- Вы не женаты, и сами не понимаете, что говорите.
      Флер заметила, что молодой человек жалобно перевел на нее глаза.
      - Вы в самом деле думаете, что брак... - начал он.
      - Общество строится на браке, - уронил со стиснутых губ ее отец, - на браке и его последствиях. Вы хотели бы с этим покончить?
      Молодой Монт растерянно развел руками. Задумчивое молчание нависло над обеденным столом, сверкавшим ложками с форсайтским гербом (натурального цвета фазан) в электрическом свете, струившемся из алебастрового шара. А за окном, над рекою, сгущался вечер, напоенный тяжелой сыростью и сладкими запахами.
      "В понедельник, - думала Флер, - в понедельник".
      VI
      ОТЧАЯНИЕ
      Печальные и пустые недели наступили после смерти отца для ныне единственного Джолиона Форсайта. Неизбежные формальности и церемонии - чтение завещания, оценка имущества, раздел наследства - выполнялись без участия несовершеннолетнего наследника. Тело Джолиона было кремировано. Согласно желанию покойного, никто не присутствовал на его похоронах, никто не носил по нем траура. Его наследство, контролируемое в некоторой степени завещанием старого Джолиона, оставляло за его вдовой владение Робин-Хиллом и пожизненную ренту в две с половиной тысячи фунтов в год. В остальном оба завещания, действуя параллельно, сложными путями обеспечивали каждому из троих детей Джолиона равную долю в имуществе их деда и отца как на будущее, так и в настоящем; но только Джон, по привилегии сильного пола, с достижением совершеннолетия получал право свободно распоряжаться своим капиталом, тогда как Джун и Холли получали только тень от своих капиталов в виде процентов, дабы самые эти капиталы могли перейти к их детям. В случае, если детей у них не будет, все переходило к Джону, буде он переживет сестер; так как Джун было уже пятьдесят лет, а Холли под сорок, в юридическом мире полагали, что, если бы не свирепость подоходного налога, юный Джон стал бы ко времени своей смерти так же богат, как был его дед. Все это ничего не значило для Джона и мало значило для его матери. Все, что нужно было тому, кто оставил свои дела в полном порядке, сделала Джун. Когда она уехала и снова мать и сын остались вдвоем в большом доме, наедине со смертью, сближавшей их, и с любовью, их разъединявшей, дни мучительно потянулись для Джона; он втайне был разочарован в себе, чувствовал к самому себе отвращение. Мать смотрела на него с терпеливой грустью, в которой сквозила, однако, какая-то бессознательная гордость - словно отказ подсудимой от защиты. Когда же мать улыбалась, Джон был зол, что его ответная улыбка получалась скупой и натянутой. Он не осуждал свою мать и не судил ее: то все было так далеко - ему и в голову не приходило ее судить. Нет! Но скупой и натянутой его улыбка была потому, что из-за матери он должен был отказаться от желанного. Большим облегчением для него была забота о посмертной славе отца, забота, которую нельзя было спокойно доверить Джун, хоть она и предлагала взять ее целиком на себя. И Джон и его мать чувствовали, что если Джун заберет с собою папки отца, его невыставленные рисунки и незаконченные работы, их встретит такой ледяной прием со стороны Пола Поста и других завсегдатаев ее ателье, что даже в теплом сердце дочери вымерзнет всякая к ним любовь. В своей старомодной манере и в своем роде работы Джолиона были хороши; его сыну и вдове больно было бы отдать их на посмеяние. Устроить специальную выставку его работ - вот минимальная дань, которую они должны были воздать тому, кого любили, и в приготовлениях к выставке они провели вместе много часов. Джон чувствовал, как странно возрастает его уважение к отцу. Этюды и наброски раскрывали спокойное упорство, с каким художник развил свое скромное дарование в нечто подлинно индивидуальное. Работ было очень много, по ним легко было проследить неуклонный рост художника, сказавшийся в углублении видения, в расширении охвата. Конечно, очень больших глубин или высот Джолион не достиг, но поставленные перед собою задачи он разрешал до конца - продуманно, законченно, добросовестно. И, вспоминая, как его отец был всегда "беспристрастен", не склонен к самоутверждению, вспоминая, с каким ироническим смирением он говорил о своих исканиях, причем неизменно называл себя "дилетантом", Джон невольно приходил к сознанию, что никогда не понимал как следует своего отца. Принимать себя всерьез, но никогда не навязывать этого подхода другим было, по-видимому, его руководящим принципом. И это находило в Джоне отклик, заставляло его всем сердцем соглашаться с замечанием матери: "Он был истинно культурный человек; что бы он ни делал, он не мог не думать о других. А когда принимал решение, которое заставляло его идти против других, он это делал не слишком вызывающе, не в духе современности; правда, два раза в своей жизни он вынужден был пойти один против всех, и все-таки не ожесточился". Джон видел, что слезы побежали по ее лицу, которое она тотчас от него отвернула. Она несла свою утрату очень спокойно; ему даже казалось иногда, что она ее не очень глубоко чувствует. Но теперь, глядя на мать, он понимал, насколько уступал он в сдержанности и умении соблюдать свое достоинство им обоим: и отцу и матери. И, тихо к ней подойдя, он обнял ее за талию. Она поцеловала его торопливо, но с какой-то страстностью, и вышла из комнаты.
      Студия, где они разбирали папки и наклеивали ярлычки, была некогда классной комнатой Холли; здесь она девочкой занималась своими шелковичными червями, гербарием, музыкой и прочими предметами обучения. Теперь, в конце июля, хоть окна выходили на север и на восток, теплый дремотный воздух струился в комнату сквозь выцветшие сиреневые холщовые занавески. Чтобы несколько смягчить холод умершей славы - славы сжатого золотого поля, всегда витающей над комнатой, которую оставил хозяин, Ирэн поставила на замазанный красками стол вазу с розами. Розы да любимая кошка Джолиона, все льнущая к покинутому жилью, были отрадным пятном в разворошенной и печальной рабочей комнате. Стоя у северного окна и вдыхая воздух, таинственно напоенный теплым запахом клубники, Джон услышал шум подъезжающего автомобиля. Опять, верно, поверенные насчет какой-нибудь ерунды! Почему этот запах вызывает такую боль? И откуда он идет - с этой стороны около дома нет клубничных грядок. Машинально достал он из кармана мятый лист бумаги и записал несколько отрывочных слов. В груди его разливалось тепло; он потер ладони. Скоро на листке появились строки.
