Громкоговоритель внезапно умолк.
      - Извините, - сказал Кан, - я хотел дослушать речь до конца. Вы видели людей на улице? Часть из них с радостью прикончила бы президента - у него много врагов. Они утверждают, что Рузвельт вовлек Америку в войну и что он несет ответственность за американские потери.
      - В Европе?
      - Не только в Европе, но и на Тихом океане, там, впрочем, японцы сняли с него ответственность. - Кан взглянул на меня внимательней. - По-моему, мы уже где-то встречались? Может, во Франции?
      Я рассказал ему о моих бедах.
      - Когда вам надо убираться? - спросил он.
      - Через две недели.
      - Куда?
      - Понятия не имею.
      - В Мексику, - сказал он. - Или в Канаду. В Мексику проще. Тамошнее правительство более дружелюбно, оно принимало даже испанских refugies(1). Надо запросить посольство. Какие у вас документы?
      Я ответил. Он улыбнулся, и улыбка преобразила его лицо.
      - Все то же самое, - пробормотал он. - Хотите сохранить этот паспорт?
      - Иначе нельзя. Он - мой единственный документ. Если я признаюсь, что паспорт чужой, меня посадят в тюрьму.
      - Может, и не посадят. Но пользы это вам не принесет. Что вы делаете сегодня вечером? Заняты?
      - Нет, конечно.
      - Зайдите за мной часов в девять. Нам понадобится помощь. И здесь есть такой дом, где мы ее получим.
      Круглое краснощекое лицо с круглыми глазами и всклокоченной копной волос добродушно сияло, как полная луна.
      - Роберт! - воскликнула Бетти Штейн. - Боже мой, откуда вы взялись? И с каких пор вы здесь? Почему я ничего о вас не слышала? Неужели не могли сообщить о себе! Ну конечно, у вас дела поважнее. Где уж тут вспомнить обо мне? Типично для...
     
      -----------------------------------------
      (1) Беженцев (франц.). сообщить о себе! Ну конечно, у вас дела поважнее. Где уж тут вспомнить обо мне? Типично для...
     
      - Вы знакомы? - спросил Кан.
      Невозможно было представить себе человека, участвовавшего в этом переселении народов, который не знал бы Бетти Штейн. Она была покровительницей эмигрантов - так же, как раньше в Берлине была покровительницей актеров, художников и писателей, еще не выбившихся в люди. Любвеобильное сердце этой женщины было открыто для всех, кто в ней нуждался. Ее дружелюбие проявлялось столь бурно, что порой граничило с добродушной тиранией: либо она принимала тебя целиком, либо вы становились врагами.
      - Конечно, знакомы, - ответил я Кану. - Правда, мы не виделись несколько лет. И вот уже с порога, не успел я войти, как она меня упрекает. Это у нее в крови. Славянская кровь.
      - Да, я родилась в Бреславле, - заявила Бетти Штейн, - и все еще горжусь этим.
      - Бывают же такие доисторические предрассудки, - сказал Кан невозмутимо. - Хорошо, что вы знакомы. Нашему общему другу Россу нужны помощь и совет.
      - Россу?
      - Вот именно, Бетти, Россу, - сказал я.
      - Он умер?
      - Да, Бетти. И я его наследник.
      - Понимаю.
      Я объяснил ей ситуацию. Она тут же с жаром ухватилась за это дело и принялась обсуждать различные варианты с Каном, который как герой Сопротивления пользовался здесь большим уважением. А я тем временем огляделся. Комната была очень большая, и все здесь соответствовало характеру Бетти. На стенах висели прикрепленные кнопками фотографии - портреты с восторженными посвящениями. Я начал рассматривать подписи: многие из этих людей уже погибли. Шестеро так и не покинули Германию, один вернулся.
      - Почему фотография Форстера у вас в траурной рамке? - спросил я. - Он ведь жив.
      - Потому что Форстер опять в Германии. - Бетти повернулась ко мне. - Знаете, почему он уехал обратно?
      - Потому что он не еврей и стосковался по родине, - сказал Кан. - И не знал английского.
      - Вовсе не потому. А потому, что в Америке не умеют делать его любимый салат, - торжествующе сообщила Бетти. - И на него напала тоска.
      В комнате раздался приглушенный смех. Эмигрантские анекдоты были мне хорошо знакомы - смесь иронии и отчаяния.
      Существовала также целая серия анекдотов о Геринге, Геббельсе и Гитлере.
      - Почему же вы тогда не сняли его портрет? - спросил я.
      - Потому что, несмотря на все, я люблю Форстера, и потому что он большой актер. Кан засмеялся.
      - Бетти, как всегда, объективна, - сказал он. - И в тот день, когда все это кончится, она первая скажет о наших бывших друзьях, которые за это время успели написать в Германии антисемитские книжонки и получить чин оберштурмфюрера, что они, мол, делали это, дабы предотвратить самое худшее! - Он потрепал ее по мясистому загривку. - Разве я не прав, Бетти?
      - Если другие - свиньи, то это не значит, что и мы должны вести себя по-свински, - возразила Бетти несколько раздраженно.
      - Именно на такие рассуждения они и рассчитывают, - сказал Кан невозмутимо. - А в конце войны будут твердо рассчитывать на то, что американцы, дав последний залп, пошлют в Германию составы с салом, маслом и мясом для бедных немцев, которые всего-навсего хотели их уничтожить.
      - А если немцы выиграют эту войну? Как, по-вашему, они поведут себя? Тоже будут раздавать сало? - спросил кто-то и закашлялся.
      Я не ответил. Разговоры эти мне изрядно надоели. Лучше уж рассматривать фотографии.
      - Поминальник Бетти, - произнесла хрупкая, очень бледная женщина, которая сидела на скамейке под фотографиями. - Это портрет Хаштенеера.
      Я вспомнил Хаштенеера. Французы засадили его в лагерь для интернированных вместе с другими эмигрантами, которых сумели схватить. Он был писатель и знал, что, если попадет в руки немцев, его песенка спета. Знал он также, что лагеря для интернированных прочесывают гестаповцы. Когда немцы были в нескольких часах ходу от лагеря, Хаштенеер покончил с собой.
      - Типично французское равнодушие, - сказал Кан с горечью. - Они не желают тебе зла, но ты почему-то по их милости подыхаешь.
      Я вспомнил, что Кан заставил коменданта одного из французских лагерей отпустить нескольких немецких беженцев. Он так насел на него, что комендант, очень долго прикрывавший свою нерешительность болтовней об офицерской чести, наконец уступил. Ночью он освободил эмигрантов, которые иначе пропали бы. Это было тем более трудно, что в лагере оказалось несколько нацистов. Сперва Кан убедил коменданта отпустить нацистов, уверяя, что в противном случае гестаповцы после осмотра лагеря арестуют его. А потом он использовал освобождение нацистов как средство давления на коменданта. Грозил, что пожалуется па него правительству Виши. Этот свой маневр Кан назвал "моральное поэтапное вымогательство". Маневр подействовал.
      - Как вам удалось выбраться из Франции? - спросил я Кана.
      - Тем путем, какой казался тогда вполне нормальным. Самым фантастическим. Гестапо кое о чем начало догадываться. Мое нахальство, равно как и сомнительный титул вице-консула, перестали помогать. В один прекрасный день меня арестовали.
      К счастью, как раз в это время в комендатуре появились два нациста, которые по моему распоряжению были отпущены. Они собирались в Германию. Нацисты, конечно, поклялись всеми святыми, что я друг немцев. Я им еще помог... Напустил на себя грозный вид, замолчал, а потом как бы невзначай обронил несколько имен, и они не сделали того, чего я боялся: не передали меня вышестоящей инстанции. Их обуял страх. А вдруг из-за этого недоразумения начальство на них наорет? Под конец они были мне даже благодарны за то, что я пообещал забыть об этом происшествии, и отпустили меня с миром. Я бежал далеко, до самого Лиссабона. Человек должен знать, когда рисковать уже больше нельзя. Тут появляется особое чувство, похожее на чувство какое бывает при первом легком приступе angina pectoris(1). У тебя уже и прежде были неприятные ощущения, но это чувство иное, к чему надо прислушаться. Ведь следующий приступ может стать смертельным. Теперь мы сидели в темноте.
      - Это ваш магазин?
      - Нет. Я здесь служащий. Из меня вышел хороший продавец.
      - Охотно верю.
      На улице была ночь, ночь большого города - горели огни, шли люди. Казалось, незримая витрина защищает нас не только от шума, - мы были словно в пещере.
      - В такой тьме даже сигара не доставляет удовольствия, - сказал Кан. - Вот было бы великолепно, если бы во тьме человек не чувствовал боли. Правда?
      - Наоборот, боль становится сильнее, потому что человек боится. Кого только?
      - Себя самого. Но все это выдумки. Бояться надо не себя, а других людей.
      - Это тоже выдумки.
      - Нет, - сказал Кан спокойно. - Так считалось до восемнадцатого года. С тридцать третьего известно, что это не так. Культура - тонкий пласт, се может смыть обыкновенный дождик. Этому научил нас немецкий народ - народ поэтов и мыслителей. Он считался высокоцивилизованным. И сумел перещеголять Аттилу и Чингисхана, с упоением совершив мгновенный поворот к варварству.
      - Можно, я зажгу свет? - спросил я.
      - Конечно.
      Безжалостный электрический свет залил помещение; мигая, мы поглядели друг на друга.
      - Просто странно, куда только человека не заносит судьба, - сказал Кан, вынимая из кармана расческу и приводя в порядок волосы. - Но главное, что она все же заносит его куда-то, где можно начать сначала. Только не ждать. Некоторые, - он повел рукой, - некоторые просто ждут. Чего? Того, что время повернет вспять им в угоду? Бедняги! А вы что делаете? Уже нашли себе какое-нибудь занятие?
     
