Глава третья
      ЭТО БЫЛА КАТЯ
     
     
      Как рассказать о первых минутах нашей встречи, о беспамятстве, с которым я вглядывался в ее лицо, целовал и снова вглядывался, начинал спрашивать и перебивал себя, потому что все, о чем я спрашивал, было давно, тысячу лет назад, и как бы ни было страшно то, что она мучилась и умирала от голода в Ленинграде и перестала надеяться, что увидит меня, но все это прошло, миновало, и вот она стоит передо мной, и я могу обнять ее, - господи, этому невозможно поверить!
      Она была бледна и очень похудела, что-то новое появилось в лице, потерявшем прежнюю строгость.
      - Катька, да ты постриглась!
      - Давно, еще в Ярославле, когда болела.
      Она не только постриглась, она стала другая, но сейчас я не хотел думать об этом, - все летело, летело куда-то - и мы, и эта комната, совершенно такая же, как две соседние, с разбросанными вещами, с открытым Катиным чемоданом, из которого она что-то доставала, когда я постучал, с доктором, который, оказывается, все время был здесь же, стоял в углу, вытирая платком бороду, а потом стал уходить на цыпочках, но я его не пустил. Но главное, самое главное - все время я забывал о нем! - Катя в Полярном! Как это вышло, что Катя оказалась в Полярном?
      - Господи, да я писала тебе каждый день! Мы на час разошлись в Москве. Когда ты заходил к Вале Жукову, я стояла на Арбате в очереди за хлебом.
      - Не может быть!
      - Ты оставил ему письмо, я сразу побежала искать тебя - но куда? Кто же мог думать, что ты пойдешь к Ромашову!
      - Откуда ты знаешь, что я пошел к Ромашову?
      - Я все знаю, все! Милый мой, дорогой!
      Она целовала меня.
      - Я тебе все расскажу.
      И она рассказала, что Вышимирский, перепуганный насмерть, разыскал Ивана Павлыча и объявил ему, что я арестовал Ромашова.
      - Но кто этот контр-адмирал Р.? Я писала ему для тебя, потом лично ему - никакого ответа! Ты не знал, что едешь сюда? Почему я должна была писать ему для тебя?
      - Потому что у меня не было своего адреса... Из Москвы я поехал искать тебя.
      - Куда?
      - В Ярославль. Я был в Ярославле. Я уже собрался в Новосибирск, когда получил назначение.
      - Почему ты не написал Кораблеву, когда приехал сюда?
      - Не знаю. Боже мой, неужели это ты? Ты - Катя?
      Мы ходили обнявшись, натыкаясь на вещи, и снова все спрашивали - почему, почему, и этих "почему" было так же много, как много было причин, которые разлучили нас под Ленинградом, провели по соседним улицам в Москве, а теперь столкнули в Полярном, куда я только что приехал впервые и где еще полчаса назад невозможно было вообразить мою Катю!
      О том, что я нашел экспедицию, она узнала из телеграммы ТАСС, появившейся в центральных газетах. Она снеслась с доктором, и он помог ей получить пропуск в Полярное. Но они не знали, куда мне писать, - да если бы это и было известно, едва ли дошли бы до стоянки экспедиции капитана Татаринова их телеграммы и письма!
      Доктор куда-то исчез, потом вернулся с горячим чайником и не то что остановил эту скорость, с которой все летело куда-то вперед, а хоть посадил нас рядом на диван и стал угощать какими-то железными сухарями. Потом он притащил бидон со сгущенным молоком и поставил его на стол, извинившись за посуду.
      Потом ушел. Я больше не задерживал его, и мы остались одни в этом холодном доме, с кухней, которая была завалена банками от консервов и грязной посудой, с передней, в которой не таял снег. Почему мы оказались в этом доме, из окон которого видны сопки и видно, как тяжелая вода важно ходит между обрывистыми снежными берегами? Но это было еще одно "почему", на которое я не старался найти ответа.
      Уходя, доктор сунул мне какую-то электрическую штуку, я сразу забыл о ней и вспомнил, когда, засмеявшись чему-то, заметил, что у меня, как у лошади на морозе, изо рта валит густой, медленно тающий пар. Эта штука была камином, очевидно местной конструкции, но очень хорошим, судя по тому, как он бодро, хрипло гудел до утра. Очень скоро в комнате стало тепло. Катя хотела прибрать ее, но я не дал. Я смотрел на нее. Я крепко держал ее за руки, точно она могла так же внезапно исчезнуть, как появилась...