      Когда б я песню мог сложить,
      Чтоб сердце песней исцелить!
      Ту песню смастерил бы я
      Из милых маленьких вещей:
      Шуршит крыло, журчит ручей,
      Цветок осыпался в траве.
      Роса дробится в мураве,
      На солнышке мурлычет кот,
      В кустах малиновка поет,
      И ветер, стебли шевеля,
      Доносит тонкий звон шмеля...
      И будет песня та легка,
      Как луч, как трепет мотылька;
      Проснется - я открою дверь:
      Лети и пой теперь!
      Стоя у окна, он еще бормотал про себя стихи, когда услышал, что его позвали по имени, и, обернувшись, увидел Флер. Перед этим неожиданным видением он онемел и замер в неподвижности, между тем как ее живой и ясный взгляд овладевал его сердцем. Потом он сделал несколько шагов навстречу ей, остановился у стола, сказал:
      - Как хорошо, что ты приехала! - и увидел, что она зажмурилась, как если бы он швырнул в нее камнем.
      - Я спросила, дома ли ты, - сказала она, - и мне предложили пройти сюда наверх. Но я могу и уйти.
      Джон схватился за край измазанного красками стола, Ее лицо и фигура в платье с оборками запечатлевались на его зрачках с такой фотографической четкостью, что, провались он сквозь пол, он продолжал бы видеть ее.
      - Я знаю, я тебе солгала, Джон; но я сделала это из любви.
      - Да, да! Это ничего!
      - Я не ответила на твое письмо. К чему? Ответить было нечего. Я решила вместо того повидаться с тобой.
      Она протянула ему обе руки, и Джон схватил их через стол. Он пробовал что-нибудь сказать, но все его внимание ушло на то, чтобы не сделать больно ее рукам. Такими жесткими казались собственные руки, а ее - такими мягкими. Она сказала почти вызывающе:
      - Эта старая история - она действительно так ужасна?
      - Да.
      В его голосе тоже прозвучал вызов.
      Флер отняла у него руки.
      - Не думала я, что в наши дни молодые люди цепляются за мамашины юбки.
      Джон вздернул подбородок, словно его ударили хлыстом.
      - О! Я нечаянно! Я этого не думаю! Я сказала что-то ужасное! - она быстро подбежала к нему. - Джон, дорогой, я этого совсем не думаю.
      - Неважно.
      Она положила обе руки на его плечо и лбом припала к ним, поля ее шляпы касались его щей, и он чувствовал, как они подрагивают. Но какое-то оцепенение сковало его. Она оторвалась от его плеча и отодвинулась.
      - Хорошо, если я тебе не нужна, я уйду. Но я никогда не думала, что ты от меня отступишься.
      - Нет, я не отступился от тебя! - воскликнул Джон, внезапно возвращенный к жизни. - Я не могу. Я попробую еще раз.
      Глаза у нее засверкали, она рванулась к нему.
      - Джон, я люблю тебя! Не отвергай меня! Если ты меня отвергнешь, я не знаю, что я сделаю! Я в таком отчаянии. Что все это значит - все прошлое - перед этим?
      Она прильнула к нему. Он целовал ее глаза, щеки, губы. Но, целуя, видел исписанные листы, рассыпавшиеся по полу его спальни, белое мертвое лицо отца, мать на коленях перед креслом. Шепот Флер: "Заставь ее! Обещай мне! О, Джон, попробуй!" - детским лепетом звучал в его ушах. Он чувствовал себя до странности старым.
      - Обещаю! - проговорил он. - Только ты... ты не понимаешь.
      - Она хочет испортить нам жизнь, а все потому, что...
      - Да, почему?
      Опять в его голосе прозвучал вызов, и Флер не ответила. Ее руки крепче обвились вокруг него, и он отвечал на ее поцелуи. Но даже в тот миг, когда он сдавался, в нем работал яд - яд отцовского письма. Флер не знает, не понимает, она неверно судит о его матери; она явилась из враждебного лагеря! Такая прелестная, и он ее так любит, но даже в ее объятиях вспоминались ему слова Холли: "Она из породы стяжателей" и слова матери: "Дорогой мой мальчик, не думай обо мне, думай о себе!"
      Когда она исчезла, как страстный сон, оставив свой образ в его глазах, свои поцелуи на его губах и острую боль в его сердце, Джон склонился в открытое окно, прислушиваясь к шуму уносившего ее автомобиля. Все еще чувствовался теплый запах клубники, доносились легкие звуки лета, из которых должна была сложиться его песня; все еще дышало обещание юности и счастья в широких трепетных крыльях июля - и сердце его разрывалось. Желание в нем не умерло, и надежда не сдалась, но стоит пристыженная, потупив глаза. Горькая предстоит ему задача! Флер а отчаянии, а он? В отчаянии глядит он, как качаются тополя, как плывут мимо облака, как солнечный свет играет на траве.
      Он ждал. Наступил вечер, отобедали почти что молча, мать играла ему на рояле, а он все ждал, чувствуя, что она знает, каких он ждет от нее слов. Она его поцеловала и пошла наверх, а он все медлил, наблюдая лунный свет, и ночных бабочек, и эту нереальность тонов, что, подкравшись, по-своему расцвечивают летнюю ночь. Он отдал бы все, чтобы вернуться назад в прошлое - всего лишь на три месяца назад; или перенестись в будущее, на много лет вперед. Настоящее с темной жестокостью выбора казалось немыслимым. Насколько острее, чем раньше, понял он теперь, что чувствовала его мать; как будто рассказанная в письме отца повесть была ядовитым зародышем, развившимся в лихорадку вражды, так что он действительно чувствовал, что есть два лагеря: лагерь его и его матери, лагерь Флер и ее отца. Пусть мертва та старая трагедия собственничества и распри, но мертвые вещи хранят в себе яд, пока время их не разрушит. Даже любви его как будто коснулась порча: в ней стало меньше иллюзий, больше земного и затаилось предательское подозрение, что и Флер, как ее отец, хочет, может быть, владеть; то не была четкая мысль, нет, только трусливый призрак, отвратительный и недостойный; он подползал к пламени его воспоминаний, и от его дыхания тускнела живая прелесть этого зачарованного лица и стана; только подозрение, недостаточно реальное, чтобы убедить его в своем присутствии, но достаточно реальное, чтобы подорвать абсолютную веру, а для Джона, которому еще не исполнилось двадцати лет, абсолютная вера была важна. Он еще горел присущей молодости жаждой давать обеими руками и не брать ничего взамен, давать с любовью подруге, полной, как и он, непосредственной щедрости. Она, конечно, благородна и щедра! Джон встал с подоконника и зашагал по большой и серой, призрачной комнате, стены которой обиты были серебристой тканью.
