- Смотреть на забавы народу не возбраняется. Но которы в лаптях или заплаты на одеждах имеют, таковых близко к амфитеатру не пущать, без побоев подальше отпихивая.
      Чичерин загодя вооружил полицию дубинами:
      - Побоев простолюдству не учинять, но треснуть палкою можно. Олимпийское спокойствие суть благочиния нашего!
      Еще с утра улицы заполнили толпы, народ принарядился, пьяных нигде не было, хотя кабаки не закрывались. Зрители по билетам получали доступ в амфитеатр, где главною богиней восседала сама Екатерина-между Минихом и Паниным... Кадрили тронулись! Горячие кони пронесли римские колесницы, которыми правили бесстрашные женщины. Их прозрачные туники развевались, но красавицы не стыдились наготы своей, как не стыдился ее и мир античный. Костюмы кавалеров были скопированы с народных, и перед петербуржцами разлился пестрый карнавал древних римлян и албанцев, героев греческих мифов и арабов, сербов и турок, валахов и молдаван... Раздалась музыка, но-странная! Это были мотивы Древней Эллады и Древнего Рима, музыка стадионов античного мира, в котором выше всего ценилась гармония человеческого тела. Во главе римской кадрили выступал Гришка Орлов, а турецкую возглавлял Алехан... Могучие телосложением, на могучих буцефалах, они, спору нет, были величественно-прекрасны!
      На площадь перед Зимним дворцом выбежали в туниках и сандалиях загорелые юноши - далеко метали тяжкие жавелоты-молоты.
      Стройные амазонки, обнажив правые груди, на полном разбеге коней пронзали копьями цветочные гирлянды.
      Рядами, тесня друг друга, в коротких плащах, блестя квадратными щитами, рубились на мечах гладиаторы - кадеты.
      Перчатки дам красочным дождем опадали на арену ристалища, и рыцари разбирали их в паузах между схватками.
      - А почему вы не бросите? - спросил Панин царицу.
      Она отвечала ему сжатым ртом:
      - У меня мужа нет, и перчатками сорить не стану, я бедная... Кстати, вы убрали из Бахчисарая этого растяпу Никифорова?
      - Нет еще. Забыл.
      - Надобно убрать. Если посла российского татары публично избили, он уже не посол, а чучело гороховое...
      Нужная беседа прервалась: пришло время встать и раскланяться перед лауреатами, которых Миних награждал прейсами (призами). Победителей, мужчин и женщин, одаривали пуговицами из бриллиантов, тростями с золотыми рукоятями, блокнотами в финифти, табакерками с алмазами, готовальнями в яшмовых футлярах.
      Потемкин участвовал в рыцарском поединке на пиках и мечах, но был повержен из седла наземь. Спасибо верному пажу: волоком быстро оттащил его с ристального поля, помог разоблачиться от неудобной брони.
      - Не повезло, - сказал Потемкин, затоптанный копытами. Он спросил оруженосца, как зовут его.
      - Радищев я... Александр.
      - Говорят, скоро вас, пажей, в Лейпциг отправят?
      - Да. Чтобы постигли мы законы праведные...
      С высоты трибун прилетела к нему одинокая перчатка.
      - Я не заслужил! - И он отдал ее пажу.
      Облегченный от панциря, Потемкин провел Петрова и Рубана в ложу для персон значительных. Обратясь к фавориту императрицы, спросил:
      - Граф Григорий, два менестреля сложили оды в честь карусели нынешней. Дозволь пред ея величеством их произнесть?
      За своего брата грубо отвечал Алехан:
      - Вон тому, корявому, что слева от тебя, читать не надобно! Наша государыня все стерпит, но оспы она не жалует. А второй, хотя и щербатый дурак, но пущай уж читает... бес с ним!
      Рубан чуть не заплакал от обиды, а Петров, низко кланяясь, предстал перед императрицей; с высоты амфитеатра слышалось:
      Я странный внемлю рев музыки!
      То дух мой нежит и бодрит;
      Я разных зрю народов лики,
      То взор мой тешит и дивит...
      И зависть, став вдали, чудится,
      Что наш, толь весел, век катится.
      - Плохое начало, - сморщился Рубан. - У меня лучше...
      Убором дорогим покрыты,
      Дают мах кони грив на ветр;
      Бразды их пеною облиты,
      Встает прах вихрем из-под бедр...
      - Тредиаковский эдак же писал, - сказал Потемкин, подтолкнув Рубана. - Ну, что грустишь, брат? Щербатый-то в люди уже выскочил. Остались мы с тобою - кривой да корявый. Пойдем по этому случаю в трактир Гейденрейха и съедим полведра мороженого...
      Петров заканчивал свою оду восхвалением Орловых:
      Так быстры воины Петровы
      Скакали в Марсовых полях,
      Такие в них сердца Орловы,
      Такой чела и рук был взмах...
      Григорий Орлов прильнул к Алехану, что-то нашептывая.
      - Жаль, что я того корявого отставил, а теперь возись тут с красавцем писаным, - сказал Алехан. - Ежели што-то замечу, так я этому Орфею с Плющихи завтра же все руки-ноги переломаю!
      Екатерина плохо поняла оду Петрова, но зато оценила молодецкую стать, юный румянец, густые дуги бровей и розовые губы поэта. Рука женщины оказалась возле его лица - для поцелуя:
      - Сыщите Ивана Перфильевича Елагина, скажите, что я велела вас после карусели в "кабинетец" провесть.
      - Ну вот... начинается, - покривились Орловы.
      В "кабинетце" размещалась библиотека царицы, и она, как радушная хозяйка, рассказывала поэту, что отдает книги переплетать в красный сафьян с золотом, иные же велит в шелк оборачивать. Заранее смеясь, Екатерина показала ему томик Рабле:
      - До чего же хорош! Когда настроение дурное, я его грубости прочитываю охотно и веселюсь небывалой сочности слога...
