Дело Бродского
                                         
История одной расправы
                         
     (по материалам Ф. Вигдоровой,  И.  Меттера, архива
родителей И. Бродского, прессы и по личным впечатлениям
автора)
                                                 
          Независимость -- лучшее качество,
          лучшее слово на всех языках.
           
             И. Бродский. Из письма. 1964
          
            В настоящей трагедии, гибнет не герой -
                                      гибнет хор.
           
                И. Бродский. Нобелевская лекция.
            
     Скажем прямо  --  задача  этого  очерка-публикации
достаточно ограничена.  Читатель не найдет здесь сколь-
ко-нибудь подробного жизнеописания поэта. Это не входит
в  намерения автора.  Не окажется в ней -- и это важнее
-- сколько-нибудь подробного анализа механизма  "дела",
ибо для подобного анализа недостает документального ма-
териала. Чтобы с уверенностью говорить о том, кто имен-
но привел в действие механизм травли будущего Нобелевс-
кого лауреата,  какому учреждению принадлежит приоритет
в организации суда над ним, на каком уровне были приня-
ты решения,  вызвавшие затем  международный  скандал,--
чтобы с уверенностью и полной ответственностью говорить
об этом, необходимо было бы заглянуть в архивы, которые
в настоящий момент для автора закрыты. А потому -- что-
бы не заниматься домыслами и легковесными предположени-
ями,  я вынужден оставаться в кругу материала,  которым
владею.                                                
     Предлагаемые читателю документальные тексты  каса-
ются  "дела  Бродского"  -- в точном смысле слова,  без
всякой метафоричности, то есть истории его ареста, суда
и сопутствующей этому газетной кампании.               
     Однако именно по причине отсутствия многих матери-
алов,  мне придется позволять себе и заметки мемуарного
характера.  Без  этого  неясна будет атмосфера момента,
человеческие и социально-психологические причины проис-
шедшей в Ленинграде драмы.                             
     Мы познакомились с Иосифом Бродским в 1957 году. Я
недавно демобилизовался и поступил в Университет (отку-
да,  впрочем,  ушел через три года).  Иосиф же, который
был моложе меня на пять лет,  проходил другие универси-
теты. Окончив семилетку, он работал на заводе, потом --
кочегаром в котельной (в отличие от нынешних времен это
была настоящая кочегарская работа),  санитаром в морге,
коллектором в геологических экспедициях.               
     В шестьдесят четвертом году,  когда Иосифа аресто-
вали  и я пришел к одному известному тогда уже писателю
просить о помощи,  он сказал  брезгливо:  "Ну  что  ваш
Бродский  дурака валяет -- работает каким-то истопником
.." Мою апелляцию к опыту Горького он отверг.          
     Непримиримость к  Иосифу  тогдашних  ленинградских
властей разных уровней обусловлена была двумя факторами
-- его личностью и общей ситуацией в культуре и идеоло-
гии.  Конечно,  можно  было бы вспомнить угрюмые проро-
чества -- вазад и вперед -- Волошина:                  
     Темен жребий русского поэта...                    
и пытаться объяснить судьбу Бродского,  исходя из,  так
сказать,  метафизических посылок,  из вечного конфликта
поэта и действительности и так далее.  Этот аспект, ра-
зумеется,  важен и будет когда-либо  проанализирован  в
данном конкретном случае.  Но у меня другая задача, бо-
лее скромная.                                          
     У меня нет ни желания,  ни права заниматься  здесь
мемуаристикой  в  полном смысле этого слова -- при том,
что Бродский имеет возможность сам рассказывать о собы-
тиях  своей  молодости  и  оценивать их.  Как добродуш-
но-иронически написал он мне в недавнем письме о вышед-
шей  пластинке его стихов,  записанной Михаилом Козако-
вым, а не самим автором -- "это при живой-то жене". Так
вот, "при живой-то жене" я претендую долько на то, что-
бы в необходимых пределах дать читателю представление о
личности молодого Бродского -- без этого, увы, не обой-
тись.  И заранее приношу Иосифу Александровичу свои из-
винения.  А читателя прошу воспринимать мой -- не доку-
ментальный -- текст как  комментарий  свидетеля,  волею
обстоятельств стоявшего вплотную к событиям,  о которых
идет речь в документах,  и даже пытавшегося принимать в
этих событиях посильное участие.                       
     Определяющей чертой  Иосифа  в те времена была со-
вершенная естественность,  органичность поведения. Смею
утверждать,  что он был самым свободным человеком среди
нас,-- небольшого круга людей, связанных дружески и об-
щественно,--  людей  далеко не рабской психологии.  Ему
был труден даже скромный бытовой конформизм.  Он был --
повторяю -- естествен во всех своих проявлениях. К нему
вполне применимы были известные  слова  Грибоедова:  "Я
пишу как живу -- свободно и свободно".                 
     Это свойство бытового поведения,  создававшее, как
всякому понятно, немалые трудности для самого Бродского
и  для  окружающих  (я могу писать об этом со спокойной
душой,  поскольку мы с Иосифом не поссорились ни разу),
непосредственнейшим образом сопряжено было и с характе-
ром дарования Бродского. Но об этом несколько позже.   
     Второй, не менее важной его чертой тех лет кажется
мне  максимальная интенсивность проживания любой ситуа-
ции -- как бытовой,  так и интеллектуальной. Эта интен-
сивность  проживания  и  восприятия -- в совокупности с
общей необычайной одаренностью -- сделала  Бродского  к
двадцати четырем годам по-настоящему образованным чело-
веком, легко овладевавшим иностранными языками -- само-
учкой!  -- знатоком не только русской и советской, но и
польской,  и англоязычной поэзии.  В то же время интен-
сивность  эта  и привлекала,  и пугала окружающих.  Ужо
тогда можно было услышать оценки его личности (даже  от
людей, высоко ценивших его дарование) вполне противопо-
ложные.                                                
     Свобода, в том числе и внутренняя,  даром не дает-
ся. Да простится мне эта необходимая здесь банальность.
     Две эти черты заставляли Бродского вести себя,  на
взгляд многих -- особенно людей скованного сознания,  я
уже  не  говорю  о сознании охранительном,-- совершенно
дико, вне общепринятых правил игры.                    
     В конце 1958 года я делал на заседании  студенчес-
кого  научного  общества  доклад на тему "Звериность" в
поэзии двадцатых годов",  на материале творчества Сель-
винского  и  Луговского  (  "Звериность -- это цветение
сил..." и т.  д. И. Сельвинский.). На заседание я приг-
ласил Бродского. Неожиданно для меня восемнадцатилетний
Иосиф бестрепетно выступил в прениях по докладу и начал
свое выступление с цитаты из книги Троцкого "Литература
и революция".  Согласимся,  что для пятьдесят  восьмого
года,  когда имя Троцкого было под строжайшим запретом,
а книга как бы не существовала,  это был  нетривиальный
поступок.  Причем я уверен, что Бродский вовсе не соби-
рался кого-либо эпатировать --  просто  он  только  что
прочитал книгу и счел,  что какой-то ее тезис важен для
идущей дискуссии.                                      