      Этот дом, сказал отец в своем предсмертном письме, построен был для его матери, чтобы она жила в нем с отцом Флер! Он протянул руку в полумрак, словно затем, чтобы схватить призрачную руку умершего. Стискивал пальцы, стараясь ощутить в них тонкие исчезнувшие пальцы своего отца; пожать их и заверить его, что сын... что сын на его стороне. Слезы, не получая выхода, жгли и сушили глаза. Он вернулся к окну. За окном было теплее, не так жутко, не так неприютно, и висел золотой месяц, три дня как на ущербе; ночь в своей свободе давала чувство покоя. Если б только они с Флер встретились на необитаемом острове, без прошлого, и домом стала бы для них природа! Джон еще питал глубокое уважение к необитаемым островам, где растет хлебное дерево и вода синеет над кораллами. Ночь была глубока, свободна, она манила; в ней были чары, и обещание, и прибежище от всякой путаницы, и любовь! Молокосос, цепляющийся за юбку матери! Щеки его горели. Он притворил окно, задвинул шторы, выключил свет в канделябре и пошел наверх.
      Дверь его комнаты была раскрыта, свет включен; мать его, все еще в вечернем платье, стояла у окна. Она обернулась и сказала:
      - Садись, Джон, поговорим.
      Она села на стул у окна, Джон - на кровать. Ее профиль был обращен к нему, и красота и грация ее фигуры, изящная линия лба, носа, шеи, странная и как бы далекая утонченность ее тронули Джона. Никогда его мать не принадлежала к окружающей ее среде. Она входила в эту среду откуда-то извне. Что скажет она ему, у которого так много на сердце невысказанного?
      - Я знаю, что Флер приезжала сегодня. Я не удивлена.
      Это прозвучало так, как если бы она добавила: "Она дочь своего отца!" - и сердце Джона ожесточилось. Ирэн продолжала спокойно:
      - Папино письмо у меня. Я его тогда собрала и спрятала. Вернуть его тебе, милый?
      Джон покачал головой.
      - Я, конечно, прочла его перед тем, как он дал его тебе. Он сильно преуменьшил мою вину.
      - Мама! - сорвалось с губ Джона.
      - Он излагает это очень мягко, но я знаю, что, выходя за отца Флер без любви, я совершила страшный поступок. Несчастный брак может исковеркать и чужие жизни, не только нашу. Ты очень молод, мой мальчик, и ты слишком привязчив. Как ты думаешь, мог бы ты быть счастлив с этой девушкой?
      Глядя в темные глаза, теперь еще больше потемневшие от боли, Джон ответил:
      - Да, о да! Если б ты могла.
      Ирэн улыбнулась.
      - Восхищение красотой и жажда обладания не есть еще любовь. Что, если с тобой повторится то же, что было со мною, Джон: когда задушено все самое сокровенное; телом вместе, а душою врозь!
      - Но почему же, мама? Ты думаешь, что она такая же, как ее отец, но она на него непохожа. Я его видел.
      Опять появилась улыбка на губах Ирэн, и у Джона дрогнуло что-то в груди; столько чувствовалось иронии и опыта за этой улыбкой.
      - Ты даешь, Джон; она берет.
      Опять это недостойное подозрение, эта неуверенность, крадущаяся за тобой по пятам! Он горячо сказал:
      - Нет, она не такая. Не такая. Я... я только не могу причинить тебе горе, мама, теперь, когда отец...
      Он прижал кулаки к вискам.
      Ирэн встала.
      - Я сказала тебе в ту ночь, дорогой: не думай обо мне.
      Я сказала это искренно. Думай о себе и о своем счастье!
      Дотерплю, что осталось дотерпеть, я сама навлекла это на себя.
      - Мама! - опять сорвалось с губ Джона.
      Она подошла к нему, положила руки на его ладони.
      - Голова не болит, дорогой?
      Джон покачал головой: нет. То, что он чувствовал, происходило в груди, точно там две любви раздирали надвое какую-то ткань.
      - Я буду всегда любить тебя по-прежнему, Джон, как бы ты ни поступил. Ты ничего не утратишь.
      Она мягко провела рукой по его волосам и вышла.
      Он слышал, как хлопнула дверь; упав ничком на кровать, он лежал, затаив дыхание, переполненный страшным, напряженным до предела чувством.
