съедим по котлетке.
      - С кока-колой?
      - С пивом, чтобы пощадить ваши европейские чувства.
      - Хорошо.
      - Она и меня хотела утащить с тобой, - добавил Меликов, - но я приглашен к Раулю.
      - На панихиду или на торжество? - спросила Наташа.
      - На деловое свидание! Рауль собирается съезжать отсюда - хочет снять квартиру. И устроиться с Джоном по-семейному. Я должен отговорить его от этого шага. Таков приказ шефа.
      - Какого шефа? - спросил я.
      - Человек, который владеет гостиницей.
      - Кто же этот таинственный шеф? Я уже видел его?
      - Нет, - коротко ответил Меликов.
      - Гангстер, - ввернула Наташа.
      Меликов оглянулся.
      - Вы не должны так говорить, Наташа, не надо. Это нехорошо.
      - Я его знаю, я ведь жила здесь. Он толстый, обрюзгший, носит узкие костюмы и хотел спать со мной.
      - Наташа! - резко сказал Меликов.
      - Хорошо, Владимир, будь по-вашему. Поговорим о чем-нибудь другом. Но он хотел со мной спать.
      - Кто же этого не хочет, Наташа? - Меликов снова улыбнулся.
      - Всегда не тот, кто надо, Владимир. Горькая участь! Налейте-ка мне еще немного водки.
      Она повернулась ко мне.
      - Водка здесь такая вкусная потому, что босс, кроме всего прочего, является совладельцем водочного завода. Поэтому она обходится здесь дешевле, чем всюду. А мне она обходится дешевле еще и потому, что шеф не совсем оставил надежду лечь со мной в постель. У него исключительное терпение. В этом его сила.
      - Наташа! - воскликнул Меликов.
      - Хорошо, мы уходим. Или вам хочется еще немного гангстерской водки? - спросила она меня. Я покачал головой.
      - Он предпочитает водку в "роллс-ройсе", - съязвил Меликов.
      - Выпейте лучше здесь, - сказала Наташа. - В машине по какому-то трагическому стечению обстоятельств есть только бутылка датского шерри-бренди. Должно быть, хозяин автомобиля ездил вчера на прогулку с дамой.
      Мы вышли на улицу. У машины стоял шофер и курил.
      - Не хотите сесть за руль, сэр? - спросил он меня.
      - В "роллс-ройсе"? Нет, не рискну. Я плохо вожу. Кроме того, у меня нет прав.
      - Как чудесно! Нет ничего скучнее шофера-любителя, - сказала Наташа.
      Я посмотрел на нее. Казалось, она больше всего на свете боялась скуки. Я любил Наташу. Она была воплощенная уверенность в себе. Поэтому она, вероятно, и любила приключения, тогда как я ненавидел их - слишком долго они были моим хлебом насущным. Черствым хлебом. Черствым и беспощадным, как кандалы.
      - Вы действительно хотите поехать в Сентрал-парк?
      - Почему бы и нет? Закусочная там еще открыта. Можно посидеть под открытым небом и посмотреть, как играют морские львы. Тигры в это время уже спят. Зато голуби подлетают к столу. Даже белки подбегают к самой террасе. Где еще можно быть ближе к раю?
      - Вы думаете, элегантный шофер "роллс-ройса" будет доволен, если на обед мы предложим ему котлету с минеральной водой? Спиртного ему, наверное, нельзя?
      - Много вы понимаете! Он хлещет, как лошадь. Впрочем, не сегодня, потому что ему еще надо будет заехать за своим повелителем в театр. А котлеты - это его страсть. И моя тоже.
      Было очень тихо. Кроме нас на террасе сидело несколько человек. На деревьях повисли сумерки. Бурые медведи готовились ко сну. Только белые медведи беспрестанно плавали в своих маленьких бассейнах. Шофер Джон в стороне уничтожал три большие котлеты с томатным соусом и солеными огурцами, запивая все это кофе.
      - Жаль, что нельзя гулять ночью в Сентрал-парке, - сказала Наташа. - Через час это уже станет опасно. Четвероногие хищники засыпают, а двуногие просыпаются. Где вы были сегодня? У своего хищника антиквара?