     Надо было видеть,  что сделалось  с  руководителем
СНО  профессором Наумовым,  в недавнем прошлом борцом с
космополитизмом,  снятым после пятьдесят шестого года с
поста  главного редактора издательства "Советский писа-
тель" (ЛО), поскольку он скомпрометировал себя как пос-
ледовательный  "лакировщик".  Я испугался,  что Евгений
Иванович умрет на месте.  Его филиппику  против  Иосифа
совершенно невозможно было понять,  потому что от ужаса
и ярости он постоянно путал фамилии Бродский и Троцкий.
Разумеется,  он  немедленно  сообщил  об инциденте куда
следует.                                               
     Уверен, что непримиримость ленинградских властей к
Иосифу  в начале шестидесятых годов вызвана была прежде
всего не его стихами, которые казались им малопонятными
и не содержали никаких политических деклараций, а имен-
но стилем его общественного  поведения,  основанным  на
свободе  и  органичности в весьма интенсивном варианте.
Он не совершал, разумеется, никаких противоправных пос-
тупков  (даже  соседи по коммунальной квартире дали ему
после ареста наилучшую характеристику),  просто в усло-
виях,  скажем,  резко  ограниченной  свободы он жил как
свободный человек. А это -- пугает и раздражает.       
     То же чувство свободы жило в его стихах.  При всем
желании  в них невозможно было вычитать никакой антисо-
ветской агитации (поэтому в шестьдесят четвертом  году,
как мы увидим, организаторам травли пришлось прибегнуть
к грубой фальсификации), но духовные и административные
отцы  города  явственно ощущали несовместимость с собой
этих  непривычных  стихов,  которые  казались  особенно
опасными  из-за личности автора.  Позже Иосиф отчетливо
обозначил этот неполитический  аспект  проблемы:  "Поэт
наживает  себе неприятности в силу своего лингвистичес-
кого и,  стало быть,  психологического превосходства, а
не по политическим причинам.  Песнь есть форма лингвис-
тического неповиновения".                              
     Бродский с пятьдесят восьмого -- пятьдесят девято-
го  года много выступал публично -- главным образом,  в
студенческих аудиториях. Мне не раз случалось выступать
с ним или присутствовать на его выступлениях,  и я могу
засвидетельствовать -- успех был неизменным  и  полным.
Те черты его личности и поведения,  о которых шла речь,
реализовались в то время не только в тексте его стихов,
но и в манере чтения. Она была неотразима и воздейство-
вала на слушателей  сильнейшим,  ошеломляющим  образом.
(Хотя у Бродского тогда уже были противники, эту манеру
высмеивающие.) Картавость, некоторая невнятность произ-
ношения,  интонационное  однообразие  зачина забывались
немедленно. Бродский мог достигнуть такой интонационной
интенсивности,  что  слушателям  становилось  физически
дурно -- слишком силен оказывался напор.  Но суть  была
не  в  том.  Чтение Бродским своих стихов было жизнью в
стихе.  Перед слушателями происходило уникальное и пот-
рясающее  явление  -- абсолютное слияние личности и ре-
зультата творчества,  казалось бы уже отделившегося  от
этой  личности.  Происходил  некий  обратный процесс --
стихи снова воссоединялись с поэтом.  Это не было восп-
роизведение,  исполнительство -- пусть и самое высокое.
Это было именно проживание поэзии.                     
     Хочу оговориться -- я употребляю постоянно прошед-
шее время потому,  что слишком многое с тех пор измени-
лось. Естественная трансформация характера с возрастом,
травля,  суд,  ссылка, отчетливое осознание своей обще-
культурной задачи.  После отъезда Иосифа в 1972 году мы
не встречались,  а редкие письма,  телефонные разговоры
или рассказы общих знакомых не могут  заменить  личного
знания.  И  в  данном случае я говорю только о Бродском
более чем двадцатипятилетней давности. Отсюда и прошед-
шее время.                                             
     Интенсивность личности  и  соответствующая  манера
чтения Иосифа иногда определяла и негативное восприятие
его стихов даже людьми широкими и понимающими,  но ори-
ентированными на иной стиль существования.  В 1960 году
в  Ленинградском Дворце культуры имени А.  М.  Горького
произошел так называемый "турнир поэтов",  довольно не-
лепое мероприятие, в котором, однако, приняли участие и
А. Кушнер, и Г. Горбовский, и В. Соснора, и многие дру-
гие  бурные  и небурные гении того периода.  Автор этих
строк тоже выступал на данном ристалище  и  потому  был
свидетелем происходящего.                              
     Иосиф прочитал стихотворение "Еврейское кладбище".
     Еврейское кладбище около Ленинграда.              
     Кривой забор из гнилой фанеры.                    
     За кривым забором лежат рядом                     
     юристы, торговцы, музыканты, революционеры.       
     Для себя пели.                                    
     Для себя копили.                                  
     Для других умирали.                               
     Но сначала платили налоги,                        
         уважали пристава                              
     и в этом мире, безвыходно материальном,           
     толковали Талмуд,                                 
         оставаясь идеалистами.                        
        Может, видели больше.                          
     А возможно, и верили слепо.                       
     Но учили детей, чтобы были терпимы                
     и стали упорны.                                   
     И не сеяли хлеба.                                 
         Никогда не сеяли хлеба.                       
     Просто сами ложились                              
     в холодную землю, как зерна.                      
     И навек засыпали.                                 
     А потом -- их землей засыпали,                    
     зажигали свечи,                                   
     и в день Поминовения                              
     голодные старики высокими голосами,               
     задыхаясь от холода,                              
         кричали об успокоении.                        
     И они обретали его.                               
         В виде распада материи.                       
     Ничего не помня.                                  
     Ничего не забывая.                                
     За кривым забором из гнилой фанеры,               
     в четырех километрах от кольца трамвая.           
     Могло понравиться,  могло  не  понравиться,  но  я
убежден -- если б те же строки прочитал другой поэт, не
было  бы никакого скандала.  А тут начался немедленно и
весьма неожиданным образом -- по совершенно  непонятной
тогда для меня причине громко возмутился умный, тонкий,
так много понимавший Глеб  Сергеевич  Семенов,  впервые
услышавший  чтение  Иосифа.  (Могу засвидетельствовать,
что вскоре у них установились самые  добрые  отношения,
мы вместе навещали Глеба Сергеевича, когда он захворал,
Иосиф читал стихи, а хозяин их хвалил. Эпизод на турни-
ре Глеб Сергеевич очень не любил вспоминать,  а когда я
однажды напомнил ему об этом,  он расстроился. И сейчас
я пишу об этом отнюдь не для того, чтобы укорить память
этого достойнейшего и незаурядного человека с  драмати-
ческой литературной судьбой.)                          