      VII
      МИССИЯ
      Спросив за чаем о Флер, Сомс узнал, что ее с двух часов нет дома - уехала куда-то на машине. Целых три часа! Куда она поехала? В Лондон, не сказав ни слова отцу? Никогда не мог он до конца примириться с автомобилями. Он принимал их в принципе, как прирожденный эмпирик или как Форсайт, встречая каждый новый признак прогресса неизменным: "Что же! Без этого теперь не обойтись", - но на деле он считал их слишком быстрыми, большими и вонючими. Вынужденный, по настоянию Аннет, завести машину, комфортабельный ролхард, с жемчужносерой обивкой, с электрическими лампочками, с небольшими зеркалами, пепельницами, вазами для цветов (все это отдавало бензином и духами), он, однако, смотрел на нее так, так смотрел, бывало, на своего зятя Монтегью Дарти. Машина воплощала для него все, что было в современной жизни быстрого, ненадежного и скрыто-маслянистого. В то время как современная жизнь делалась быстрей, распущенней и моложе, Сомс делался старте, медлительней и собраннее, туже думал, меньше говорил, как раньше его отец Джемс. Он почти сознавал это сам. Темпы и прогресс все меньше и меньше нравились ему. И потом, ездить в автомобиле - значит выставлять напоказ свое богатство, а это Сомс считал небезопасным при нынешнем настроении рабочих. Был у него однажды случай, когда его шофер Симз переехал единственное достояние какого-то рабочего. Сомс не забыл, как вел себя хозяин, - хоть очень немногие на его месте стали бы задерживаться по таким пустякам. Ему было жаль собаку, и он был готов принять ее сторону против автомобиля, если бы грубиян хозяин не держался так нагло. Пятый час быстро истекал, а Флер не возвращалась, и все чувства в отношении автомобиля, которые Сомс когда-либо пережил прямо или косвенно, смешались у него в груди, под ложечкой сосало. В семь он позвонил через междугородную сестре. Нет! На Грин-стрит Флер не заезжала. Так где же она? Сомса начали преследовать видения страшных катастроф: его любимая дочь лежит под колесами, ее красивое платье с оборками все в крови и дорожной пыли. Он прошел в ее комнату, тайком осмотрел ее вещи. Она ничего не взяла - ни чемодана, ни драгоценностей. Это успокоило некоторые его подозрения, но усилило страх перед несчастным случаем. Как ужасно вот такое беспомощное ожидание, когда пропадает у тебя любимое существо, в особенности если ты при этом не выносишь суеты и огласки! Что делать, если она не вернется к ночи?
      В четверть восьмого он услышал шум автомобиля. Точно большая тяжесть свалилась с сердца, он поспешил вниз, Флер вышла из машины - бледная, усталая на вид, но целая и невредимая. Он ее встретил в холле.
      - Ты заставила меня тревожиться. Где ты была?
      - В Робин-Хилле. Извини, дорогой. Пришлось поехать. Я расскажу потом.
      И, наградив его мимолетным поцелуем, она убежала к себе.
      Сомс ждал в гостиной. Ездила в Робин-Хилл! Что это предвещает?
      За обедом нельзя было поднять эту тему - приходилось считаться с щепетильностью лакея. Нервное волнение, пережитое Сомсом, и радость, что дочь жива и здорова, отнимали у него силы осудить ее за то, что она сделала, или воспротивиться тому, что она собиралась делать дальше; в расслабленном онемении ждал он ее признаний. Страшная штука жизнь! Вот он дожил до шестидесяти пяти лет, сорок лет провел в том, что строил здание своей обеспеченности, а все так же не властен управлять ходом вещей - всегда вынырнет что-нибудь, с чем нельзя мириться! В кармане его смокинга лежит письмо от Аннет. Собирается через две недели домой. Он совершенно не знает, что она там делала. И рад, что не знает. Ее отсутствие было для него облегчением. С глаз долой - из мыслей вон! А теперь она возвращается. Не было хлопот! И Кром старший упущен - попал в лапы к Думетриусу, а ведь только потому, что он из-за анонимного письма забыл о Болдерби и о картине. Украдкой подметил он напряженное выражение на лице дочери, точно и она воззрилась на картину, которую не может купить. Сомс почти жалел, что кончилась война. Во время войны волнения как-то не так волновали. По ласковому голосу, по выражению ее лица Сомс знал, что дочь чего-то хочет от него, но не знал наверное, умно ли будет дать. Он отодвинул от себя нетронутую тарелку с сыром и даже закурил за компанию с Флер папироску.
      После обеда Флер завела электрическую пианолу. Самые мрачные предчувствия обступили Сомса, когда дочь села на мягкую скамеечку у его ног и взяла его за руку.
      - Дорогой, не сердись на меня. Я должна была повидаться с Джоном - он мне писал. Он попытается воздействовать на свою мать. Но я все обдумала. Это, в сущности, в твоих руках, папа. Если бы ты мог убедить ее, что наш брак ни в каком смысле не означал бы возобновления прошлого! Что я останусь твоею дочкой, а Джон ее сыном; что ты не стремишься встречаться ни с ним, ни с нею, и ей не нужно будет встречаться ни с тобой, ни со мной! Ты один можешь ее убедить, дорогой, потому что обещать это можешь только ты. Нельзя же обещать за другого. Ведь тебе не будет слишком уж неловко увидеться с нею один только раз - теперь, когда отец Джона умер?
      - Слишком неловко? - повторил Сомс. - Это просто немыслимо!
      - Знаешь, - сказала Флер, не подымая глаз, - на самом деле ты непрочь увидеться с нею!
      Сомс молчал. Ее слова выразили чересчур глубокую правду, которую он не допускал до своего сознания. Флер переплела его пальцы своими; горячие, тонкие, страстные, вцепились они в его руку. Она его дочь, она процарапает себе дорогу сквозь кирпичную стену.
      - Что же мне делать, если ты не согласишься, папа? - сказала она очень мягко.
      - Для твоего счастья я сделал бы все, - сказал Сомс, - но это не даст тебе счастья.
      - О, ты не знаешь! Даст!
      - Только все разбередить! - сказал он угрюмо.
      - Все и так разбередили. Теперь надо все уладить. Заставить ее понять, что дело идет только о наших жизнях, что это не касается ни ее жизни, ни твоей. Ты можешь, папа, я знаю, что можешь.
      - Ты в таком случае знаешь очень много, - последовал угрюмый ответ.
      - Если ты нам поможешь, мы с Джоном подождем год, два года, если хочешь.
      - Мне кажется, - тихо сказал Сомс, - с моими чувствами ты не считаешься нисколько.
      Флер прижала его руку к своей щеке.
      - Считаюсь, дорогой. Но ведь ты не захочешь, чтобы я была до крайности несчастна.
      Как она ластится, чтобы достичь своей цели! Сомс всеми силами старался поверить до конца, что она в самом деле думает о нем, и не мог, не мог. Все ее помыслы лишь о том мальчике! Зачем же должен он помогать ей добиться этого мальчика, который убивает ее любовь к отцу? Зачем? По законам Форсайтов это нелепость! На этом ничего не выиграешь, ничего! Уступить ее этому мальчику! Передать во враждебный лагерь, под влияние женщины, которая так глубоко оскорбила его! Постепенно и неизбежно он лишится цветка своей жизни! И вдруг он почувствовал влагу на руке. Сердце его болезненно дрогнуло. Флер плачет - этого он не может перенести. Он быстро положил вторую руку на руку дочери, но и по второй руке потекла слеза. Так дальше нельзя!
