- Жоан, сегодня вечером не приходи ко мне... Не надо... И завтра, пожалуй, тоже... и еще несколько дней...
      - Ты будешь занят в клинике?
      - Нет. Другое. Я тебе ничего не могу сказать. Но все это не имеет никакого отношения к нам с тобой.
      С минуту она стояла не шевелясь.
      - Хорошо, - сказала она.
      - Ты меня поняла?
      - Нет. Но если ты этого хочешь, значит, так нужно.
      - Ты не сердишься?
      Она посмотрела на него.
      - Боже мой, Равик! - сказала она. - Могу ли я сердиться на тебя?
      Он поднял глаза. У него было такое ощущение, будто чья-то сильная рука сдавила ему сердце. Жоан ответила, не особенно вникая в смысл своих слов, но едва ли она могла потрясти его сильнее. Он не принимал всерьез то, что она бессвязно шептала по ночам; все это забывалось, едва только за окном начинало дымиться серое утро. Он знал, что ее упоение страстью - это упоение самой собой, хмельной дурман, яркая вспышка, дань минуте - не больше. А теперь впервые, подобно летчику, который в разрыве ослепительно сверкающих облаков, где свет и тень играют в прятки, внезапно замечает далеко внизу землю, зеленую, коричневую и сияющую, - теперь он впервые увидел нечто большее. За упоением страсти он почувствовал преданность, за дурманом - чувство, за побрякушками слов - человеческое доверие. Он ожидал всего - подозрений, вопросов, непонимания, но только не этого. Так бывает всегда: только мелочи объясняют все, значительные поступки ничего не объясняют. В них слишком много от мелодрамы, от искушения солгать.
      Комната. Комната в отеле. Чемоданы, кровать, свет, за окном черная пустота ночи и прошлого... А здесь - светлое лицо с серыми глазами и высокими бровями, смело начесанные пышные волосы - жизнь, гибкая жизнь, она тянется к нему, как куст олеандра к свету... Вот она стоит, ждет, молчит и зовет: "Возьми меня! Держи!" Разве он уже не сказал ей: "Я буду тебя держать"? Равик встал.
      - Спокойной ночи, Жоан.
      - Спокойной ночи, Равик.
      Он сидел перед рестораном "Фуке", за тем же столиком на тротуаре. Сидел час за часом, зарывшись в тьму прошлого, где мерцал один-единственный слабый огонек - надежда на месть.
      Его арестовали в августе 1933 года. Четырнадцать дней он прятал у себя двух своих друзей, которых разыскивало гестапо, а потом помог им бежать. В 1917 году под Биксхооте, во Фландрии, один из них спас ему жизнь, оттащив его под прикрытием пулеметного огня с ничейной земли, где он лежал, медленно истекая кровью. Второй был писатель, еврей, они знали друг друга уже много лет. Равика привели на допрос, хотели узнать, куда бежали оба, какие у них документы и кто будет помогать им в пути. Допрашивал Хааке. Очнувшись от первого обморока, Равик попытался выхватить у Хааке револьвер, пристрелить его, забить насмерть. Он словно ринулся в грохочущую багровую мглу. Бессмысленная попытка - против него было четверо сильных вооруженных мужчин. Три дня подряд обмороки, медленные пробуждения, чудовищная боль... И снова и снова перед ним всплывало холодное, усмехающееся лицо Хааке. Три дня одни и те же вопросы - три дня длятся пытки, и он уже истерзан до того, что почти потерял способность страдать. А потом, на исходе третьего дня, ввели Сибиллу. Она ничего не знала. Ей показали его, чтобы заставить ее говорить. Она была балованным красивым существом, привыкшим к рассеянной, легкой жизни. Он думал, она не выдержит, закричит. Но она выдержала. Она обрушилась на палачей, бросила им в лицо роковые слова. Роковые для нее - она это знала. Хааке перестал улыбаться и прервал допрос. На другой день он объяснил Равику, что с ней произойдет в женском концентрационном лагере, если он не признается во всем. Равик молчал. Тогда Хааке объяснил ему, что с ней произойдет до отправки в концлагерь. Равик ни в чем не признался - признаваться было не в чем. Он пробовал убедить Хааке, что Сибилла не может ничего знать, что он лишь едва знаком с ней, что в его жизни она значила меньше, чем изящная статуэтка, что он никогда бы ей не доверился. Все это была правда. Хааке улыбался. Три дня спустя Сибилла умерла. Повесилась в женском концентрационном лагере. Через день привели одного из беглецов - писателя. Равик смотрел на этот полутруп и не мог узнать даже голоса. Хааке допрашивал его еще целую неделю, пока он не умер. Равика отправили в концентрационный лагерь... Потом... госпиталь... Бегство из госпиталя... Над Триумфальной аркой висела серебряная луна. Фонари вдоль Елисейских Полей качались на ветру. Яркий свет дробился в бокалах... Все это неправдоподобно: эти бокалы, эта луна, эта улица, эта ночь и этот час, овевающий меня, чужой и знакомый, словно он был уже однажды в другой жизни, на другой планете... Они неправдоподобны, эти воспоминания о прошедших, затонувших годах, живых и все же мертвых, воспоминания, фосфоресцирующие в моем мозгу и окаменевшие в словах... Неправдоподобно и то, что неустанно струится во мраке моих жил, с температурой 36, 7, солоноватое на вкус, четыре литра тайны и безостановочного движения - кровь, приливающая к нервным узлам; невидимый пакгауз, именуемый памятью, поместили в ничто, из него всплывает ввысь звезда за звездой, год за годом - то светлый, то кровавый, словно Марс над улицей Берри, а то и совсем тускло мерцающий и весь в пятнах... Вот оно, небо воспоминаний, под которым беспокойная современность творит свои запутанные дела.
      Зеленый свет мести. Город, тихо плывущий в ущербном сиянии луны, в гуле автомобильных моторов. Длинные, нескончаемые ряды домов, протянувшиеся вдоль бесконечных улиц; ряд окон, а за ними - целые пачки человеческих судеб... Биение миллионов человеческих сердец, словно беспрерывное биение сердец миллионносильного мотора, медленно, медленно движущегося дорогой жизни, с каждым ударом, миллиметр за миллиметром, приближаясь к смерти.
      Он встал. Елисейские Поля были безлюдны. Лишь кое-где на углах попадались одинокие проститутки. Дойдя до Рон Пуэн, он повернул обратно к Триумфальной арке. Он перешагнул цепь ограждения и очутился у могилы Неизвестного солдата. Маленькое голубоватое пламя мерцало в полумраке. Рядом лежал увядший венок. Равик пересек площадь Этуаль и вошел в бистро: именно отсюда, как ему казалось, он впервые увидел Хааке. Несколько шоферов за столиками пили пиво. Он устроился у окна, где сидел в тот раз, и заказал чашку кофе. Улица за окном была пустынна. Шоферы беседовали о Гитлере. Они находили его смешным и пророчили ему скорый конец, если только он посмеет подступиться к линии Мажино.
      Равик неотрывно смотрел в окно. Зачем я торчу здесь? - подумал он. С тем же успехом я мог бы сидеть в любом другом месте. Он взглянул на часы. Около трех. Слишком поздно. Хааке - если это был он - в такую пору не станет разгуливать по городу.
      На тротуаре показалась проститутка. Она заглянула в окно и пошла дальше. Вернется - встану и уйду, подумал он. Проститутка вернулась. Он не уходил. Если снова вернется, значит, Хааке нет в Париже, тогда непременно уйду, решил он. Проститутка вернулась. Она кивнула ему и прошла мимо. Он продолжал сидеть. Она снова вернулась. Он не уходил.
      Кельнер начал убирать помещение. Шоферы расплатились и вышли. Кельнер выключил свет над стойкой. Зал наполнился грязноватым сумраком занимавшегося утра. Равик рассеянно посмотрел вокруг.
      - Получите с меня, - сказал он.
     