     Однако вернемся на турнир.  Иосиф за стихом в кар-
ман не лез и в ответ на возмущение своих немногочислен-
ных оппонентов -- большинство зала приняло его прекрас-
но -- прочитал стихи с эпиграфом "Что дозволено  Юпите-
ру, то не дозволено быку":                             
     Каждый пред Богом                                 
         наг                                           
     Жалок,                                            
        наг                                            
         и убог.                                       
     В каждой музыке                                   
         Бах,                                          
     В каждом из нас                                   
         Бог.                                          
     Ибо вечность --                                   
         богам.                                        
     Бренность -- удел                                 
         быков..                                       
     И заканчивались эти стихи:                        
     Юродствуй,                                        
        воруй,                                         
         молись!                                       
     Будь одинок,                                      
         как перст!                                    
     ...Словно быкам --                                
         хлыст,                                        
     Вечен богам                                       
         крест.                                        
     Это уже  присутствующие  работники обкома партии и
обкома комсомола восприняли как непереносимый вызов,  и
бедная Наталья Иосифовна Грудинина,  которая через нес-
колько лет будет,  можно сказать, головой рискуя, защи-
щать Бродского,  вынуждена была от имени жюри выступле-
ние Иосифа осудить и объявить его  как  бы  не  имевшим
места... Ну, в жюри и теми, кто стоял за ним все понят-
но,  но Глеб Семенов?..  И тут, однако, нет большой за-
гадки.  Высокий  поэт,  в  своей многострадальной жизни
приручивший себя к гордой  замкнутости,  к  молчаливому
противостоянию, Глеб Сергеевич оскорбился тем откровен-
ным и,  можно сказать, наивным бунтарством, которое из-
лучал Иосиф,  возмутился свободой,  казавшейся незаслу-
женной и не обеспеченной дарованиями. Последнее заблуж-
дение, впрочем, рассеялось очень скоро.                
     Я рассказываю  все это не ради мемуаристского удо-
вольствия.  Мне важно показать людям сегодняшнего  дня,
какая  атмосфера окружала Бродского и какое впечатление
производил он на людей вообще и на власть имущих в осо-
бенности.  Повторю  -- в условиях несвободы,  с которой
смирилось большинство, свободный человек, даже не пося-
гающий ни на какие устои,  все равно воспринимается как
мятежник.                                              
     А Бродский и был мятежником -- не в  вульгарно-по-
литическом, но в куда более высоком смысле. Он постоян-
но в те времена обвинял меня в конформизме -- не в  об-
щественном,  тут у нас не было разногласий,  но в фило-
софском,  экзистенциальном. "Это морская пехота научила
тебя  не лезть на рожон",-- сказал он мне вечером 2 де-
кабря 1958 года в  квартире  нашей  общей  приятельницы
Елены Валихан,  в том самом доме с темно-синим фасадом,
который фигурирует в его знаменитых и тогда,  и  теперь
"Стансах":  "Ни страны, ни погоста не хочу выбирать. На
Васильевский остров я приду умирать..." Я служил  не  в
морской  пехоте,  а  --  первый год -- в такой воинской
части, где нас действительно обучали по усиленной прог-
рамме,  о чем я Иосифу и рассказывал. Однако для Иосифа
все было едино.  Я и сейчас счастлив,  что  медкомиссия
признала  его негодным по состоянию нервной системы для
армейской службы -- то-то была бы  "битва  народов".  И
исход  ее мог оказаться для Иосифа плачевным.  Я рискую
столь точно назвать год и число нашего разговора, пото-
му  что  на  следующий  день он принес мне датированные
стихи, мне же посвященные и названные "Стихи о принятии
мира".  Его отрицание справедливости и целесообразности
мира -- именно мира!  -- было таково,  что угнаться  за
ним, пожалуй, не мог бы никто.                         
     Тут я  позволю  себе небольшое отступление.  Иосиф
был значительно моложе большинства своих друзей  --  на
пять-шесть  лет.  Но  очень скоро разница эта перестала
быть заметной -- в том числе и внешне -- он стремитель-
но взрослел, его физическое взросление удивительным об-
разом шло голова в голову с интеллектуальным развитием.
В  середине  шестидесятых годов он чувствовал себя -- и
это было оправдано -- уж во всяком случае не моложе ме-
ня, несмотря на пятилетний разрыв. Хотя в его поведении
долго сохранялось много мальчишеского. Перед ссылкой мы
выходили как-то из университетского общежития,-- он со-
вершенно неожиданно  кинулся  к  лежавшей  в  вестибюле
штанге и с огромным трудом, но поднял ее. И был чрезвы-
чайно доволен.  Думаю,  больше, чем успехом предшество-
вавшего этому подвигу выступления перед студентами.  (И
это при тогда уже не очень-то здоровом сердце.)        
     Едва ли не в день его возвращения из ссылки мы шли
-- он,  Борис Бахтин и я -- по Ленинграду,  рассуждая о
чем-то,  и вдруг Иосиф,  опять-таки,  кинулся к высоким
старинным  воротам  из  вертикальных чугунных прутьев и
быстро полез вверх на  одних  руках,  демонстрируя  нам
свою физическую форму.                                 
     Он никогда  не стремился к духовному вождизму,  но
возможности и место свое понял достаточно рано. А мясо-
рубка  шестьдесят третьего -- шестьдесят четвертого го-
дов это осознание своей особости еще более прояснила  и
утвердила  в  нем  достаточно редкое ощущение -- "право
имею".                                                 
     13 июня 1965 года он писал мне из ссылки: "Я соби-
раюсь сейчас устроить тебе маленькую Ясную Поляну;  мое
положение если не обязывает к этому, то позволяет. Точ-
нее: мое расположение, географическое... Смотри на себя
не сравнительно с остальными, а обособляясь. Обособляй-
ся и позволяй себе все, что угодно. (Речь, естественно,
шла о писании стихов,  а не о бытовом  поведении.--  Я.
Г.)  Если ты озлоблен,  то не скрывай этого,  пусть оно
грубо;  если ты весел -- тоже,  пусть оно  и  банально.