      - Хорошо, хорошо, - сказал он. - Я подумаю и сделаю, что смогу. Успокойся.
      Если это нужно для ее счастья, значит нужно. Он не может отказать ей в помощи. И чтобы она не начала благодарить, он встал с кресла и направился к пианоле - слишком шумно играет! Пока он подходил, пластинка кончилась и остановилась с тихим шипением. Вспомнился музыкальный ящик дней его детства: "Мелодия кузницы", "Заздравный кубок", - Сомс всегда чувствовал себя несчастным, когда мать по воскресеньям заводила среди дня музыку. И вот опять то же самое, та же штука, только больше, дороже, и теперь она играет: "Дикие, дикие женщины!" и "Праздник полисмена", а на Сомсе уже нет черного бархатного костюмчика с небесно-голубым воротником. "Профон прав, - промелькнула мысль, - ничего во всем этом нет. Мы идем к могиле!" Изрекши мысленно это поразительное замечание, он вышел.
      В этот вечер он больше не видел Флер. Но наутро за завтраком ее глаза неотступно следили за ним с призывом, от которого он не мог укрыться, да и не старался. Да! Он решился на эту пытку для нервов. Он поедет в РобинХилл - дом, с которым, связано столько воспоминаний. Приятное воспоминание - последнее! Когда он приехал, чтобы угрозой развода разлучить Ирэн с отцом этого мальчика! Часто потом приходило ему на ум, что своим вмешательством он только скрепил их союз. А теперь он собирается скрепить союз своей дочери с их сыном. "Не знаю, - думал он, - за какие прегрешения навалились на меня такие напасти!" В Лондон и из Лондона он ехал поездом, а от станции пошел в гору пешком по длинной проселочной дороге, почти не изменившейся, насколько он помнил, за эти тридцать лет. Странно - в такой близости от города! Повидимому, не все торопятся сбыть свою землю с рук! Это рассуждение успокаивало Сомса, когда он шел между высокими изгородями, медленно, чтобы не вспотеть, хотя день был прохладный. Что ни говори, а все-таки в земле есть что-то реальное, ее не сдвинешь с места. Земля и хорошие картины! Цены могут немного колебаться, но в общем всегда идут вверх - такой собственности стоит держаться в мире, где так много нереального, дешевой стройки, изменчивых мод, где все заражено настроением: "Сегодня живы, завтра нас не станет". Французы, пожалуй, правы с их крестьянским землевладением, хоть он и невысоко ставит все французское. Свой кусок земли! В этом есть что-то здоровое. Часто приходится слышать, как собственниковкрестьян называют "тупой и косной массой"; а молодой Монт назвал как-то своего отца "косным читателем "Морнинг пост" - непочтительный юнец! Не так уж это плохо - быть косным и читать "Морнинг пост"; бывает и похуже. Взять хотя бы Профона и всю его породу; или этих новоявленных лейбористов, этих политиканствующих горлодеров и "диких, диких женщин!" Много есть очень скверного! И вдруг Сомс почувствовал слабость, озноб и дрожь в коленях. Просто нервное волнение перед встречей! Как сказала бы тетя Джули, цитируя "Гордого Доссета", нервы куролесят. В просветы между деревьями был уже виден дом; за его постройкой он сам когда-то наблюдал, располагая жить в нем вдвоем с этой женщиной, которая странной прихотью судьбы в конце концов стала жить в нем с другим. Сомс начал думать о Думетриусе, о внутреннем займе и о других возможностях помещения капитала. Не может же он встретиться с Ирэн, когда его нервы совсем расстроены, он, который представляет для нее день страшного суда на земле, как и в небесах; он, олицетворение законной собственности, и она, воплощение преступной красоты! Его достоинство требует от него бесстрастия в исполнении своей миссии - соединить нерушимыми узами их детей, которые, если б эта женщина вела себя как подобает, были бы братом и сестрой. Ах, опять эта злосчастная мелодия. "Дикие, дикие женщины!" вертится в голове точно назло, потому что мелодии, как правило, в голове у него не вертятся. Пройдя мимо тополей перед фасадом дома, он подумал: "Как они выросли; ведь это я посадил их!"
      Горничная открыла дверь на звонок.
      - Доложите - мистер Форсайт, по очень важному делу.
      Если Ирэн поймет, кто пришел, весьма возможно, что она откажется его принять. "Черт возьми, - подумал он, ожесточаясь по мере приближения часа борьбы. - Нелепая затея! Все шиворот-навыворот!"
      Горничная вернулась.
      - Не изложит ли джентльмен свое дело?
      - Скажите, что оно касается мистера Джона, - ответил Сомс.
      Снова остался он один в холле перед бассейном белосерого мрамора, задуманным ее первым любовником. Ох!
      Она дурная: она любила двух мужчин, а его не любила!
      Он не должен этого забывать, когда встретится с ней еще раз лицом к лицу. И вдруг он увидел ее в просвет между тяжелыми лиловыми портьерами, застывшую, словно в раздумье: та же величественная осанка, то же совершенство линий, та же удивленная серьезность в темных глазах, та же спокойная самозащита в голосе:
      - Войдите, пожалуйста!
      Он вошел. Как тогда на выставке, как в той кондитерской, она показалась ему все еще красивой. И в первый раз, самый первый со дня их свадьбы, состоявшейся тридцать шесть лет назад, он заговорил с Ирэн, не имея законного права назвать ее своею. Она не была в трауре - все, верно, радикальные выдумки его двоюродного братца.
      - Извините, что осмелился к вам прийти, - сказал он угрюмо, - но это дело надо так или иначе решить.
      - Вы, может быть, присядете?
      - Нет, благодарю вас.
      Досада на свое ложное положение, на невыносимую церемонность между ними овладела Сомсом, и слова посыпались сбивчиво:
      - Какая-то адская, злая судьба! Я не поощрял, я всеми силами старался пресечь. Моя дочь, я считаю, сошла с ума, но я привык ей потакать, вот почему я здесь. Вы, я уверен, любите вашего сына.