      Еще идя к доктору, я заметил, что погода стала меняться, а теперь, когда вышел из дому, потому что было уже без четверти десять, прежний холодный, звенящий ветер упал, воздух стал непрозрачный, и мягкий снег повалил тяжело и быстро - верные признаки приближения пурги.
      К моему изумлению, в штабе уже знали о том, что приехала Катя. Знал и командующий - почему бы иначе он встретил меня улыбаясь? Очень кратко я доложил ему, как был потоплен рейдер, и он не стал расспрашивать, только сказал, что вечером мне предстоит рассказать об этом на военном совете. Экспедиция "Св. Марии" - вот что интересовало его!
      Я начал сдержанно, неловко - хотя самая странность того, что экспедиция была найдена во время выполнения боевого задания, вовсе не показалась бы странностью тому, кто знал мою жизнь. Каким же образом в двух словах передать эту мысль командующему флотом? Но он слушал с таким вниманием, с таким искренним, молодым интересом, что, в конце концов, я махнул рукой на эти "два слова", - начал рассказывать попросту, - и вдруг получилось именно так, как все это действительно было.
      Мы расстались наконец, и то лишь потому, что адмирал вспомнил о Кате...
      Не знаю, сколько времени я провел у него, должно быть час или немного больше, а между тем, выйдя, я не нашел Полярного, которое скрылось в кружении летящего, слепящего, свистящего снега.
      Хорошо, что я был в бурках, - и то пришлось выше колен поднять отвороты. Какие там линии - и в помине не было линий! Лишь фантастическое воображение могло представить, что где-то за этими черными тучами сталкивающегося снега стоят дома и в одном из них, на пятой линии, семь, Катя кладет твердые, как железо, галеты на камин, чтобы отогреть их, по моему совету. Конечно, я добрался до этого дома. Самым трудным оказалось узнать его - за полчаса он стал похож на сказочную избушку, скосившуюся набок и заваленную снегом по окна. Как бог пурги, ввалился я в переднюю, и Кате пришлось обметать меня веником, начиная с плеч, на которых выросли и примерзли высокие ледяные нашлепки.
      ...Уже все, кажется, было переговорено, уже дважды мы наткнулись на прощальные письма капитана, - я привез их в Полярное, хотел показать доктору; другие материалы экспедиции остались в полку. Но мы обошли эти письма и все, что было связано с ними, точно почувствовав, что в счастье нашей встречи об этом еще нельзя говорить.
      Уже Катя рассказала, какой стал Петенька, - смуглый и чуть-чуть косит, одно лицо с покойной сестрой. Уже мы посоветовались, что делать с бабушкой, которая поссорилась с директором Перышкиным и сняла в колхозе "отдельную квартиру". Уже я узнал, что большой Петя был снова ранен и награжден и вернулся на фронт - в Москве Катя случайно познакомилась с командиром его батальона, Героем Советского Союза, и тот сказал, что Петя "плевал на эту смерть" - слова, поразившие Катю. И о Варе Трофимовой я узнал, что если все будет, как думает Катя, "для них обоих это счастье и счастье". Уже изменилось что-то в комнате - иначе, удобнее расположились вещи, точно были благодарны Кате за то, что в мужской, холодной комнате доктора стало тепло. Уже прошло пять или шесть часов с тех пор, как произошла эта чудная, бесконечно важная для меня перемена, - весь мир нашей семейной жизни, покинувший нас так надолго, на полтора страшных года, вернулся наконец, - а я все еще не мог привыкнуть к мысли, что Катя со мною.
      - Знаешь, о чем я думал чаще всего? Что я мало любил тебя и забывал о том, как тебе трудно со мною.
      - А я думала, как тебе было трудно со мною. Когда ты уезжал и я волновалась за тебя, со всеми тревогами, заботами, страхом, это было все-таки счастье.
      Мы говорили, и она еще продолжала что-то устраивать, как всегда в гостиницах, даже в поездах, везде, где мы бывали вдвоем. Это была привычка женщины, постоянно переезжающей с мужем с места на место, - и с какою жалостью, нежностью, раскаянием я почувствовал Катю в этой печальной привычке!
      Потом пришел сосед, тот самый моряк, который сказал, что я неспособен разобраться в обстановке полярной ночи, - толстый, низенький, красный человек и великолепный едок - в этом мы убедились немного позднее.
      Он зашел познакомиться и с первого слова объявил, что он - коллега Ивана Ивановича, приехавший в Полярное, чтобы испытать на подводных лодках какие-то спасательные приборы. Вечером он собирался в Мурманск, но проклятая пурга спутала все расчеты.