      -----------------------------------------
      (1) Грудная жаба (лат.).
     
      - Разбираю кладовые в антикварной лавке.
      - Где? На Второй авеню?
      - На Третьей.
      - Один черт. Никаких перспектив. Постарайтесь начать собственное дело. Продавайте что угодно, хоть булыжник. Или шпильки для волос. Я сам кое-чем приторговываю в свободное время. Самостоятельно.
      - Хотите стать американцем?
      - Я хотел стать австрийцем, потом чехом. Но немцы, увы, захватили обе эти страны. Тогда я решил стать французом - результат тот же. Хотелось бы мне знать, не оккупируют ли немцы и Америку?
      - А мне хотелось бы знать другое: через какую границу меня выдворят дней через десять?
      Кан покачал головой.
      - Это совсем не обязательно. Бетти достанет вам рекомендации трех известных эмигрантов. Фейхтвангер тоже не отказал бы вам, но его рекомендации здесь не очень котируются. Он слишком левый. Правда, Америка в союзе с Россией, но не настолько, чтобы "поощрять" коммунизм. Генрих и Томас Манны ценятся высоко, но еще лучше, если за вас поручатся коренные американцы. Один издатель хочет опубликовать мои воспоминания; конечно, я никогда не напишу их. Но говорить ему это пока преждевременно - узнает года через два. Мой издатель вообще интересуется эмигрантами. Наверное, чует, что на них можно сделать бизнес. Выгода в сочетании с идеализмом - дело беспроигрышное. Завтра я ему позвоню. Скажу, что вы один из тех немцев, которых я вызволил из лагерей в Гуре.
      - Я был в Гуре, - сказал я.
      - В самом деле? Бежали?
      Я кивнул:
      - Подкупил охрану.
      Кан оживился.
      - Вот здорово! Мы найдем нескольких свидетелей. Бетти знает уйму народа. А вы не помните кого-нибудь, кто оттуда выбрался бы в Америку?
      - Господин Кан, - сказал я, - Америка была для нас землей обетованной. В Гуре мы не могли и мечтать о ней. Кроме того, простите, я не захватил с собой никаких документов.
      - Ничего. Раздобудем что-нибудь. Для вас сейчас самое главное - продлить пребывание здесь. Хотя бы на несколько недель. Или месяцев. Для этого потребуется адвокат - ведь времени осталось в обрез. В Нью-Йорке достаточно эмигрантов, которые имели в прошлом адвокатскую практику. Бетти это устроила бы в два счета. Но времени так мало, что лучше найти американского адвоката. Бетти и в этом нам поможет. А деньги у вас есть?
      - Дней на десять хватит.
      - То есть это деньги на жизнь. А сумму, которую потребует адвокат, придется собрать. Думаю, она не будет такой уж большой. - Каи улыбнулся. - Пока что эмигранты еще держатся вместе. Беда сплачивает людей лучше, чем удача.
      Я взглянул на Кана. Его бледное, изможденное лицо до странности потемнело.
      - У вас передо мной есть некоторое преимущество, - сказал я. - Вы еврей. И согласно подлой доктрине тех людишек, не принадлежите к их нации. Я не удостоился такой чести. Я к ним принадлежу.
      Кан повернулся ко мне лицом.
      - Принадлежите к их нации? - В его голосе слышалась ирония. - Вы в этом уверены?
      - А вы нет?
      Кан молча разглядывал меня. И мне стало не по себе.
      - Я болтаю чушь! - сказал я наконец, чтобы прервать молчание. - Надеюсь, все это не имеет к нам отношения.
      Кан все еще не сводил с меня глаз.
      - Мой народ, - начал он, но тут же прервал сам себя: - Я тоже, кажется, горожу чушь. Пошли! Давайте разопьем бутылочку!
      Пить я не хотел, но и отказаться не мог. Кан вел себя вполне спокойно и уравновешенно. Однако так же спокойно держался в Париже Иозеф Бер, когда я не согласился пить с ним ночь напролет из-за безмерной усталости. А наутро я обнаружил, что он повесился в своем нищенском номере.
      Люди, не имевшие корней, были чрезвычайно нестойки - в их жизни случай играл решающую роль. Если бы в тот вечер в Бразилии, когда Стефан Цвейг и его жена покончили жизнь самоубийством, они могли бы излить кому-нибудь душу, хоты бы по телефону, несчастья, возможно, не произошло бы. Но Цвейг оказался на чужбине среди чужих людей. И совершил вдобавок роковую ошибку - написал воспоминания; а ему надо было бежать от них, как от чумы. Воспоминания захлестнули его. Потому-то и я так страшился воспоминаний. Да, я знал, что должен действовать, хотел действовать. И сознание это давило на меня, как тяжелый камень. Но прежде надо, чтобы кончилась война и чтобы я мог снова поселиться в Европе.
      Я вернулся в гостиницу, и она показалась мне еще более унылой, чем прежде. Усевшись в старомодном холле, я решил ждать Меликова. Вокруг как будто никого не было, но внезапно я услышал всхлипыванья. В углу, возле кадки с пальмой, сидела женщина. Я с трудом разглядел Наташу Петрову.
      Наверное, она тоже ждала Меликова. Ее плач действовал мне на нервы. К тому же у меня и так была тяжелая голова после выпивки. Помедлив секунду, я подошел к ней.
      - Могу ли я вам чем-нибудь помочь?
      Она не ответила.
      - Что-нибудь случилось? - спросил я.
      Наташа покачала головой:
      - Что, собственно, должно случиться?
      - Но вы ведь плачете.
      - Что, собственно, должно случиться?
      Я долго смотрел на нее.
      - Есть же причина. Иначе вы не плакали бы.
      - Вы уверены? - спросила она вдруг сердито.
      Я бы с удовольствием ушел, но в голове у меня был полный сумбур.
      - Обычно причина все же существует, - сказал я после краткой паузы.
      - Неужели? Разве нельзя плакать без причины?
      Неужели все имеет свои причины?
      Я бы не удивился, если бы Наташа заявила, что только тупые немцы имеют на все причину. Пожалуй, даже ждал этих слов.
      - С вами так не случается? - спросила она вместо этого.
      - Я могу себе это представить.
      - С вами так не случается? - повторила она. Можно было объяснить ей, что у меня, к сожалению, всегда оказывалось достаточно причин для слез. Представление о том, что можно плакать без всякой причины - просто от мировой скорби или от сердечной тоски, - могло возникнуть лишь в другом, более счастливом столетии.
      - Мне было не до слез.
      - Ну конечно! Где уж вам плакать!
      Начинается, подумал я. Противник идет в атаку.
      - Извините, - пробормотал я и собрался уходить. Не хватало мне только отражать наскоки плачущей женщины!
      - Знаю, - сказала она с горечью, - идет война. И в такое время смешно плакать из-за пустяков. Но я реву - и все тут. Несмотря на то, что где-то далеко от нас разыгрываются десятки сражений.
      Я остановился.
      - Мне это понятно. Война здесь ни при чем. Пусть где-то убивают сотни тысяч людей... Если ты порежешь себе палец, боль от этого не утихнет.
      Боже, какой вздор я несу, подумал я. Надо оставить эту истеричку в покое. Пусть себе рыдает на здоровье. Почему я не ухожу? Но я продолжал стоять, будто она была последним человеком на этой земле. И вдруг я все понял: я боялся остаться один.