      Петров никак не ожидал, что он, из-под скуфейки выползший, попадет в "кабинетец" самой императрицы. Бедняга ведь не знал, что не ему одному честь такая: Екатерина любого свежего человека протаскивала через эту угловую комнату дворца, дабы, непринужденно беседуя, выявить глубину знаний, узнать о вкусах и пристрастиях... Женщине нравилось в Петрове все-внешность, склонность к языкам иностранным, живость в движениях. Она спустилась с поэтом в дворцовый садик, гуляла там, рассказывая:
      - Библиотекарем у меня грек Константинов, зять Ломоносова, ленивейший человек в деле проворном... Я возьму вас к себе на его место, обещаю в году тыщу двести рублей.
      Мечта о собственной карсте загрохотала колесами, уже совсем близкая, раззолоченная и зеркальная. Екатерина, наклонясь, взяла с куста гусеницу, и она колечком свернулась на ее ладони.
      - Неужели умерла? - огорчилась императрица.
      - Что вы! Можно сразу оживить.
      - Каким же образом!
      - А вот так, ваше императорское величество...
      С этими словами Васька плюнул в ладонь императрицы. Червяк и правда ожил, шевелясь. Но зато сразу умерли женские чувства Екатерины к невоспитанному красавцу. Она вытерла руку о подол платья и велела Петрову ступать к Орловым.
      - Передайте, что вашею одой я вполне довольна. Скажите, что вы уже в моем штате-переводчиком и библиотекарем.
      От себя она наградила его золотой шпагой. Алехан же дал поэту шкатулку, в которой гремели 200 червонцев, и Петров сразу припал к его руке, целуя... Алехан при этом сказал:
      - Ты у нас теленок ласковый, всех маток пересосешь...
      Дипломаты явно переоценили появление Петрова:
      - Близ императрицы новый красивый мужчина? Не значит ли это, что возле престола могут возникнуть некоторые перемены?
      - Нет, - отвечал им Панин. - Соседство Петрова доставляет императрице волнения не более, чем вид красивой мебели. Государыне понадобился "карманный" одописец, который, не полезет на стенку, как это делал Сумароков, если она станет редактировать его стихи под общий хохот подвыпивших картежников в Эрмитаже...
      В один из осенних дней Потемкин проезжал по набережной, когда от Зимнего дворца готовилась отъехать новая лакированная карета, в которую садился Василий Петров, исполненный довольства. Был он горд, напыщен, при золотой шпаге у пояса.
      - Гляди на меня! Когда маменька умерла, я из дому только половичок унес, на нем хуже собаки спал, в калачик свертываясь. Голодал, мерз, страдал, а теперь... Теперь ты слушай:
      Любимец я судеб! - опомнясь, я сказал, -
      Во свете рифмослов так счастлив не бывал.
      Я современных честь. Я зависть для потомства.
      Что может выше быть с богинями знакомства?
      Являясь, Муза смысл мне толчет во главу.
      Екатерина деньги шлет и дарит наяву.
      Потемкин не был завистлив, но сейчас поморщился:
      - Пусть Муза втолчет в башку тебе, чтобы, в карете развалясь, не забывал ты тех, которые с Охты пешочком бегают...
      На Охте, нахлебничая у мачехи Печериной, бедствовал Василий Рубан - к нему и ехал Потемкин с корзиной вина и закусок.
     
     
      6. В ПАВЛИНЬИХ ПЕРЬЯХ
     
      Граф Александр Сергеевич Строганов, человек настолько богатый, что при дворе чувствовал себя полностью независимым, однажды за картами в Эрмитаже завел речь: нет ничего сложнее в мире, утверждал он, чем установить правоту человека.
      - Вчера на Охте огородница мужа топором зарубила. Вроде бы и преступна она. Но посуди, Като: муж поленом ее дубасил, пьяный, с детьми на мороз гнал, какое тут сердце выдержит? Нет, не преступление совершила женщина, зарубив изверга, - напротив, Като, великое благодеяние для общества оказала она!
      Екатерина напряженно смотрела в свои карты:
      - Ты, Саня, справедливость не путай с правосудием, ибо справедливость очень часто борется с юридическим правом. Закон всегда лишь сумма наибольших строгостей, в то время как справедливость, стоящая выше любого закона, часто отклоняется от исполнения законности, когда в дело вступает призыв совести.
      Строганов быстро проиграл ей партию в робер.
      - Одного не пойму. Като, кого ты сейчас цитировала? Ну, будь мила, сознайся - Блэкстона? Монтескье? Или... Ваньку Каина?
      Екатерина раскрыла кошелек, черным испанским веером, на конце которого сверкала жемчужина, загребла себе выигрыш.
      - Саня, ты же знаешь, что я страшная воровка...
      Но воровать так, как воровала Екатерина, тоже не каждый умеет. Бумаги Ломоносова оказались на ее столе - подле трудов Беккариа, Монтескье, Юма, Дидро; здесь же покоились толстенькие томики Энциклопедии. Абсолютизм прост, как проста любая деспотия. Зато просвещенный абсолютизм сложен. К этому времени сама русская жизнь, достижения ее мысли и западной философии уже дали столько сырого материала, что Екатерина просто задыхалась от его изобилия... Тайком от всех она сочиняла Наказ для составления Нового уложения законов. "Два года я читала и писала, не говоря о том полтора года ни слова, последуя единственному уму и сердцу своему с ревностнейшим желанием пользы, чести и счастия империи, и чтоб довесть до высшей степени благополучия всякого..." А все, что она вычитала, обдумала и перестрадала, - все чувства женщины, все побуждения монархини она щедро бросила на алтарь всеобщего обсуждения ради единой цели: сохранить и упрочить самодержавие![13]
      "Правда воли монаршей", написанная кнутом и клещами палача, должна была теперь преобразоваться в Наказ императрицы, дабы определить абсолютизм уже не кровью, а едино просвещением писанный. Петр I указы об "общем благе" завершал четкой угрозой - распять, четвертовать, языки отрезать, члены повыдергивать. Елизавета, дочь его, от батюшкиного "общего блага" (изложенного выше) перешла к "матерному попечению" о благе подданных и только с кнутом не могла расстаться! Сложная эволюция "Правды воли монаршей" завершалась сейчас в кабинете Екатерины, воплощенная в ее Наказе, где на новый лад было писано: преступление следует "отвращать более милосердием, нежели кровопролитием", а "слова никогда в преступление не вменяются".
