- Вы так уверены?
      - Да. Не может быть иначе. Что же предлагает Григорьев? Ледокольный пароход "Пахтусов" направляется к Северной Земле для научных работ. Это гидрографическая экспедиция, верно?
      - Да.
      - Отлично. Дорогой он устраивает в нескольких местах базы для двух-трех поисковых партий. Григорьев считает, что нужны только две партии, по три человека в каждой. Мне кажется, что нужны три или моторный бот вместо третьей. Они пойдут мористой стороной прибрежных островов, а "Пахтусов" тем временем будет работать где-нибудь поблизости, так что от него можно будет почти не отрываться.
      Я остановилась, потому что начальник Главсевморпути засмеялся и встал. Он обошел стол и сел рядом со мною.
      - Да вы настоящая дочка капитана Татаринова, - весело сказал он. - Географ?
      - Геолог.
      - На котором курсе?
      Я отвечала, что давно уже окончила университет и уже два года, как работаю в Башкирском геологическом управлении.
      - У вас есть сестры, братья?
      - Нет, я одна.
      - А мать?
      - Умерла.
      Он деликатно помолчал некоторое время, потом вернулся к Саниному проекту.
      - Конечно, все это далеко не так просто, - задумчиво сказал он. - Но не невозможно... Моторный бот тут, конечно, ни при чем. А вот Григорьева, очевидно, придется вызвать. Где он?
      - В Заполярье.
      У меня сердце стало биться и биться, и зачем-то я еще раз сказала:
      - В Заполярье.
      Он лукаво посмотрел на меня.
      - Вот возьмем и вызовем, - с детским удовольствием повторил он, и я поняла, что Ч. рассказал ему обо мне и Сане. - Как вы полагаете, ведь он же нам тут необходим для решения этого вопроса?
      - Мне кажется, да, - сказала я смело.
      - Ну вот. Я был очень рад, - серьезно сказал он, вставая, - познакомиться с вами. Состоится ли экспедиция или нет, но это превосходно, что вы пришли ко мне и так энергично, горячо говорили.
     
     
     
      Глава шестая
      У БАБУШКИ
     
     
      Я уже писала о том, что бабушка приходила ко мне каждый вечер. Она приходила надутая, важная и гордо разговаривала с Кириной мамой. Ей не нравилось, что я "живу у чужих людей", а дома - "чудная комната", и она боялась какой-то Доры Абрамовны, которая уже два раза "забегала и нюхала".
      - Уже и старость моя стала, - однажды сказала она мне со слезами, - а в таком одиночестве я еще не жила.
      Но вот однажды бабушка не пришла, а наутро позвонила и сказала, что у нее что-то стало с сердцем. Она рассердилась, когда я спросила, дома ли Николай Антонович.
      - Глупый вопрос, - сказала она строго. - А где же ему быть? Как ты, что ли? Хатки считать?
      Потом она сказала, что он ушел, и я живо собралась и поехала к ней.
      Она лежала на диване, покрывшись своею старенькой зеленой шубкой. Лавровишневые капли стояли на столике подле дивана - единственное лекарство, которое она признавала, и она только махнула рукой, когда я спросила о ее здоровье.
      - Чуть что, поклоны бьет, - сказала она сердито. - Сейчас видно, что в монашках жила. Религиозная. А я ее спрашиваю: "Тогда зачем служить?" И прогнала.
      Она прогнала домработницу, и это было очень плохо, потому что домработница была, хотя религиозная, но хорошая, и прежде бабушке даже нравилось, что она когда-то жила в монашках.
      - Бабушка, что же ты наделала? - сказала я. - Осталась больная и совершенно одна! Теперь я тебя к себе заберу.
      - Не поеду. Вот еще!
      Она наотрез отказалась раздеться и лечь в постель и сказала, что это - не сердце, а просто она вчера не готовила, а поела редьки с постным маслом, и это у нее - от редьки.
      - Если ты не ляжешь, я сейчас же уйду.
      - О! Напугала.
      Однако она разделась, кряхтя легла в постель и вдруг уснула...