      - Не дают "добро", - сказал он со вздохом, - так что больше ничего не остается, как закусить и выпить:
      У Ивана Ивановича были вино и консервы, но он сказал, что это не то, и принес свои вино и консервы. Пыхтя, он открыл консервы и, зачем-то засучив рукава, стал подогревать их на камине. Мы с Катей что-то ели весь день, и он, не очень огорчившись нашим отказом, сам быстро, аппетитно все съел и выпил. Он уже знал от доктора, что мы потеряли и нашли друг друга, и поздравил нас, а потом объявил, что знает тысячи подобных историй.
      - И это еще удачно, что ни вы, ни мадам не жалеете о холостой жизни, - поучительно сказал он. - Да-с, бывает и так!
      Не помню, о чем еще мы болтали, только помню, что оттого, что, кроме нас, был кто-то чужой, еще острее чувствовалось счастье.
      Потом он ушел и весь вечер звонил в порт - не дают ли "добро"? Но какое уж там "добро", когда пурга еще только что пошла бродить-гулять над Баренцевым морем! Даже в доме окна начинали внезапно дрожать, точно кто-то тряс их снаружи, стучась то робко, то смело.
      Мы были одни. Я не мог насмотреться на Катю. Боже мой, как я стосковался по ней! Я все забыл! Я забыл, например, как она убирает волосы на ночь - заплетает косички. Теперь волосы отрасли еще мало, и косички вышли коротенькие, смешные. Но все-таки она заплела их, открыв маленькие, красивые уши, которые я тоже забыл.
      Опять мы говорили, теперь шепотом, и совсем о другом - после того, как долго молчали. Это другое было Ромашов.
      Не помню, где я читал о палимпсестах, то есть старинных пергаментах, с которых позднейшие писцы стирали текст и писали счета и расписки, но через много лет ученые открывали первоначальный текст, иногда принадлежавший перу гениальных поэтов.
      Это было похоже на палимпсест, когда Катя рассказала мне, что, по словам Ромашова, произошло в осиновой роще, а затем я, как резинкой, стер эту ложь и под ней проступила правда. Я понял и объяснил ей тот сложный, подлый ход в его подлой игре, который он сделал дважды - сперва для того, чтобы показать Кате, что он спас меня, а потом - чтобы доказать мне, что он спас Катю.
      Слово в слово я передал ей наш последний разговор на Собачьей Площадке, и Катя была поражена признанием Ромашова - признанием, объяснившим мои неудачи и раскрывшим загадки, которые всегда тяготили ее.
      - И ты все записал?
      - Да. Изложил, как в протоколе, и заставил его подписаться.
      Я повторял его рассказ о том, как всю жизнь он следил за мной, мучаясь от зависти, со школьных лет тяготившей его пустую, беспокойную душу. Но о великолепном Катином портрете над его столом я ничего не сказал. Я не сказал, потому что эта любовь была оскорбительна для нее.
      Она слушала меня, и у нее было мрачное лицо, а глаза горели, горели... Она взяла мою руку и крепко прижала к груди. Она была бледна от волнения. Она ненавидела Ромашова вдвое и втрое, может быть, за то, о чем я не хотел говорить. А для меня он был далек и ничтожен, и мне было весело думать, что я победил его...
      Все еще спрашивал толстый доктор, дают ли "добро", и по-прежнему не давали "добро", потому что по-прежнему не унималась, рвалась, рассыпалась снежным зарядом пурга. И к нам заглянула она на Рыбачий и к немцам, гоня волну на их суда, спрятавшиеся в норвежских фиордах. Не дают "добро", закрыт порт, шторм девять баллов.
      Спит жена, положив под щеку ладонь, красивая и умная, которая, не знаю за что, навсегда полюбила меня. Она спит, и можно долго смотреть на нее и думать, что мы одни и что хотя скоро кончится эта недолгая счастливая ночь, а все-таки мы отняли ее у этой дикой пурги, которая ходит-гуляет над миром.
      Мне нужно было вставать в шестом часу, я упросил Катю, чтобы она позволила мне не будить ее, и мы даже простились накануне. Но, когда я открыл глаза, она уже мыла посуду, в халатике, и прислоняла мокрые тарелки к камину. Она знала, где я служу, но мы не говорили об этом. Только когда я заторопился и встал, оставив недопитый стакан, она спросила, как бывало прежде, беру ли я с собой парашют. Я сказал, что беру.
      Мы вышли с толстым доктором. Пурга улеглась, и весь город был в длинных, протянувшихся вдоль дорог, круто срезанных снежных дюнах.
     