      - Да. Он объяснял мне на примере картины Дега смысл жизни. Своей. Не Дега, конечно.
      - Странно, как много мы получаем отовсюду советов.
      - И вы тоже получаете?
      - То и дело. Каждый хочет меня воспитывать. И каждый знает все лучше меня. Слушая эти советы, можно подумать, что счастья полно в каждом доме. Но это не так. Человек - мастер давать советы другим.
      Я посмотрел на нее:
      - Думаю, вы не очень нуждаетесь в советах.
      - Мне их нужно бесконечно много. Но они для меня бесполезны. Я делаю все наоборот. Я не хочу быть несчастной и тем не менее я несчастна. Я не хочу быть одинокой и тем не менее я одинока. Теперь вы смеетесь. Думаете, что у меня много знакомых. Это правда. Но и другое тоже правда.
      Она выглядела прелестно в сгущавшихся сумерках, оглашаемых последними криками хищных зверей. Я слушал этот ее детский вздор с тем же чувством, с каким слушал сегодня Силверса: жизнь Наташи казалась мне непонятной и такой далекой от моей собственной. Она тоже была во власти простых эмоций и бесхитростных горестей; тоже никак не могла понять, что счастье - не стабильное состояние, а лишь зыбь на воде; но ни ее, ни таких, как она, не мучил по ночам орестов долг мести, сомнения в своей невинности, увязание в грехе, хор эриний, осаждающих нашу память. Можно было позавидовать счастью и успехам окружавших меня людей, их усталому цинизму, красноречию и безобидным неудачам, пределом которых была утрата денег или любви. Они напоминали мне щебечущих райских птичек из другого столетия. Как бы я хотел стать такой птичкой, все забыть и щебетать вместе с ними!
      - Иногда человек теряет мужество, - сказала Наташа. - А иной раз кажется, что к разочарованию можно привыкнуть. Но это не так. С каждым разом они причиняют все большую боль. Такую боль, что становится жутко. Кажется, будто с каждым разом ожоги все сильнее. И с каждым разом боль проходит все медленнее. - Она подперла голову рукой. - Не хочу больше обжигаться.
      - А как вы думаете избежать этого? - спросил я. - Уйти в монастырь?
      Она сделала нетерпеливый жест.
      - От самой себя не убежишь.
      - Нет, это можно. Но только раз в жизни. И пути назад уже нет, - сказал я и подумал о Моллере, о том, как в душную ночь в Нью-Йорке он одиноко висел на люстре в лучшем своем костюме и чистой сорочке, но без галстука, по словам Липшюца. Он считал, что в галстуке смерть была бы более мучительной. Я этому не поверил. Какая разница? Ведь это все равно, как если бы пассажир в поезде решил, что скорее доберется до места, бегая взад и вперед по коридору. Это заинтересовало Рабиновича, и он принялся было распространяться по этому поводу, исследуя проблему с холодным любопытством ученого. Тогда-то я и ушел. - Несколько дней назад вы сказали мне, что несчастны, - заговорил я. - Потом сами же опровергли свои слова. У вас все так быстро меняется! Значит, вы очень счастливый человек!
      - Ни то ни другое. Вы действительно так наивны? Или просто смеетесь надо мной?
      - Ни то ни другое? - повторил я. - Я уже научился ни над кем не смеяться. И верить во все, что мне говорят. Это многое упрощает.
      Наташа с сомнением взглянула на меня.
      - Какой вы странный, - сказала она. - Рассуждаете, как старик. Скажите, вам никогда не хотелось стать пастором?
      Я рассмеялся.
      - Никогда!
      - А иногда вы производите именно такое впечатление. Почему бы вам не посмеяться над другими? Вы так серьезны. Вам явно не хватает юмора! Ох уж эти немцы...
      Я покачал головой.
      - Вы правы. Немцы не понимают юмора. Это, пожалуй, верно.
      - Что же вам заменяет юмор?
      - Злорадство. Почти то же самое, что вы именуете юмором: желание потешаться над другими.
      На какой-то миг она смутилась.
      - Прямо в цель, профессор! Как же вы глубокомысленны!