      Безжалостно обкрадывая мыслителей века, Екатерина тщательно отбирала лишь нужное для нее самой, для условий, русской жизни, и статьи Наказа ее не были безделицей! Ангальтское прошлое давно угасло в женщине, в памяти не осталось ничего, кроме штопаных чулок, стаканов с пивом и шлагбаумов средь тюльпанов. Маленькую принцессу Фике ужасали колоссальные раздолья России, но теперь императрица Екатерина II даже пространства русские превратила в беспощадный аргумент для защиты самодержавной власти. Она писала в Наказе, что Россия страна обширная, а потому иной власти иметь не может... Статьи выстраивались в порядке: § 11, Всякое иное правление не только было бы России вредно, но и в конец разорительно" § 12. Другая причина та, что лучше повиноваться законам под одним господином, нежели угождать многим" § 13. Какой предлог самодержавного правления? Не тот, чтобы у людей отнять естественную их вольность, но чтобы действия их направити к получению самого большого ото всех добра...
      Графу Строганову она призналась дружески:
      - Высеки меня, Саня, яко покорную рабу легисломании: единою лишь силою образованного самодержавия осчастливлю подданных через опубликование законов разумных.
      Строганов был образован лучше Екатерины.
      - У меня, - отвечал он ей, - вообще нет наивной веры в могущество закона, в который так безмятежно верят нынешние философы. Самый праведный из них наверху, достигнув низов, обязательно извращается, становясь вредным для тех, на пользу которых он обращен... Ты неисправимая фокусница, Като!
      - Так высеки, высеки меня, - хохотала женщина.
      Строганов был слишком занят женой, изменявшей ему с Никитой Паниным, он был всецело поглощен собиранием картинной галереи; есть законы, нет законов - граф великолепно мог обойтись и без них. Не так отнесся к Наказу Никита Иванович Панин.
      - То, что вы сделали, это... ужасно! - сказал он императрице. - Ce sont des axiomes 'a renverser des murailles [14].
      Ругая императрицу, он ругал, конечно, не столько ее, сколько тех авторов, которых она нещадно обворовала. Григорий Орлов, не всегда понимая желания Екатерины, посоветовал ей:
      - Ты бы, Катенька, кому-нибудь еще показала. Я тебе в таких делах советчик дурной. А ты сгоряча нагородишь тут всякого, потом сама же не рада будешь.
      Но другие вельможи обрушились на Екатерину даже с яростью, и она покорно вымарывала статьи, редактируя себя без жалости (конфликтовать с крепостниками не хотела!). Никита Иванович Панин сознательно подчеркнул в Наказе фразу императрицы: "Нс народ существует для меня, но я существую для народа".
      - Вы неосмотрительны, - заметил он сухо. - Не уповайте на большинство - большинство голосов не дает верной истины.
      - Большинство, - согласилась Екатерина, - и неспособно породить истину. Большинство не истину, а лишь желание большинства показывает. Наказ мой - это совет России, как жить ей...
      Панину сам Бог судья. Иное дело - философы, которые не станут возражать против плагиата. Пропагандируя в Наказе их же идеи, Екатерина наступала на больные мозоли деспотов и тиранов, далеких от понимания просвещенного абсолютизма. Но был еще один человек в Европе, которого трудно обмануть, - это прусский король Фридрих II, знавший философию века немного лучше Екатерины. Пересылая в Сан-Суси немецкий перевод своего Наказа, Екатерина сразу зажала королю рот суровой самокритикой: "Ваше величество не найдет тут ничего нового, для себя неизвестного; вы увидите сами, что я поступила, как ворона в басне, сделавшая себе платье из павлиньих перьев..."
      Екатерину навестил князь Вяземский, уныло сообщив, что Салтычиха зловредная ни в чем не созналась. Уже доказано следствием, что уши она отрывала раскаленными щипцами, на голову одной девки крутой кипяток из чайника поливала, а под спальню любовника своего, майора Тютчева, когда он вздумал на Панютиной жениться, она бочку с порохом подкатила, чтобы взорвать обоих в ночь новобрачную. Все обвинения Салтыковой строились лишь на показаниях крестьян, а дворяне (даже соседи Салтычихи) помалкивали.
      - Один Тютчев признал всю правду о мучительствах.
      Екатерина спросила - сколько лет душегубице?
      - Она вашего величества на один годок моложе.
      - Осталось последнее средство к сознанию: отвесть в застенок и на преступниках показать ей все виды лютейших пыток.
      - Это бесполезно, - отвечал Вяземский. - Салтычиха сама людей пытала и стонов не устрашится. Надо ее пытать!
      - Так откройте перед ней все врата ада, - наказала она.
      Генерал-прокурор собрал со стола бумаги.
      - И открою! - сказал он. - Есть у меня человек один неприметный, Степаном Шешковским зовется, он еще при графе Шувалове в дикастерии тайной усердствовал... Уж такого знатока анатомии, каков Степан мой, еще сыскать надо! Он, бывало, легонько пальцем ткнет в человека, так тот криком от боли исходится.
      - А скромен ли твой Гиппократ застеночный?
      - Мухи не обидит. Бога каждую минуточку поминает. По три просфорки на дню съедает. Молчалив и опечален...