      В маминой комнате всегда был почему-то сквозняк, когда открывали окна, и я, чтобы проветрить, открыла дверь в коридор. Потом зашла к себе, и как же неуютна и пуста показалась мне комната, в которой я прожила столько лет! Все стало даже лучше в ней после моего отъезда. Кровать была покрыта бабушкиным старинным кружевным покрывалом, занавески белые-пребелые и даже топорщились от крахмала, все чисто прибрано, и том энциклопедии, который я зачем-то читала перед отъездом, остался открытым на той же странице. Меня здесь ждали...
      На окне, среди старых школьных учебников, я нашла тетрадку с цитатами из любимых книг: "Странная вещь сердце человеческое вообще, а женское в особенности. Лермонтов".
      Это были чудные, смешные цитаты, и я прочитала их от первой до последней страницы. Как во сне - я была в гостях у какой-то знакомой девочки, которая так прекрасно думала обо всем и которой весь мир представлялся таким великолепным.
      "Мир - театр, люди - актеры. Шекспир".
      Мне показалось, что кто-то метнулся по коридору, когда с этой тетрадкой в руках я вышла из комнаты.
      Конечно, мне не пришло в голову, что это моя больная бабушка бегала по коридору в своей зеленой бархатной шубке, но кто-то бегал - и именно в зеленой шубке. И все-таки бабушка, потому что когда я вернулась, она, хотя по-прежнему лежала в постели, но видно было, что только что бухнулась и даже не успела покрыться.
      Это было очень смешно - так старательно она притворялась, даже зажмурила глаза, чтобы показать, что она все время спала и вовсе не думала бегать по коридору. Конечно, она подглядывала за мною - а вдруг мне захочется домой?
      - Бабушка, а доктор был? - спросила я, когда она, наконец, открыла глаза и фальшиво громко зевнула.
      Не был. Не хочет она доктора. Она знает, что это от редьки.
      - А по телефону сказала, что сердце.
      - И сердце от редьки.
      - Что за глупости! Я сейчас же позову.
      Но бабушка вспылила и сказала, что если я позову доктора, она сейчас же оденется и уйдет к Марии Никитичне - так звали соседку.
      И прежде нужно было скандалить, чтобы позвать к бабушке доктора, поэтому я не стала настаивать, - тем более, что бабушке с каждой минутой становилось все легче. Наконец ей стало совсем хорошо, потому что она вдруг с ужасом понюхала воздух и, сказав: "Подгорел!..", накинула салоп и побежала в кухню.
      Подгорел - не очень - пирог с мясом, который в чудо-печке стоял на керосинке, издавая великолепный запах, и бабушка объявила, что ей опять станет хуже, если я не попробую этого пирога.
      Все это было совершенно в бабушкином духе - эти хитрости и в особенности мой любимый пирог с мясом, на который она не пожалела масла. Пирог должен был окончательно убедить меня в преимуществе своего дома перед "чужим". Но я съела два куска, потом поцеловала бабушку и сказала только, что очень вкусно.
      Пока о Николае Антоновиче не было сказано ни слова. Но вот бабушка сделала равнодушное лицо, и я поняла, что сейчас начнется. Однако бабушка начала издалека.
      - От Олечки с Ларой письмо получила, - сказала она строго. - Пишут "не входи, не входи в хозяйство", что это мне теперь тяжело.
      Олечка и Лара - это были мои старенькие тетки Бубенчиковы, которые жили в Энске.
      - А как мне не входить, когда ей замечанье делаешь, а она молчит. Еще делаешь - молчит. Из себя выходишь - молчит. Она по плану попа жила, - немного оживившись, сказала бабушка: - своим ничего, а все попам. Истеричка. Поп ей пишет: "Молчи, терпи и плачь". А она и рада. В гардероб гвозди набила, иконы навешала и все тихо так: "Слушаю". Я этаких ненавижу.
      - Да уж теперь прогнала, бабушка, так что и говорить.
      Бабушка помолчала.