      - Как истинный немец, - рассмеялся я.
      - А я несчастна. И в душе у меня пусто! И я сентиментальна. И все время обжигаюсь. Вам это непонятно?
      - Понятно.
      - Это случается и с немцами?
      - Случалось. Раньше.
      - И с вами тоже?
      К столу подошел официант.
      - Шофер спрашивает, может ли он заказать порцию мороженого, ванильного и шоколадного.
      - Две порции, - сказал я.
      - Все из вас надо вытягивать, - нетерпеливо произнесла Наташа. - Можем мы, наконец, поговорить разумно? Вы тоже несчастны?
      - Не знаю. Счастье - это такое расплывчатое понятие.
      Она озадаченно посмотрела на меня. С наступлением темноты ее глаза заметно посветлели.
      - Тогда, значит, с нами ничего не может произойти, - как-то робко сказала она. - Мы оба на мели.
      - Ничего с нами не произойдет, - подтвердил я. - Мы оба обожглись, и оба стали чертовски осторожны.
      Официант принес счет.
      - Кажется, уже закрывают, - сказала Наташа.
      На какой-то момент я ощутил знакомое мне паническое чувство. Мне не хотелось быть одному, и я боялся,
      что Наташа сейчас уйдет.
      - Машина в вашем распоряжении до закрытия театров? - спросил я.
      - Да. Хотите куда-нибудь прокатиться?
      - С большим удовольствием.
      Мы поднялись с мест. Терраса и парк совсем опустели. Темнота черным полотном затянула кроны деревьев. Такое было впечатление, точно стоишь на деревенской площади: где-то в бассейне, тихонько плескаясь, как негритята, купались морские львы, а чуть поодаль размещались стойла буйволов и зебу.
      - В это время в Сентрал-парке уже становится опасно?
      - Пока это час патрулей и извращенцев. Они околачиваются возле скамеек, на которых целуются влюбленные. Час воров-карманников, насильников и убийц наступает позже, когда совсем стемнеет. Тогда же появляются и бандиты.
      - И полиция ничего не может с этим поделать?
      - Она прочесывает аллеи и рассылает патрули, но парк велик и в нем есть где спрятаться. А жаль. Хорошо, если бы летом все было по-другому. Но сейчас бояться нечего, мы ведь не одни.
      Она взяла меня под руку. "Сейчас бояться нечего, мы ведь не одни", - думал я, ощущая ее близость. Темнота не таила в себе опасности; она защищала нас, сохраняя скрытые в ней тайны. Я чувствовал обволакивающую нежность, у которой еще не было имени, - она ни к кому конкретно не относилась и свободно парила, как ветерок поздним летним вечером, и тем не менее уже была сладостным обманом. Она не была безоблачной, а слагалась из страха и опасения, что прошлое нагрянет вновь, из трусости и желания выстоять в этот таинственный и опасный промежуточный период беспомощности, втиснувшийся где-то между бегством и спасением; она, как слепец, хваталась за все, что представлялось ей надежной опорой. Мне было стыдно, но я легкомысленно убеждал себя в том, что и Наташа не лучше меня, что и она словно лиана цепляется за ближайшее дерево, не терзая себя вопросами и угрызениями совести.
      Ей, как и мне, не хотелось быть одной в трудные минуты жизни. Эта едва теплившаяся нежность витала вокруг нее и казалась такой безопасной, потому что у нее еще не было имени и ее еще не успела закогтить боль.
      - Я обожаю тебя! - неожиданно, к собственному моему удивлению, вырвалось у меня, когда мы проходили под освещенной желтыми фонарями аркой, которая вела к Пятой авеню. Перед нами маячила широкая тень шофера. - Я не знаю тебя, но я обожаю тебя, Наташа, - повторил я, поймав себя на том, что впервые обратился к ней на "ты". Она повернулась ко мне.
      - Это неправда, - ответила она. - Ты лжешь, все неправда, хотя такие слова и приятно слышать.
      Я проснулся, но прошло некоторое время, прежде чем я уяснил себе, что видел сон. Лишь постепенно я снова стал различать темные контуры своей комнаты, более светлые очертания окна и красноватый отблеск нью-йоркской ночи. Но это было тягучее, медленное пробуждение, будто мне приходилось выбираться из трясины, где я чуть не задохнулся.