      - Бесполезно, - повторяла она. - Решительно все бесполезно. Все, что мы делаем! Мы должны умереть. Никому не избежать смерти.
      О Господи! Вот до чего договорилась!
      - Да, но тут существует много разных нюансов. Один из них состоит в том, как долго человеку удается избегать смерти.
      Наташа не отвечала.
      - Не хотите ли выпить чего-нибудь? - спросил я.
      - Не выношу эту кока-колу. Дурацкий напиток!
      - А как насчет водки?
      Она подняла голову.
      - Насчет водки? Водки здесь не достанешь, раз нет Меликова. Куда он, кстати, делся? Почему его до сих пор нет?
      - Не знаю. Но у меня в номере стоит початая бутылка водки. Можем распить ее.
      - Разумное предложение, - сказала Наташа Петрова. И прибавила: - Почему вы не внесли его раньше?
      Водки было на донышке. Я взял бутылку и с неохотой пошел обратно. Может, Меликов скоро явится? Тогда я буду играть с ним в шахматы до тех пор, пока не приду в равновесие. От Наташи Петровой я не ждал ничего путного.
      Я подошел к столу в холле и почти не узнал ее. Слез как не бывало, она напудрилась и даже встретила меня улыбкой.
      - Почему, собственно, вы пьете водку? Ведь у вас на родине ее не пьют.
      - Правильно, - сказал я. - В Германии пьют пиво и шнапс, но я забыл свое отечество и не пью ни пива, ни шнапса. Насчет водки я, правда, тоже не большой мастак.
      - Что же вы пьете?
      Какой идиотский разговор, подумал я.
      - Пью все, что придется. Во Франции пил вино, если было на что.
      - Франция... - сказала Наташа Петрова. - Боже, что с ней сделали немцы!
      - Я здесь ни при чем. В это время я сидел во французском лагере для интернированных.
      - Разумеется! Как враг.
      - До этого я сидел в немецком концлагере. Тоже как враг.
      - Не понимаю.
      - Я тоже, - ответил я со злостью. И подумал:
      сегодня какой-то злосчастный день. Я попал в заколдованный круг и никак не вырвусь из него. - Хотите еще рюмку? - спросил я. Решительно, нам не о чем было разговаривать.
      - Спасибо. Пожалуй, больше не надо. Я уже до этого довольно много выпила.
      Я молчал. И чувствовал себя ужасно. Вокруг люди - один я какой-то неприкаянный.
      - Вы здесь живете? - спросила Наташа Петрова.
      - Да. Временно.
      - Здесь все живут временно. Но многие застревают на всю жизнь.
      - Может быть. Вы тоже здесь жили?
      - Да. Но потом переехала. И иногда думаю, лучше бы я никогда не уезжала отсюда. И лучше бы я никогда не приезжала в Нью-Йорк.
      Я так устал, что у меня больше не было сил задавать ей вопросы. Кроме того, я знал слишком много судеб, выдающихся и банальных. Любопытство притупилось. И меня совершенно не интересовал человек, который сокрушался из-за того, что приехал в Нью-Йорк. Этот человек принадлежал к иному миру, миру теней.
      - Мне пора, - сказала Наташа Петрова, вставая. На секунду меня охватило нечто вроде паники.
      - Разве вы не подождете Меликова? Он должен прийти с минуты на минуту.
      - Сомневаюсь. Пришел Феликс, который его заменяет.
      Теперь и я увидел маленького лысого человечка. Он стоял у дверей и курил.
      - Спасибо за водку, - сказала Наташа. Она взглянула на меня своими серыми прозрачными глазами. Странно, иногда нужна самая малость, чтобы человеку помогло. Достаточно поговорить с первым встречным - и все в порядке.
      Наташа кивнула мне и двинулась прочь. Она была еще выше ростом, чем я предполагал. Каблуки ее стучали о деревянный пол громко и энергично, словно затаптывали что-то. Звук ее торопливых шагов странно не соответствовал гибкой и тонкой фигуре, слегка покачивавшейся на ходу.
      Я закупорил бутылку и подошел к стоявшему у дверей Феликсу - напарнику Меликова.
      - Как живете, Феликс? - спросил я.
      - Помаленьку, - ответил он не очень дружелюбно и взглянул на улицу. - Как мне еще жить?
      Я вдруг почувствовал, что ужасно завидую ему. Стоит себе и спокойно покуривает. Огонек его сигареты стал для меня символом уюта и благополучия.
      - Спокойной ночи, Феликс, - сказал я.
      - Спокойной ночи. Может, вам что-нибудь нужно? Воды? Сигарет?
      - Не надо. Спасибо, Феликс.
      Я открыл свой номер, и на меня, подобно огромному валу, накатило прошлое. Казалось, оно поджидало моего прихода за дверью. Я бросился на кровать и вперил взгляд в серый четырехугольник окна. Теперь я был совершенно беспомощен. Я видел множество лиц и не видел иных знакомых лиц. Я беззвучно взывал о мести, понимая, что все тщетно; хотел кого-то задушить, но не знал кого. Мне оставалось только ждать. А потом я заметил, что ладони мои намокли от слез.
     
     
      V
     
      Адвокат заставил меня просидеть в приемной битый час. Я решил, что это нарочно: видно, так он обрабатывал клиентов, чтобы сделать их более податливыми. Но моя податливость была ему ни к чему. Я коротал время, наблюдая за двумя посетителями, сидевшими, как и я, в приемной. Один из них жевал резинку, другой пытался пригласить секретаршу адвоката на чашку кофе в обеденный перерыв. Секретарша только посмеивалась. И правильно делала! У этого типа была вставная челюсть, а на коротком толстом мизинце с обгрызанным ногтем сверкало бриллиантовое кольцо. Напротив стола секретарши между двумя цветными гравюрами, изображавшими уличные сценки в Нью-Йорке, висела окантованная табличка с одним словом - "Think!"(1). Этот лапидарный призыв мыслить я замечал уже не раз. В коридоре гостиницы "Ройбен" он красовался в весьма неподходящем месте - перед туалетом.
      Самое яркое проявление пруссачества, какое мне до сих пор довелось увидеть в Америке!
      Адвокат был широкоплечий мужчина с широким, плоским лицом. Он носил очки в золотой оправе. Голос у него был неожиданно высоким. Он это знал и старался говорить на более низких нотах и чуть ли не шепотом.
      - Вы эмигрант? - прошептал он, не отрывая взгляда от рекомендательного письма, написанного, видимо, Бетти.
      - Да.
      - Еврей, конечно.
      Я молчал. Он поднял глаза.
      - Нет, - сказал я удивленно. - А что?
      - С немцами, которые хотят жить в Америке, я дела не имею.
      - Почему, собственно?
      - Неужели я должен вам это объяснять?
      - Можете не объяснять. Объясните лучше, почему вы заставили меня прождать целый час?
      - Госпожа Штейн неправильно меня информировала.
      - Я хочу задать вам встречный вопрос: а вы кто?
      - Я - американец, - сказал адвокат громче, чем раньше, и потому более высоким голосом. - И не собираюсь хлопотать за нациста.
      Я расхохотался.
      - Для вас каждый немец обязательно нацист?
      Его голос снова стал громче и выше:
      - Во всяком случае, в каждом немце сидит потенциальный нацист.
      Я снова расхохотался.
      - Что? - спросил адвокат фальцетом.
     