      - Весь дом сокрушился, - снова сказала она со вздохом. - Ты отступилась, и он-то, что же? Ему теперь тоже все равно стало, есть ли что, нет ли. Когда поест, когда нет.
      "Он" - это был Николай Антонович.
      - И пишет, пишет, - продолжала бабушка, - день и ночь, день и ночь. Как с утра чаю попьет, так сейчас же в мою шаль закутается - я за стол. И говорит: "Это, Нина Капитоновна, будет труд всей моей жизни. Виноват ли я, нет ли, пусть теперь об этом судят друзья и враги". А сам худой стал. Забывается, - шепотом сказала бабушка, - на днях в шапке к столу пришел. Наверное, с ума сойдет.
      В эту минуту входная дверь негромко хлопнула, кто-то вошел в переднюю и остановился. Я посмотрела на бабушку, она испуганно отвела глаза, и я поняла, что это Николай Антонович.
      - Ну, бабушка, мне пора.
      - Нет, не пора. И пирог не доела.
      Он вошел, слабо постучав и не дождавшись ответа.
      Я обернулась, кивнула - и мне даже самой стало весело, так я равнодушно, смело кивнула.
      - Как дела, Катюша?
      - Ничего, спасибо.
      Очень странно, но для меня он был теперь просто каким-то бледным, старым человеком, с короткими руками, с толстыми пальцам, которыми он неприятно нервно шевелил и все закладывал куда-то: за воротничок или в карманы жилетки, точно прятал. Он стал похож на старого актера. Когда-то я его знала - сто лет назад. А теперь мне было все равно, что он так бледен, и что у него такая жалкая, похудевшая шея, и что у него задрожали руки, когда он протянул их, чтобы подвинуть кресло
      Первая неловкая минута прошла, он шутливо спросил что-то насчет моей карты, не спутала ли я Зильмердагскую свиту с Ашинской - еще в университете был со мной такой случай, - и я снова стала прощаться.
      - До свиданья, бабушка.
      - Я могу уйти, - негромко сказал Николай Антонович.
      Он сидел в кресле, согнувшись и внимательно глядя на меня с простым, добродушным выражением. Таким он был, когда мы иной раз подолгу разговаривали - после маминой смерти. Но теперь это было для меня только далеким воспоминанием.
      - Если ты торопишься, мы поговорим в другой раз.
      - Бабушка, честное слово, меня ждут, - сказала я бабушке, которая крепко держала меня за рукав.
      - Нет, не ждут. Как это так? Он тебе дядя.
      - Полно, Нина Капитоновна, - добродушно сказал Николай Антонович, - не все ли равно - дядя я или не дядя. Очевидно, ты не хочешь выслушать меня, Катюша?
      - Нет.
      - Фанатичная, - с ненавистью сказала бабушка.
      Я засмеялась.
      - Я не могу говорить с тобой ни о том, как мне было тяжело, когда ты ушла, даже не простившись со мной, - торопливо, но тем же простым, добродушным голосом продолжал Николай Антонович, - ни о том, что вы оба были введены в заблуждение, поверив несчастному больному старику, лишь недавно выпущенному из психиатрической больницы.
      Он посмотрел на меня поверх очков. Из психиатрической больницы! Это была новая ложь. Или не ложь - это теперь было для меня безразлично. Только одна мысль слабо кольнула меня - что это коснется Сани или будет ему неприятно.
      - Боже мой! Чего только не вообразила эта бедная запутанная голова! И что я разорил его при помощи каких-то векселей, и что нарочно так плохо снарядил экспедицию - почему, как ты думаешь? Потому, что хотел погубить Ивана!
      Николай Антонович от души рассмеялся.
      - Из ревности! Боже мой! Я любил твою мать и из ревности хотел погубить Ивана.
      Он снова засмеялся, но вдруг снял очки и стал вытирать слезы.
      - Да, я любил ее, - плача, пробормотал он, - и, видит бог, все могло быть совсем иначе. Если бы я и был виноват, кто, как не она, меня наказала? Уж так наказала, как и не думалось никогда.