      Я прислушался. По-видимому, я кричал. Я всегда кричал, когда видел этот сон, и каждый раз мне требовалось много времени, чтобы прийти в себя. Мне снилось, что я кого-то убил и закопал в заросшем саду у ручья; что по прошествии долгого времени труп нашли, это навлекло на меня большие несчастья, и я был схвачен. Я никогда толком не знал, кого же я убил - мужчину или женщину. Не знал также, почему я это сделал, и, кроме того, мне казалось, будто я уже забыл во сне, что я совершил. Тем ужаснее был для меня страх и глубокое замешательство, еще долго преследовавшие .меня после пробуждения, будто сон все-таки был явью.
      Ночь и внезапный испуг сокрушили все защитные барьеры, которые я воздвиг вокруг себя. Побеленное известью помещение в крематории с крюками, на которых подвешивали людей, и пятнами под ними, оставленными головами, дергавшимися от ударов и обивавшими известку, снова явилось мне в эту душную ночь; потом я увидел скелетообразную руку на полу, которая еще шевелилась, и услышал жирный голос, который повелевал: "Наступи на нее! Грязная тварь, растопчешь ты ее, наконец, или нет? Быстрее, или я тебя уничтожу! Мы и тебя, свинья, подвесим, но не торопясь, с наслаждением!"
      Мне вновь послышался этот голос, и я увидел холодные глумящиеся глаза, и в сотый раз повторил себе, что он уничтожит меня, как назойливую муху, как десятки других узников, просто удовольствия ради, если я не выполню его приказа. Он только и ждал, что я откажусь. И все же я чувствовал, как пот ручьями лил у меня из-под мышек, и я стонал, беспомощный и мучимый тошнотой. Этот жирный голос и эти садистские глаза должны быть уничтожены. Мэрц, думал я. Эгон Мэрц. Потом он меня выпустил при очередном послаблении режима, потому что я не был евреем, и тогда я бежал. До границы с Голландией было рукой подать - я хорошо знал эти места и воспользовался оказанной помощью, - но и тогда уже понимал, что это лицо садиста еще не раз возникнет передо мною прежде, чем я умру.
      В эту короткую летнюю ночь я сидел на кровати, подобрав ноги, оцепенев. Сидел и размышлял обо всем, что хотелось похоронить и спрятать глубоко под землей, и снова о том, что это невозможно и что мне надо вернуться назад, пока я не подох раньше срока от ужаса и отчаяния, как это случилось с Моллером. Я должен остаться в живых и спастись - спастись во что бы то ни стало. Я сознавал, что ночью все кажется более драматичным, умножаются ценности, меняются понятия, и тем не менее я продолжал сидеть, ощущая распростертые надо мной крылья грусти, бессильной ярости и скорби. Я сидел на кровати, ночная мгла рассеивалась, и я разговаривал сам с собой, как с ребенком, я ждал дня, а когда он наступил, я был совершенно разбит, будто всю ночь бросался с ножом на бесконечную черную ватную стену и никак не мог ее повредить.
     
     
      XIV
     
      Силверс послал меня к Куперу, тому самому, который приобрел танцовщицу Дега. Мне было ведено доставить ему картину и помочь ее повесить. Купер жил на четвертом этаже дома на Парк-авеню. Я думал, что дверь откроет прислуга, но навстречу мне вышел сам Купер. Он был без пиджака.
      - Входите, - сказал он. - Давайте не спеша подыщем место для этой зелено-голубой дамы. Хотите виски? Или лучше кофе?
      - Спасибо, я с удовольствием выпью кофе.
      - А я виски. Самое разумное в такую жару.
      Я не стал возражать. Благодаря кондиционерам в квартире было прохладно, как в склепе. Голова Купера напоминала созревший помидор. Это впечатление еще более оттеняла изысканная французская мебель в стиле Людовика XV, а также маленькие итальянские кресла и небольшой роскошный желтый комод венецианской работы. На обитых штофом стенах висели картины французских импрессионистов.