      -----------------------------------------
      (1) Думай! (англ.)
     
      Я показал на табличку со словом "Think!". Такая табличка висела и в кабинете адвоката, только буквы были золотые.
      - Скажем лучше так: в каждом немце и в каждом велосипедисте, - добавил я. - Вспомним старый анекдот, который рассказывали в девятнадцатом году в Германии. Когда кто-нибудь утверждал, будто евреи повинны в том, что Германия проиграла войну, собеседник говорил: "И велосипедисты тоже". А если его спрашивали: "Почему велосипедисты?" - он отвечал вопросом на вопрос: "А почему евреи?" Но это было в девятнадцатом. Тогда в Германии еще разрешалось думать, хотя это уже грозило неприятностями.
      Я ждал, что адвокат выгонит меня, но на его лице расплылась широкая улыбка, и оно стало еще шире.
      - Недурственно, - сказал он довольно низким голосом. - Я не слышал этого анекдота.
      - Анекдот с бородой, - сказал я. - Сейчас в Германии больше не шутят, сейчас там только стреляют. Адвокат снова стал серьезным.
      - У меня слабость к анекдотам, - сказал он. - Тем не менее я стою на своем.
      - И я тоже.
      - Чем вы докажете свою правоту?
      Я встал. Дурацкое жонглирование словами мне надоело. Нет ничего утомительнее, чем присутствовать при том, как человек демонстрирует свой ум. В особенности, если ума нет.
      Но тут адвокат с широким лицом сказал:
      - Найдется у вас тысяча долларов?
      - Нет, - ответил я резко. - У меня не найдется и сотни.
      Он дал мне дойти почти до самой двери и только тогда спросил:
      - Чем же вы собираетесь платить?
      - Мне хотят помочь друзья, но я готов снова попасть в лагерь для интернированных, лишь бы не просить у них такой суммы.
      - Вы уже сидели в лагере?
      - Да, - сказал я сердито. - И в Германии тоже, но там они называются иначе.
      Я уже ждал разъяснений этого горе-умника насчет того, что в немецких концлагерях сидят-де и уголовники, и профессиональные преступники. Что было, кстати, верно. Вот когда я перестал бы сдерживаться. Но на сей раз я не угадал. За спиной адвоката что-то тихонько скрипнуло, а потом раздалось грустное "ку-ку, ку-ку". Кукушка прокуковала двенадцать раз. Это были часы из Шварцвальда. Таких я не слышал с детства.
      - Какая прелесть! - воскликнул я иронически.
      - Подарок жене, - сказал адвокат слегка смущенно. - Свадебный подарок.
      Я с трудом удержался, чтобы не спросить, не сидит ли в этих часах потенциальный нацист. Мне показалось, что в кукушке я вдруг обрел неожиданного союзника. Адвокат почти ласково сказал:
      - Я сделаю для вас все, что смогу. Позвоните мне послезавтра утром.
      - А как же с гонораром?
      - Насчет этого я переговорю с госпожой Штейн.
      - Я предпочел бы знать заранее.
      - Пятьсот долларов, - сказал он. - В рассрочку, если хотите.
      - Думаете, вам удастся мне помочь?
      - Продлить визу мы во всяком случае сумеем. Потом придется опять ходатайствовать.
      - Спасибо, - сказал я. - Позвоню вам послезавтра... Ну и фокусник! - не удержался я, спускаясь в тесном лифте этого узкогрудого дома. Моя попутчица бросила на меня испепеляющий взгляд: она была в шляпке в виде ласточкиного гнезда, и когда кабина остановилась, со щек у нее посыпалась пудра. Я стоял, не глядя на даму, изобразив на лице полнейшее равнодушие. Мне уже говорили, что женщины в Америке чуть что зовут полицейского. "Think!" - было написано в лифте на дощечке красного дерева; дощечка висела над гневно покачивавшимися желтыми кудряшками дамы и над неподвижным гнездом с выводком ласточек.
      В кабинах лифта я всегда начинаю нервничать. В них нет запасного выхода, и убежать из кабины трудно.
      В молодости я любил одиночество. Но годы преследований и скитаний приучили меня бояться его. И не только потому, что оно ведет к размышлениям и тем самым нагоняет тоску. Одиночество опасно! Человек, который постоянно скрывается, предпочитает быть на людях. Толпа делает его безымянным. Он перестает привлекать к себе внимание.
      Я вышел на улицу. И мне показалось, что тысячи безымянных друзей приняли меня в свой круг. Улица была распахнута настежь, и на каждом шагу я различал входы и выходы, закоулки и проулки. А главное, на улице была толпа, в которой можно было затеряться.
      - Сами того не желая, мы волей-неволей переняли мышление и логику преступников, - сказал я, обедая с Каном в дешевом кафе. - Вы, может быть, меньше, чем другие. Ведь вы наступали, отвечали ударом на удар. А мы только и делали, что подставляли спину. Как вы считаете, это пройдет?
      - Страх перед полицией - навряд ли. Он вполне закономерен. Все порядочные люди боятся полиции. Страх этот коренится в недостатках нашего общественного строя. А другие страхи... Это зависит от нас самих. И скорее всего, страхи пройдут именно здесь. Америка создана эмигрантами. И каждый год тысячи людей получают здесь гражданство. - Кан засмеялся. - Ну и нравы в Америке! Достаточно ответить утвердительно на два вопроса, чтобы прослыть хорошим парнем... "Любите ли вы Америку?" - "Да, это самая замечательная страна на свете". - "Хотите ли вы стать американцем?" - "Да, конечно, хочу!" И вот вас уже хлопают по плечу и объявляют своим в доску.
      Я вспомнил адвоката, от которого только что вернулся.
      - Не скажите. И в Америке бывают свои кукушки!
      - Что? - удивился Кан.
      Я рассказал ему о заключительном эпизоде моей встречи с адвокатом.
      - Этот тип обращался со мной как с прокаженным, - сказал я.
      Кан не на шутку развеселился.
      - Ай да кукушка! - смеялся он. - Но ведь адвокат потребовал с вас всего пятьсот долларов. Таким способом он принес свои извинения! А как вам нравится пицца?
      - Очень нравится. Не хуже, чем в Италии.
      - Лучше, чем в Италии, Нью-Йорк - итальянский город. Кроме того, он испанский город, еврейский, венгерский, китайский, африканский и исто немецкий.
      - Немецкий?
      - Вот именно! Попробуйте сходить на Восемьдесят шестую улицу; там полным-полно пивных погребков "Гейдельберг", закусочных "Гинденбург", нацистов, немецко-американских клубов, гимнастических обществ и певческих ферейнов, исполняющих кантату "Ура герою в лавровом венце". И в каждом кафе есть столики для постоянных посетителей с черно-бело-красными флажками. Не подумайте худого! Не с черно-красно-золотыми, а именно с черно-бело-красными (1).
      - Без свастики?
      - Свастику на всеобщее обозрение не выставляют. В остальном американские немцы часто хуже тамошних. Живя вдали от Германии, они видят обожаемую родину-мать сквозь сентиментальный розовый флер, хотя в свое время покинули ее, потому что она обернулась для них злой мачехой, - сказал Кан насмешливо. - Советую вам послушать, как на этой улице разглагольствуют о патриотизме, пиве, рейнских мелодиях и чувствительности фюрера.
      Я взглянул на него.
      - Что случилось? - спросил Кан.
      - Ничего, - с трудом произнес я. - И все это здесь существует?
      - Американцам на все наплевать. Они не принимают такие штуки всерьез. Несмотря на войну.
      - Несмотря на войну, - повторил я.
      Слово "война" здесь просто не звучало. Эта страна была отделена от своих войн океаном и половиной земного шара. Ее границы нигде не соприкасались с границами вражеских государств. Эту страну не бомбили. И не обстреливали.
     