      Я слушала его, как во сне, когда начинает казаться, что все это уже было когда-то - и покрасневшая лысая голова с несколькими волосками, и те же слова с тем же выражением, и неприятное чувство, с которым смотришь на старого плачущего мужчину.
      - Ну? - грозно спросила бабушка.
      - Бабушка, превосходный пирог, отрежьте-ка еще кусочек, - сказала я весело. - Я вас слушаю, Николай Антонович.
      - Катя, Катя!
      - Товарищи, знаете что, - сказала я, чувствуя, что мне становится даже как-то весело от злости. - В конце концов, я уже не маленькая - мне двадцать четыре года, и я могу, кажется, делать все, что мне нравится. Я больше не хочу здесь жить, понятно? Я выхожу замуж. Вероятнее всего, я буду жить на Крайнем Севере с моим мужем, которому здесь делать нечего, потому что он - полярный летчик. Что касается Николая Антоновича, то я уже много раз видела, как он плачет, и мне это надоело. Могу только сказать, что если бы он не был виноват, едва ли он стал бы возиться с этой историей всю жизнь. Едва ли, например, он стал бы хлопотать в Главсевморпути, чтобы Санина экспедиция провалилась.
      Очевидно, в эту минуту мне было уже не так весело, как прежде, потому что бабушка испуганно смотрела на меня и, кажется, потихоньку крестилась. У Николая Антоновича дрожала на щеке жилка. Он молчал.
      - И оставьте меня в покое, - сказала я с бешенством, - навсегда, навсегда!
     
     
     
      Глава седьмая
      ЗИМА
     
     
      В ноябре я получила комнату в одном из пригородов, на берегу Москвы-реки, и сразу же переехала, хотя Валя с Кирой в один голос заявили, что без меня из семейной жизни у них ничего не выйдет, а Александра Дмитриевна добавила, отведя меня в сторону, что теперь и она уйдет, потому что я была "все-таки каким-то громоотводом для чернобурых лисиц" и без меня Валя заговорит ее до смерти.
      Комната была в новом доме, и нельзя сказать, чтобы этот пятиэтажный дом, одиноко торчавший на пустом берегу, имел особенно привлекательный вид. Рабочие только что ушли - и даже еще не ушли, а возились во дворе, убирая строительный мусор; ванны еще стояли на лестнице, здесь и там еще висели забытые ведра с краской.
      Теперь до пригорода В. можно добраться в десять минут на метро, а тогда нужно было добрый час тащиться на трамвае. Теперь В. - та же Москва, а тогда это было скучное место, и наш неуклюжий одинокий дом, который так и хотелось огородить, выглядел очень странно рядом с дряхлыми дачами, украшенными столбиками, перильцами и резными петушками.
      Но не только домом - и комнатой своей я не могла похвалиться. У нее было только одно достоинство - прекрасный вид на Москву-реку, которая и зимой была хороша, особенно под вечер, когда сумеречный рассеянный свет приходил откуда-то издалека и под сугробами появлялись чистые овальные тени. И мне представлялся маленький портовый городок за Полярным кругом, где по деревянным улицам ходят в упряжке олени. "Но рядом с оленями, - писал Сеня, - бегут вперегонки лесовозы и автомобили, лошади и ездовые собаки, и таким образом перед глазами проходит вся история человечества, начиная с родового строя и кончал социалистической культурой. Сейчас строим новый город, везде срубы и срубы, улицы засыпаны щепкой, и управление аэропорта переехало в новый великолепный трехэтажный дом с "холлом" - по вечерам мы сидим в этом "холле" и читаем Вольтера. Интересно, что этот "современный" автор стал у нас уже так популярен, что цитаты из его произведений украшают стенные газеты. Я думаю о тебе так много, что мне даже странно, откуда берется время на все остальное! Это потому, что все остальное - это тоже каким-то образом ты, особенно в полете, когда думаешь что-нибудь или поешь и снова думаешь - все о тебе..."