Помни, что твоя жизнь -- это твоя жизнь. Ничьи -- пусть
самые высокие -- правила тебе не  закон.  Это  не  твои
правила.  В лучшем случае, они похожи на твои. Будь не-
зависим. Независимость -- лучшее качество, лучшее слово
на  всех  языках.  Пусть  это приведет тебя к поражению
(глупое слово) -- это будет только твое  поражение.  Ты
сам сведешь с собой счеты:  а то приходится сводить фиг
знает с кем".                                          
     Удивительное дело -- двадцать три года назад двад-
цатипятилетний  Бродский  почти буквально сформулировал
одно из положений своей Нобелевской лекции.  Совершенно
так же, как его рассуждения в той же лекции о роли язы-
ка восходят к письму,  которое он собирался послать (не
помню  -- послал ли,  кажется,  нет,  у меня сохранился
принесенный им для совета черновик, подписанный: "архи-
тектор Кошкин Иосиф Александрович") в "Литературную га-
зету",  где шла в начале шестидесятых годов дискуссия о
реформе языка.  Тут прослеживается некая закономерность
-- люди такого масштаба часто -- хотя бы в  общем  виде
-- рано формулируют основные идеи,  а затем развивают и
усложняют их.                                          
     Но есть тут и еще один  аспект  --  он  писал  это
тридцатилетнему отцу семейства, профессионально занима-
ющемуся литературой,  но при всем дружеском равенстве и
отсутствии какой-либо иерархии в отношениях я воспринял
ато "учительство",  эту "Ясную Поляну" несколько ирони-
чески,  но без всякой обиды. И теперь с полной ясностью
понимаю его правоту.                                   
     В двадцать пять лет Иосиф был человеком совершенно
зрелой  мысли  -- дальше в письме идут замечательные по
точности рассуждения о сути поэтической  технологии,  о
драматургическом принципе,  на котором держится стихот-
ворение.  "Сознаюсь,  что чувствую себя больше Островс-
ким, чем Байроном",-- писал он.                        
     Это было в шестьдесят пятом году, но гораздо ранее
-- с самого начала -- жажда независимости как сквозного
жизненного  принципа явственно обособляла Бродского.  И
этот буквально излучаемый им  экзистенциальный  нонкон-
формизм привлекал к нему, к его стихам, к его жизни мо-
лодых людей.  Его стихи ходили в списках. На них писали
музыку.  Он стал очень известен. Но -- и я настаиваю на
этом -- для того, чтобы понять происшедшее в шестьдесят
четвертом году, нужно представлять себе Иосифа Бродско-
го как явление.                                        
     В шестидесятом году он сблизился с группой замеча-
тельных поэтов-ленинградцев -- Дмитрием Бобышевым, Ана-
толием Найманом и Евгением Рейпом.  Из  них  наконец-то
по-настоящому оценен только Рейн.  Бобышев и Найман еще
ждут признания.                                        
     Рейн и Найман  оказали  на  Бродского  несомненное
влияние. В частности его бунтарство стало, я бы сказал,
культурно конструктивнее,  а чувство литературного оди-
ночества смягчилось.  Это не касалось,  однако, страст-
ности его декламации,  по-прежнему подавляющей слушате-
лей. Бобышев, в то время наш общий с Бродским приятель,
сказал мне полушутя,  что когда он слушает,  как  Иосиф
читает,  то у него температура поднимается до 37,2, а у
самого чтеца до 37,6.  Тот же Бобышев  сказал  мне  при
встрече на улице:  "Читал? Иосиф уже на самого бога за-
махнулся".  Речь шла о "Большой элегии Джону Донну", об
удивительных по дерзкой возвышенности строках,  в кото-
рых описывался надмирный полет души спящего Джона  Дон-
на, знаменитого английского поэта-метафизика:          
        ...Ты бога облетел и вспять помчался.          
        Но этот груз тебя не пустит ввысь,             
        откуда этот мир лишь сотня башен               
        да ленты рек и где -- при взгляде вниз,        
        сей Страшный Суд почти совсем не страшен.      
        И климат там недвижим, в той стране,           
        откуда все -- как сон больной в истоме.        
        Господь оттуда -- только свет в окне           
        туманной ночью в самом дальнем доме.           
     Это стихи шестьдесят третьего года -- кануна собы-
тий.  Дело было не в богоборчестве, которым Бродский не
грешил, но в неодолимом стремлении к максимуму во всем,
неумении признать  существование  предела,  стремлении,
которое, я уверен, мучало и пугало его самого.         
     Ранее, заканчивая поэму "Шествие",  он писал в Мо-
нологе Черта:                                          
        Потому что в этом городе убогом,               
        Где погонят нас на похороны века,              
        Кроме страха перед дьяволом и Богом            
        существует что-то выше человека.               
     Вот это необыкновенное и немногим знакомое  ощуще-
ние,  что  существует нечто не просто и не только "выше
человека", но и выше самого высокого, возможность бесп-
редельного  устремления,  жило в его стихах тех лет.  И
это знание,  не сомневаюсь,  определяло  многое  в  его
собственном  поведении  --  на  стратегическом  уровне.
Позднее он не прочь был пошутить на эту тему и писал  в
"стихотворении на случай" в семидесятом году:          
     Добро и Зло суть два кремня,                      
     и я себя подвергну риску,                         
     но я скажу: союз их искру                         
     рождает на предмет огня.                          
     Огонь же рвется от земли,                         
     от Зла, Добра и прочей швали,                     
     почти всегда по вертикали,                        
     как это мы узнать могли.                          
     Я не скажу, что это -- цель.                      
     Еще сравнят с воздушным шаром.                    
     Но нынче я охвачен жаром!                         
     Мне сильно хочется отсель!..                      
     Опасность эту четко зря,                          
     хочу иметь вино в бокале!                         
     Не то рванусь по вертикали                        
     Двадцать Второго декабря!                         
     Но то,  что он иронически обыгрывал в семидесятом,
было  для  него -- судя по многим стихам -- делом вели-
чайшей серьезности в начале шестидесятых. И он вернулся
к  этой  идее в восьмидесятых,  в поразительных стихах,
исполненных высокой и страшной тревоги  --  в  "Осеннем
крике ястреба" ("Нева", 1988, N. 3).                  
     Все это не отступление в сторону. Я пытаюсь объяс-
нить -- что же в натуре  и  стихах  молодого  Бродского
выбрасывало его за ту красную черту,  до которой власти
еще готовы были терпеть особость личности...           
     Если враждебный собственно  культуре  общественный
слой,  весьма, впрочем, неоднородный, в начале шестиде-
сятых чуял опасность присутствия Бродского,  то  и  сам
Иосиф ощущал нарастающую опасность и давление.  Для Ио-
сифа это было время появления "больших  стихотворений",
особого  жанра,  который и по сию пору остался для него
главным -- время "Шествия",  "Большой элегии Джону Дон-
ну", "Холмов", грандиозной, но, увы, незаконченной поэ-
мы "Столетняя война",  сохранившейся у меня в  черновом
варианте с авторской правкой.  Чрезвычайно важно "боль-
шое стихотворение" (полтораста строк!)  "От  окраины  к
центру",  необыкновенно напряженное по отчаянному пред-
видению своей судьбы:                                  
        Слава богу, чужой.                             
        Никого я здесь не обвиняю.                     
        Ничего не узнать,                              
        я иду, тороплюсь, обгоняю.                     
        Как легко мне теперь                           
        оттого, что ни с кем не расстался.             
        Слава богу, что я на земле                     
        без отчизны остался.                           