      -----------------------------------------
      (1) Черно-бело-красный флаг - флаг кайзеровской Германии, а черно-красно-золотой - флаг Веймарской республики.
     
      - Войны заключаются в том, что армии переходят через границы и вступают на территории соседних стран, на территории врага. Где эти границы? В Японии и в Германии? Война кажется здесь ненастоящей. Ты видишь солдат, но не видишь раненых. Наверное, они остаются там. Или, может, их вообще у американцев не бывает?
      - Бывают. И убитые тоже.
      - Все равно это ненастоящая война.
      - Настоящая! Самая настоящая!
      Я посмотрел на улицу. Кан проследил за моим взглядом.
      - Ну, что скажете: город все тот же? Он не изменился после того, как вы сильно продвинулись в английском?
      - Как сказать! В первые дни он был для меня картиной или пантомимой. Теперь обрел реальность: в нем обозначились выпуклости и впадины. Город заговорил, и кое-что я уже улавливаю. Но не так много. Это еще усугубляет ощущение нереальности. Раньше каждый таксист казался мне сфинксом, а продавец газет - мировой загадкой. По сию пору я вижу в каждом официанте маленького Эйнштейна. Правда, этого Эйнштейна я понимаю. Если, конечно, он не рассуждает в данный момент о физике и математике. Но волшебство сохраняется только до тех пор, пока тебе ничего не надо. Когда тебе что-нибудь требуется, сразу возникают трудности. Очнувшись от своих философских грез, я скатываюсь до уровня школьника, отставшего от своих сверстников.
      Кан заказал двойную порцию мороженого.
      - Pistachio and lime!(1) - крикнул он вдогонку официантке. Мороженое Кан заказывал уже во второй раз. - В Америке есть семьдесят два сорта мороженого, - сообщил он с мечтательным выражением лица. - Конечно, не в этой закусочной, в больших кафе Джонсона и в аптеках. Приблизительно сорок сортов я уже перепробовал. Эта страна - рай для любителей мороженого! Между прочим, это разумное государство посылает своим солдатам, которые сражаются против японцев возле каких-то коралловых рифов, корабли, набитые мороженым и бифштексами.
     
      -----------------------------------------
      (1) фисташковое и лимонное (англ.).
     
      Кан поглядел на официантку так, словно она несла в руках чашу Святого Грааля.
      - Фисташкового мороженого у нас нет, - сказала официантка. - Я принесла вам мятное и лимонное. О'кей?
      - О'кей.
      Официантка улыбнулась.
      - Какие здесь аппетитные женщины, - сказал Кан, - аппетитные, как все семьдесят два сорта мороженого, вместе взятые. Треть своих доходов они тратят на косметику. Кстати, иначе их не возьмут на работу. Пошлые законы человеческого естества не принимают здесь в расчет. Все обязаны быть молодыми. А если молодость ушла, ее возвращают искусственным путем. Внесите это наблюдение в вашу главу о нереальном мире.
      Голос Кана успокаивал. Беседа журчала как ручеек.
      - Вы, конечно, знаете "Apres-midi d'un Fawne" (1), - сказал Кан. - Переиначив Дебюсси, можно сказать, что здесь вкушают "послеполуденный отдых" любители мороженого. Для нас такой отдых - целительный бальзам. Он излечивает больную душу. Правильно?
      - В антикварной лавке мне приходится переживать нечто другое: "послеполуденный отдых" китайского мандарина незадолго до того, как его обезглавят.
      - Проводите лучше свои послеполуденные часы с какой-нибудь американочкой. Вы поймете ровно половину того, что она будет лепетать, и, не напрягая особенно воображения, вернетесь в золотые дни своей бестолковой юности. Все, что человек не понимает, окутано для него тайной. Ваш житейский опыт не рассеет этих чар, вас спасет недостаточное знание языка. Глядишь, и вам удастся претворить в жизнь одну из человеческих фантазий, так сказать, малого формата - еще раз пережить былое, уже обладая мудростью зрелого человека и вновь возвращенной восторженностью юности. - Кан засмеялся. - Не упускайте случая! Каждый день вы что-нибудь да теряете. Чем больше знакомых слов, тем меньше очарования. Еще сейчас любая здешняя женщина для вас заморское диво, экзотическое и загадочное. Но с каждым новым словом, которое вы заучиваете, диво приобретает все более зримые черты домохозяйки, ведьмы или красавицы с конфетной коробки. Храните, как лучший дар судьбы, свой нынешний возраст, оставайтесь подольше десятилетним школьником. К сожалению, вы быстро состаритесь - уже через год вам стукнет тридцать четыре. - Взглянув на часы, Кан подозвал официантку в фартуке с голубыми полосками. - Последнюю порцию! Ванильного.
     
      -----------------------------------------
      (1) "Послеполуденный отдых фавна" (франц.) - произведение французского композитора Дебюсси.
     