      В ту зиму у меня было довольно трудно с деньгами, потому что мне присылали деньги из Уфы, где находилось Башкирское геологическое управление, и часто задерживали. Время от времени приходилось посылать ругательные телеграммы. Кроме того, мне негде было обедать, а готовить себе я ленилась. Словом, я совершенно одичала и однажды, примерив свое шелковое парадное платье, села и стала плакать от злости.
      Первый раз за всю зиму я собралась в театр - к Вахтангову, на премьеру "Человеческой комедии", - и оказалось, что у меня старомодное платье с какими-то хвостами, которых уже сто лет как никто не носит. Потом мы с Кирой что-то сделали с платьем - подкололи, подшили. Но вечер был испорчен.
      Это была одинокая зима в В. - такая одинокая, что едва ли не самым частым моим гостем был Ромашов. Теперь трудно было представить себе, что это тот самый Ромашов, который говорил, что убьет меня и себя. Он приезжал вежливый, спокойный, всегда прекрасно, даже франтовато одетый и говорил со мной ровным голосом, вероятно, тем самым голосом, которым он читал лекции у себя в институте...
      Однажды он приехал очень усталый и голодный. Я сказала:
      - Миша, хотите чаю?
      Он сухо поблагодарил и отказался. Очевидно, он хотел показать, что не стремится к другим отношениям, кроме деловых, а деловые - это была экспедиция и все, что к ней относилось.
      Почему он занимался ею? Конечно, потому, что дело касалось меня и, следовательно, "не могло быть для него безразлично". Но здесь была и гордость - он как бы хотел показать, что я нисколько не обидела его своим отказом. И был, без сомнения, план, - вероятно, все тот же: жениться на мне с помощью каких-то тупых и сложных интриг. В нем самом было что-то тупое и одновременно сложное - в этой важности и в самом застывшем лице с детскими оттопыренными ушами. Но вдруг мелькало и что-то страшное. Недаром Иван Павлович как-то сказал, что это очень сложный человек, во всяком случае - способный на сильное движение души.
      Но мне до его души было мало дела. Разумеется, я не писала Сане, что он у меня бывает. Саня сошел бы с ума - тем более, что у меня почему-то всегда получаются сухие, холодные письма...
      Вдруг оказалось, что в Главсевморпути далеко не уверены в том, что поиски следует поручить именно Сане. Он еще молод, и, хотя у него большой стаж, на Севере он работал еще сравнительно мало. Он известен как хороший, исполнительный пилот, но справится ли он с таким сложным делом, требующим организационного дарования? Вообще, что он за человек - помнится, в каком-то журнале его ругали за клевету, он кого-то оклеветал, кажется Н.А.Татаринова, известного полярного деятеля и двоюродного брата капитана.
      И я требовала, чтобы редакция журнала напечатала опровержение, я доказывала, что организация поисковой партии, состоящей из шести человек, не такое уж сложное дело, я требовала, чтобы поиски капитана Татаринова были поручены тому, кто с детских лет был воодушевлен этой мыслью, и никому другому.
      Ромашов знал об этих хлопотах. О чем он думал, на что надеялся - я не спрашивала, и он не начинал разговора. Но был день, когда я догадалась о многом.
      У меня не было никакого сомнения в том, что если экспедиция состоится, я поеду на Северную Землю вместе с Саней. Я написала об этом начальнику Главсевморпути и предложила свои услуги как геолог. Вскоре пришел ответ из сектора кадров и, к сожалению, совсем не тот, которого я ожидала: мне предлагали работу на одной из полярных станций - по моему выбору - и просили явиться в Главсевморпуть для переговоров.
      В этот день я поздно вернулась домой - как всегда, когда попадала в "город", - и на лестнице вспомнила с досадой, что забыла запереть дверь. Между тем кто-то расхаживал у меня в комнате - без сомнения, воры. Но это были не воры. Это был Ромашов, который остановился, когда я вошла, и я сразу увидела, что он очень расстроен.
      - Я прочитал это письмо, - сказал он, не здороваясь. - Вы хотите ехать в экспедицию, вот что!