     Эти "большие стихотворения",  в которых внутреннее
движение  нарастало  как  в горном потоке -- чем больше
протяженность движения,  тем  оно  стремительнее,  были
особенно эффективной формой воздействия на сознание чи-
тателей и, особенно, слушателей.                       
     Идея автономии литературы,  которую Бродский с та-
кой страстью обосновал в Нобелевской лекции,  была мила
ему и в те времена, но она -- эта идея -- вовсе не была
равнозначна проповеди общественного изоляционизма. Сама
борьба за независимость литератора уже оказывалась фор-
мой  острой общественной деятельности.  Что бы он позже
ни декларировал относительно "презренья  к  ближнему  у
нюхающих  розы",  ему самому это презрение и равнодушие
отнюдь не было свойственно.  Иначе жизнь его  пошла  бы
совсем по-иному. Бешено отстаивая собственную независи-
мость,  он отстаивал независимость человека вообще. Уже
после  ссылки он писал в цитированном "стихотворении на
случай":                                               
     Другой мечтает жить в глуши,                      
     бродить в полях и все такое.                      
     Он утверждает: цель в покое                       
     и в равновесии души.                              
     А я скажу, что это -- вздор.                      
     Пошел он с этой целью к черту!                    
     Когда вблизи кровавят морду,                      
     куда девать спокойный взор?                       
     И даже если не вблизи,                            
     а вдалеке? И даже если                            
     сидишь в тепле в удобном кресле,                  
     а кто-нибудь сидит в грязи?                       
     Можно сколько угодно умозрительно расширять прост-
ранство существования поэта,  но главная сфера, в кото-
рой он взаимодействует с миром --  сфера  общественная.
Никуда от этого не денешься. И в этом смысле Иосиф был,
да и остался, человеком чрезвычайно общественным. А по-
эт  такого типа неизбежно связан с определенной общест-
венной группой,  слоем,  который создает как  бы  малый
контекст  его существования.  Эту группу,  этот слой не
надо путать с дружеским  окружением.  Молодого  Пушкина
выдвигало и поддерживало оппозиционное дворянство,  ак-
тивное и многочисленное.  За Некрасовым стояла неприми-
римая разночинная интеллигенция.  Поэту типа и масштаба
Бродского для выполнения своей культурной миссии  необ-
ходимо было иметь сходную общественно-культурную опору.
В Ленинграде она оказалась слаба.  Я вовсе не хочу ска-
зать,  что  живи Бродский в Москве,  жизнь его текла бы
гладко и привольно.  Но убежден, что там его столкнове-
ние с враждебной частью культуры приняло бы другие фор-
мы.  В Ленинграде же драма марта 1964 года была предре-
шенной.  А когда общественная группа не в состоянии за-
щитить своего поэта (форма духовного лидерства),--  это
означает для нее угрозу вытеснения из истории,  общест-
венную гибель. "В настоящей трагедии гибнет не герой --
гибнет хор". Так и произошло...                        
     Я по  стану  сколько-нибудь подробно анализировать
тогдашнюю обстановку в стране и в нашем  городе.  Важно
только  помнить,  что  в пятьдесят восьмом году начался
отвратительный скандал с "Доктором Живаго",  в шестиде-
сятом  Пастернак был загнан в смерть.  Поэзия оказалась
делом политическим -- в любых ее проявлениях.          
     В 1963 году произошли известные встречи Хрущева  с
интеллигенцией,  на  которых  интеллигенции  было четко
указано ее место.  В этой ситуации ленинградские власти
решили  "очистить город".  Суд над Бродским был первым,
но мыслился далеко не последним.                       
     Еще за два года до событий Бродский писал  в  сти-
хотворении, посвященном Глебу Горбовскому, тогда с точ-
ки зрения официальной литературы -- классическому  аут-
сайдеру:                                               
        Это трудное время.  Мы должны пережить,  перегнать
 эти годы,                      
        с каждым повым страданьем забывая былые невзгоды
        и встречая,  как новость, эти раны и боль поминутно,
        беспокойно вступая в туманное новое утро,      
     А в шестьдесят первом году Горбовский  написал  на
своей подаренной Иосифу первой многострадальной тонень-
кой книжке:  "Иосифу Бродскому,  другу по несчастью  (в
смысле  состояния  нашей  поэзии) -- с любовью и теплым
юмором (как с надеждой)".                              
     И, чтобы дать сегодняшнему читателю  окончательное
представление о самои мироощущении молодого Бродского в
начале шестидесятых годов,  я позволю себе привести на-
писанные  в шестьдесят втором году "Стансы городу",  то
бишь Ленинграду,-- на мой взгляд,  один из высоких  об-
разцов той русской лирики, в котором личное, обществен-
ное и общемировое спаяны так,  как спаяны они  в  бытии
каждого подлинного поэта.                              
     Да не будет дано                                  
     умереть мне вдали от тебя.                        
     В голубиных горах,                                
     кривоногому мальчику вторя.                       
     Да не будет дано                                  
     и тебе, облака торопя,                            
     в темноте увидать                                 
     мои слезы и жалкое горе.                          
     Пусть меня отпоет                                 
     хор воды и небес, и гранит                        
     пусть обнимет меня,                               
     пусть поглотит,                                   
     мой шаг вспоминая,                                
     пусть меня отпоет,                                
     пусть меня, беглеца, осенит                       
     белой ночью твоя                                  
     неподвижная слава земная.                         
     Все умолкнет вокруг.                              
     Только черный буксир закричит                     
     посредине реки,                                   
     исступленно борясь с темнотою,                    
     и летящая ночь                                    
     эту бедную жизнь обручит                          
     с красотою твоей                                  
     и с посмертной моей правотою.                     
        1962, июнь 2-ое                                
     Я не буду рассказывать о мелких и не совсем мелких
неприятностях,  которые  предшествовали аресту Иосифа в
шестьдесят четвертом году и следы которых читатель най-
дет в записи судебного заседания. Бродский мог познако-
миться с Шахматовым и Уманским,  мог не  познакомиться,
это не изменило бы ход событий, поскольку он, Бродский,
по сути дела, сам этот ход событий и направлял, опреде-
ляя его единственно для него возможным способом сущест-
вования в культуре.  И когда говорят,  что  Дзержинский
районный суд осудил невиновного,  то с этим трудно сог-
ласиться.  Перед ними он был виноват.  Судья Савельева,
общественный  обвинитель  Сорокин,  представитель Союза
писателей Евгений Воеводин судили своего реального про-
тивника.  Бродский  не  составлял  заговора  с целью их
свержения и не помышлял об этом. Но самим своим сущест-
вованием  и характером занятий он перечеркивал смысл их
существования.  И они это инстинктивно ощущали, ощущали
угрозу для себя и ненавидели носителя этой угрозы.     
     Я уже  писал,  что недостаточность документального
материала не дает возможности обнаружить конкретный ме-
ханизм  организации  "дела Бродского".  Я буду говорить
только о том,  что было в то время в поле моего зрения,
что я знал тогда и что запомнил.                       