     
     
      Ветер усилился. Похолодало. Облака поднялись выше и поплыли быстрее. Он остановился перед отелем, где жила Жоан. Все окна были темны. Только в одном за портьерой брезжил свет лампы. Это была комната Жоан. Он знал - она не любила возвращаться в темную комнату. Она не выключила свет, потому что сегодня не пойдет к нему. Он снова посмотрел наверх и вдруг показался себе смешным и нелепым. Почему он не захотел с ней встретиться? Сибилла давным-давно исчезла из его памяти, осталось лишь воспоминание о ее смерти.
      Ну, а появление Хааке в Париже? Какое это имеет отношение к Жоан? И даже ко мне самому? Не глупец ли я? Гоняюсь за миражом, за тенью страшных, спутавшихся в клубок воспоминаний, попал во власть какого-то темного движения души... Зачем снова рыться в шлаке мертвых лет, оживших благодаря нелепому, проклятому сходству, зачем ворошить прошлое, если опять так больно начинает кровоточить едва залеченная рана? Ведь я ставлю под угрозу все, что воздвиг в себе самом, и единственного человека, который по-настоящему привязан ко мне. Да и стоит ли думать о прошлом? Разве я сам не внушал себе это тысячу раз? И разве иначе я мог бы спастись? Что бы со мной вообще сталось?
      Равик почувствовал, как тает свинцовая тяжесть в теле. Он глубоко вздохнул. Ветер резкими порывами проносился вдоль улиц. Он снова посмотрел на освещенное окно. Там был человек, для которого он что-то значит, человек, кому он дорог, человек, чье лицо светлело, когда он приходил, - и все это он едва не принес в жертву бредовой иллюзии, одержимости, нетерпеливо отвергающей все ради призрачной надежды на месть...
      Чего он, собственно, хотел? Зачем сопротивлялся? Зачем восставал? Жизнь предлагала себя, а он ее отвергал. И не потому, что ему предлагалось слишком мало, - напротив, слишком много. Неужели нельзя уразуметь это без того, чтобы над головой не пронеслась гроза кровавого прошлого? Он вздрогнул. Сердце, подумал он. Сердце! Как оно готово на все отозваться. Как учащенно бьется оно! Окно, одиноко светящееся в ночи, отсвет другой жизни, неукротимо бросившейся ему навстречу, открытой и доверчивой, раскрывшей и его душу. Пламя вожделения, блуждающие огни нежности, светлые зарницы, вспыхивающие в крови... Все это было знакомо, давно знакомо, настолько, что казалось, сознание никогда больше не захлестнет золотистое смятение любви... И все-таки он стоит ночью перед третьеразрядным отелем, и ему чудится - задымился асфальт, словно с другой стороны земли, сквозь весь земной шар, с голубых Кокосовых островов пробивается тепло тропической весны, оно просачивается через океаны, через коралловые заросли, лаву, мрак, мощно и неодолимо прорывается здесь, в Париже, на жалкой улице Понселе, в ночи, полной мести и прошлого, неся с собой аромат мускуса и мимозы... И вдруг непонятно откуда приходит умиротворение...
     
     
     
      "Шехерезада" была переполнена. Жоан сидела в обществе нескольких мужчин. Она тотчас заметила Равика. Он остановился в дверях. Зал тонул в дыму и музыке. Сказав что-то своим соседям по столику, Жоан быстро подошла к нему.
      - Равик...
      - Ты еще занята?
      - А что?
      - Уйдем отсюда.
      - Но ты ведь сказал...
      - С этим покончено. Ты еще занята?
      - Нет. Надо только предупредить вон тех за столиком, что я ухожу.
      - Поскорее... Жду тебя у входа, в такси.
      - Хорошо. - Она остановилась. - Равик...
      Он посмотрел на нее.
      - Ты пришел ради меня? - спросила она.
      Он помедлил с ответом.
      - Да, - тихо сказал он. Ее трепетное лицо тянулось ему навстречу. - Да, Жоан. Ради тебя. Только ради тебя!
      Она просияла.
      - Пойдем, - сказала она. - Пойдем! Что нам за дело до этих людей.
      Они ехали по улице Льеж.
      - Что случилось, Равик?
      - Ничего.
      - Я так испугалась.
      - Забудь. Ничего не случилось.
      Жоан посмотрела на него.
      - Мне показалось, ты никогда больше не придешь.
      Он наклонился к ней. Она дрожала.
      - Жоан, - сказал он. - Не думай ни о чем и ни о чем не спрашивай. Видишь огни фонарей и тысячи пестрых вывесок? Мы живем в умирающее время, а в этом городе все еще клокочет жизнь. Мы оторваны от всего, у нас остались одни только сердца. Я был где-то на луне и теперь вернулся.., И ты здесь, и ты - жизнь. Ни о чем не спрашивай. В твоих волосах больше тайны, чем в тысяче вопросов. Впереди ночь, несколько часов, целая вечность... пока за окном не загремит утро. Люди любят друг друга, и в этом - все! Это и самое невероятное, и самое простое на свете. Я это почувствовал сегодня... Ночь растаяла, преобразилась в цветущий куст, и ветер доносит аромат земляники... Без любви человек не более чем мертвец в отпуске, несколько дат, ничего не говорящее имя. Но зачем же тогда жить? С таким же успехом можно и умереть...
      Свет фонарей врывался в окна такси, как вращающийся луч маяка в темноту судовой каюты. Глаза Жоан на бледном лице казались то прозрачными, то совсем черными.
      - Мы не умираем, - прошептала она, прижимаясь к Равику.
      - Нет. Мы не умираем. Умирает время. Проклятое время. Оно умирает непрерывно. А мы живем. Мы неизменно живем. Когда ты просыпаешься, на дворе весна, когда засыпаешь - осень, а между ними тысячу раз мелькают зима и лето, и, ес- ли мы любим друг друга, мы вечны и бессмертны, как биение сердца, или дождь, или ветер, - и это очень много. Мы выгадываем дни, любимая моя, и теряем годы! Но кому какое дело, кого это тревожит? Мгновение радости - вот жизнь! Лишь оно ближе всего к вечности. Твои глаза мерцают, звездная пыль струится сквозь бесконечность, боги дряхлеют, но твои губы юны. Между нами трепещет загадка - Ты и Я, Зов и Отклик, рожденные вечерними сумерками, восторгами всех, кто любил... Это как сон лозы, перебродивший в бурю золотого хмеля... Крики исступленной страсти... Они доносятся из самых стародавних времен... Бесконечный путь ведет от амебы к Руфи, и Эсфири, и Елене, и Аспазии, к голубым Мадоннам придорожных часовен, от рептилий и животных - к тебе и ко мне...
      Она прижалась к нему и не шевелилась, бледная, самозабвенно преданная, а он склонился над ней и говорил, говорил; и вначале ему чудилось, будто кто-то заглядывает через плечо, какая-то тень, и, смутно улыбаясь, беззвучно говорит вместе с ним, и он склонялся все ниже и чувствовал, как она устремляется ему навстречу... Так было еще мгновение... Потом все исчезло...
     