      - Безгранично.
      - И что же?
      - Решение зависит от Джона.
      У Сомса было чувство, точно его осадили и поставили перед ним барьер. Всегда, всегда она умела поставить барьер перед ним - даже тогда, в первые дни после свадьбы.
      - Прямо какое-то сумасбродство, - сказал он.
      - Да.
      - Если бы вы... Ну, словом... Они могли бы быть...
      Он не договорил своей фразы: "братом и сестрою, и мы были бы избавлены от этого несчастья", но увидел, что она содрогнулась, как если бы он договорил, и, уязвленный, отошел через всю комнату к окну. С этой стороны деревья ничуть не выросли - не могли, были слишком стары!
      - В отношении меня, - продолжал он, - вы можете быть спокойны. Я не стремлюсь видеться ни с вами, ни с вашим сыном в случае, если этот брак осуществится. В наши дни молодые люди - их не поймешь. Но я не могу видеть мою дочь несчастной. Что мне сказать ей, когда я вернусь домой?
      - Передайте ей, пожалуйста, то, что я сказала вам: все зависит от Джона.
      - Вы не противитесь?
      - Всем сердцем, но молча.
      Сомс стоял, кусая палец.
      - Я помню один вечер... - сказал он вдруг. И замолчал. Что было... что было в этой женщине такого, что не могло уложиться в четырех стенах его ненависти и осуждения? - Где он, ваш сын?
      - Вероятно, наверху, в студии отца.
      - Вы, может быть, вызовете его сюда?
      Он следил, как она нажала кнопку звонка, как вошла горничная.
      - Скажите, пожалуйста, мистеру Джону, что я его зову.
      - Если решение зависит от него, - заторопился Сомс, когда горничная удалилась, - можно, вероятно, считать, что этот противоестественный брак состоится; в таком случае будут неизбежны кое-какие формальности. С кем прикажете мне вести переговоры - с конторой Хэринга?
      Ирэн кивнула.
      - Вы не собираетесь жить с ними вместе?
      Ирэн покачала головой.
      - Что будет с этим домом?
      - Как решит Джон.
      - Этот дом... - сказал неожиданно Сомс. - Я связывал с ним надежды, когда задумал построить его. Если в нем будут жить они, их дети! Говорят, есть такое божество - Немеэида. Вы верите в него?
      - Да.
      - О! Верите?
      Он отошел от окна и встал близ нее, у ее большого рояля, в изгибе которого она стояла, как в бухте.
      - Я навряд ли увижу вас еще раз, - медленно заговорил он. - Пожмем друг другу руки... - губы его дрожали, слова вырывались толчками. - И пусть прошлое умрет.
      Он протянул руку. Бледное лицо Ирэн стало еще бледнее, темные глаза недвижно остановились на его глазах, руки, сложенные на груди, не шевельнулись. Сомс услышал шаги и обернулся. У полураздвинутой портьеры стоял Джон. Странен был его вид. В нем едва можно было узнать того мальчика, которого Сомс видел на выставке в галерее на Корк-стрит; он очень повзрослел, ничего юного в нем не осталось: изнуренное, застывшее лицо, взъерошенные волосы, глубоко ввалившиеся глаза. Сомс сделал над собою усилие и сказал, скривив губы не то в улыбку, не то в гримасу:
      - Ну, молодой человек! Я здесь ради моей дочери; дело, как видно, зависит от вас. Ваша мать передает все в ваши руки.
      Джон пристально глядел матери в лицо и не давал ответа.
      - Ради моей дочери я заставил себя прийти сюда, - сказал Сомс. - Что мне сказать ей, когда я к ней вернусь?
      По-прежнему глядя на мать, Джон сказал спокойно:
      - Скажите, пожалуйста. Флер, что ничего не выйдет; я должен исполнить предсмертную волю моего отца.
      - Джон!
      - Ничего, мама!
      В недоумении Симе переводил взгляд с одного на другую; потом взял с кресла шляпу и зонтик, направился к, выходу. Мальчик посторонился, давая ему дорогу. Сомс вышел. Было слышно, как скрипели кольца задвигаемой за ним портьеры. Этот звук расковал что-то в его груди.
      "Ну так!" - подумал он и захлопнул парадную дверь.
      VIII
      НЕЛЕПАЯ МЕЛОДИЯ
      Когда Сомс вышел из дома в Робин-Хилле, сквозь пасмурную пелену холодного дня пробилось дымным сиянием предвечернее солнце. Уделяя так много внимания пейзажной живописи, Сомс был не наблюдателен к эффектам живой природы. Тем сильнее поразило его это хмурое сияние: оно будто откликнулось печалью и торжеством на его собственные чувства. Победа в поражении! Его миссия ни к чему не привела. Но он избавился от тех людей, он вернул свою дочь ценой ее счастья. Что скажет Флер? Поверит ли она, что он сделал все, что мог? И вот под этим заревом, охватившим вязы, орешник, и придорожный остролист, и невозделанные поля, Сомсу стало страшно. Флер будет совершенно подавлена. Надо бить на ее гордость. Мальчишка отверг ее, взял сторону женщины, которая некогда отвергла ее отца! Сомс сжал кулаки. Отвергла его, а почему? Чем он нехорош? И снова он почувствовал то смущение, которое гнетет человека, пытающегося взглянуть на себя глазами другого; так иногда собака, наткнувшись случайно на свое отражение в зеркале, останавливается с любопытством и с опаской перед неосязаемым существом.
      Не торопясь попасть домой, Сомс пообедал в городе, в "Клубе знатоков". Старательно разрезая грушу, он вдруг подумал, что если бы он не ездил в Робин-Хилл, то мальчик, может быть, решил бы иначе. Вспомнилось ему лицо Джона в ту минуту, когда Ирэн не приняла его протянутой руки. Странная, дикая мысль! Неужели Флер сама себе напортила, поспешив закрепить за собой Джона?