     
     
      Глава четвертая
      ПРОЩАЛЬНЫЕ ПИСЬМА
     
     
      Уходя, я отдал Кате прощальные письма капитана. Когда-то в Энске, в Соборном саду, я так же оставил ее одну за чтением письма, которое мы с тетей Дашей нашли в сумке утонувшего почтальона. Я стоял тогда под башней старца Мартына, и мне становилось холодно, когда мысленно вместе с Катей я читал строчку за строчкой.
      Теперь я мог увидеть ее лишь через несколько дней. Но все равно, мы снова читали вместе, я знал, что Катя чувствует мое дыхание за своими плечами. Вот эти письма.
     
      1
      Санкт-Петербург. Главное Гидрографическое управление. Капитану первого ранта П.С.Соколову.
      Дорогой мой Петр Сергеевич!
      Надеюсь, что это письмо дойдет до вас. Я пишу его в ту минуту, когда наше путешествие подходит к концу, и, к сожалению, заканчиваю его в одиночестве. Не думаю, чтоб кто-нибудь на свете мог справиться с тем, что пришлось перенести нам. Все мои товарищи погибли один за другим, а разведывательная партия, которую я послал в Гальчиху, не вернулась.
      Я оставляю Машу и вашу крестницу в тяжелом положении. Если бы я знал, что они обеспечены, то не очень терзался бы, покидая сей мир, потому что чувствую, что нашей родине не приходится нас стыдиться. У нас была большая неудача, но мы исправили ее, вернувшись к открытой нами земле и изучив ее, сколько в наших силах.
      Мои последние мысли - о жене и ребенке. Очень хочется, чтобы у дочки была удача в жизни. Помогите им, как вы помогали мне. Умирая, я с глубокой благодарностью думаю о вас и о моих лучших годах молодости, когда я работал под вашим руководством.
      Обнимаю вас. Иван Татаринов.
     
      2
      Его Превосходительству Начальнику Главного
      Гидрографического управления
      Начальника экспедиции на судне "Св. Мария"
      И.Л.Татаринова
     