     
      XIII
     
      - Скандал! - сказала дама с изумрудами, сидевшая напротив Кэт Хэгстрем. - Потрясающий скандал! Весь Париж смеется. Ты знала, что Луи гомосексуалист? Наверняка нет. Да и никто не знал; он отлично маскировался. Лина де Ньюбур официально считалась его любовницей. И вот представь себе: неделю назад он возвращается из Рима на три дня раньше, чем обещал, отправляется вечером на квартиру к этому Ники - хочет сделать ему сюрприз, - и кого бы ты думала он там застает?
      - Свою жену, - сказал Равик.
      Дама с изумрудами взглянула на него. У нее был такой вид, будто она только что узнала о банкротстве своего мужа.
      - Вы уже слышали эту историю? - спросила она.
      - Нет. Но иначе и быть не могло.
      - Не понимаю, - сказала она с нескрываемым изумлением. - Как это вы догадались?
      Кэт улыбнулась.
      - Дэзи, у доктора Равика своя теория. Он называет ее систематикой случая. По его теории, самое невероятное почти всегда оказывается наиболее логичным.
      - Как интересно! - Дэзи улыбнулась, хотя по всему было видно, что ей вовсе не интересно. - Никто бы ни о чем и не узнал, - продолжала она, - но Луи закатил дикую сцену... Он был вне себя. Переехал в отель "Крийон". Хочет развестись. Все только и гадают, какую он придумает причину. - Она откинулась на спинку кресла, вся - ожидание и нетерпение. - Ну, что ты скажешь?
      Кэт бросила быстрый взгляд на Равика. Он рассматривал ветку орхидеи, лежавшую на столе между картонками от шляп и корзиной с виноградом и персиками, - белые цветы, похожие на бабочек, испещренных сладострастными красными сердечками.
      - Невероятно, Дэзи, - сказала Кэт. - Поистине невероятно!
      Дэзи упивалась произведенным ею эффектом.
      - А вы что скажете? Этого вы, конечно, предвидеть не могли, не так ли? - спросила она Равика.
      Он бережно вставил ветку орхидеи в узкую хрустальную вазу.
      - Нет, действительно не мог.
      Дэзи, удовлетворенно кивнув, взяла свою сумку, пудреницу и перчатки.
      - Надо бежать. У Луизы в пять коктейль. Будет ее министр. Чего только там не наслушаешься! - Она встала. - Между прочим, Фреди и Марта снова разошлись. Она вернула ему драгоценности.
      Уже в третий раз. И всегда это производит на него впечатление. Доверчивый барашек. Думает, его любят ради его самого. Он вернет ей все, да еще даст хороший кусочек в придачу. Как обычно. Он, бедняга, еще ничего не знает, а она уже успела присмотреть кое-что у Остертага. Он всегда там покупает. Рубиновую брошь - четырехугольные крупные камни, чистейшая голубиная кровь. Да, Марта умна. Дэзи поцеловала Кэт.
      - Прощай, моя кошечка. Теперь, по крайней мере, будешь знать, что творится на свете. Ты скоро выберешься отсюда? - Дэзи посмотрела на Равика.
      Он перехватил взгляд Кэт.
      - Еще не скоро, - сказал он. - К сожалению, не скоро.
      Он подал Дэзи шубку. Она носила темную норку без воротника. Жоан такая бы пошла, подумал он.
      - Приходите как-нибудь вместе на чашку чаю, - сказала Дэзи. - По средам у меня почти никого не бывает. Посидим, поболтаем. Никто не помешает. Я очень интересуюсь хирургией.
      - С удовольствием приду.
      Равик закрыл за ней дверь и вернулся обратно.
      - Красивые изумруды, - сказал он.
      Кэт рассмеялась.
      - Вот из чего прежде складывалась моя жизнь, Равик. Вы можете это понять?
      - Что ж тут непонятного? Просто великолепно, если можешь так жить. Никаких волнений.
      - А я этого уже не понимаю.
      Кэт встала и, осторожно ступая, подошла к кровати.
      Равик наблюдал за ней.
      - В общем, не важно, где жить, Кэт. Больше или меньше удобств - не в этом главное. Важно только, на что мы тратим свою жизнь. Да и то не всегда.
      Кэт забралась с ногами на кровать. У нее были длинные красивые ноги.
      - Все становится неважным, - сказала она, - если пролежишь несколько педель в постели, а потом снова начинаешь ходить.
      - Вам не обязательно оставаться здесь. Хотите - переезжайте в "Ланкастер", только непременно возьмите сиделку.
      Кэт отрицательно покачала головой.
      - Я останусь здесь, пока не наберусь сил для дороги. Тут я буду надежно укрыта от всех этих Дэзи.
      - Гоните их в шею! Ничто так не утомляет, как болтовня.
      Кэт осторожно вытянулась на постели.
      - А вы знаете, при всей своей страсти к сплетням Дэзи замечательная мать. Она отлично воспитывает своих детей, у нее их двое.
      - Бывает и так, - равнодушно заметил Равик. Кэт натянула на себя одеяло.
      - В клинике, как в монастыре, - сказала она. - Заново учишься ценить самые простые вещи. Начинаешь понимать, что это значит - ходить, дышать, видеть.
      - Да. Счастья кругом - сколько угодно. Только нагибайся и подбирай.
      Она удивленно посмотрела на него.
      - Я говорю серьезно, Равик.
      - И я, Кэт. Только самые простые вещи никогда не разочаровывают. Счастье достается как-то очень просто и всегда намного проще, чем думаешь.
      Жанно лежал в постели. На одеяле были в беспорядке разбросаны какие-то проспекты.
      - Почему ты не зажжешь свет? - спросил Равик.
      - Пока мне и так видно. У меня хорошее зрение.
      Проспекты содержали описания протезов. Жанно добывал их как только мог. Последние ему прине- сла мать. Он показал Равику какой-то особенно яркий, красочный проспект. Равик включил свет.
      - Вот самая дорогая нога, - сказал Жанно.
      - Но не лучшая, - ответил Равик.
      - Зато самая дорогая. Я скажу страховой компании, что мне нужна именно эта нога. Она мне, конечно, совсем ни к чему. Главное - получить побольше денег. А я обойдусь и пустой деревяшкой, лишь бы денег дали.
      - У страховой компании есть свои врачи, Жанно. Они все проверяют.
      Мальчик приподнялся на постели.
      - Вы думаете, они не оплатят мне протез?
      - Может быть, и оплатят, только не самый дорогой. Но денег на руки не дадут, а позаботятся о том, чтобы ты действительно получил протез.
      - Тогда я возьму его и сразу же продам. Конечно, я что-то потеряю на этом. Процентов двадцать. Не много, по-вашему? Сначала я скину десять процентов. Может быть, стоит заранее переговорить с магазином? Какое дело компании, возьму я протез или нет? Ее дело заплатить. А остальное ее не касается... Разве не так?
      - Так. Попытаться, во всяком случае, можно.
      - Эти деньги для меня не пустяк. На них мы купим прилавок и оборудование для небольшой молочной. - Жанно хитро улыбнулся. - Ведь этакая нога с шарниром и всякими штуками стоит немало! Тонкая работа. Вот здорово получится!
      - Из страховой компании уже приходили?
      - Нет. Насчет ноги и отступного еще не приходили. Только насчет операции и клиники. Стоит нам взять адвоката? Как вы считаете?.. Он ехал на красный свет! Это точно. Полиция...
      Сестра принесла ужин и поставила на столике у постели Жанно. Мальчик заговорил снова, только когда она ушла.
      - Кормят здесь до отвала, - сказал он. - Я никогда еще так хорошо не ел. Даже не могу сам всего съесть, - приходит мать и доедает остатки.
      Хватает для нас двоих. А она на атом экономит. Очень уж дорого стоит палата.
      - За все заплатит компания. Так что тебе не о чем
      волноваться.
      Серое лицо мальчика чуть оживилось.
      - Я говорил с доктором Вебером. Он обещал мне десять процентов. Пошлет компании счет за все расходы. Она оплатит, а он даст мне десять процентов наличными.
      - Ты молодец, Жанно.
      - Будешь молодцом, если беден.
      - Верно. Нога болит?
      - Болит ступня, которой у меня уже нет.
      - Это нервы. Они еще остались.
      - Знаю. И все-таки странно. Болит то, чего у тебя нет. Может быть, это душа моей ступни? - Жанно усмехнулся: он сострил. Потом заглянул в тарелки. - Суп, курица, салат, пудинг. Мать будет довольна. Она любит курицу. Дома мы ее не часто видим. - Он улегся поудобней. - Иной раз я просыпаюсь ночью и думаю: а вдруг придется за все платить самим?.. Знаете, так бывает: проснешься ночью и ничего не соображаешь. А потом вспомнишь, что ты в клинике лежишь, как сынок богатых родителей, можешь требовать все, что угодно, вызывать звонком сестру, и она обязана прийти, а заплатят за все другие. Замечательно, правда?
      - Да, - сказал Равик. - Замечательно...
     