     Непосредственным исполнителем  стал некто Яков Ми-
хайлович Лернер.  Он впервые прославился  в  Ленинграде
тем,  что в 1956 году, будучи завхозом Технологического
института, создал "дело газеты "Культура"", которую вы-
пускали студенты. Это была стенная газета.             
     Лернер и  его деятельность важны для нашей истории
не только сюжетно,  но и как явление для той эпохи  ха-
рактерное. Этот самодеятельный борец за чистоту идеоло-
гии сам написал свой портрет,  поместив в  многотиражке
Технологического   института  программную,  посвященную
злополучной стенной газете статью,  состоящую из пасса-
жей,  читать которые сегодня особенно любопытно:  "Надо
прямо сказать,  что редактор газеты "Культура" т. Хану-
ков  и  члены  редколлегии  в  своих статьях занимаются
"смакованием" ошибок,  имевших место в связи с разобла-
чением  ЦК  КПСС  культа  личности.  Таковы статьи о М.
Кольцове, фельетон о литературе.                       
     В газете имеется попытка навязать свое мнение  на-
шей  молодежи по ряду вопросов,  связанных с зарубежным
кино,  живописью,  музыкой (статьи Наймана о кинофильме
"Чайки умирают в гавани", статья Е. Рейна о Поле Сезан-
не и т.  д.)... Редакция допускает коренные извращения.
В отдельных статьях прямо клевещет на нашу действитель-
ность, с легкостью обобщая ряд фактов, и преподносят их
с чувством смакования, явно неправильно ориентируя сту-
дентов на события сегодняшнего дня".  Этот мастер стиля
упрекает,  помимо всего прочего, редколлегию в том, что
"страдает стиль изложения отдельных заметок".          
     В чем же "неправильная ориентация" состоит?  "Так,
например, авторы передовой статьи утверждают, что в ли-
тературе,  музыке,  живописи,  архитектуре  наблюдается
застой и шаблон,  уход от правды жизни.  Так ориентиро-
вать нашу молодежь -- значит (несмотря на ряд недостат-
ков) , не видеть главного -- огромного подъема культуры
народных масс,  роста  новой  советской  интеллигенции,
обусловившей расцвет науки и техники,  литературы и ис-
кусства в нашей стране... Весь мир знает о том, что со-
циалистическая  культура  глубоко проникает в жизнь со-
ветского народа".  Далее,  естественно, следуют полити-
ческие обвинения, повлекшие соответствующие оргвыводы. 
     Статья вышла 26 октября 1956 года. Вскоре после XX
съезда.  И если литературные аутсайдеры семидесятых  --
восьмидесятых думают, что в пятидесятых -- шестидесятых
мы катались как вольнолюбивые  сыры  в  демократическом
масле, то хочу их разуверить. Охранительный хлыст свис-
тел куда чаще либеральной флейты...                    
     Вот этого специалиста по культуре разные инстанции
спустили  в  шестьдесят третьем году на Бродского,  дав
ему большие полномочия.                                
     Лернер, тогда уже завхоз Гипрошахта,  являлся вид-
ным  деятелем  "народной  дружины" Дзержинского района.
"Народная дружина" в те времена -- к  сведению  молодых
читателей  --  была  организацией куда более серьезной,
чем нынче. И права у нее были куда шире. Цель-то, с ко-
торой она создавалась, была благой, но при нашей юриди-
ческой девственности, при отсутствии прочного правосоз-
нания  "народные  дружины"  быстро стали источником об-
щественной опасности -- в  провинции  делались  попытки
трансформировать "дружины" в некие военизированные фор-
мирования.  В печати появились сообщения о случаях без-
закония и произвола со стороны дружинников,  незаконных
обысков,  избиений и так далее.  И права "дружин"  были
значительно сокращены. Но это произошло позже. А осенью
шестьдесят третьего года именно руками "народной дружи-
ны" решено было расправиться с Бродским.               
     Лернер по своей психологии,  а стало быть, и мето-
дам,  был мошенником.  (Вскоре после отъезда Иосифа  за
границу Лернер попал под суд за крупные мошенничества и
был приговорен к длительному сроку  заключения).  Он  и
порученную  ему  работу по сокрушению Бродского повел в
соответствующем стиле.                                 
     Опыт фальсифицированных процессов был еще  свеж  в
памяти  людей  среднего возраста,  и Лернер (и те,  кто
стоял за ним) воспользовались готовыми  рецептами,  от-
нюдь  не утруждая себя правдоподобием обвинений.  Как в
тридцатые годы -- и позже, в семидесятые, восьмидесятые
-- так и в шестьдесят четвертом году социально-психоло-
гической основой наглой небрежности в фабрикации  дока-
зательств вины жертвы было чувство полной и вечной без-
наказанности.  Это совершенно  ложное,  как  показывает
опыт, чувство, тем не менее, характерно для всех форма-
ций палачей.                                           
     В сентябре 1963 года состоялась очередная  встреча
наших тогдашних лидеров с творческой интеллигенцией,  а
29 ноября в газете "Вечерний Ленинград" появился  фель-
етон "Окололитературный трутень", который стоит привес-
ти целиком и кратко проанализировать.                  
     "Несколько лет назад  в  окололитературных  кругах
Ленинграда  появился молодой человек,  именовавший себя
стихотворцем. На нем были вельветовые штаны, в руках --
неизменный портфель,  набитый бумагами.  Зимой он ходил
без головного убора,  и снежок беспрепятственно припуд-
ривал его рыжеватые волосы.                            
     Приятели звали его запросто -- Осей. В иных местах
его величали полным именем -- Иосиф Бродский.          
     Бродский посещал литературное объединение начинаю-
щих литераторов,  занимающихся во Дворце культуры имени
Первой пятилетки.  Но стихотворец в вельветовых  штанах
решил,  что  занятия  в литературном объединении не для
его широкой натуры.  Он даже стал внушать пишущей моло-
дежи,  что учеба в таком объединении сковывает-де твор-
чество,  а посему он, Иосиф Бродский, будет карабкаться
на Парнас единолично.                                  
     С чем  же  хотел  прийти этот самоуверенный юнец в
литературу? На его счету был десяток-другой стихотворе-
ний,  переписанных в тоненькую школьную тетрадку, и все
эти стихотворения свидетельствовали о  том,  что  миро-
воззрение  их автора явно ущербно.  "Кладбище",  "Умру,
умру..." -- по одним лишь этим названиям можно судить о
своеобразном уклоне в творчестве Бродского. Он подражал
поэтам, проповедовавшим пессимизм и неверие в человека,
его стихи представляют смесь из декадентщины, модерниз-
ма и самой обыкновенной  тарабарщины.  Жалко  выглядели
убогие   подражательские  попытки  Бродского.  Впрочем,
что-либо самостоятельное сотворить он не  мог:  силенок
не хватало. Не хватало знаний, культуры. Да и какие мо-
гут быть знания у недоучки,  у человека, не окончившего
даже среднюю школу?                                    