      Он подъезжал к своему дому около половины десятого. Когда его машина мягко покатилась по аллее сада, он услышал трескучее брюзжанье мотоцикла, удалявшегося по другой аллее. Монт, конечно. Значит, Флер не скучала. Но все же с нелегким сердцем вошел он в дом. Она сидела в кремовой гостиной, поставив локти на колени и подбородок на кисти стиснутых рук, перед кустом белой камелии, заслонявшей камин. Одного взгляда на дочь, еще не заметившую его, было довольно, чтобы страх с новой силой охватил Сомса. Что видела она в этих белых цветах?
      - Ну как, папа?
      Сомс покачал головой. Язык не повиновался ему. Как приступить к этой работе палача? Глаза девушки расширились, губы задрожали.
      - Что, что? Папа, скорей!
      - Дорогая, - сказал Сомс, - я... сделал все, что мог, Но... И он опять покачал головой.
      Флер подбежала к нему и положила руки ему на плечи.
      - Она?
      - Нет, - проговорил Сомс. - Он! Мне поручено передать тебе, что ничего не выйдет; он должен исполнить предсмертную волю своего отца.
      Он обнял дочь за талию.
      - Брось, дитя мое! Не принимай от них обиды. Они не стоят твоего мизинца.
      Флер вырвалась из его рук.
      - Ты не старался... конечно, не старался. Ты... Папа, ты предал меня!
      Тяжко оскорбленный, Сомс глядел на дочь. Каждый изгиб ее тела дышал страстью.
      - Ты не старался - нет! Я поступила как дура. Нет.
      Не верю... он не мог бы... он никогда не мог бы... Ведь он еще вчера... О! Зачем я тебя попросила!
      - В самом деле, - сказал спокойно Сомс, - зачем? Я подавил свои чувства; я сделал для тебя все, что мог, поступившись своим мнением. И вот моя награда! Спокойной ночи!
      Каждый нерв в его теле был до крайности натянут, он направился к дверям.
      Флер кинулась за ним.
      - Он отверг меня? Это ты хочешь сказать? Папа!
      Сомс повернулся к дочери и заставил себя ответить:
      - Да.
      - О! - воскликнула Флер. - Что же ты сделал, что мог ты сделать в те старые дни?
      Глубокое возмущение этой поистине чудовищной несправедливостью сжало Сомсу горло. Что он сделал? Что они сделали ему! И, совершенно не сознавая, сколько достоинства вложил в своей жест, он прижал руку к груди и смотрел дочери в лицо.
      - Какой стыд! - воскликнула Флер.
      Сомс вышел. В ледяном спокойствии он медленно поднялся в картинную галерею и там прохаживался среди своих сокровищ. Возмутительно! Просто возмутительно! Девчонка слишком избалована! Да, а кто ее избаловал? Он остановился перед копией Гойи. Своевольница, привыкла, чтобы ей во всем потакали. Цветок его жизни! А теперь она не может получить желанного! Он подошел к окну освежиться. Закат угасал, месяц золотым диском поднимался за тополями. Что это за звук? Как? Пианола! Какая-то нелепая мелодия, с вывертами, с перебоями! Зачем Флер ее завела? Неужели ей может доставить утешение такая музыка? Его глаза уловили какое-то движение в саду перед верандой, где на молодые акации и трельяж из ползучих роз падал лунный свет. Она шагает там взад и вперед, взад и вперед. Сердце его болезненно сжалось. Что сделает она после такого удара? Как может он сказать? Что он знает о ней? Он так любил ее всю жизнь, берег ее как зеницу ока! Он не знает, ровно ничего о ней не знает! Вот она ходит там в саду - под эту нелепую мелодию, а за деревьями в лунном свете мерцает река!
      "Надо выйти", - подумал Сомс.
      Он поспешно спустился в гостиную, освещенную, как и полчаса назад, когда он уходил. Пианола упрямо выводила свой глупый вальс, или фокстрот, и - и как его там теперь называют? Сомс прошел на веранду.
      Откуда ему наблюдать за дочерью так, чтобы она не могла его видеть? Он пробрался фруктовым садом к пристани. Теперь он был между Флер и рекою, и у него отлегло от сердца. Флер - его дочь и дочь Аннет, ничего безрассудного она не сделает; но все-таки - как знать! Из окна плавучего домика ему видна была последняя акация и край платья, взвивавшегося, когда Флер поворачивала назад в неустанной ходьбе. Мелодия, наконец, замолкла - слава богу! Сомс подошел к другому оконцу и стал глядеть на воду, тихо протекавшую мимо кувшинок. У стеблей она шла пузырьками, которые сверкали, попадая в полосу света. Вспомнилось вдруг то раннее утро когда он проснулся в этом домике, где провел ночь после смерти своего отца и только что родилась Флер - почти девятнадцать лет назад! Даже сейчас он ясно помнил странное чувство, охватившее его тогда при пробуждении, - точно он вступает в новый, непривычный мир. В тот день началась вторая страсть его жизни - к этой девочке, которая бродит сейчас там, под акациями. Каким утешением стала она для него! Чувство горечи и обиды прошло без следа" Что угодно, лишь бы снова сделать ее счастливой! Пролетела мимо сова, угрюмо ухая; шарахнулась летучая мышь; свет месяца ярче и смелее ширился над рекой. Сколько времени она еще будет ходить так взад и вперед? Он вернулся к первому оконцу и вдруг увидел, что дочь спускается к берегу. Она остановилась совсем близко, на мостках пристани. Сомс наблюдал, крепко стиснув руки. Заговорить с нею? Нервы его были натянуты до крайности. Эта застывшая девичья фигура, молодость, ушедшая в отчаяние, в тоску, в самое себя! Он всегда будет помнить ее такою, как она стоит сейчас в свете месяца; будет помнить легкий, приторный запах реки и трепет ракитовых листьев. У нее есть все на свете, что только может доставить ей отец, кроме одного, чего она не может получить из-за отца! Злое упрямство фактов причиняло Сомсу в этот час обидную боль, точно застрявшая в горле рыбья кость.