     
     
      Он сидел в комнате для осмотров в "Озирисе".
      - Еще остался кто-нибудь? - спросил он.
      - Да, - сказала Леони. - Ивонна. Она последняя.
      - Пришли ее. Ты здорова, Леони.
      Ивонна была мясистой двадцатипятилетней блондинкой с широким носом и короткими толстыми руками и ногами, обычными для многих проституток. Самодовольно покачивая бедрами, она вошла в комнату и приподняла шелковое платье.
      - Туда, - сказал Равик.
      - А так нельзя? - спросила Ивонна.
      - Зачем так?
      Вместо ответа она молча повернулась и показала свой могучий зад. Он был весь в синих кровоподтеках. Видимо, кто-то ее здорово отлупил.
      - Надеюсь, клиент тебе хорошо заплатил, - сказал Равик. - Это не шутки.
      Ивонна покачала головой.
      - Ни одного сантима, доктор. Клиент тут ни при чем.
      - Значит, ты сама получаешь от этого удовольствие. Не знал, что тебе это нравится.
      Ивонна снова отрицательно покачала головой; на ее лице появилась довольная, загадочная улыбка. Ситуация ей явно нравилась. Она чувствовала себя важной персоной.
      - Я не мазохистка, - сказала она, гордясь знанием такого слова.
      - Так что же это? Поскандалили?
      Ивонна немного помолчала.
      - Это любовь, - сказала она затем и блаженно говела плечами.
      - Ревность?
      - Да.
      Ивонна сияла.
      - Должно быть, очень больно?
      - От этого не бывает больно.
      Она осторожно улеглась.
      - Знаете, доктор, мадам Роланда сперва не хотела пускать меня к гостям. "Хотя бы на часок, - сказала я ей. - Попробуем хотя бы часок! Вот увидите!" И теперь у меня такой успех, как никогда.
      - Почему?
      - Не знаю. Попадаются типы, которые от этого прямо-таки с ума сходят. Это их возбуждает. За последние три дня я принесла выручки на двести пятьдесят франков больше. Долго еще будет видно?
      - По крайней мере, недели две-три.
      Ивонна прищелкнула языком.
      - Если так, удастся справить новую шубу. Лиса - отлично выкрашенные кошачьи шкурки.
      - А не хватит, твой друг легко сможет помочь - снова отлупит.
      - Этого он никогда не станет делать, - живо ответила Ивонна. - Он не из таких... Не какая-нибудь расчетливая сволочь, знаете ли. Он делает это только от страсти. Когда на него находит. А так ни за что - хоть на коленях проси.
      - Характер! - Равик поднял глаза. - Ты здорова, Ивонна.
      Она встала.
      - Тогда я пошла, внизу меня уже поджидает старик с седой бороденкой. Показала ему рубцы. Чуть не взбесился. Дома ему и словечка не дают сказать. Небось спит и видит, как бы излупить свою старуху. - Она звонко расхохоталась. - Доктор, до чего же смешны люди, правда?
      Самодовольно покачивая бедрами, Ивонна вышла.
      Равик вымыл руки. Затем прибрал инструменты и подошел к окну. Над домами нависли серебристо-серые сумерки. Голые деревья тянулись из асфальта, словно черные руки мертвецов. В окопах, засыпанных землей, ему случалось видеть такие руки. Он открыл окно. Час нереальности, колеблющийся между днем и ночью. Час любви в маленьких отелях - для женатых мужчин, которые по вечерам, исполненные достоинства, восседают за семейным столом. Час, когда на ломбардской низменности итальянки уже произносят felissima notte (1). Час отчаяния и грез.
      Он закрыл окно. Казалось, в комнате сразу стало гораздо темнее. Влетели тени, забились в уголки и завели беззвучный разговор. Бутылка коньяку, припасенная Роландой, сверкала на столе, как шлифованный топаз. Равик постоял еще с минуту. Потом спустился вниз.
      Большой зал был ярко освещен. Играла пианола. Девицы в розовых рубашках сидели в два ряда на мягких пуфиках. Груди у всех были раскрыты - клиенты хотели видеть товар лицом. Их собралось
     
      (1) Прекраснейшая ночь (ит.). уже человек пять-шесть, главным образом мелкие буржуа средних лет. Это были осторожные специалисты. Они знали дни осмотра и приходили сразу после него, чтобы ничем не рисковать. Ивонна была со своим стариком. Он сидел за столиком перед бутылкой "дюбонне", а она стояла рядом, поставив ногу на стул, и пила шампанское. Она получала десять процентов с каждой бутылки. Старик, видимо, совсем рехнулся - очень уж здорово он раскошелился. Шампанское заказывали только иностранцы. Ивонна знала это. Она стояла в небрежной позе укротительницы львов.
      - Ты уже кончил, Равик? - спросила Роланда, стоявшая у двери.
      - Да, все в порядке.
      - Хочешь что-нибудь выпить?
      - Нет, Роланда. Пойду к себе в отель. Я до сих пор работал. Все, что мне сейчас нужно, - это горячая ванна и свежее белье.
      Он направился к выходу, минуя бар и гардероб. На улице стоял вечер с фиолетовыми глазами. В синем небе одиноко и торопливо гудел самолет. Черная маленькая птичка верещала на ветке голого дерева.
      Женщина, больная раком, пожирающим ее, словно безглазый серый хищник; маленький калека, подсчитывающий свою ренту; проститутка с золотоносным задом; первый дрозд на голых ветвях - все это скользит и скользит мимо, а он, безразличный ко всему этому, медленно бредет сквозь сумерки, пахнущие теплым хлебом, к женщине.
     
     
     