      Она спустилась в парк, возле подола бежала тонконогая левретка. Вице-канцлер князь Александр Михайлович Голицын, сопровождая царицу в прогулке, заметил, что Екатерина утомлена.
      - Да, князь, устала... Я сейчас в положении кухарки, у которой на плите сразу несколько кастрюлек и не знаешь, за какую хвататься. Спешу варить немало блюд разом.
      Вслед за ними шагал Елагин, который сказал, что пообещать Дидро пенсию и не давать ее - это нехорошо, даже очень нехорошо. Екатерина резко обернулась к своему паладину:
      - Перфильич, ты помолчи, будь другом.
      - А мне-то что, - бубнил Елагин, ковыляя следом. - Не я же пенсию сулил человеку - не от меня он и ждет ее...
      Вице-канцлер сказал Екатерине, что посол Дмитрий Алексеевич Голицын уже имел беседу с Дидро относительно скульптора:
      - Конечно, нельзя не доверять вкусу Дидро, который обрел в Европе славу лучшего знатока искусств, но выбор, сделанный Дидро для России, меня настораживает.
      - Кого же он предлагает?
      - Этьенна Мориса Фальконе.
      - Странно! Я даже не слышала о таком мастере...
      На аллее, ведущей ко дворцу, показалась шестерка испанских лошадей, которые, игриво пританцовывая, везли карету графа Строганова, и Екатерина издали помахала приятелю рукой:
      - Саня, знаешь ли ты Фальконе?
      - Понаслышке. - Строганов вытащил из кареты корзину с клубникой. - Говорят, маркиза Помпадур была охотницей до его психей и амуров. Обнаженные женские фигуры Фальконе таят в себе массу скромной чувственности. Но знаменитый Пигаль терпеть не может Фальконе. - Граф протянул императрице самую крупную Ягодину. - Это тебе, Като! Всю дорогу мучался, глядя на нее, как бы самому не съесть... ешь скорее, пока не отняли!
      Екатерина повернулась к вице-канцлеру:
      - Тогда я ничего не понимаю. Надобно, чтобы посол запросил Дидро, чем оправдывает он свой выбор. Я очень плохой знаток искусств, но даже я чувствую, что от статуэток женского тела невозможно перейти к созданию монумента величественного.
      Корзину с клубникой поставили на траву, все стали есть ягоды, но Елагин держался поодаль, и Строганов окликнул его:
      - Перфильич, а ты чего букой стоишь?
      Лакомясь клубникой, Екатерина рассмеялась:
      - Елагин разводится со мною, яко с непорядочной женщиной. Я на весь мир растрезвонила, что обещала Дидро пенсию...
      - И не даете ее! - подал издали голос Елагин.
      - Я еще не все вам сказал, - доложил Голицын, - Фальконе уже пятьдесят лет, но у него юная ученица, она же его и натурщица. Эта девка ни за что не хочет покидать Париж, а без нее Фальконе с места не стронется.
      - О боже! - отвечала Екатерина. - Тронь любого француза, и за ним обязательно волочится юбка. Но если посол Голицын может переспорить Шуазеля, то как-нибудь уговорит и эту девчонку...
      Стал накрапывать дождик, Екатерина позвала собаку:
      - Том, домой... быстро. А ты, Иван Перфильич, в наказание за упрямство свое, бери и тащи во дворец корзину с ягодами.
      Екатерине было неприятно узнать, что пытки Салтычиху не испугали - эта зверюга ни в чем не покаялась.
      - К смерти ее уготавливать? - спросил Вяземский.
      - Ничего иного она и не заслуживает...
      Екатерина велела тайком представить ей Степана Шешковского, при этом выразила генерал-прокурору свое кредо: "Доносчики нетерпимы, но доносы полезны". В маленьких свинячих глазках Шешковского, припорошенных белыми ресничками, светился ум бывалого человека. Начал службу мальчиком одиннадцати лет, копиистом в Сибирском приказе, сызмала наблюдая, как людишек секут и порют, коптят и жарят. Но, в возраст придя, остался сир и беден:
      - Характер у меня робостный. Не умею, как другие, вперед вылезать. Оттого и не обзавелся деревеньками с мужичками, у жены хрящики с косточками ноют, а у дщерицы мясо побаливает.
      Екатерина обещала ему деревеньки с садочками:
      - Но и далее указываю в тени жить. Тайно содеянное и судимо должно быть тайно. Болтунов разных доверяю отечески вразумлять, а чем - и сам ведаешь! Не страшись гнева вельможного: помни, что едино мне подчинен, а я тебя, Степан Иваныч, в обиду не дам.
      - Добрая хозяюшка пса своего разве обидит?
      - Не обижу, Степан Иваныч! Ступай с Богом. Да в церковь мою загляни. Я велела для тебя царские просфорки оставить.
      - Благость-то! - взрыднул Шешковский на радостях...
      Прошло несколько дней, и в покои императрицы опрометью влетела графиня Прасковья Брюс:
      - Като! Погоди, дай отдышаться... уф!! Слушай, какие завелись у нас ужасы. Еду я по Невскому и даже не заметила, как на облучке кареты сменили кучера. Остановились. Открываю дверцу - какой-то двор. Никогда там не была. Заводят в комнату. Под иконами - старичок, жует просфорку. Любезно усаживает меня в кресло напротив себя, и кресло подо мной погружается... в бездну.
      - Да что ты? - Екатерина всплеснула руками.
      - Поверь, ничего не выдумываю. Я брыкнулась, но моя голова уже оказалась вровень с полом, а все туловище... не знаю где! Чувствую, как чьи-то руки, очень грубые, но опытные, задирают на мне юбки, спуская с меня панталоны... Като, ты понимаешь весь мой ужас? Я сначала решила, что попала в вертеп искусных распутников, и ожидала насилия. Но вместо этого меня стали сечь, а кто сечет - не видать. Святоша же с просфоркой в зубах, как собака с костью, присел возле меня, несчастненькой, и вдруг заявляет: "Ах ты задрыга такая, будешь еще к графу Григорию Орлову подлаживаться?" Като, подумай, что я выстрадала: сверху крестят, снизу секут... Уж лучше бы меня изнасиловали!