     Вот как  высокопарно  возвещает  Иосиф  Бродский о
сотворенной им поэме-мистерии:                         
     "Идея поэмы -- идея персонификации представлений о
мире, и в этом смысле она гимн баналу.                 
     Цель достигается путем вкладывания более или менее
приблизительных формулировок этих представлений в  уста
двадцати  не  так  более как менее условных персонажей.
Формулировки облечены в форму романсов".               
     Кстати, провинциальные приказчики тоже обожали ро-
мансы. И исполняли их с особым надрывом, под гитару.   
     А вот так называемые желания Бродского:           
        От простудного продувания                      
        Я укрыться хочу в книжный шкаф.                
     Вот требования, которые он предъявляет:           
        Накормите голодное ухо                         
        Хоть сухариком...                              
     Вот его откровенно-циничные признания:            
        Я жую всеобщую нелепость                       
        И живу единым этим хлебом.                     
     А вот отрывок из так называемой мистерии:         
        Я шел по переулку,                             
        Как ножницы -- шаги.                           
        Вышагиваю я                                    
        Средь бела дня                                 
        По перекрестку,                                
        Как по бумаге                                  
        Шагает некто                                   
        Наоборот -- во мраке.                          
     И это именуется романсом? Да это же абракадабра!  
     Уйдя из  литературного  объединения,  став  куста-
рем-одиночкой,  Бродский начал  прилагать  все  усилия,
чтобы завоевать популярность у молодежи. Он стремится к
публичным выступлениям, и от случая к случаю ему удает-
ся проникнуть на трибуну.  Несколько раз Бродский читал
свои стихи в общежитии Ленинградского  университета,  в
библиотеке имени Маяковского,  во Дворце культуры имени
Ленсовета.  Настоящие любители поэзии отвергали его ро-
мансы и стансы.  Но нашлась кучка эстетствующих юнцов и
девиц,  которым всегда подавай что-нибудь "остренькое",
"пикантное".  Они  подняли  восторженный визг по поводу
стихов Иосифа Бродского...                             
     Кто же составлял и составляет окружение Бродского,
кто  поддерживает  его  своими  восторженными "ахами" и
"охами"?                                               
     Марианна Волнянская,  1944 года рождения, ради бо-
гемной жизни оставившая в одиночестве мать-пенсионерку,
которая глубоко переживает это; приятельница Волнянской
--  Нежданова,  проповедница  учения  йогов и всяческой
мистики; Владимир Швейгольц, физиономию которого не раз
можно было обозревать на сатирических плакатах,  выпус-
каемых народными дружинами (этот Швейгольц не гнушается
обирать бесстыдно мать, требуя, чтобы она давала ему из
своей небольшой зарплаты деньги на карманные  расходы);
уголовник Анатолий Гейхман; бездельник Ефим Славинский,
предпочитающий пару месяцев околачиваться  в  различных
экспедициях,  а  остальное  время вообще нигде не рабо-
тать, вертеться возле иностранцев. Среди ближайших дру-
зей Бродского -- жалкая окололитературная личность Вла-
димир Герасимов и скупщик иностранного барахла  Шилинс-
кий, более известный под именем Жоры.                  
     Эта группка не только расточает Бродскому похвалы,
но и пытается  распространять  образцы  его  творчества
среди молодежи.  Некий Леонид Аронзон перепечатывает их
на своей пишущей машинке, а Григорий Ковалев, Валентина
Бабушкина и В.  Широков,  по кличке "Граф", подсовывают
стишки желающим.                                       
     Как видите,  Иосиф Бродский не очень  разборчив  в
своих знакомствах.  Ему не важно,  каким путем вскараб-
каться на Парнас, только бы вскарабкаться. Ведь он при-
числил себя к сонму "избранных". Он счел себя не просто
поэтом, а "поэтом всех поэтов". Некогда Игорь Северянин
произнес: "Я, гений Игорь Северянин, своей победой упо-
ен:  я повсеградно оэкранен,  и повсесердно утвержден!"
Но сделал он это в сущности ради бравады.  Иосиф Бродс-
кий же уверяет всерьез,  что и он "повсесердно  утверж-
ден".                                                  
     О том, какого мнения Бродский о самом себе, свиде-
тельствует,  в частности,  такой факт.  14 февраля 1960
года  во Дворце культуры имени Горького состоялся вечер
молодых поэтов.  Читал на этом вечере свои  замогильные
стихи и Иосиф Бродский.  Кто-то, давая настоящую оценку
его творчеству,  крикнул из зала: "Это не поэзия, а че-
пуха!"  Бродский  самонадеянно ответил:  "Что позволено
Юпитеру, не позволено быку".                           
     Не правда ли,  какая наглость?  Лягушка  возомнила
себя Юпитером и пыжится изо всех сил. К сожалению, ник-
то на этом вечере,  в том числе и  председательствующая
-- поэтесса Н.  Грудинина,  не дал зарвавшемуся наглецу
надлежащего отпора.  Но мы еще не сказали главного. Ли-
тературные упражнения Бродского вовсе не ограничивались
словесным жонглированием. Тарабарщина, кладбищенско-по-
хоронная  тематика -- это только часть "невинных" увле-
чений Бродского.  Есть у него стансы и поэмы, в которых
авторское "кредо" отражено более ярко.  "Мы -- пыль ми-
роздания",-- авторитетно заявляет  он  в  стихотворении
"Самоанализ в августе". В другом, посвященном Нонне С.,
он пишет:  "Настройте,  Нонна, и меня иа этот лад, чтоб
жить и лгать, плести о жизни сказки". И наконец еще од-
но заявление: "Люблю я родину чужую".                  
     Как видите, этот пигмей, самоуверенно карабкающий-
ся иа Парнас,  не так уж безобиден. Признавшись, что он
"любит родину чужую",  Бродский был предельно  открове-
нен.  Он  и  в  самом  деле не любит своей Отчизны и не
скрывает этого.  Больше того! Им долгое время вынашива-
лись планы измены Родине.                              
     Однажды по приглашению своего дружка О. Шахматова,
ныне осужденного за  уголовное  преступление,  Бродский
спешно  выехал  в  Самарканд.  Вместе с тощей тетрадкой
своих стихов он захватил в "философский трактат" некое-
го А.  Уманского. Суть этого "трактата" состояла в том,
что молодежь не должна-де стеснять  себя  долгом  перед
родителями,  перед обществом,  перед государством, пос-
кольку это сковывает свободу личности. "В мире есть лю-
ди черной кости и белой. Так что к одним (к черным) на-
до относиться отрицательно,  а к другим (к белый) поло-
жительно",--  поучал этот вконец разложившийся человек,
позаимствовавший свои мыслишки из идеологического арсе-
нала матерых фашистов.                                 