      - Хочешь еще кальвадоса?
      Жоан кивнула.
      - Разве что чуть-чуть.
      Равик сделал знак кельнеру.
      - Есть у вас кальвадос постарше?
      - Разве этот нехорош?
      - Хорош. Но, может быть, у вас в погребе найдется другой?
      - Сейчас посмотрю.
      Кельнер прошел мимо кассы, около которой дремала хозяйка с кошкой на коленях, и скрылся за матовой стеклянной дверью в конторке, где хозяин возился со счетами. Через минуту он вышел оттуда, важный и чинный, и, даже не взглянув в сторону Равика, направился к лестнице, ведущей в подвал.
      - Кажется, все в порядке, - заметил Равик.
      Кельнер вернулся с бутылкой, неся ее бережно, как запеленатого младенца. Это была грязная бутылка, совсем не похожая на те, которые специально посыпают пылью для туристов, а просто очень грязная бутылка, пролежавшая много лет в подвале. Кельнер осторожно откупорил ее, понюхал пробку и принес две большие рюмки.
      - Вот, мсье, - сказал он Равику и налил немного кальвадосу на донышко.
      Равик взял рюмку и вдохнул аромат напитка. Затем отпил глоток, откинулся на спинку стула и удовлетворенно кивнул. Кельнер ответил кивком и наполнил обе рюмки на треть.
      - Попробуй-ка, - сказал Равик Жоан.
      Она тоже пригубила и поставила рюмку на столик. Кельнер наблюдал за ней. Жоан удивленно
      посмотрела на Равика.
      - Такого кальвадоса я никогда не пила, - сказала она и сделала второй глоток. - Его не пьешь, а словно вдыхаешь.
      - Вот видите, мадам, - с удовлетворением заявил кельнер. - Это вы очень тонко заметили.
      - Равик, - сказала Жоан. - Ты многим рискуешь. После этого кальвадоса я уже не смогу пить другой.
      - Ничего, сможешь.
      - Но всегда буду мечтать об этом.
      - Очень хорошо. Тем самым ты приобщишься к романтике кальвадоса.
      - Но другой никогда уже не покажется мне вкусным.
      - Напротив, он покажется тебе еще вкуснее. Ты будешь пить один кальвадос и думать о другом. Уже хотя бы поэтому он покажется тебе менее привычным.
      Жоан рассмеялась.
      - Какой вздор! И ты сам это отлично понимаешь.
      - Еще бы не вздор. Но ведь человек и жив-то вздором, а не черствым хлебом фактов. Иначе что же сталось бы с любовью?
      - А при чем тут любовь?
      - Очень даже при чем. Ведь тут сказывается преемственность. В противном случае мы могли бы любить только раз в жизни, а потом отвергали бы решительно все. Однако тоска по оставленному или покинувшему нас человеку как бы украшает ореолом того, кто приходит потом. И после утраты новое предстает в своеобразном романтическом свете. Старый, искренний самообман.
      - Когда ты так рассуждаешь, мне просто противно слушать.
      - Мне и самому противно.
      - Не смей так говорить. Даже в шутку. Чудо ты превращаешь в какой-то трюк.
      Равик ничего не ответил.
      - И кажется, будто тебе все надоело и ты подумываешь о том, чтобы бросить меня.
      Равик взглянул на нее с затаенной нежностью.
      - Пусть это тебя не тревожит, Жоан. Никогда. Придет время, и ты первая бросишь меня. Это бесспорно.
      она резким движением поставила рюмку на столик.
      - Что за ерунда! Я никогда тебя не брошу. Что ты мне пытаешься внушить?
      Глаза, подумал Равик. В них словно молнии сверкают. Нежные красноватые молнии, рожденные из хаоса пылающих свечей.
      - Жоан, - сказал он. - Я тебе ничего не хочу внушать. Лучше расскажу тебе сказку про волну и утес. Старая история. Старше нас с тобой. Слу- шай. Жила-была волна и любила утес, где-то в море, скажем, в бухте Капри. Она обдавала его пеной и брызгами, день и ночь целовала его, обвивала своими белыми руками. Она вздыхала, и плакала, и молила: "Приди ко мне, утес!" Она любила его, обдавала пеной и медленно подтачивала. И вот в один прекрасный день, совсем уже подточенный, утес качнулся и рухнул в ее объятия.
      Равик сделал глоток.
      - Ну и что же? - спросила Жоан.
      - И вдруг утеса не стало. Не с кем играть, некого любить, не о ком скорбеть. Утес затонул в волне. Теперь это был лишь каменный обломок на дне морском. Волна же была разочарована, ей казалось, что ее обманули, и вскоре она нашла себе новый утес.
      - Ну и что же? - Жоан недоверчиво глядела на него. - Что из этого? Утес должен оставаться утесом.
      - Волны всегда так говорят. Но все подвижное сильнее неподвижного. Вода сильнее скалы. Она сделала нетерпеливый жест.
      - При чем тут мы с тобой? Это же только сказка, выдумка. Или ты снова смеешься надо мной? Уж если на то пошло, бросишь меня ты! Безусловно.
      - Это будут твои последние слова перед тем, как ты меня оставишь, - сказал Равик и рассмеялся. - Ты скажешь, что именно я бросил тебя. И приведешь немало доводов... И сама поверишь в них... И будешь права перед древнейшим судом мира - природой.
      Он подозвал кельнера.
      - Можно купить эту бутылку кальвадоса?
      - Вы хотите взять ее с собой?
      - Если позволите.
      - Мсье, у нас это не положено. Мы навынос не торгуем...
      - Спросите хозяина.
      Кельнер вернулся с газетой. Это была "Пари суар".
      - Хозяин согласен сделать для вас исключение, - объявил он, воткнул пробку и завернул бутылку в "Пари су ар", предварительно сунув спортивное приложение в карман. - Вот, мсье, пожалуйста! Лучше держать в темном прохладном месте. Это кальвадос с фермы деда нашего хозяина.
      - Отлично.
      Равик расплатился. Он взял бутылку и принялся ее рассматривать.
      - Побудь с нами, солнечное тепло. Долгим жарким летом и голубой осенью ты согревало яблони в старом, запущенном нормандском саду. А сейчас мы в тебе так нуждаемся...
      Они вышли на улицу. Начался дождь. Жоан остановилась.
      - Равик! Ты любишь меня?
      - Да, Жоан. Больше, чем ты думаешь.
      Она прижалась к нему.
      - Иной раз в это трудно поверить...
      - Почему же? Разве я стал бы тогда рассказывать тебе такие сказки?
      - Я охотнее послушала бы другие.
      Он смотрел сквозь завесу дождя и улыбался.
      - Жоан, любовь - не зеркальный пруд, в который можно вечно глядеться. У нее есть приливы и отливы. И обломки кораблей, потерпевших крушение, и затонувшие города, и осьминоги, и бури, и ящики с золотом, и жемчужины... Но жемчужины - те лежат совсем глубоко.
      - Об этом я ничего не знаю. Любовь - это когда люди принадлежат друг другу. Навсегда.
      Навсегда, подумал он. Старая детская сказка. Ведь даже минуту и ту не удержишь!
      Жоан застегнула пальто.
      - Хочу, чтобы наступило лето, - сказала она. - Никогда еще я так не ждала его, как в этом году.
     
     
     