      Рапорт
     
      Настоящим имею честь довести до сведения Главного Гидрографического управления нижеследующее:
      1915 года, марта месяца 16 дня, в широте, обсервированной 79ё08'30", и в долготе от Гринвича 89ё55'00", с борта дрейфующего судна "Св. Мария" при хорошей видимости и ясном небе была замечена на восток от судна неизвестная обширная земля с высокими горами и ледниками. На нахождение земли в этом районе и раньше указывали некоторые признаки: так, еще в августе 1912 года мы видели большие стаи гусей, летевших с севера курсом норд-норд-ост - зюйд-зюйд-вест. В начале апреля 1913 года мы видели на норд-остовом горизонте резкую серебристую полоску и над нею очень странные по форме облака, похожие на туман, окутавший далекие горы.
      Открытие земли, тянущейся в меридиональном направлении, дало нам надежду покинуть судно при первом благоприятном случае, чтобы, выйдя на сушу, следовать вдоль ее берегов по направлению Таймырского полуострова и дальше, до первых сибирских поселений в устьях реки Хатанги или Енисея, смотря по обстоятельствам. В это время направление нашего дрейфа не оставляло сомнений. Судно двигалось вместе со льдом генеральным курсом норд 7ё к весту. Даже в случае изменения этого курса на более западный, то есть параллельно движению нансеновского "Фрама", мы не могли выйти изо льдов раньше осени 1916 года, а провизии имели только до лета 1915 года.
      После многочисленных затруднений, не имеющих отношения к существу настоящего рапорта, нам удалось 23 мая 1915 года выйти на берег вновь открытой земли в широте 81ё09' и долготе 58ё36'. Это был покрытый льдом остров, обозначенный на приложенной к сему рапорту карте под литерой А. Только через пять дней нам удалось достичь второго, огромного острова, одного из трех или четырех, составляющих новооткрытую землю. Определенный мною астрономический пункт на выдающемся мысе этого острова, обозначенного литерой Г, дал координаты 80ё26'30" и 92ё08'00".
      Двигаясь к югу вдоль берегов этой неизвестной земли, я исследовал ее берега между 81-й и 79-й нордовыми параллелями. В северной части берег представляет собой довольно низменную землю, частично покрытую обширным ледником. Дальше к югу он становится более высоким и свободен ото льда. Здесь мы нашли плавник. В широте 80ё обнаружен широкий пролив или залив, идущий от пункта под литерой С в OSO направлении.
      Начиная от пункта под литерой Ф, берег круто поворачивает в зюйд-зюйд-вестовом направлении. Я намеревался исследовать южный берег вновь открытой земли, но в это время было уже решено двигаться вдоль берега Харитона Лаптева по направлению к Енисею.
      Доводя до сведения Управления о сделанных мною открытиях, считаю необходимым отметить, что определения долгот считаю не вполне надежными, так как судовые хронометры, несмотря на тщательный уход, не имели поправки времени в течение более двух лет.
      Иван Татаринов.
     
      При сем: 1. Заверенная копия вахтенного журнала судна "Св. Мария".
      2. Копия хронометрического журнала.
      3. Холщовая тетрадь с вычислениями и данными съемки.
      4. Карта заснятой местности.
      18 июня 1915 года.
      Лагерь на острове 4 в Русском Архипелаге.
     
      3
      Дорогая Маша!
      Боюсь, что с нами кончено, и у меня нет надежды даже на то, что ты когда-нибудь прочтешь эти строки. Мы больше не можем идти, мерзнем на ходу, на привалах, даже за едой никак не согреться. Ноги очень плохи особенно правая, и я даже не знаю, как и когда я ее отморозил. По привычке, я пишу еще "мы", хотя вот уже три дня, как бедный Колпаков умер. И я не могу даже похоронить его - пурга! Четыре дня пурги - оказалось, что для нас это слишком много.
      Скоро моя очередь, но я совершенно не боюсь смерти, очевидно потому, что сделал больше, чем в моих силах, чтобы остаться жить.
      Я очень виноват перед тобой, и эта мысль - самая тяжелая, хотя и другие не многим легче.
      Сколько беспокойства, сколько горя перенесла ты за эти годы - и вот еще одно, самое большое. Но не считай себя связанной на всю жизнь и, если встретишь человека, с которым будешь счастлива, помни, что я этого желаю. Так скажи и Нине Капитоновне. Обнимаю ее и прошу помочь тебе, сколько в ее силах, особенно насчет Кати.
      У нас было очень тяжелое путешествие, но мы хорошо держались и, вероятно, справились бы с нашей задачей, если бы не задержались со снаряжением и если бы, то снаряжение не было таким плохим.
      Дорогая моя Машенька, как-то вы будете жить без меня! И Катя, Катя! Я знаю, кто мог бы помочь вам, но в эти последние часы моей жизни не хочу называть его. Не судьба была мне открыто высказать ему все, что за эти годы накипело на сердце. В нем воплотилась для меня та сила, которая всегда связывала меня по рукам и ногам, и горько мне думать о всех делах, которые я мог бы совершить, если бы мне не то что помогли, а хотя бы не мешали. Что делать? Одно утешение - что моими трудами открыты и присоединены к России новые обширные земли. Трудно мне оторваться от этого письма, от последнего разговора с тобой, дорогая Маша. Береги дочку да смотри, чтобы она не ленилась. Это - моя черта, я всегда был ленив и слишком доверчив.
      Катя, доченька моя! Узнаешь ли ты когда-нибудь, как много я думал о тебе и как мне хотелось еще хоть разок взглянуть на тебя перед смертью!
      Но хватит. Руки зябнут, а мне еще писать и писать. Обнимаю вас. Ваш навеки.
     