      Подруга заплакала. Екатерина пожала плечами:
      - Интересно, кто бы эту комедию придумал?
      ... Люди в Петербурге сделались в разговорах сдержаннее. А те, что уже прошли через "контору" Шешковского, вообще помалкивали. Да и кому приятно рассказывать, как тебя секли? Пора, читатель, представить героев, которые, располагаясь этажом ниже Шешковского, производили главную работу. Это были искусные кнутобойцы Василий Могучий и Петр Глазов; императрица повелела отпускать им жалованье гарнизонных солдат и, кроме того, на платье и хлеб выдавать каждый год по 9 рублей и 95 копеек. Жить можно!
     
     
      7. ТАЛАНТЫ И ПОКЛОННИКИ
     
      Владимир Орлов рассказывал, что проездом через Берлин имел счастье повидать Леонарда Эйлера; король Фридрих навел в прусской науке столь суровую экономию, что ученые не то чтобы научную работу вести - прокормиться не могут. Екатерина распорядилась переслать Эйлеру четыре тысячи флоринов:
      - Но пусть убегает к нам от тиранства прусского.
      - Эйлер о том и хлопочет. Он признает, что нигде ему так хорошо не работалось, как в России. Но семья у него - как табор цыганский! Жена досталась будто крольчиха какая...
      Эйлер просил для себя ежегодно 3000 рублей.
      - Денег нет таких, какие он просит. Но я, чтобы Ирду досадить, из своего кармана доплачивать согласна...
      Фридрих, получив Наказ русской императрицы, критиковать его не стал. Но зато жестоко оплевал Леонарда Эйлера, забравшего из Берлина свои архивы: "Он поехал в Петербург, чтобы снова лизать русский снег. Я счастлив, что своим отбытием он избавил меня от чтения громадных фолиантов, наполненных цифрами, и пусть корабль, нагруженный иксами и игреками, перевернется кверху килем, чтобы Европа уже навсегда избавилась от обилия интегральных исчислений..." Сразу же с корабля Леонард Эйлер был пересажен в карету, которая примчала его в Петергоф.
      Екатерина встретила ученого на зеленой лужайке.
      - Как ваши драгоценные глаза? - спросила она. - Берегите их, они нужны для моей Академии, мой флот и артиллерия усиливаются, а без ваших вычислений ни стрелять, ни плавать нельзя.
      Она спросила - чего больше всего он боится в России?
      - Я покинул эту страну, убоясь количества омерзительных пыток, какие были здесь во времена Анны Иоанновны.
      - Россия от пыток избавлена навеки!
      - И еще я боюсь... русских пожаров.
      - Между нами говоря, я их тоже побаиваюсь. Единственное, чем я могу вас утешить: случись пожар, сама прибегу с ведрами.
      Она подарила ему дом на Васильевском острове.
      Денис Фонвизин уселся в шарабан, велел ехать. Отпуск кончился - прощай, Москва-матушка! Когда с Кузнецкого моста завернули на Лубянку, кучер показал ему дом Салтычихи:
      - Во каки палаты у кровопивицы нашей! Сколь народу сгубила, а на нее, стерву, разве управа найдется?..
      Денис отворил сундучок дорожный, извлек из него рукопись комедии "Бригадир" и стал читать, поглядывая в окошко, а там - поля и пажити, перелески и костры в безлюдье пастушьем. О Русь, Русь! Великая, многострадальная, обожаемая. Шарабан трясло на ухабах - пущай трясет: ухабы-то ведь тоже родимые... А вскоре по возвращении в Петербург случилось ему быть в доме генераланшефа Бибикова. Дело шло к вечеру, заявились гости, пришел и Гришка Орлов, стали уговаривать Дениса - читать:
      - Коли плохо, так ногами не затопчем тебя!
      Денис читал и сам чувствовал, что комедия получилась. Александр Ильич Бибиков, дома хозяин, в восхищении по ляжкам себя нашлепывал, а Орлов даже со стула вскакивал, крича:
      - Режь, Денис! Без ножа режь нас, дураков...
      В трактире Денис повстречал Потемкина:
      - Орлов желает "Бригадира" моего поставить во фрунт перед самой императрицей, а я, сам ведаешь, шпыняний боюсь.
      Потемкин держал в руке громадный бокал с вином:
      - Денис! Маршируй к славе смелее...
      День выдался жаркий, когда Фонвизин приехал в Петергоф; ликующая вода, объятая радугами, неслась каскадами к морю. Петергофский Эрмитаж был окружен глубоким рвом, к нему вел подъемный мостик, прозрачные волны дробились о замшелые валуны. Зал второго этажа насквозь пронизало светом, свободно втекавшим через десять окон, а дубовые панели простенков были покрыты живописными полотнами. Посреди зала стоял ореховый стол на 14 персон. Вот раздался звон колокола - и середина уплыла вниз, попав в кухни первого этажа, потом плавно вернулась наверх, уставленная питьем и яствами по вкусу каждого. Лакеев в Эрмитаже не было ("Не должно иметь рабов свидетелями, как хозяин пьет и веселится", - завещал наследникам престола Петр I).
      Здесь же был и Потемкин, сказавший:
      - Надо бы усадить Расина нашего.
      Фонвизин ответил, что ему удобнее читать в движении. Екатерина встала и сама поднесла ему бокал лимонатису.
      - Желаю услужить литературе, - сказала женщина. - Рада видеть в доме своем ум не заезжий, а природный, российский...
      Потемкин подмигнул единственным глазом: мол, жарь!