      Она достала из шкафа черное вечернее платье и бросила на кровать.
      - Как я его иной раз ненавижу, это вечное черное платье! Вечная "Шехерезада"! Всегда одно и то же!.. Одно и то же!
      Равик взглянул на нее, но ничего не сказал.
      - Неужели ты не понимаешь? - спросила она.
      - Очень даже понимаю...
      - Почему же ты не заберешь меня оттуда, дорогой?
      - Куда?
      - Да хоть куда-нибудь! Куда угодно!
      Равик взял со стола принесенную бутылку кальвадоса и вытащил пробку. Потом достал рюмку и налил ее дополна.
      - Возьми, - сказал он. - Выпей.
      Жоан отказалась.
      - Не поможет. Иной раз пьешь, и не помогает. Часто вообще ничего не помогает. Сегодня вечером мне не хочется идти туда, к этим идиотам.
      - Тогда оставайся.
      - А потом?
      - Позвонишь и скажешь, что больна.
      - Но ведь завтра-то придется пойти. Так ведь еще хуже.
      - Ты можешь проболеть несколько дней.
      - Ничего от этого не изменится. - Она посмотрела на него. - Что со мной? Что со мной, любимый?.. Может быть, дождь? Или эта промозглая мгла? Иной раз кажется, будто лежишь в гробу. Тонешь в серых предвечерних часах. Только что в этом маленьком ресторане я забыла обо всем, я была счастлива с тобой... Зачем ты заговорил о том, что люди покидают друг друга? Ничего не хочу об этом знать, ничего не хочу слышать! Это нагоняет тоску, вдруг возникают беспокойные видения, хочется куда-то бежать... Я знаю, ты не хотел сказать ничего плохого, но мне больно. Очень больно. А тут еще дождь и темнота. Тебе это не знакомо. Ты сильный.
      - Сильный? - переспросил Равик.
      - Да.
      - Откуда ты знаешь?
      - Ты никогда ничего не боишься.
      - Я уже ничего не боюсь. Это не одно и то же, Жоан.
      Не слушая его, она широкими шагами ходила из угла в угол, и казалось, комната для нее слишком мала. Она всегда ходит так, словно идет навстречу ветру, подумал Равик.
      - Я хочу бежать от всего, - сказала она. - От этого отеля, от ночного клуба, от липких взглядов. Только бы уйти! - Она остановилась. - Равик, неужели мы должны жить так, как живем сейчас? Разве мы не можем жить как другие люди, которые любят друг друга? Проводить вместе вечера, иметь собственные вещи, наслаждаться покоем... Не сидеть вечно на чемоданах, забыть эти пустые дни в гостиничных номерах, где чувствуешь себя такой чужой...
      Лицо Равика казалось непроницаемым. Вот оно, подумал он, нисколько не удивившись. Он давно ждал такого разговора.
      - Жоан, ты и в самом деле считаешь, что мы сможем так жить?
      - А что нам мешает? Ведь у других все это есть! Им тепло, они всегда вместе, живут в своих квартирах... Закроешь дверь - и конец беспокойству, оно уже не просачивается сквозь стены, как здесь.
      - Ты в самом деле так считаешь? - повторил Равик.
      - Конечно.
      - Маленькая уютная квартирка с маленьким уютным обывательским счастьем. Маленький уютный покой на краю вулкана. Ты в самом деле считаешь это возможным?
      - Можно бы подыскать другие слова, - печально проговорила она. - Не такие презрительные. Когда любят, находят иные слова.
      - Не в словах дело, Жоан. Неужели ты всерьез так думаешь? Ведь мы не созданы для такой жизни.
      Она остановилась перед ним.
      - Неправда, я создана.
      Равик улыбнулся. В его улыбке были нежность, ирония и грусть.
      - Нет, Жоан, - сказал он. - И ты не создана для нее. Ты - еще меньше, чем я. Но главное не в этом. Есть и другая причина.
      - Да, - заметила она с горечью. - Я знаю.
      - Нет, Жоан. Не знаешь. Но я скажу тебе. Пусть все будет ясно. Так лучше.
      Она все еще стояла перед ним.
      - Скажу все в двух словах, - продолжал он. - А после не расспрашивай меня ни о чем.
      Она ничего не ответила. Внезапно лицо ее стало пустым, таким же, каким было прежде. Он взял ее за руку.
      - Я живу во Франции нелегально, - сказал он. - У меня нет документов. Вот почему я никогда не смогу снять квартиру, никогда не смогу жениться, если полюблю. Для этого нужны удостоверения и визы. У меня их нет. Я даже не имею права работать. Разве что тайком. Я никогда не смогу жить иначе, чем теперь.
      Она смотрела на него широко раскрытыми глазами.
      - Это правда?
      Он пожал плечами.
      - Тысячи людей живут примерно так же. Это ни для кого не секрет. Вероятно, и для тебя... Я лишь один из тысяч. - Он улыбнулся и отпустил ее руки. - Человек без будущего, как говорит Морозов.
      - Да... но...
      - В сущности, мне не так уж плохо. Я работаю, живу, у меня есть ты... Все остальное несущественно.
      - А полиция?
      - Ее это не особенно занимает. Если я случайно попадусь, меня вышлют. Только и всего. Но это маловероятно. А теперь позвони в "Шехерезаду" и скажи, что сегодня ты не придешь. Пусть нынешний вечер будет наш. Целиком наш. Скажи, что заболела. Если понадобится справка, нам поможет Вебер.
      Она не двигалась с места.
      - Вышлют, - сказала она, словно только сейчас начиная понимать его. - Вышлют... Из Франции... И ты не будешь со мною.
      - Очень недолго.
      Казалось, она не слышит его.
      - Тебя не будет, - сказала она. - Не будет! А мне что тогда делать?
      Равик улыбнулся.
      - Да, - сказал он. - Действительно, что тебе
      тогда делать?
      Положив руки на колени, она сидела словно в оцепенении.
      - Жоан, - сказал Равик. - Я уже два года в Париже, и ничего со мной не случилось.
      Выражение ее лица оставалось прежним.
      - А если случится?
      - Тогда я быстро вернусь. Через одну-две недели. Что-то вроде небольшого путешествия, и только. А теперь позвони в "Шехерезаду".
      Она медленно поднялась.
      - Что мне им сказать?
      - Скажи, что у тебя бронхит. Постарайся говорить хриплым голосом.
      Она подошла к телефону. Потом быстро вернулась.
      - Равик...
      Он бережно отстранил ее.
      - Довольно, - сказал он. - Забудь. Может быть, для нас это даже благо - мы не станем рантье страсти. И любовь наша сохранится чистой, как пламя... Она не превратится в кухонный очаг, на котором варят капусту к семейному обеду... А теперь позвони.
      Жоан сняла трубку. Он наблюдал за нею. В начале разговора она как будто думала совсем о другом, то и дело с тревогой поглядывая на Равика, словно его вот-вот арестуют. Но скоро вошла в роль и начала лгать легко и правдоподобно. Она при- врала даже больше, чем требовалось. Лицо ее оживилось, теперь на нем явственно отражалась боль, о которой она так живо говорила. В голосе слышалась усталость, он становился все более хриплым, а под конец она даже начала кашлять. Взгляд ее был устремлен куда-то мимо Равика, в пространство, она больше не видела его. Он сделал большой глоток кальвадоса. Никаких комплексов, подумал он. Зеркало, которое все отражает и ничего не удерживает.
      Жоан повесила трубку и провела рукой по волосам.
      - Они поверили всему.
      - Отлично! Разыграно как по нотам!
      - Посоветовали лежать в постели, а если до завтра не пройдет, чтобы, ради Бога, не вставала.
      - Вот видишь. Значит, дело улажено и на завтра.
      - Да, - сказала она, нахмурившись на мгновение. - Улажено...
      Затем подошла к нему.
      - Ты напугал меня, Равик. Скажи, что все это неправда. Ты часто говоришь что-нибудь просто так. Скажи, что это неправда. Не так, как ты рассказал.
      - Это неправда.
      Она положила голову ему на плечо.
      - И не может быть правдой. Не хочу я опять остаться одна. Ты должен быть со мной. Я - ничто, если я одна. Я ничто без тебя, Равик.
      - Жоан, - сказал он, опустив глаза. - То ты похожа на дочь какого-то портье, то - на Диану из лесов, а иной раз - сразу на ту и на другую.
      Она не шевельнулась, голова ее все еще лежала у него на плече.
      - А сейчас я какая?
      - Сейчас ты Диана с серебряным луком. Неуязвимая и смертельно опасная.
      - Ты бы мне это почаще говорил.
      Равик молчал. Жоан не поняла, что он хотел сказать. Впрочем, это было и не важно. Она при- нимала только то, что ей подходило, и так, как ей хотелось. Об остальном она не беспокоилась. Но именно это и было в ней самым привлекательным. Да и можно ли интересоваться человеком, во всем похожим на тебя? Кому нужна мораль в любви? Мораль - выдумка слабых, жалобный стон неудачников.
      - О чем ты думаешь? - спросила она.
      - Ни о чем.
      - Так совсем и ни о чем?
      - Ну, быть может, и не совсем, - ответил он. - Уедем с тобой на несколько дней, Жоан. Туда, где солнце. В Канн или в Антиб. К черту осторожность! К чертям мечты о трехкомнатной квартире и обывательском уюте. Это не для нас с тобой. Разве ночью, когда весь распаленный мир, влюбленный в лето, спит под луной, - разве не кажется тебе тогда, что ты - все сады Будапешта, что ты - аромат цветущих каштановых аллей! Конечно, ты права! Уйдем из мрака, холода и дождя! Хоть на несколько дней.
      Она порывисто выпрямилась и взглянула на него.
      - Ты не шутишь?
      - Нет.
      - Но... полиция...
      - К черту полицию! Там не более опасно, чем здесь. На курортах туристов проверяют не так уж строго. Особенно в дорогих отелях. Ты никогда не бывала в Антибе?
      - Нет. Никогда. Была только в Италии, на Адриатическом побережье. Когда мы поедем?
      - Недели через две-три. Самый разгар сезон".
      - А деньги у нас есть?
      - Немного есть. Через две недели будет достаточно.
      - Мы можем поселиться в небольшом пансионе.
      - Тебе не место в пансионе. Ты должна жить либо в такой дыре, как эта, либо в первоклассном отеле. Мы остановимся в отеле "Кап". В роскошных отелях чувствуешь себя в полной безопаснос- ти - там даже не спрашивают документов. На днях мне предстоит вспороть живот довольно важной персоне - какому-то высокопоставленному чиновнику, он-то и восполнит недостающую нам сумму. Жоан быстро поднялась. Ее лицо сияло.
      - Дай мне еще кальвадоса, - сказала она. - Похоже, он и в самом деле какой-то особенный... Напиток грез...
      Она подошла к кровати и взяла свое вечернее платье.
      - Боже мой, ведь у меня ничего нет, только эти Старые тряпки!
      - Не беда, что-нибудь придумаем. За две недели многое может случиться. Например, аппендицит в высшем обществе или сложный перелом кости у миллионера...
     