     
     
      Глава пятая
      ПОСЛЕДНЯЯ СТРАНИЦА
     
     
      Мне не хотелось, чтобы Катя оставалась в комнате доктора, тем более, что это была комната даже и не доктора, а одного погибшего командира. Вещи и мебель принадлежали ему. Вдруг остановившаяся жизнь была видна во всем - в робких, неоконченных акварелях, изображавших виды Полярного и симметрически висевших на стенах, в аккуратной стопочке специальных книг, в фотографиях, которых здесь было очень много - все девушка с длинными косами, в украинском костюме, и она же постарше, с голым толстым младенцем на руках.
      Разные, совершенно ненужные мысли сами собой рождаются в подобных комнатах, и женщине, у которой муж служит в авиации, не всегда легко прогнать подобные мысли. Но Катя решила остаться.
      - Что ж такого! - сказала она. - Это самая обыкновенная вещь.
      Я не настаивал, тем более, что мог приезжать в Полярное сравнительно редко, и мне было приятно знать, что Катя живет подле доктора Ивана Ивановича и видит его каждый день. Сразу же она стала работать - сперва в госпитале медицинской сестрой, а потом в Старом Полярном, где у доктора был амбулаторный прием. Когда через две недели я опять приехал, она была уже полна интересами своей новой жизни. Удивительно быстро вошла она в эту жизнь.
      Из этих мест уходили суда, чтобы на дальних и ближних морских дорогах встречать союзные и топить германские конвои, и все, что происходило в городке, так или иначе было связано с этой борьбой. Любимых командиров знали по именам. Впрочем, многих из них давно уже знает по именам весь Советский Союз.
      Необычайная близость тыла и фронта, поразившая меня в Н., здесь была еще заметнее, потому что сама жизнь в Полярном была гораздо сложнее и богаче. Не "случалась" эта жизнь, а шла - по всему было видно, что люди, от командующего до любого краснофлотца, прочно расположились среди этих диких скал и будут воевать до победы. Именно потому, что это было ровное напряжение, оно и проникало так глубоко в любую мелочь повседневного существования.
      Вспоминая зиму 1942 - 1943 года в Полярном, я вижу, что это была едва ли не самая счастливая семейная зима в нашей жизни. Это может показаться странным, если представить себе, что почти через день я летал на бомбежку германских судов. Но одно было летать, не зная, что с Катей, и совершенно другое - зная, что она в Полярном, жива и здорова и что на днях я увижу ее разливающей чай за столом. Зеленый шелковый абажур, к которому были приколоты чертики, искусно вырезанные Иваном Ивановичем из плотной бумаги, висел над этим столом, и все, что радовало нас с Катей в ту памятную зиму, рисуется мне в светлом кругу, очерченном границами зеленого абажура, а все, что заботило и огорчало, прячется в далеких, темных углах.
      Я помню наши вечера, когда после долгих, напрасных попыток связаться с доктором я ловил первый попавшийся катер, являлся в Полярное, и друзья, как бы ни было поздно, собирались в этом светлом кругу. Что ночь, и днем - ночь!
      Толстый доктор-едок выползал из своей комнаты в огромной шубе-кухлянке и занимал за столом если не наиболее видное, то, во всяком случае, наиболее шумное место. Самый его вид нетерпеливого ожидания чего-то хорошего или хотя бы веселого, казалось, производил шум. Даже когда он молчал, слышно было, как он пыхтит, жует или просто громко дышит.
      За ним - если считать по шуму - очевидно, следовал я. В самом деле, никогда я еще так много не говорил, не пил, не смеялся! Как будто чувство, которое овладело мною, когда я увидел Катю, так и осталось в душе - все летело, летело куда-то... Куда? Кто знает! Я верил, что к счастью. Что касается доктора Ивана Иваныча, который чувствовал себя совсем больным после гибели сына, то и он оживал на наших вечерах и все чаще цитировал - главным образом по поводу международных проблем - своего любимого автора Козьму Пруткова.