      Фонвизин деловито ознакомил гостей Эрмитажа с обстановкою в доме бригадира: комната, убранная по-деревенски; сам бригадир, ходит, покуривая табак; сын его в дезабилье, кобенясь, пьет чай... Вот батюшка-советник посмотрел в календарь:
      - Так, - произнес Фонвизин, - ежели Бог благословит, то двадцать шестого числа быть свадьбе.
      Екатерина удивилась началу (даже вздрогнула).
      - Helas! - воскликнул сын бригадира.
      И началось... Пренебрегая телесною полнотой, Фонвизин живо двигался меж десяти высоких окон. Он обращал взор то в дали морские, где прибой рокотал в бурунах, то озирал зеленые кущи парковых дубрав; голос его звучал на разные лады, поражая слушателей:
      - О, Иванушка! - взывала бригадирша. - Жена твоя не будет ни таскаться по походам без жалованья, ни отвечать дома за то, чем в строю мужа раздразнили... - Жена! - отвечал ей бригадир. - Не все ври, что знаешь. - В перебранку вступался визгливый голос: - Да полно скиляжничать! Я капабельна с тобой развестись, ежели ты еще меня так шпетить станешь...
      Смех за столом прерывался напряженным молчанием. За третьим актом возникла неизбежная пауза, которую гости Эрмитажа заполнили скорым писанием записок, их спустили на кухню, чтобы наверх подавали десерты - по вкусу каждого.
      Фонвизин, держа в руке свиток рукописи, отдыхал.
      - Вы устали? - радушно спросила Екатерина.
      - Зачем жалеть-то его? - буркнул Никита Панин. - Добро бы он повар был, а писателей на Руси жалеть не пристало...
      Наконец над пышным великолепием стола прозвучали последние слова пьесы: "Говорят, с совестью жить худо: а я сам теперь узнал, что жить без совести всего на свете хуже". При этом Панин обернулся к Елагину, погрозив ему пальцем:
      - Слыхал, Перфильич, что чиновник твой заявляет?
      - Удивительно! - зашумели гости. - Такую дурищу-бригадиршу пять актов слушаем, и еще давай десять - не заскучаем...
      Окрыленный, выбежал Фонвизин в темноту вечернего парка и долго блуждал в одиночестве, среди затихших к ночи фонтанов, где его не поленился разыскать толстяк Никита Панин.
      - Покорный ваш слуга! - сказал вельможа. - Осмелюсь предречь вам славу вечную и всероссийскую. Вы искусно преподали нравы наши, а ваша бригадирша всем нам родня близкая. Отчего, смею думать, немало вы врагов себе наживете. Но вы, сударь, еще не ведаете, что произвели: вы первую русскую комедию сочинили!
      Он взял с Фонвизина слово, что "Бригадир" будет прочтен перед цесаревичем Павлом. Колесо славы раскрутилось быстро: не было дома, куда бы не звали Дениса с его комедией, он стал известен вельможам высшего ранга, все его ласкали и баловали. Скоро в городе только и говорили об искусстве Дениса Ивановича, и даже на улице Фонвизину кланялись незнакомые люди, спрашивая:
      - Уж не сынок ли вы Ивана Андреевича? Радость-то какова... Помню, навестил я вашего батюшку в Ревизион-коллегии. Принес ему громадную сахарную голову и с этой головой в ножки пал. А ваш батюшка (тоже шутник изрядный!) сказал мне так-то: "Сахарная голова, пусть даже великая, не есть резон для того, чтобы тебе, сукину сыну, Сибири миновать... Мучайся!"
      Это ли еще не комедия? Хотелось Денису знать - что будет с ним дальше? В первые дни славы наугад раскрыл он Библию.
      Вот она - шестая глава книги Второзакония:
      "И да будут тебе словеса сия..."
      "И да накажеши ими сыны твоея..."
      А вот и старый дом в старом Париже на старой улице Vieelle Estrapade, крики торговок селедками, мучительное блеяние овец, гонимых на скотобойню; здесь (на четвертом этаже) живет человек, о котором полиции известно: "Роста среднего, лицо чистое, очень умен, но крайне опасен". Это Дени Дидро, сын рабочего-ножевщика, неистовый враг церкви и деспотии, торговый агент Екатерины по закупке произведений искусства для столичного Эрмитажа.
      Русский посол князь Дмитрий Алексеевич Голицын уселся поудобнее и спросил Дидро, где же его библиотека.
      - Она выше - на пятом этаже.
      - Не тяжело ли в ваши годы бегать наверх?
      - Врачи говорят, что тяжело...
      Дмитрий Алексеевич извинился перед ученым за столь долгую задержку с высылкой из Петербурга пенсии:
      - Очевидно, государыня занята.
      - О! Пусть она не волнуется напрасно...
      Голицын сказал: императрица спрашивает, каковы причины, заставившие остановить выбор на Фальконе.
      - Фальконе я ставлю выше Пигаля, - был ответ.
      - Так! - сказал дипломат. - Но вот у меня в руках ваша же статья, в которой вы браните Фальконе за декоративность манеры, за отсутствие вкуса и банальность темы, за склонность к драпировкам и никчемной символике... Сможет ли этот человек выковать торжественный монумент, достойный величия России?
      - Вы все сказали? - спросил Дидро.
      - Да, - Голицын откачнулся в глубину кресла.
      Дидро извлек из буфета бутылку с вином. Посол выждал, когда философ выпил три рюмки подряд, потом запечатал вино и спрятал бутылку обратно в буфет, заперев дверцу на ключик.
      - Итак, - бодрее заговорил Дидро, - Пигаль достиг совершенства, а Фальконе еще не достиг его. Но для России я рекомендую не Пигаля, а именно Фальконе, ибо этот человек способен к взлетам небывалым. Он груб и нежен, он суров и мягок, деликатен и жесток. В нем бездна ума и чувства пропорции... Давно зная Фальконе, я уверен, что он способен создать нечто великое!