      Я посмотрела на него и невольно вспомнила, что в школе его дразнили "совой". У него были совершенно круглые глаза, и в эту минуту он был удивительно похож на сову. Но это была довольно большая сова, которая крикнула: "Вот что!" и с трудом перевела дыхание.
      - А зачем вы читаете чужие письма? - спросила я довольно миролюбиво. - Это не полагается, Миша.
      - Вы скрываете от меня! А сами за моей спиной хлопочете чтобы уехать!
      - Миша, что вы, в уме? Не хватает еще, чтобы я у вас спросилась!
      Он вдруг как-то странно всхлипнул - не то засмеялся, не то заплакал.
      - Я сам, - высоким голосом сказал он, - если вы хотите, сделаю это. Хорошо, вы поедете!
      Я промолчала. Мне почему-то не хотелось его обижать.
      - Почему вы молчите?
      - Потому, что не намерена отвечать на ваш вздор
      - Катя, Катя!
      - Послушайте, - сказала я спокойно, - вам нужно, знаете что? Отдохнуть. Вы устали. С чего вы взяли, что я останусь в Москве?
      - Да, вы останетесь.
      Я хотела засмеяться, но он шагнул ко мне, и у него стало такое лицо, что, кажется, еще секунда, и он бы меня ударил.
      - Ну, вот что, дорогой мой, - сказала я все еще спокойно, но уже не так, как бы мне хотелось, - где ваше пальто и шляпа?
      - Катя! - снова с отчаянием пробормотал он.
      - Вот вам и "Катя". Я знаю, на что вы рассчитываете, даже если бы я и осталась. Вы, вероятно, совсем сошли с ума, но это меня мало интересует. Ну-с?
      Он молча надел пальто, шляпу и вышел.
      Осенью 1935 года экспедиция была, наконец, решена. Известный полярник профессор В. выступил со статьей, в которой высказывал убеждение, что, судя по дневникам штурмана Климова, "материалы экспедиции Татаринова, если бы их удалось найти, могли бы иметь значение и для современного изучения Арктики". Даже мне эта мысль показалась слишком смелой. Но неожиданно она подтвердилась - и именно это обстоятельство сыграло самую большую роль в признании Саниного проекта. Дело в том, что, изучив карту дрейфа "Св. Марии" с октября 1912 по апрель 1914 года, профессор В. высказал предположение, что на широте 78(02'и долготе 64( должна находиться еще неизвестная земля. И вот эта гипотетическая земля, которую В. открыл, сидя в своем кабинете, была обнаружена во время навигации 1935 года. Правда, это оказалась не бог весть какая земля, а всего только клочок арктической суши, затерянной среди ползучих льдов и представлявшей собою крайне унылую картину, но, как бы то ни было, еще одно "белое пятно" было стерто с карты Советской Арктики, и это было сделано с помощью карты дрейфа "Св. Марии".
      Не знаю, нужны ли были новые доводы в пользу Саниного проекта, но, так или иначе, "поисковая партия при высокоширотной экспедиции по изучению Северной Земли" была включена в план навигации следующего года. Весной Саня должен был приехать в Ленинград, и мы условились встретиться в Ленинграде, где я еще никогда не была.
     
     
     
      Глава восьмая
      ЛЕНИНГРАД
     
     
      О чем только не передумала, чего только не вообразила я в это утро 10 мая 1936 года, подъезжая к Ленинграду, где на другой день должна была встретиться с Саней! Вагон дребезжал и скрипел, должно быть попался старый, но я прекрасно, спокойно спала всю ночь, а проснувшись, стала мечтать и мечтать. И как же хорошо было мне мечтать, точно за тысячу километров слыша однообразный железный шум колес и сонное дыхание соседей! Как прекрасно я устраивала в своей жизни и то, что могло и то, чего не могло быть! Мне казалось, что все могло быть - и даже то, что мой отец жив и мы найдем его и вернемся вместе. Это было невозможно, но у меня было так просторно и тихо на душе, что я допустила и это. Я как бы приказала в душе, чтобы мы нашли его, - и вот он стоит, седой, прямой, и нужно, чтобы он уснул, а то он сойдет с ума от волнения и счастья.