      - У нас есть еще миндальное.
      - Тогда и миндального. И один шарик малинового! - Кан посмотрел на меня. - Я тоже осуществляю мечту своей юности. Только еще более примитивную. Заказываю столько мороженого, сколько душе угодно. Здесь я впервые в жизни имею эту возможность. Для меня она - символ свободы и беззаботности. А это, как известно, понятия, в которые мы там, за океаном, уже перестали верить. В какой форме мы здесь обрели и то и другое, это уже не важно.
      Прищурившись, я смотрел на пыльную улицу, на сплошной поток автомобилей. Рокот моторов и шуршание шин сливались в один монотонный гул, который усыплял меня.
      - А пока? Что бы вы хотели делать? - спросил Кан, помолчав немного.
      - Ни о чем не думать, - сказал я. - И как можно дольше.
      Лоу-старший спустился ко мне в подвал, который шел под улицей. Он держал в руках бронзовую скульптуру.
      - Как вы считаете - что это?
      - А чем это должно быть?
      - Бронзой эпохи Чжоу. Или даже Тан. Патина выглядит неплохо. Правда?
      - Вы купили эту скульптуру?
      Лоу ухмыльнулся.
      - Без вас не стал бы. Мне ее принес один человек. Он ждет наверху в лавке. Просит за нее сто долларов. Отдаст, стало быть, за восемьдесят. По-моему, дешево.
      - Слишком дешево, - сказал я, рассматривая скульптуру. - Этот человек - перекупщик?
      - Не похоже. Молодой парень, уверяет, что получил скульптуру в наследство, а теперь нуждается в деньгах. Она - настоящая?
      - Да, это китайская бронза. Но не эпохи Чжоу или Тан. Скорее, периода Тан или еще более позднего - Сун или Мин. Копия эпохи Мин, подражание более древней скульптуре. Причем подражали не так уж тщательно. Маски Дао-дзы выполнены не точно, да и спирали сюда не подходят - они получили распространение лишь после династии Хань. И в то же время декор - копия декора эпохи Тан, сжатый, простой и сильный. Однако если бы изображение росомахи и основной орнамент относились к тому же периоду, они были бы значительно яснее и четче. Кроме того, в орнаменте попадаются сравнительно мелкие завитушки, которых на настоящей древней бронзе не встретишь.
      - А как же патина? Она ведь очень красивая!
      - Господин Лоу, - сказал я. - Можете не сомневаться, это довольно древняя патина. Но на ней не видно малахитовых прожилок. Вспомните, что китайцы уже в эпоху Хань копировали и закапывали в землю скульптуры эпохи Чжоу. Патина у них всегда была отменная, хотя сама вещь не обязательно создавалась в эпоху Чжоу.
      - Какая цена этой бронзе?
      - Долларов двадцать - тридцать. Но в таких вещах вы понимаете лучше, чем я.
      - Хотите подняться со мной? - спросил Лоу; в голубых глазах его появился кровожадный блеск.
      - Мне обязательно идти?
      - Разве вам это не доставит удовольствия?
      - Что именно? Вывести на чистую воду мелкого мошенника? Зачем? К тому же я не думаю, что он мошенник. Кто в наше время разбирается в древней китайской бронзе?
      Лоу бросил на меня быстрый взгляд.
      - Ну, ну! Прошу без намеков, господин Росс.
      Размахивая руками, толстяк затопал по лестнице в лавку, - он был маленького роста, кривоногий и очень энергичный. Лестница подрагивала под его шагами, со ступенек летела пыль. Какое-то время я видел только развевающиеся брючины и ботинки: туловище моего хозяина уже было в лавке. В это мгновение мне показалось, что передо мной не Лоу-старший, а круп театральной лошадки.
      Через несколько минут ноги появились снова. А потом я узрел и бронзовую скульптуру.
      - Купил! - сообщил мне Лоу. - Купил за двадцать долларов. Мин в конце концов тоже не так плохо.
      - Безусловно, - согласился я.
      Я знал, что Лоу купил эту бронзу только из желания показать, что и он кое-что смыслит в своем деле. Пусть не в китайском искусстве, зато в купле-продаже. Теперь толстяк внимательно наблюдал за мной.
      - Долго вы еще собираетесь здесь работать? - спросил он.
      - Всего?
      - Да.
      - Это зависит от вас. Хотите, чтобы я сматывал удочки?
      - Нет, нет. Но держать вас вечно мы тоже не можем. Вы ведь скоро кончите? Чем вы занимались раньше?
      - Журналистикой.
      - Разве нельзя к этому вернуться?
      - С моим знанием английского?
      - Вы уже совсем неплохо болтаете по-английски.
      - Помилуй Бог, господин Лоу! Я не могу написать простого письма без ошибок.
      Лоу задумчиво почесал лысину бронзовой фигуркой. Если бы бронза была эпохи Чжоу, он, наверное, обращался бы с нею более почтительно.
      - А в живописи вы тоже смыслите?
      - Самую малость. Так же, как в бронзе.
      Он усмехнулся.
      - Лучше, чем ничего. Придется мне пораскинуть мозгами. Может быть, кто-нибудь из моих коллег нуждается в помощнике. Правда, в делах сейчас застой. Вы это сами видите по нашей лавке. Но с картинами ситуация несколько иная. В особенности с импрессионистами. А уж старые полотна сейчас совершенно обесценены. Словом, посмотрим.
      Лоу снова грузно затопал по лестнице.
      До свидания, подвал, сказал я мысленно. Некоторое время ты был для меня второй родиной, темным прибежищем. Прощайте, позолоченные лампы конца девятнадцатого века, прощайте, пестрые вышивки 1890 года и мебель эпохи короля-буржуа Луи Филиппа, прощайте, персидские вазы и легконогие китайские танцовщицы из гробниц династии Тан, прощайте, терракотовые кони и все другие безмолвные свидетели давно отшумевших цивилизаций. Я полюбил вас всем сердцем и провел в вашем обществе мое второе американское отрочество - от десяти лет до пятнадцати! Ahoi u evoel Представляя против воли одно из самых поганых столетий, я и приветствую вас! И при этом чувствую себя запоздавшим и безоружным гладиатором, который попал на арену, где кишмя кишат гиены и шакалы и почти нет львов. Я приветствую вас как человек, который намерен радоваться жизни до тех пор, пока его не сожрут.
      Я раскланялся на все четыре стороны. И благословил антикварную рухлядь справа и слева от меня, а потом взглянул на часы. Мой рабочий день кончился. Над крышами домов алел закат, и редкие световые рекламы уже начали излучать мертвенное сияние. А из закусочных и ресторанов по-домашнему запахло жиром и луком.
      - Что здесь такое стряслось? - спросил я Меликова, придя в гостиницу.
      - Рауль решил покончить с собой.
      - С каких это пор?
      - С середины сегодняшнего дня. Он потерял Кики, который вот уже четыре года был его другом.
      - В этой гостинице без конца плачут, - сказал я, прислушиваясь к сдерживаемым рыданиям в плюшевом холле, которые доносились из угла, где стояли кадки с растениями. - И почему-то обязательно под пальмами.
      - В каждой гостинице много плачут, - пояснил Меликов.
      - В отеле "Ритц" тоже?
      - В отеле "Ритц" плачут, когда на бирже падает курс акций. А у нас, когда человек внезапно осознает, что он безнадежно одинок, хотя до сих пор не хотел этому верить.
      - Кики попал под машину?
      - Хуже. Обручился. Для Рауля - это трагедия. Женщина! Исконный враг! Предательство! Оскорбление самых святых чувств! Лучше б он умер.
      - Бедняги гомосексуалисты! Им приходится сражаться сразу на двух фронтах. Против мужчин и против женщин.
      Меликов ухмыльнулся.
      - До твоего прихода Рауль обронил немало цепных замечаний насчет слабого пола. Самое неизощренное из них звучало так: отвратительные тюлени с ободранной кожей... Хорошо, что ты пришел. Надо водворить его в номер. Здесь внизу ему не место. Помоги мне. Этот парень весит сто кило.
      Мы подошли к уголку с пальмами.
      - Он вернется, Рауль, - прошептал Меликов. Мы тщетно пытались оторвать Рауля от стула. Он оперся о мраморный столик и продолжал хныкать. Меликов снова начал взывать к нему. После долгих усилий нам удалось, наконец, приподнять его! Но тут он наступил мне на ногу. Стокилограммовая туша!
      - Осторожней! Чертова баба! - заорал я.
      - Что?
      - То самое! Нечего распускать нюни! Старая баба!
      - Я - старая баба? - возмутился Рауль. От неожиданности он несколько пришел в себя.
      - Господин Росс хотел сказать совсем не то, - успокаивал его Меликов.
      - И вовсе нет. Я хотел сказать именно то.
      Рауль провел ладонью по глазам.
      Мы смотрели на него, ожидая, что он сейчас истерически завизжит. Но он заговорил очень тихо.
      - Я - баба? - Видно было, что он смертельно оскорблен.
      - Этого он не говорил, - соврал Меликов. - Он сказал - как баба.
      Мы без особого труда довели его до лестницы.
      - Несколько часов сна, - заклинал Меликов. - Одна или две таблетки секонала. Освежающий сон. А после - чашка крепкого кофе. И вы увидите все в ином свете.
      Рауль не отвечал.
      - Почему вы нянчитесь с этим жирным кретином? - спросил я.
      - Он наш лучший постоялец. Снимает двухкомнатный номер с ванной.
     