      - С вашего изволения, так и отпишу в Петербург.
      - Пожалуйста, - отвечал Дидро. - Но должен предварить вас (а вы предварите Петербург), что Фальконе - человек сложный, упрямый и капризный, как положено быть гению. С ним трудно иметь дело! Он равнодушен к признанию в потомстве, зато страшно ревнив к мнению современников... Добрый отец, но сын от него сбежал. До безумия любил женщину, но заморил ее. Бедняжке Мари Колло нелегко с этим старым ворчуном. Но зато Фальконе - честности удивительной. Я спрашивал многих мастеров Парижа, во сколько они оценили бы создание монумента для Петербурга, и они, словно сговорившись, запрашивали полмиллиона франков. Фальконе же сказал, что все сделает за двести тысяч - такова его скромность.
      - Чувствую, - сказал Голицын, поднимаясь из кресла, - мне осталось самое трудное: уговорить мадмуазель Колло.
      - А мы навестим Фальконе вместе, - ответил Дидро...
      Фальконе чем-то напоминал Вольтера, особенно улыбкою тонких губ, сложенных в саркастическую складку. Голицын и Дидро сразу же стали просить мастера брать за работу дороже:
      - Императрица даст вам и триста тысяч франков.
      - Никогда! - отвечал Фальконе, взмахивая молотком. - Остальные сто тысяч пусть выплатят мне тем, что не станут мешаться в мою работу, а невмешательство для казны ничего не стоит.
      Голицын предъявил ему контракт:
      - Вы согласны закрепить его сразу?
      - Да! Но... - И Фальконе показал глазами на двери.
      В соседней комнате плакала худенькая женщина в черном платье; Голицын, как опытный сердцевед, красноречиво высказал массу аргументов в пользу того, чтобы девушка ехала в Россию:
      - Поверьте, Петербург засыплет вас заказами...
      Он понял, что Колло (на вид несчастная, замученная жизнью) не рискнет покинуть мастера в его одиночестве. Вернувшись к Фальконе, посол спросил его, имеется ли у него план.
      - Распростертая над бездной рука царя - и больше ничего! Но эта рука пришла мне в голову сразу... я уже измучен ею.
      Голицын обратил внимание на два бюста Дидро: один из них сделал сам Фальконе, другой исполнила Колло.
      - Оба они прекрасны! - высказался Голицын.
      - Со мною не надо быть дипломатом, - ответил скульптор...
      Дидро заговорил, что простертой руки мало:
      - Вы покажите Петра, который гонит перед собой варварство с полуразметанными волосами, накрытое звериными шкурами. Варварство, оборачиваясь, еще грозит герою, но уже попрано копытами его коня. Пусть я увижу любовь народов, простерших длани к Петру, осыпая его благословениями. А сбоку пусть лежит могучая фигура, олицетворяющая Россию, которая наслаждается спокойствием и довольством. А потоки светлой воды струятся из расщелин камня...
      Фальконе, орудуя молотком, быстро и ловко в куски раздробил бюст Дидро, ударяя его по голове. Голицын закрыл лицо руками:
      - Боже, зачем вы это сделали?
      - Я разбил свой, худший, оставив лучший - Колло!
      Затем он резко обратился к Дидро с выговором:
      - Я же просил - не мешать! Петр сам по себе - сюжет, и он не нуждается в атрибутах, объясняющих его дела потомству. Не надейтесь, дружище, что я окружу памятник решеткой, ибо не желаю видеть героя сидящим будто хищник в клетке. А если надо будет защитить монумент от врагов или сумасшедших, то я надеюсь, что в Петербурге всегда найдутся бравые часовые с ружьями...
      Контракт был обговорен за четверть часа. За стеною плакала несчастная женщина, без которой Фальконе был бы совсем одинок.
      - Пусть хоть ничтожная слава, но она была у меня в Париже. Сейчас я похож на Курция, кидающегося в пропасть... В русской столице я обрету одно из двух - позор или бессмертие!
      С этими словами Фальконе подписал контракт.
      На улице Дидро спросил князя Голицына:
      - Вы убедились, какой это сложный человек?
      - Я этого не заметил. Самый обыкновенный гений...
      В конце 1766 года Фальконе с Колло прибыли в Петербург; мастер ожидал встретить здесь нечто вроде дымного кочевья варваров, а перед ним возник красивейший город Европы. Было уже холодно, падал снег, тонкие сиреневые дымы струились в небе. Передавая императрице корреспонденцию из Европы, скульптор сказал, что желал бы, по поручению Дени Дидро, говорить с нею наедине:
      - Мое известие будет касаться лично вас...
     
     
      8. РАЗРУШЕНИЕ МИРА
     
      Павлу было уже двенадцать лет, ум ребенка проснулся, глаза смотрели на мать чересчур серьезно. В долгие зимние вечера, наслушавшись разговоров об отце, которого братья Панины сознательно окружали ореолом рыцарского мученичества, Павел подолгу стоял у окон... Что мерещилось ему там, в снежных буревых вихрях? Может быть, мстительная тень Петра III в белом плаще прусского офицера, подобная той, что в мрачных галереях Эльсинора являлась и принцу Гамлету? Никита Иванович уделял великому князю внимание лишь во время обеда, да и то в веселой компании, где мужчины наперебой обсуждали придворных женщин, рассказывали пикантные анекдоты, от которых мальчик катался по коврам, а однажды был застигнут над листанием Энциклопедии, в которой он силился найти объяснение слову "любовь"...
      Недавно возникла сцена между сыном и матерью. Павел отказался ужинать в ее кругу, где преобладали громкие голоса Орловых; Екатерина прикрикнула, что лишит его прав на престол.
      - И не надо мне его! - ответил сын. - Я уеду в Голштинию, где меня все любят и где я стану герцогом... как и мой отец!