      Купер сорвал бумагу с полотна Дега и поставил его на стул.
      - Это ведь было мошенничество с картиной, не так ли? - спросил он. - Силверс утверждал, будто подарил ее жене и та устроит скандал, если, вернувшись домой, вдруг не обнаружит ее. Какой блеф!
      - Вы поэтому и купили ее? - спросил я.
      - Конечно, нет. Я купил ее потому, что мне хотелось ее иметь. Вы знаете, сколько Силверс содрал с меня за это полотно?
      - Нет, не знаю.
      - Тридцать тысяч долларов.
      Купер испытующе посмотрел на меня. Я сразу понял, что он лжет, устраивает мне проверку.
      - Ну? - сказал он. - Немалая сумма, верно?
      - Для меня целое состояние.
      - А сколько бы вы за нее заплатили?
      Я рассмеялся.
      - Ни гроша!
      - Почему? - быстро спросил Купер.
      - Очень просто: у меня нет на это денег. В данный момент от полного безденежья меня отделяют тридцать пять долларов.
      - А сколько бы вы заплатили, если бы у вас были деньги? - не унимался Купер.
      Я решил, что отработал свою чашечку кофе и расспросов с меня довольно.
      - Столько, сколько имел бы. Если вы оцените ваши картины, то убедитесь, что увлечение искусством довольно прибыльное дело. Выгодней и не придумаешь. Мне кажется, Силверс охотно купил бы некоторые ваши картины и при этом не прогадал бы.
      - Мошенник! Чтобы через неделю снова предложить их мне - только на пятьдесят процентов дороже!
      Купер откулдыкал, точно индюк после кормежки, и на этом успокоился.
      - Итак, где будем вешать танцовщицу?
      Мы прошли по квартире. В это время Купера позвали к телефону.
      - Осмотритесь не спеша, - сказал он мне. - Может, найдете какое-нибудь подходящее местечко.
      Квартира была обставлена с тонким вкусом. Должно быть, Купер либо сам знал толк в этом деле, либо имел прекрасных советчиков, а может, и то и другое вместе. Я послушно шел за горничной.
      - Это спальня мистера Купера, - сказала она, - здесь, пожалуй, найдется место.
      Над широкой кроватью в стиле модерн висела картина в позолоченной раме - лесной пейзаж с трубящим оленем, несколькими косулями и ручьем на переднем плане.
      Я безмолвно рассматривал эту низкопробную мазню.
      - Мистер Купер написал это сам? - поинтересовался я. - Или получил в наследство от родителей?
      - Не знаю. Картина у него висит все время, пока я здесь. Чудесно, а? Совсем как в жизни!
      - Вот именно. Даже пар перед мордой оленя - и тот не забыли. Что, мистер Купер охотник?
      - Не знаю.
      Я огляделся и увидел венецианский пейзаж Цима. У меня прямо слезы навернулись на глаза от умиления:
      я разгадал тайну Купера. Здесь, в собственной спальне, ему незачем было притворяться. Тут было то, что ему действительно нравилось. Все прочее было показухой, бизнесом, возможно, даже увлечением - кто мог это знать, да и кому это было интересно? Но трубящий олень - это уже была страсть, а от сентиментального венецианского пейзажа веяло дешевой романтикой.
      - Пойдем дальше, - сказал я девушке. - Картины здесь так хорошо висят, что мы только все испортим. Наверху тоже есть комнаты?
      - Там терраса и маленькая гостиная.
      Она повела меня вверх по лестнице.
      Слышно было, как в кабинете Купер грубо, лающим голосом отдавал приказания по телефону. Интересно, похожа ли обстановка кабинета на спальню: второй трубящий олень был бы там как раз к месту.
      У двери, ведущей на террасу, я остановился. Подо мной, насколько хватало глаз, лежал Нью-Йорк в душном летнем зное - он показался мне в этот момент африканским городом с небоскребами. На горизонте угадывался океан. Это был город из камня и стали, производивший как раз то впечатление, какого добивались его строители: возникший бурно и целенаправленно, без вековых традиций, воздвигнутый решительно и смело трезвыми, не отягощенными предрассудками людьми, высшим законом для которых была не красота, а целесообразность, - он являл собою пример новой, дерзкой, антиромантической, антиклассической, современной красоты. Я подумал, что на Нью-Йорк, наверное, надо смотреть сверху, а не снизу, задрав голову к небоскребам. Сверху они производили более спокойное впечатление, будто являлись извечной органической составной частью окружающего - жирафы в стаде зебр, газелей и гигантских черепах.