     
      VI
     
      Я бесцельно бродил по улицам, боясь возвращаться в гостиницу. Ночью я видел страшный сон и пробудился от собственного крика. Мне и прежде часто снилось, что за мной гонится полиция. Или же меня мучили кошмары, которые мучили всех эмигрантов: я вдруг оказывался по ту сторону немецкой границы и попадал в лапы эсэсовцев. Это были сны, вызванные отчаянием:
      шутка ли, из-за собственной глупости оказаться в Германии. Ты просыпался с криком, но потом, осознав, что по-прежнему находишься в Нью-Йорке, выглядывал в окно, видел ночное небо в красных отсветах и снова осторожно вытягивался на постели: да, ты спасен! Однако сон, который я видел сегодня ночью, был иной - расплывчатый, навязчивый, темный, липкий, как смола, и нескончаемый... Незнакомая женщина, растерянная и бледная, беззвучно взывала о помощи, по я не мог ей помочь. И она медленно погружалась в вязкую трясину, в кашу из дегтя, грязи и запекшейся крови, - погружалась, обратив ко мне окаменевшее лицо.
      Я видел немую мольбу в ее испуганных белых глазах, видел черный провал рта, к которому подползала темная липкая жижа. А потом вдруг появились "коммандос". Я увидел вспышки выстрелов, услышал пронзительный голос с саксонским акцентом, увидел мундиры, почуял ужасный запах смерти, тления и огня, увидел печь с распахнутыми дверцами, где полыхало яркое пламя, увидел растерзанного человека, который еще двигался, вернее, шевелил рукой, всего лишь одним пальцем; увидел, как палец этот очень медленно согнулся и как другой человек растоптал его. И тут же раздался чей-то вопль, вопли обрушились на меня со всех сторон, отдаваясь гулким эхом...
      Я остановился у витрины, но не замечал ничего вокруг. Только спустя некоторое время я понял, что стою на Пятой авеню перед ювелирным магазином "Ван Клееф и Арпельс". В непонятном страхе я убежал из лавки братьев Лоу, ибо подвал антикваров напомнил мне сегодня в первый раз тюремную камеру. Я инстинктивно искал общества людей, хотел очутиться на широких улицах. Так я попал на Пятую авеню.
      Теперь я не отрывал взгляда от диадемы, некогда принадлежавшей французской императрице Евгении. При электрическом свете бриллиантовые цветы диадемы, покоившиеся на черном бархате, ослепительно сверкали. По одну сторону от нее лежал браслет из рубинов, изумрудов и сапфиров, по другую - кольца и солитеры.
      - Что бы ты выбрала из этой витрины? - спросила девица в красном костюме свою спутницу.
      - Сейчас самое модное - жемчуг. В свете носят только жемчуг.
      - Искусственный или настоящий?
      - И тот и другой. Черное платье с жемчугом. Только это считается шиком в высшем обществе.
      - По-твоему, Евгения не принадлежала к высшему обществу?
      - Когда это было!
      - Все равно, от этого браслета я не отказалась бы, - сказала девица в красном.
      - Чересчур пестро, - отрезала ее спутница.
      Я двинулся дальше. Время от времени я останавливался у табачных лавок, у обувных магазинов и магазинов фарфора или у гигантских витрин модных портных, перед которыми толпа зевак пожирала глазами каскады шелка, переливавшегося всеми цветами радуги. Я смешивался с толпой зевак и сам пожирал глазами витрины, жадно прислушиваясь и ловя обрывки фраз, как рыба, выброшенная из воды, ловит ртом воздух. Я проходил сквозь эту вечернюю сумятицу жизни, желая слиться с людским потоком, но поток не принимал меня. Куда бы я ни шел, меня сопровождала белесая тень, подобно тому, как Ореста сопровождало далекое завывание фурий.
      Сперва я хотел разыскать Кана, но потом раздумал. Я не желал видеть никого, кто напоминал бы мне прошлое. Даже Меликова.
      Избавиться от сегодняшнего ночного кошмара было трудно. Обычно при дневном свете сны выцветали и рассеивались, через несколько часов от них оставалось лишь слабое, похожее на облачко воспоминание, с каждой минутой оно бледнело, а потом и вовсе исчезало. Но этот сон, хоть убей, не пропадал. Я отгонял его, он не уходил. Оставалось ощущение угрозы, мрачной, готовой вот-вот сбыться.
      В Европе я редко видел сны. Я был поглощен одним желанием - выжить. Здесь же я почувствовал себя спасенным. Между мной и прошлой жизнью пролег океан, необъятная стихия. И во мне пробудилась надежда, что затемненный пароход, который словно призрак пробрался между подводными лодками, навсегда ускользнул от теней прошлого. Теперь я знал, что тени шли за мной по пятам, они заползали туда, где я не мог с ними справиться, заползали в мои сны, в мое подсознание, громоздившее каждую ночь причудливые миры, которые каждое утро рушились. Но сегодня эти призрачные миры не хотели исчезать, они окутывали меня, подобно липкому мокрому дыму - от этого дыма мурашки бегали у меня по спине, - подобно отвратительному, сладковатому дыму. Дыму крематориев.
      Я оглянулся: за мной никто не наблюдал. Вечер был такой безмятежный. Казалось, покой клубится между каменными громадами зданий, на фасадах которых поблескивают тысячи глаз - тысячи освещенных окон. Золотистые ряды витрин, высотой в два-три этажа, ломились от ваз, картин и мехов, от старинной полированной мебели шоколадного цвета, освещенной лампами под шелковыми абажурами. Вся эта улица буквально лоснилась от чудовищного мещанского самодовольства. Она напоминала книжку для малышей с пестрыми картинками, которую перелистывал добродушный бог расточительства, приговаривая при этом: "Хватайте! Хватайте! Достанет на всех!"
      Мир и покой! На этой улице в этот вечерний час вновь пробуждались иллюзии, увядшая любовь расцветала опять, и всходы надежд зеленели под благодатным ливнем лжи во спасение. То был час, когда поднимала голову мания величия, расцветали желания и умолкал голос самоуничижения, час, когда генералы и политики не только понимали, но на краткий миг чувствовали, что и они тоже люди и не будут жить вечно.
      Как я жаждал породниться с этой страной, которая раскрашивала своих мертвецов, обожествляла молодость и посылала солдат умирать за тридевять земель в незнакомые страны, послушно умирать за дело, неведомое им самим.
      Почему я не мог стать таким же, как американцы? Почему принадлежал к племени людей, лишенных родины, спотыкавшихся на каждом английском слове? Людей, которые с громко бьющимся сердцем подымались по бесчисленным лестницам или взлетали вверх в бесчисленных лифтах, чтобы потом брести из комнаты в комнату, - племени людей, которых в этой стране терпели не любя и которые полюбили эту страну только за то, что она их терпела?
      Я стоял перед табачной лавкой фирмы "Данхилл". Трубки из коричневого дерева с "пламенем" матово блестели своими гладкими боками - они казались символами респектабельности и надежности, они обещали изысканные радости, спокойные вечера, заполненные приятной беседой, и ночи в спальной, где от мужских волос пахнет медом, ромом и дорогим табаком и где из ванной доносится тихая возня не слишком тощей хозяйки, приготовляющейся к ночи в широкой постели. Как все это не похоже на сигареты там, в Европе, сигареты, которые докуривают почти до конца, а потом торопливо гасят; как это не похоже на дешевые сигареты "Голуаз", пахнущие не уютом и довольством, а только страхом.
      Я становлюсь омерзительно сентиментальным, подумал я. Просто смешно! Неужели я стал одним из бесчисленных Агасферов и тоскую по теплой печке и вышитым домашним туфлям? По затхлому мещанскому благополучию и привычной скуке обывательского житья?
      Я решительно повернулся и пошел прочь от магазинов Пятой авеню. Теперь я шел на запад и, миновав сквер, отданный во власть подонкам и дешевым театришкам бурлеска, вышел на улицы, где люди молча сидели у дверей своих домов на высоких крылечках, а детишки копошились между узкими коробками домов из бурого камня, похожие на грязных белых мотыльков. Взрослые показались мне усталыми, но не слишком озабоченными, если можно было доверять защитному покрову темноты.
      Мне нужна женщина, думал я, приближаясь к гостинице "Ройбен". Женщина! Глупая, хохочущая самка с крашеными желтыми волосами и покачивающимися бедрами. Женщина, которая ничего не понимает и не задает никаких вопросов, кроме одного, достаточно ли у тебя при себе денег. И еще я хочу бутылку калифорнийского бургундского и, пожалуй, немного дешевого рома, чтобы смешать его с бургундским. Эту ночь я должен провести у женщины, ибо мне нельзя возвращаться в гостиницу. Нельзя возвращаться в гостиницу. В эту ночь никак нельзя.