     Перед нами лежат протоколы допросов Шахматова.  На
следствии Шахматов показал, что в гостинице "Самарканд"
он  и  Бродский  встретились с иностранцем.  Американец
Мелвин Бейл пригласил их к себе в номер. Состоялся раз-
говор.                                                 
     -- У  меня  есть рукопись,  которую у нас не изда-
дут,-- сказал Бродский американцу.-- Не хотите ли озна-
комиться?                                              
     -- С удовольствием сделаю это,-- ответил Мелвин и,
полистав рукопись,  произнес:  -- Идет, мы издадим ее у
себя. Как прикажете подписать?                         
     -- Только не именем автора.                       
     -- Хорошо. Мы подпишем по-нашему: Джон Смит.      
     Правда, в  последний  момент  Бродский  и Шахматов
струсили.  "Философский трактат" остался  в  кармане  у
Бродского.                                             
     Там же, в Самарканде, Бродский пытался осуществить
свой план измены Родине.  Вместе с Шахматовым, он ходил
на  аэродром,  чтобы захватить самолет и улететь на нем
за границу. Они даже облюбовали один самолет, но, опре-
делив,  что  бензина  в  баках для полета за границу не
хватит, решили выждать более удобного случая.          
     Таково неприглядное лицо этого человека,  который,
оказывается, не только пописывает стишки, перемежая та-
рабарщину нытьем, пессимизмом, порнографией, но и вына-
шивает планы предательства.                            
     Но, учитывая,  что Бродский еще молод,  ему многое
прощали.  С ним  вели  большую  воспитательную  работу.
Вместе с тем его не раз строго предупреждали об ответс-
твенности за антиобщественную деятельность.            
     Бродский не сделал нужных выводов.  Он  продолжает
вести  паразитический  образ жизни.  Здоровый 26-летний
парень около четырех лет не занимается  общественно-по-
лезным трудом. Живет он случайными заработками; в край-
нем случае подкинет толику денег отец -- внештатный фо-
токорреспондент  ленинградских  газет,  который  хоть и
осуждает поведение сына,  но  продолжает  кормить  его.
Бродскому  взяться  бы за ум,  начать наконец работать,
перестать быть трутнем у родителей, у общества. Но нет,
никак он не может отделаться от мысли о Парнасе, на ко-
торый хочет забраться любым,  даже самым нечистоплотным
путем.                                                 
     Очевидно, надо  перестать нянчиться с окололитера-
турным тунеядцем.  Такому, как Бродский, не место в Ле-
нинграде.                                              
     Какой вывод напрашивается из всего сказанного?  Не
только Бродский,  но и все,  кто его окружает,  идут по
такому же,  как и он,  опасному пути. И их нужно строго
предупредить об этом.  Пусть окололитературные бездель-
ники вроде Иосифа Бродского получат самый резкий отпор.
Пусть неповадно им будет мутить воду!                  
        А. Ионин, Я. Лернер, М. Медведев".             
     Текст этот  столь  красноречив и так много говорит
об авторах,  что подробно анализировать его смысла нет.
Пасквиль существует по собственным законам -- чем боль-
ше лжи и грязи, тем чище жанр. Тут нужен только неболь-
шой фактический комментарий.                           
     Как сказал на суде сам Бродский, в фельетоне толь-
ко его имя и фамилия правильны. Все остальное -- ложь. 
     Литературоведы из  "Вечернего  Ленинграда"   несли
свою околесицу, иногда сознательно фальсифицируя факты,
а иногда искренне заблуждаясь  по  трогательному  неве-
жеству.  Им невдомек было, что например, романсы любили
не только провинциальные приказчики, но и самые рафини-
рованные  русские  интеллигенты -- от Пушкина до Блока,
который широко использовал поэтику романса.  Но это  --
мелочи.                                                
     А вот по части подтасовок масштаб был иной.       
     Прежде всего, стихи, которые цитируются в фельето-
не, Бродскому не принадлежали.                         
     Первые четыре строчки -- иронические стихи Дмитрия
Бобышева,  которые  никаких  общественных  требований и
деклараций не содержали. Автор следующего двустишия мне
неизвестен,  но у Бродского я таких строк не нашел, а я
располагаю полным собранием его стихов тех лет.        
     С "отрывком из мистерии" три лернера произвели не-
хитрую  операцию  -- они разрубили стихотворные строчки
по вертикали,  а некоторые исказили. Это строки из бал-
лады Лжеца (а вовсе не из романса),  одного из персона-
жей "Шествия".  А суть в том, что персонаж противоречит
самому  себе  и  потому в натуральном виде текст звучит
так:                                                   
        Я шел по переулку / по проспекту,              
        как ножницы шаги / как по бумаге,              
        вышагиваю я / шагает Некто                     
        средь бела дня / наоборот -- во мраке.         
     Как видим,  никакой абракадабры у  Бродского  нет,
особенно,  если учесть контекст. Она появляется по воле
трех лернеров.                                         
     И уж если говорить о "Шествии" -- этой  удивитель-
ной для двадцатилетнего автора поэме -- удивительной по
напряжению и широте мысли,  по горестной человечности и
печальному состраданию, то не будь авторы пасквиля отк-
ровенными литературными и  политическими  бандитами,  у
них не повернулось бы перо писать всю эту злобную чушь.
"Удивительное создание человек!" -- совершенно справед-
ливо изумлялся Шекспир.                                
     Стихотворение, посвященное  Нонне  С.,  опять-таки
написано было Дмитрием Бобышевым. Консультанты лернеров
не  дали  себе труда разобраться в рукописях и все сти-
хотворения подряд приписали Иосифу.  Но главное дальше.
Строка  "Люблю  я родину чужую" фигурировала едва ли не
во всех газетных выступлениях,  цитировалась не раз  на
суде  и  стала  главным доказательством антипатриотизма
Бродского.  Прелесть однако в том,  что такой строки  у
него никогда не было. Речь идет о стихотворении из цик-
ла "Июльское интермеццо" шестьдесят первого года, кото-
рое начиналось:                                        
        Люби проездом родину друзей,                   
        На станциях батоны покупая,                    
        о прожитом бездумно пожалей,                   
        к вагонному окошку прилипая.                   
        Все тот же вальс в провинции звучит,           
        летит, летит в белесые колонны,                
        весна друзей по-прежнему молчит,               
        блондинкам улыбаясь благосклонно.              
     А заканчивалось:                                  
        Так, поезжай. Куда? Куда-нибудь,               
        скажи себе: с несчастьями дружу я.             
        Гляди в окно и о себе забудь.                  
        Жалей проездом родину чужую.                   
     Речь, как всякому понятно,  идет о поездках не  по
США или Израилю, а по Советскому Союзу. (А конкретно --
о Подмосковье.) Все сказанное  относится  к  местности,
где  родился один из друзей поэта и которую поэт проез-
жает. Вот и все.                                       

К титульной странице
Вперед