      Наконец на последнее место - если считать по шуму - нужно поставить моего штурмана, который вообще не говорил ни слова, а только задумчиво сдвигал брови и, вынув трубку изо рта, выпускал шары дыма. Я любил его - кажется, я уже упоминал об этом - за то, что он был превосходным штурманом и любил меня - черта, которая всегда нравилась мне в людях.
      А Катя хозяйничала. Как у нее получалось, что это наш дом, что мы принимаем гостей и от души стараемся, чтобы они были сыты и пьяны, не знаю. Но получалось.
      Конечно, не было бы этих вечеров, этого счастья встреч с Катей, когда на утро она провожала меня и робкое, молодое солнце, похожее на детский воздушный шар, солнце начала полярного дня, как будто нарочно для нас поднималось над линией сопок... не было бы этого душевного подъема или он был бы совершенно другим, если бы радио каждую ночь не приносило известий о наших победах. Это был общий подъем, который с одинаково нарастающей силой чувствовался не только здесь, на Севере, где был крайний правый фланг войны и где на диком, срывающемся в воду утесе стоял последний солдат сухопутного фронта, но и на любом участке этого фронта.
      Уже отгремели последние выстрелы в Сталинграде, черные от копоти бойцы вылезли из водосточных люков и, щурясь от света, от снега, смотрели на испепеленный отвоеванный город, - среди гранитных сопок Полярного гулко отозвалось эхо этой великой победы. Кажется, мы сделали все возможное, чтобы оно покатилось и дальше - вдоль берегов Норвегии, туда, где осторожно крадутся от чужой страны к чужой стране немецкие караваны, туда, где они выгружают чужое оружие и берут на борт чужую руду и везут, везут ее в настороженной, полной загадочных шумов ночи Баренцева моря...
      Все свободное время мы - доктор, Катя и я - тратили на изучение и подбор материалов экспедиции "Св. Марии".
      Не знаю, что было сложнее - проявить фотопленку или прочитать документы экспедиции. Как известно, снимок с годами слабеет или покрывается вуалью - недаром на футлярах всегда указывается срок, после которого фабрика не ручается за отчетливость изображения. Этот срок для пленки "Св. Марии" кончился в феврале 1914 года. Кроме того, металлические футляры были полны воды, пленки промокли насквозь и, очевидно, годами находились в таком состоянии. Лучшие фотографы Северного флота объявили, что это "безнадежная затея" и что если бы даже они (фотографы) были божественного происхождения, то и в этом случае им не удалось бы проявить эту пленку. Я убедил их. В результате из ста двенадцати снимков, просушенных с бесконечными предосторожностями, около пятидесяти были признаны "достойными дальнейшей работы". После многократного копирования удалось получить двадцать два совершенно отчетливых снимка.
      В свое время я прочитал дневники штурмана Климова, исписанные мелким, неразборчивым, небрежным почерком, залитые тюленьим жиром. Но все же это были отдельные странички в двух переплетенных тетрадках. Документы же Татаринова, кроме прощальных писем, сохранившихся лучше других бумаг, были найдены в виде плотно слежавшейся бумажной массы, и превратить ее в хронометрический или вахтенный журнал, в карты и данные съемки своими силами я, конечно, не мог. Это также было сделано в специальной лаборатории, под руководством опытного человека. В этой книге не найдется места для подробного рассказа о том, что было прочтено в холщовой тетради, о которой капитан Татаринов упоминает, перечисляя приложения. Скажу только, что он успел сделать выводы из своих наблюдений и что формулы, предложенные им, позволяют вычислить скорость и направление движения льдов в любом районе Северного Ледовитого океана. Это кажется почти невероятным, если вспомнить, что сравнительно короткий дрейф "Св. Марии" проходил по местам, которые, казалось бы, не дают данных для таких широких итогов. Но для гениального прозрения иногда нужны немногие факты.


К титульной странице
Вперед
Назад