      Я слышал, как, тяжело дыша и шаркая ногами, по лестнице поднимался Купер.
      - Ну, нашли место?
      - Здесь, - ответил я и показал на террасу. - Хотя солнце скоро погубит картину. Но танцовщица над городом - согласитесь, в этом что-то есть... Может, поместить ее рядом, в гостиной, на той стене, куда не попадает солнце?
      Мы вошли в гостиную. Она была очень светлая, с белыми стенами и мебелью, обитой пестрым английским ситцем. На одном из столов я заметил три китайские бронзовые статуэтки и двух танцовщиц. Я взглянул на Купера. Что же он все-таки такое? Не лучше ли было бы ему вместо бронзовых статуэток эпохи Чжоу приобрести, скажем, три старинных бокала, а вместо фигурок танцовщиц из терракоты - фарфоровых гномиков или слонов?
      - Там, у стены, за бронзовыми статуэтками, - сказал я. - Зелено-голубой цвет бронзы почти того же оттенка, что и танцовщица.
      Купер все еще поглядывал на меня с опаской и сопел. Я приложил картину к стене.
      - В таком случае придется дырявить стену, - сказал он наконец. - А если потом понадобится снять картину, останется дырка.
      - Тогда на ее место можно будет повесить другую картину, - сказал я и с удивлением взглянул на Купера. - Кроме того, отверстие можно залепить гипсом, так что его почти не будет видно. - Ну и крохобор! Вот так, наверное, он и скопил свои миллионы. Удивительно только, что это меня не раздражало: трубящий олень в спальне примирил меня с ним. Все остальное в квартире было враждебно Куперу, хотя он и не отдавал себе в этом отчета. Он понимал, что на такого рода покупки требуется много денег, но сколько платить и за что - не знал и потому так старался все у меня выспросить. Он толком не понимал, в каком соотношении находятся деньги и искусство, и в этом смысле походил на истинного любителя.
      Наконец Купер решился.
      - Ну, пробейте небольшое отверстие. Самое маленькое, какое только можно. Видите вот этот патентованный крюк - для него нужен лишь тонкий гвоздик, а висеть на нем может большая картина.
      Я быстро вбил крючок под недоверчивым взглядом Купера. А потом позволил себе поглазеть на китайские фигурки из бронзы и даже подержать их в руках. Я сразу же почувствовал нежную теплоту и в то же время прохладу патины. Это была чудесная бронза, и у меня возникло странное чувство, будто я вернулся домой, к своему погасшему очагу. Фигурки отличались безукоризненным совершенством. Это было неописуемое чувство, возникавшее от сознания того, что кому-то, много веков назад, посчастливилось овладеть материализованной "иллюзией вечности".
      - Вы разбираетесь в бронзе? - спросил Купер.
      - Немного.
      - Сколько они стоят? - сразу же спросил он, и мне захотелось его обнять, до того он был искренен и неподделен в эту минуту.
      - Им нет цены.
      - Что? Как это? В них надежнее вкладывать капитал, чем в картины?
      - Этого я не сказал, - ответил я, проявив мгновенную осторожность, чтобы не нанести Силверсу удар с фланга, - но они превосходны. Лучших нет даже в музее Метрополитен.
      - Неужели? Гляди-ка! Их всучил мне однажды какой-то мошенник.
      - Вам просто повезло.
      - Думаете? - Он закулдыкал, как шесть индюков, и пренебрежительно взглянул на меня. Казалось, он прикидывал, дать мне на чай или нет, но так и не решился. - Хотите еще кофе?
      - Благодарю.
      Я вернулся к Силверсу и все ему рассказал.