      Вагон раскачивался и скрипел, и это было как бы равномерная громкая музыка, которая все начиналась и начиналась. Я все ждала - что же дальше? - а она снова начиналась. Что еще придумать, что приказать себе - самое прекрасное, самое чудесное в жизни? И я придумала, что мы возвращаемся и нас встречают, как встречали героев-летчиков, спасших челюскинцев в 1933 году, когда эти люди, которых любили все и о которых все говорили, ехали в машинах, покрытых цветами, и вся Москва была белая от цветов и листовок и белых платьев, в которых женщины встречали героев. Но этого я хотела не для себя, а для Сани и для отца, если только допустить самое невозможное, что нельзя, допустить иначе, как только теперь, в полусне, в вагоне, под эту равномерную, монотонную музыку колес, которая все начиналась...
      Тогда "стрела" приходила в Ленинград в 10.20, и соседи давно уже курили в коридоре, должно быть, ждали, когда я оденусь и выйду, а я все лежала. Я точно боялась, что долго теперь ко мне не вернется это чудное, детское состояние души.
      Мы условились, что Санина сестра (которую я, в отличие от моего Сани, и в письмах всегда называла Сашей) встретит меня на вокзале "или Петя, - писала она, - если я буду нездорова". Она не раз мельком упоминала о своем нездоровье, но письма были такие веселые, с рисунками, что я не придавала этим упоминаниям никакого значения. Впрочем, я подозревала, в чем дело. В одном из писем Петя был изображен с книгою в одной руке и а младенцем - в другой, причем, как ни странно, они были похожи.
      Все уже стояли в шляпах и пальто, и соседи помогли мне снять с полки мой чемодан - довольно тяжелый, потому что я взяла все, что у меня было, и даже несколько интересных образцов горных пород, точно предчувствовала, что теперь долго не вернусь в Москву. Я волновалась - Ленинград! Между голов вдруг стал виден перрон, и я сразу начала искать Сковородниковых, но перрон пробегал, а их не было, и я вспомнила с досадой, что не телеграфировала им номер вагона.
      Носильщик вытащил мой чемодан, и мы с ним стояли, пока все не прошли, а Сковородниковых все не было.
      - Может, у подъезда? - сказал носильщик.
      Мы вышли к подъезду, и я простояла еще с добрых полчаса и, наконец, решила, что это свинство. Так приглашать к себе, а потом даже не встретить! И зная, что я в первый раз в Ленинграде.
      Одну минуту я колебалась, не заехать ли в гостиницу, но немного беспокоилась, потому что это все-таки было странно, и поэтому поехала к Сковородниковым.
      В сущности говоря, я их почти не знала. Мы познакомились с Сашей в Энске много лет тому назад и с тех пор виделись едва ли три-четыре раза. Но мы регулярно переписывались, и больше всего в те тяжелые годы, когда я была так одинока в Москве после маминой смерти. Она пересказывала мне Санины письма и всегда уверяла, что он любит меня, даже когда он забыл обо мне - в Балашове, а потом в Заполярье.
      Она была моим другом, и я нисколько не сомневалась, что теперь, когда мы увидимся, так и окажется, что она - мой друг, тем более, что она была сестрой Сани.
      С Петей я тоже встречалась очень мало. В Энске это был длинный, лохматый молодой человек, который всегда делал что-нибудь неожиданное - неожиданно приходил в гости, когда его никто не ждал, и так же неожиданно срывался с места и уходил. Несколько раз он приезжал в Москву с одним из ленинградских театров и всегда заходил ко мне - такой же быстрый, лохматый и "неожиданный", разве что стал немного постарше.
      В одном из писем Саша подробно рассказывала и даже рисовала, как с вокзала проехать к ним, на проспект Карла Либкнехта, где они жили. Но я все перепутала и, выйдя на Невский, спросила у какого-то вежливого ленинградца в пенсне:


К титульной странице
Вперед
Назад