      Когда утром Панин пришел с докладом, она сказала ему:
      - Вот как вы замечательно воспитали мне сына...
      Панин отделался поклоном. Екатерина, отойдя к зеркалу, исправила злое выражение лица на доброе. Потом спросила: правда ли, что в театре Варшавы спектакля не начинают, пока в ложе не появится князь Репнин?
      - К сожалению, так, - ответил Панин.
      - Значит, тетива натянута... Аристократ кичливый, его поведение недопустимо, оно может оказаться губительным и для нашей гибкой политики на Босфоре...
      Панин затих в кресле, давая ей выговориться.
      - Что-то у нас не так, - переживала императрица. - Мы же не ковырялись еще в голове Фридриха и не знаем, какой там суп варится. Кажется, князь Репнин уже допустил ошибку в делах варшавских, и я теперь боюсь, как бы она не стала непоправимой...
      Панин тяжко вздыхал. Екатерина думала: так ли уж надобен "Северный аккорд" с опорою на страны лютеранские?
      - Ближе всех нам Пруссия, да и той веры мало. Я подписала договор с Англией, но только торговый. Возникни война с турками - и мы останемся в изоляции, а значит, весь "Аккорд" летит к чертям, не имея никакого практического смысла... Сознайся, Никита Иваныч: кто надоумил тебя на создание этой комбинации?
      Панин, сильно покраснев, напрягся в кресле:
      - Государыня! Не ломайте с трудом созданное.
      - Сломать можно, что сделано, а коли не сделано, так и ломать нечего. "Аккорд" реальной силы иметь не может, и вот тебе подтверждение: случись беда на юге, на севере Швеция подымется - тогда как? Два фронта - не один фронт. Дурные предчувствия у меня, Румянцев пишет, что Украина давно неспокойна... Разве могу я догадаться, откуда грянут первые выстрелы?
      Иногда ей бывало очень неуютно на русском престоле. Все пути-дороги в Германию отрезаны, порою она даже задумывалась: правильно ли отказала в чувствах Понятовскому? На худой конец, могла бы стать королевой Польши... Она заговорила снова:
      - Я вот о чем спрошу, Никита Иваныч: прилично ли великой державе Российской крохоборствовать в Германии, имея под эгидой своей Голштинию, которая нам славы никакой не прибавит?
      - Но это же наследственное владение вашего сына! Король английский Георг не брезгует, владея Англией, иметь Ганноверское княжество на материке... Одумайтесь, ваше величество!
      Екатерина указала отдать Голштинию Дании:
      - За это пусть Дания подарит нам десять кораблей...
      Этим широким жестом она лишила сына последних связей с Германией, из суверена Голштинии она превращала Павла в своего верноподданного, который целиком зависел от ее самодержавной власти. Панин это понял. В приемной он повидал Чичерина.
      - Ну, как она сей день? - спросил полицмейстер.
      - Злая... По причине отказа Руссо поселиться в Гатчине. Ему, видишь ли, климат наш не по нраву. Мне он тоже не нравится, но я смирился-живу... Мы, русские, не от климата помираем!
      В окна дворца сыпануло крепким морозным снегом.
      Страшная метель бушевала и над Потсдамом...
      - Как все мертво, безжизненно и призрачно! Сан-Суси даже не узнать - это, скорее, кладбище, заметенное сугробами.
      Трепетно дымили свечи в шандалах, освещая глубину королевской библиотеки. Король спросил Финка фон Финкенштейна:
      - Вы ничего не слышали о русских домнах на Урале? Англичане уже послали туда шпионов, но они безвестно пропали в лесах.
      Друг детства короля Финк был теперь его министром.
      - Обращаю ваше внимание: Екатерина своего посла Репнина купает в золоте, а наш варшавский посол Бенуа хуже нищего и лишь по великим праздникам ездит за один грош на дохлых клячах.
      - Пусть так останется, - сказал король. - И пусть другие кидают в польский котел все больше мешков с золотом, а мы, Финк, отделались орденом Черного Орла...
      На столе лежало письмо Екатерины, украшенное оттиском ее личной печати: розовый куст, вдали виден улей с девизом: полезное, Фридрих заговорил о Понятовском: ученый мир потерял в нем мужа просвещенного, но зато Польша обрела посредственного короля. Финк сказал, что русские, кажется, зовут Радзивилла из эмиграции, чтобы он оказал сопротивление антирусским конфедерациям. Фридрих задул свечи. В потемках проступил узкий, как бойница крепости, софит высокого окна, заметенного снегом.
      - Слушайте меня внимательно, Финк: мой союз с Екатериною - тактическая передышка, а Никита Панин отъявленный фантазер: его "Северный аккорд" - наивная утопия. Наш альянс - вынужденная мера как для России, так и для меня. Но в дальнейшем весь ход прусской истории следует перестроить фронтом к югу.
      - Уж не собираетесь ли вы?..
      - Собираюсь! Правда, пока жива Мария-Терезия, союз с Веною для меня нереален. Эта старая воровка еще продолжает рыдать от моих колотушек. Я бил Австрию и могу бить дальше! Зато вот ее сын - Иосиф... Впрочем, - сказал король, - не будем его идеализировать. Он такой же ворюга, как и его матушка, только желающий казаться философом. Времена переменчивы, Финк: раньше королям доставало умения много жрать, пить и охотиться - теперь они, явно вырождаясь, склонны пофилософствовать. И яркий пример тому - Наказ русской императрицы!
      - У вас какие-либо претензии к полякам?
      - Только не сейчас! Потом мы станем обдирать Польшу, как кочан гнилой капусты: лист за листом, город за городом - до тех пор, пока от нее не останется голая кочерыжка. Но будьте уверены, Финк: мы и кочерыжку сгрызем с аппетитом...


К титульной странице
Вперед
Назад