     
      XIV
     
      Андре Дюран был искренне возмущен.
      - С вами больше невозможно работать, - заявил он.
      Равик пожал плечами. Вебер сказал ему, что Дюран получит за операцию десять тысяч франков. Если не договориться заранее о гонораре, Дюран даст ему двести франков - и дело с концом. Именно так было в последний раз.
      - За полчаса до операции! Доктор Равик, такого я от вас никак не ожидал.
      - Я тоже.
      - Вы знаете, что всегда можете положиться на мое великодушие. Не понимаю, почему вдруг вы стали таким меркантильным. Крайне неприятно говорить о деньгах в минуту, когда пациент вверил нам свою жизнь...
      - Что ж тут неприятного?
      Дюран пристально посмотрел на Равика. Его морщинистое лицо с седой эспаньолкой дышало достоинством и негодованием. Он поправил золотые очки.
      - А на сколько вы рассчитываете? - нехотя спросил он.
      - На две тысячи франков.
      - Что! - У Дюрана был такой вид, будто его расстреляли, а он все еще не в силах поверить этому. - Просто смешно! - отрезал он.
      - Ну что же, - сказал Равик. - Вам нетрудно найти мне замену. Например, Бино. Он отличный хирург.
      Равик потянулся за своим пальто. Дюран ошеломленно наблюдал за ним. На его преисполненном достоинства лице отражалась напряженная работа мысли.
      - Постойте! - сказал он, когда Равик взял шляпу. - Не можете же вы просто так бросить меня! Почему вы мне это не сказали вчера?
      - Вчера вы были за городом, я не мог вас увидеть.
      - Две тысячи франков! Да знаете ли вы, что я и заикнуться не смею о такой сумме! Пациент - мой друг. Я могу посчитать ему только собственные издержки.
      Внешностью Андре Дюран походил на Господа Бога из детских книжек. В свои семьдесят лет он был неплохим диагностом, но довольно посредственным хирургом. Нынешней блестящей практикой Дюран был обязан главным образом своему прежнему ассистенту Бино, которому лишь два года назад удалось стать независимым. С тех пор Дюран приглашал Равика для проведения сложных операций. Равик работал виртуозно, он умел делать настолько тонкие разрезы, что оставались лишь едва различимые рубцы. Дюран отлично разбирался в бордоских винах, его охотно приглашали на светские приемы, где он и знакомился с большинством своих будущих пациентов.
      - Если бы я только знал... - пробормотал он. Он знал это всегда. Вот почему перед каждой трудной операцией он неизменно выезжал на день или на два в свою загородную виллу. Не хотелось заранее договариваться о гонораре. Потом все про- исходило очень просто: можно было посулить что-то на следующий раз... В следующий раз повторялось то же самое. Но сегодня, к удивлению Дюрана, Равик явился не к самому началу операции, а за полчаса до нее, застигнув своего шефа врасплох - пациент еще не был усыплен. Таким образом, времени было достаточно и Дюран не мог скомкать разговор.
      В дверь просунулась голова сестры.
      - Можно приступить к наркозу, господин профессор?
      Дюран посмотрел на нее и тут же бросил на Равика взгляд, полный мольбы и призыва к человечности. Равик ответил ему не менее человеколюбивым, но твердым взглядом.
      - Ваше мнение, доктор Равик? - спросил Дюран.
      - Вам решать, профессор.
      - Сестра, погодите минутку. Нам еще не вполне ясен ход операции.
      Сестра исчезла. Дюран обернулся к Равику.
      - Что же дальше? - спросил Дюран с упреком.
      Равик сунул руки в карманы.
      - Отложите операцию до завтра... или на час. Вызовите Бино.
      В течение двадцати лет Бино делал за Дюрана почти все операции, но ничего не добился для себя, ибо Дюран систематически лишал его малейшей возможности обзавестись собственной практикой, неизменно заявлял, что он - всего-навсего толковый подручный. Бино ненавидел Дюрана. и потребовал бы за операцию не менее пяти тысяч. Равик это знал. Знал это и Дюран.
      - Доктор Равик, - сказал Дюран. - Не следует мельчить нашу профессию спорами на финансовые темы.
      - Согласен с вами.
      - Почему же вы не предоставите мне решить вопрос о гонораре? Ведь до сих пор вы были всегда довольны.
      - Никогда.
      - Почему же вы молчали?
      - А был ли смысл говорить с вами? К тому же раньше деньги меня не очень интересовали. А на сей раз интересуют. Они мне нужны.
      Снова вошла сестра.
      - Пациент волнуется, господин профессор.
      Дюран и Равик обменялись долгим взглядом. Трудно вырвать деньги у француза, подумал Равик. Труднее, чем у еврея. Еврей видит сделку, а француз - только деньги, с которыми надо расстаться.
      - Еще минутку, сестра, - сказал Дюран. - Проверьте пульс, измерьте кровяное давление, температуру.
      - Все уже сделано.
      - Тогда приступайте к наркозу.
      Сестра ушла.
      - Так и быть, - сказал Дюран, решившись. - Я дам вам тысячу.
      - Две тысячи, - поправил Равик.
      Дюран в нерешительности теребил свою седую эспаньолку.
      - Послушайте, Равик, - сказал он наконец проникновенным тоном. - Как эмигрант, которому запрещено практиковать...
      - Я не вправе оперировать и у вас, - спокойно договорил Равик. Теперь он ждал традиционного заявления о том, что должен быть благодарным стране, приютившей его.
      Однако Дюран воздержался от этого. Он видел, что время уходит, а он ничего не может добиться.
      - Две тысячи... - произнес он с такой горечью, словно с этими словами из его рта вылетели две тысячефранковые кредитки. - Придется выложить из собственного кармана. А я-то думал, вы не забыли, что я для вас сделал.
      Дюран ждал ответа. Удивительно, до чего кровопийцы любят морализировать, подумал Равик, Этот старый мошенник с ленточкой Почетного Легиона упрекает меня в шантаже, тогда как должен бы сам сгореть со стыда. И он еще считает, что прав.
      - Итак, две тысячи, - выговорил наконец Дюран. - Две тысячи, - повторил он, словно это означало: "Всему конец! Прощайте, нежные куропатки, зеленая спаржа, добрый старый "Сэнт Эмилион"! Прощай, родина и Бог на небесах!" - Ну, а теперь-то мы можем начать?..
     
     
     