      - Старый разбойник! - воскликнул Силверс. - Он каждый раз устраивает дознание, когда я кого-нибудь посылаю к нему. Прирожденный случайный покупатель. А начинал-то ведь с тачки железного лома! Это уж потом он продавал целые поезда с ломом. А накануне войны, в самый подходящий момент, занялся военным бизнесом. Кстати, он поставлял оружие и железный лом Японии. А когда эта возможность отпала, переключился на Соединенные Штаты. За каждое приобретенное им полотно Дега заплатили жизнью сотни, если не тысячи, ни в чем не повинных людей.
      Я еще никогда не видел Силверса таким рассерженным. То, что он сказал насчет Дега, было, разумеется, абсолютной выдумкой, но слова его все же отложились в моем сознании. Фальшь и лицемерие производят большее впечатление, чем истина.
      - Почему же тогда вы ведете с ним дела? - поинтересовался я. - Ведь таким образом вы становитесь его соучастником?
      Силверс хоть и рассмеялся, но все еще кипел от негодования.
      - Почему? Потому что я ему что-то продаю! Не могу же я, в самом деле, быть квакером в бизнесе! Соучастник? В чем? В войне? Это просто смешно!
      Мне стоило известных усилий успокоить его и объяснить, что все мои вопросы вытекают из моего пристрастия к логическому мышлению. Это всегда приводит к недоразумениям.
      - Не выношу этих торгашей смертью, - изрек, наконец, Силверс, успокоившись. - И тем не менее! Я выудил из него на пять тысяч больше, чем была оценена картина. Надо было содрать с него еще тысяч пять.
      Он принес себе виски с содовой.
      - Хотите?
      - Спасибо. Я уже напился кофе.
      Надо наказать Купера, подумал я, звонкой монетой. Зато в случае удачи я сумею выбраться из трясины прошлого.
      - Вы вполне сможете наверстать свое, - сказал я. - Вероятно, он скоро опять придет. Я ему дал понять, что другое полотно Дега составило бы великолепную пару с тем, которое он купил, и что, на мой вкус, вторая картина в художественном отношении куда ценнее.
      Силверс задумчиво посмотрел на меня.
      - Вы делаете успехи! Заключаем пари: если в течение месяца Купер явится за второй картиной Дега, вы получаете сто долларов!
      Перед отелем "Плаза" я вдруг увидел Наташу. Она пересекала площадь, засаженную разросшимися деревьями, направляясь к Пятьдесят девятой улице. Впервые после долгого перерыва я увидел ее днем.. Она шла быстрым и размашистым шагом, чуть наклонившись вперед. Меня она не видела.
      - Наташа! - окликнул я, когда она поравнялась со мной. - Думаешь о том, какую диадему взять сегодня вечером напрокат у "Ван Клеефа и Арпельса"?
      Она на какой-то момент опешила.
      - А ты? - бросила она. - Стащил у Силверса картину Ренуара, чтобы оплатить счет в ресторане "Эль Марокко"?
      - Я человек скромный, - вздохнул я. - Я думаю всего лишь о прокате, а ты сразу о грабеже. Ты далеко пойдешь.
      - Зато проживу, наверное, меньше. Не хочешь ли со мной пообедать?
      - Где?
      - Я тебя приглашаю, - сказала она, смеясь.
      - Так не годится. Для сутенера я слишком стар. К тому же я недостаточно обаятелен.
      - Ты совсем не обаятелен, но не в этом дело. Пойдем, и не терзайся. Мы все постоянно обедаем здесь по талонам. Оплата в конце месяца. Так что за свое достоинство можешь не беспокоиться. Кроме того, мне бы хотелось, чтобы ты встретился с одной старой дамой. Очень богатой, которая интересуется картинами. Я рассказывала ей о тебе.
      - Но, Наташа! Я ведь не торгую картинами!
      - Не ты, так Силверс. А если ты приведешь к нему клиента, он должен будет заплатить тебе комиссионные.
      - Что?
      - Комиссионные. Так принято. Ты что, не знаешь разве, что добрая половина людей живет за счет комиссионных?
      - Нет.
      - Тогда тебе пора это усвоить. А теперь пошли. Я голодна. Или ты боишься?


К титульной странице
Вперед
Назад