      Потом с бесконечным облегчением он увидел, что Флер повернула обратно к дому. Что он даст ей в возмещение утраты? Жемчуга, путешествия, лошадей, других мужчин - все, чего она ни пожелает, лишь бы он мог забыть эту девичью фигуру, застывшую над рекой! Что такое? Опять она завела этот мотив? Но это же мания! Сбивчивая, тренькающая музыка слабо доносилась из дому. Как будто Флер говорит: "Если не будет ничего, что заставило бы меня ходить, я застыну и умру!" Сомс смутно понимал. Хорошо, если ей это помогает, пусть пианола тренькает хоть до утра! И, тихо прокравшись назад фруктовым садом, он поднялся на веранду. Хотя он это сделал с намерением войти в гостиную и поговорить на этот раз с дочерью, однако он все еще колебался, не зная, что сказать, и тщетно старался вспомнить, что чувствуешь, встречая препятствие в любви! Он должен был бы знать, должен был бы вспомнить - и не мог! Подлинное воспоминание умерло; он только помнил, что было мучительно больно. И он стоял без мыслей и отирал носовым платком ладони и губы, до странности сухие. Если вытянуть шею, он мог видеть Флер; она стояла спиной к пианоле, все еще игравшей свой назойливый мотив; крепко скрестила руки на груди и зажала в зубах зажженную папиросу, дым от которой заволакивал ее лицо. Лицо это показалось ему чужим: глаза сверкали, устремленные вдаль, и каждая черта дышала какой-то горькой насмешкой и гневом. Раза два Сомс подмечал подобное выражение у Аннет. Лицо слишком живое, слишком откровенное; сейчас это не было лицо его дочери. И он не посмел войти, сознавая, что всякая попытка утешения будет бесполезна. Вместо этого он сел на веранде в тени трельяжа.
      Чудовищную шутку сыграла с ним судьба! Немезида!
      Тот давнишний несчастный брак! А за что в конце концов, за что? Когда он так отчаянно желал Ирэн и она согласилась стать его женой, разве мог он знать, что она никогда не полюбит его? Мелодия затихла, возобновилась и снова затихла, а Сомс все еще сидел в своем углу, ожидая, сам не зная чего. Окурок папиросы Флер, пролетев из окна, упал на траву у веранды. Сомс наблюдал, как дотлевал в траве огонек. Месяц выплыл на волю из-за тополей и захватил сад в свою призрачную власть. Безотрадный свет, загадочный, далекий, подобный красоте той женщины, которая никогда его не любила, одел немезии и левкои в неземные уборы. Цветы! А Флер, его цветок, так несчастна! Ах, почему нельзя положить счастье в сейф, запереть его золотым ключом, застраховать от понижения?
      Свет уже не падал больше из окна гостиной. Кругом было тихо и темно. Флер ушла наверх? Сомс поднялся и, встав на цыпочки, заглянул в комнату. Да, по-видимому, так! Он вошел. Веранда мешала лунным лучам проникать в комнату. Сперва он ничего не мог различить, кроме силуэтов мебели, казавшихся чернее самой черноты. Ощупью направился он к дальнему окну, чтобы закрыть его; зацепился ногой за стул; кто-то вскрикнул. Вот она, свернулась клубочком, вдавилась в угол дивана! Сомс поднял дрожащую руку. Нужны ли ей его утешения? Он стоял, глядя на этот клубок из помятых оборок и волос, на эту прелестную юность, старающуюся процарапать себе путь сквозь стену печали. Как оставить ее здесь? Наконец он провел рукой по ее волосам и сказал:
      - Ступай, дорогая, ложись ты лучше спать. Я как-нибудь это тебе улажу.
      Бессмысленные слова, но что он мог сказать ей?
      IX
      ПОД СТАРЫМ ДУБОМ
      Когда посетитель удалился, Джон и его мать стояли безмолвно, пока сын не сказал наконец:
      - Надо было бы его проводить.
      Но Сомс уже уходил по подъездной аллее, и Джон, не решаясь вернуться в гостиную, прошел наверх в студию отца.
      Выражение лица его матери, когда она стояла лицом к лицу с человеком, которому была когда-то женой, укрепило решение, назревавшее с того самого часа, как она ушла от него накануне, - укрепило заключительным прикосновением реальности. Жениться на Флер означало бы дать матери пощечину, предать умершего отца! Ничего не выйдет! Джон был крайне незлобив. В этот час отчаяния он не роптал на своих родителей. Он обладал редкой для его возраста способностью видеть вещи в их соразмерности. И Флер, и даже его матери хуже, чем ему. Отвергнутому тяжелее, чем отвергающему, и вдвойне тяжело сознавать, что ради тебя любимому существу приходится идти на жертвы. Нет, он не должен, не станет роптать! Он стоял и смотрел на поздно проглянувшее солнце, и снова вставало перед ним видение, смущавшее его минувшей ночью: море на море, страна на страну, миллионы против миллионов людей, и у каждого собственная жизнь, стремления, радости, горести и страдания, и каждый должен приносить жертвы, и каждый борется в одиночку за свое существование. И хотя он охотно отдал бы все на свете ради одного, чего он не мог получить, глупо было бы не понимать, как мало значат его чувства в этом огромном мире, и показать себя плаксой или негодяем. Он рисовал себе людей, лишенных всего, - миллионы пожертвовавших жизнью на войне, миллионы разоренных, которым война оставила только жизнь и больше ничего; голодных детей, о которых читал, миллионы калек и миллионы несчастных на все лады. Но мысль о них не очень ему помогала. Если нечего есть, разве утешит сознание, что и другие остались без обеда? Более привлекательна мысль об отъезде в этот широкий мир, о котором он еще ничего не знает. Он не может остаться здесь, в тихом убежище, где все так спокойно и гладко, и ничего не делать - только думать и мечтать о том, что могло бы быть. И не может он вернуться в Уонсдон, к воспоминаниям о Флер. Если он опять ее увидит, он не отвечает за себя; а если он останется здесь или вернется в Уонсдон, он непременно будет встречаться с нею. Это неизбежно, пока они так близко друг от друга. Единственное, что ему остается, - это уехать прочь как можно скорее. Но, как ни любил он свою мать, он не хотел бы ехать с нею. Потом, обругав себя скотиной, он собрался с духом предложить матери поездку в Италию. Два часа в этой унылой комнате силился он овладеть собою, потом торжественно оделся к обеду.


К титульной странице
Вперед
Назад