      У пациента было круглое жирное брюшко и тоненькие руки и ноги. Равик случайно узнал, кого ему предстоит оперировать. То был некий Леваль, ведавший делами эмигрантов. Вебер рассказал об этом Равику как занятный анекдот. В "Энтернасьонале" имя Леваля было известно каждому беженцу.
      Равик быстро сделал первый надрез. Кожа раскрылась, как страница книги. Он зафиксировал ее зажимами и стал рассматривать вылезший наружу желтоватый жир.
      - В виде бесплатного приложения облегчим его на несколько фунтов. Потом он их, конечно, снова нажрет, - сказал он Дюрану.
      Дюран ничего не ответил. Равик стал удалять жировой слой, чтобы подойти к мышцам. Вот он, повелитель беженцев, подумал он. Этот человек держит сотни человеческих судеб в своей тощей руке, теперь такой безжизненной и мертвенно-бледной... Это он распорядился выслать из Франции старого профессора Майера. У Майера не хватило сил на новое хождение по мукам, и за день до высылки он тихо повесился в шкафу в своем номере. Больше нигде не нашлось крюка. Он так отощал от недоедания, что крюк для одежды выдержал. Наутро горничная обнаружила в шкафу немного тряпья и в нем то, что осталось от Майера. Будь у этого жирного брюха хоть капля сострадания, профессор и сейчас был бы жив.
      - Зажим, - сказал Равик. - Тампон.
      Он продолжал оперировать. Ювелирная точность хирургического ножа. Профессиональное ощущение четкого разреза. Брюшная полость. Белые кольчатые черви внутренностей. Вот он лежит со вскрытым животом и со своими моральными принципами. О, разумеется, он по-человечески жалел Майера, но, помимо сострадания, у него было и так называемое чувство национального долга. Всегда найдется ширма, за которую можно спрятаться; у каждого начальника есть свой начальник; предписания, указания, распоряжения, приказы и, наконец, многоголовая гидра Мораль - Необходимость - Суровая действительность - Ответственность, или как ее там еще называют... Всегда найдется ширма, за которую можно спрятаться, чтобы обойти самые простые законы человечности.
      Вот он, желчный пузырь, больной, полу сгнивший. Таким его сделали сотни порций филе Россини, потрохов а-ля Кан, вальдшнепов под жирными соусами, сотни литров доброго бордо вкупе с дурным настроением. У старика Майера не было подобных забот. А что, если сделать разрез плохо, сделать его шире и глубже, чем следует?.. Появится ли через неделю новый, более душевный чиновник в пропахшем старыми папками и молью кабинете, где дрожащие от страха эмигранты ждут решения своей судьбы? Возможно, новый чиновник будет лучше, а может, и хуже. Этот жирный шестидесятилетний человек, который лежит без сознания на операционном столе под слепящим светом ламп, несомненно, считает себя гуманистом. Вероятно, Леваль ласковый отец, заботливый супруг... Но стоит ему переступить порог служебного кабинета - и он становится тираном, сыплющим фразами вроде: "Не можем же мы, на самом деле..." или "К чему мы придем, если...". Разве погибла бы Франция, если бы Майер продолжал ежедневно съедать свой скудный обед... если бы вдове Розенталь разрешили по-прежнему занимать каморку для прислуги в "Энтернасьонале" и ожидать своего замученного в застенках гестапо сына... если бы владелец белье- вого магазина Штальман, больной туберкулезом, не отсидел шесть месяцев в тюрьме за нелегальный переход границы и не умер накануне новой высылки?..
      Но нет. Разрез был сделан хорошо. Не шире и не глубже, чем положено. Кетгут. Лигатура. Желчный пузырь. Равик показал его Дюрану. В ярком свете пузырь лоснился жиром. Он бросил его в ведро. Дальше. Почему во Франции шьют реверденом? Снять зажим! Тепленькое брюшко важного чиновника с годовым окладом в тридцать - сорок тысяч франков. Откуда у него десять тысяч на операцию? Где он достает остальное? Когда-то это брюшко играло в камушки. Шов ложится хорошо. Очень аккуратно... Две тысячи франков все еще написаны на лице Дюрана, хотя оно наполовину спрятано под маской. Эти деньги - в его глазах. В каждом зрачке - по тысяче. Любовь портит характер. Разве стал бы я иначе шантажировать этого рантье и подрывать его веру в божественность установленного миропорядка и законов эксплуатации? Завтра он с елейным видом подсядет к постели брюшка и услышит слова благодарности за свою работу... Осторожно, еще один зажим!.. Брюшко - это неделя жизни с Жоан в Антибе. Неделя света среди пепельного смерча эпохи. Кусочек голубого неба перед грозой... А теперь подкожный слой. Первосортный шов - все-таки две тысячи франков. Зашить бы ему и ножницы - на память о Майере. Белый свет ламп - как они шипят! Почему так путаются мысли? Вероятно, газеты. Радио. Бесконечная болтовня лжецов и трусов. Лавина дезориентирующих слов. Сбитые с толку мозги. Приемлют любое демагогическое дерьмо. Разучились жевать черствый хлеб познания. Беззубые мозги. Слабоумие. Так, и это готово. Осталось зашить кожу. Через неделю-другую он опять сможет высылать из Франции трясущихся от страха беженцев. А вдруг без желчного пузыря он станет добрее? Если только не умрет. Впрочем, такие умирают в восемьдесят лет, осыпанные почестями, про- никнутые чувством глубокого уважения к себе, окруженные гордыми внуками... Готово. Убрать его!
      Равик снял перчатки и маску. Высокопоставленный чиновник выскользнул на бесшумных колесах из операционной. Равик поглядел ему вслед. Знал бы ты, Леваль, подумал он, что твой сверхлегальный желчный пузырь позволит мне, нелегальному беженцу, провести несколько в высшей степени нелегальных дней на Ривьере!
      Он начал мыть руки. Рядом стоял Дюран. Он тоже неторопливо и методично мыл руки, руки старика с высоким кровяным давлением. Он тщательно тер пальцы и в такт медленно двигал челюстью, словно размалывал зерно. Когда прекращалось растирание, прекращалось и жевание. Стоило ему снова начать тереть - и жевание возобновлялось. На сей раз он мыл руки особенно медленно и долго. Видимо, хочет хоть на несколько минут оттянуть расставание с двумя тысячами франков, подумал Равик.
      - Чего вы ждете? - спросил Дюран немного погодя.
      - Чека.
      - Я пришлю вам деньги, когда пациент мне заплатит. Это будет через несколько недель после его выписки из клиники.
      Дюран взял полотенце и вытерся. Затем налил на ладонь одеколон "д'Орсэ" и растер руки.
      - Надеюсь, настолько-то вы мне доверяете... Не так ли? - спросил он.
      Жулик, подумал Равик. Хочет еще немного унизить меня.
      - Вы же сказали, что пациент - ваш друг и оплатит только ваши издержки.
      - Да... - неопределенно ответил Дюран.
      - Что ж... Издержки будут невелики. Материал и оплата сестрам. Клиника принадлежит вам. Посчитайте сто франков за все. Можете их удержать. Отдадите потом.
      - Доктор Равик, - заявил Дюран и выпрямился. - Издержки, к сожалению, оказались зна- чительно выше, чем я предполагал. Ваши две тысячи франков - это тоже издержки. Я должен посчитать их пациенту. - Он понюхал свои надушенные руки. - Так что...
      Дюран улыбнулся. Желтые зубы резко контрастировали с белоснежной бородкой. Словно кто-то помочился в снег, подумал Равик. И все-таки он мне заплатит.
      Вебер одолжит мне в счет гонорара. Но этот старый козел не дождется, чтобы я его снова просил. Этого удовольствия я ему не доставлю.
      - Хорошо, - сказал он. - Если вам так трудно, пришлете мне деньги после.
      - Вовсе не трудно. Хотя ваше требование было для меня совершенно неожиданным. И, кроме того, во всем должен быть порядок.
      - Хорошо, сделаем так ради порядка, но это не меняет дела.
      - Нет, меняет.
      - Результат остается тот же, - сказал Равик. - А теперь извините меня. Хочется выпить водки. Прощайте.
      - Прощайте, - оторопело ответил Дюран.
     
     
     
      - Почему бы вам не поехать со мной, Равик? - улыбаясь спросила Кэт.
      Стройная и высокая, она стояла перед ним, заложив руки в карманы пальто. Вся ее фигура дышала спокойствием и уверенностью.
      - В Фьезоле, наверно, уже расцвели форситии. Стена садовой ограды вся в желтом пламени. Камин, книги, покой.
      На улице прогрохотал грузовик. В маленькой приемной клиники задребезжали стекла в рамках - на стенах висели фотографии Шартрского собора.
      - По ночам тишина... Все далеко-далеко... - сказала Кэт. - Разве плохо?
      - Очень даже хорошо, но, боюсь, это не по мне.
      - Почему?
      - Покой хорош, когда ты сам спокоен. Только тогда.
      - Разве я спокойна?
      - По крайней мере, вы знаете, чего хотите. А это почти одно и то же.
      - А вы разве не знаете, чего хотите?
      - Я вообще ничего не хочу.
      Кэт не спеша застегивала пальто.
      - Так что же это у меня, Равик? Счастье или отчаяние?
      Он нетерпеливо улыбнулся.
      - Вероятно, и то и другое. Так бывает часто. Об этом не следует слишком много размышлять.
      - Что же тогда следует?
      - Радоваться.
      Она с недоумением посмотрела на него.
      - А можно радоваться одной?
      - Нет. Для этого всегда нужен еще кто-то. Он помолчал. К чему я все это говорю? - подумал он. Вялая предотъездная болтовня. Обычная неловкость перед расставанием. Постные проповеди.
      - Я говорю не о том маленьком счастье, о котором вы как-то упоминали, - сказал он. - Такое расцветает везде, как фиалки вокруг сгоревшего дома. Дело в другом: кто ничего не ждет, никогда не будет разочарован. Вот хорошее правило жизни. Тогда все, что придет потом, покажется вам приятной неожиданностью.


К титульной странице
Вперед
Назад