      Но где найти такую женщину? Такую девку? Шлюху? Нью-Йорк - не Париж. Я уже по опыту знал, что нью-йоркская полиция придерживается пуританских правил, когда дело касается бедняков. Шлюхи не разгуливают здесь по улицам, и у них нет опознавательных знаков - зонтиков и сумок необъятных размеров. Есть, конечно, номера телефонов, но для этого нужно время и знание этих номеров.
      - Добрый вечер, Феликс, - сказал я. - Разве Меликов еще не пришел?
      - Сегодня суббота. - ответил Феликс. - Мое дежурство.
      Правильно. Сегодня суббота. Я совсем об этом забыл. Мне предстояло длинное, унылое воскресенье, и внезапно на меня напал страх.
      В номере у меня еще оставалось немного водки и, кажется, несколько таблеток снотворного. Невольно я подумал о толстом Рауле. А ведь только вчера я насмехался над ним. Теперь и я чувствовал себя бесконечно одиноким.
      - Мисс Петрова тоже спрашивала Меликова, - сказал Феликс.
      - Она уже ушла?
      - Нет, по-моему. Хотела подождать еще несколько минут.
      Наташа Петрова шла мне навстречу по тускло освещенному плюшевому холлу.
      Надеюсь, она не будет сегодня плакать, подумал я и снова удивился тому, какая она высокая.
      - Вы опять торопитесь к фотографу? - спросил я.
      Она кивнула.
      - Хотела выпить рюмку водки, но Владимира Ивановича сегодня нет. Совсем забыла, что у него свободный вечер.
      - У меня тоже есть водка, - сказал я поспешно, - могу принести.
      - Не трудитесь. У фотографа сколько угодно выпивки. Просто я хотела немного посидеть здесь.
      - Все равно сейчас принесу. Это займет не больше минуты.
      Я взбежал по лестнице и открыл дверь. Бутылка поблескивала на подоконнике. Не глядя по сторонам, я взял ее и прихватил два стакана. В дверях я обернулся. Ничего - ни теней, ни призраков. Недовольный собою, я покачал головой и пошел вниз.
      Наташа Петрова показалась мне на этот раз не такой, какой я ее представлял. Менее истеричной и более похожей на американку. Но вот раздался ее хрипловатый голос, и я услышал, что она говорит с легким акцентом. Не с русским, а скорее с французским, - насколько я мог об этом судить. На голове у нее был сиреневый шелковый платок, небрежно повязанный в виде тюрбана.
      - Чтобы не испортить прическу, - пояснила Наташа. - Сегодня мы снимаемся в вечерних туалетах.
      - Вам нравится здесь сидеть? - спросил я.
      - Я вообще люблю сидеть в гостиницах. В гостиницах не бывает скучно. Люди приходят и уходят. Здороваются и прощаются. Это и есть лучшие минуты в жизни.
      - Вы так считаете?
      - Наименее скучные, во всяком случае. А все, что между ними... - Она нетерпеливо махнула рукой. - Правда, большие гостиницы безлики. Там человек слишком тщательно скрывает свои эмоции. Тебе кажется, что в воздухе пахнет приключениями, но приобщиться к ним невозможно.
      - А здесь можно?
      - Скорее. Здесь люди распускаются. Я, между прочим, тоже. Кроме того, мне нравится Владимир Иванович. Он похож на русского.
      - Разве он не русский?
      - Нет, он чех. Правда, деревня, из которой он родом, раньше принадлежала России, но после девятнадцатого года она стала чешской. Потом ее оккупировали нацисты. Похоже, что скоро она опять станет русской или чехословацкой... Навряд ли ее заберут американцы. - Засмеявшись, Наташа встала. - Мне пора. - Секунду она колебалась, потом предложила: - Почему бы вам не пойти со мной? Вы с кем-нибудь условились на вечер?
      - Ни с кем не уславливался, но боюсь, что фотограф меня выгонит.
      - Никки? Странная мысль. У него всегда масса народа. Одним человеком больше или меньше - какая разница! Все это немножко богема!
      Я догадался, почему она пригласила меня к фотографу: чтобы сгладить неловкость, возникшую в первые минуты знакомства. Собственно, мне не очень хотелось идти с нею. Что мне там делать? Но сегодня вечером я был рад любому приглашению, лишь бы не сидеть в гостинице. В отличие от Наташи Петровой я не ждал приключения. А в эту ночь и подавно.
      - Поедем на такси? - спросил я в дверях. Наташа расхохоталась.
      - Постояльцы гостиницы "Ройбен" не берут такси. Это я хорошо усвоила. Кроме того, нам совсем недалеко. А вечер просто чудесный. Ночи в Нью-Йорке! Нет, я не создана для сельской идиллии. А вы?
      - Право, не знаю.
      - Вы никогда об этом не думали?
      - Никогда, - признался я. - Да и когда мне было об этом думать? Непозволительная роскошь! Приходилось радоваться, что ты вообще жив.
      - Стало быть, у вас еще многое впереди, - сказала Наташа Петрова. Она шла против потока пешеходов, похожая на узкую, легкую яхту, и ее профиль под сиреневым тюрбаном напоминал профиль фигуры на носу старинного корабля, фигуры, которая спокойно возвышается над водой, обрызганная пеной и устремленная в неведомое. Наташа шла быстро, резким шагом, как будто ей узка юбка. Она не семенила и дышала всей грудью. Я подумал, что в первый раз за все свое пребывание в Америке иду вдвоем с женщиной. И чувствую это!
      Ее встретили как любимо дитя, которое где-то долго пропадало. В огромном голом помещении, освещенном софитами и уставленном белыми ширмами, разгуливало человек десять. Фотограф и еще двое каких-то типов обняли и расцеловали Наташу; еле тлевшая болтовня быстро разгорелась. Меня тут же представили. Одновременно кто-то разносил водку, виски и сигареты. А потом я вдруг оказался сидящим в кресле несколько в стороне от остальной публики: обо мне забыли.
      Но я не горевал. Я увидел то, чего еще никогда не видел. Здесь распаковывали огромные картонки с платьями, несли их за занавес, а потом опять выносили.
      Все с жаром спорили о том, что следует снимать в первую очередь. Кроме Наташи Петровой в ателье были еще две манекенщицы: блондинка и брюнетка в серебряных туфельках на высоких каблуках. Они были очень
      красивы.
      - Сперва пальто! - заявила энергичная дама.
      - Нет, сперва вечерние туалеты, - запротестовал фотограф, худощавый светловолосый человек с золотой цепочкой на запястье. - Иначе они сомнутся.
      - Их вовсе не обязательно надевать под пальто. А пальто надо вернуть как можно скорее. В первую очередь - меховые манто, фирма ждет их.
      - Ладно! Начнем с мехов.
      И все заспорили снова, как надо фотографировать меха. Я прислушивался к спору, но ничего не мог разобрать. Веселое оживление и тот пыл, с каким каждый приводил свои доводы, делало все это похожим на сцену из какого-то спектакля. Чем не "Сон в летнюю ночь"! Или какая-нибудь музыкальная комедия в стиле рококо, - например, "Кавалер роз". Или фарс Нестроя! Правда, сами участники представления воспринимали свои действия всерьез и горячились не на шутку. Но от этого все происходящее еще больше напоминало пантомиму и казалось совершенно нереальным. Ей-богу, каждую секунду в комнату под звуки рога мог вбежать Оберон!
      Но вот свет софитов направили на белую ширму, к которой подтащили гигантскую вазу с искусственными цветами - дельфиниумами. Одна из манекенщиц в серебряных туфельках на высоких каблуках вышла в бежевой меховой накидке. Директриса модного ателье бросилась одергивать и разглаживать накидку; два софита, которые находились чуть ниже других, тоже вспыхнули, и манекенщица замерла на месте, словно ее взяли на мушку.
      - Хорошо! - воскликнул Никки. - Еще раз, darling(1).
      Я откинулся на спинку кресла. Да, хорошо, что я пришел сюда. Лучшего нельзя было и придумать.
     
      -----------------------------------------
      (1) Дорогая (англ.).
     
      - А теперь Наташа, - произнес чей-то голос. - Наташа в шубке из каракульчи.
      Наташа появилась совершенно неожиданно. Тоненькая женская фигурка, закутанная в черный блестящий мех, уверенно стояла на фоне белой ширмы. На голове у нее было нечто вроде берета из того же самого легкого и блестящего меха.
      - Отлично! - возопил Никки. - Стой как стоишь! - Он отогнал директрису, которая хотела что-то поправить. - Потом мы сделаем еще несколько снимков. А на этот раз не надо придуманных поз.


К титульной странице
Вперед
Назад