- Папа сам предложил; он считает, что ты должен посмотреть хотя бы Италию, прежде чем остановишься на чем-нибудь определенном.
      Чувство вины умерло в Джоне: он знал - да, знал, - что его отец и мать говорили не откровеннее, чем он сам. Его хотят удалить от Флер. Сердце его ожесточилось. И, словно понимая происходившее в нем, мать сказала:
      - Спокойной ночи, дорогой. Выспись хорошенько и подумай. Но, право, было бы чудесно!
      Она прижала его к груди так порывисто, что он не мог разглядеть ее лица. Он стоял, чувствуя себя так, как, бывало, в детстве, когда напроказит; ему было больно оттого, что он не испытывал сейчас прилива любви к ней, и оттого, что сознавал свою правоту.
      А Ирэн, помедлив минуту у себя, прошла в гардеробную, отделявшую ее спальню от спальни мужа.
      - Ну как?
      - Он подумает, Джолион.
      Наблюдая усталую улыбку на ее губах, Джолион сказал спокойно:
      - Ты бы лучше позволила мне рассказать ему все, и мы бы с этим покончили. В конце концов, Джон по своим инстинктам настоящий джентльмен. Он только должен понять...
      - Только! Он не поймет; это невозможно.
      - Я в его возрасте понял бы.
      Ирэн схватила его за руку.
      - Ты всегда был большим реалистом, чем Джон; и ты никогда не был таким невинным.
      - Это правда, - сказал Джолион. - Но не странно ли? Ты и я, мы могли бы, не стыдясь, рассказать нашу историю всему свету; а перед собственным нашим мальчиком мы немеем.
      - Нам было безразлично, осуждает нас свет или нет.
      - Джон не может нас осудить!
      - Может, Джолион! Он влюблен, я чувствую, что он влюблен. И он скажет самому себе: "Моя мать вышла когда-то замуж без любви! Как она могла?" Ему это покажется преступным, да так оно и было!
      Джолион погладил ее руку, и улыбка искривила его губы.
      - Ах, зачем только мы рождаемся молодыми? Если б мы рождались старыми и с каждым годом молодели бы, мы понимали бы, как что происходит, и отбросили бы нашу проклятую нетерпимость. Но знаешь, если мальчик в самом деле влюблен, никакая Италия не заставит его забыть. Мы, Форсайты, упрямый народ; и он поймет чутьем, зачем его отсылают. Одно лишь может его излечить - то потрясение, которое он испытает, если ему все рассказать.
      - И все-таки дай мне попробовать.
      Джолион молчал. В этом выборе между дьяволом и морской пучиной, между болью страшного разоблачения и горем двухмесячной разлуки с женой он втайне больше доверял дьяволу, чем морю; но если Ирэн предпочитает море, он должен примириться. В конце концов, это будет для него подготовкой к той разлуке, которой нет конца. Он обнял ее, поцеловал в глаза и сказал:
      - Как хочешь, любимая.
      XI
      ДУЭТ
      "Маленькое волнение" любви поразительно разрастается, когда ей грозит опасность. Джон прибыл на Пэддингтонский вокзал за полчаса до срока и, как ему казалось, с опозданием на добрую неделю. Он стоял около условленного книжного киоска в толпе воскресных дачников, и даже грубая шерсть клетчатого костюма не могла скрыть взволнованное биение его сердца. Он читал названия романов на прилавке и наконец купил один из них, чтобы избежать косого взгляда продавца. Роман назывался "Сердце стези! ", что должно было иметь какой-то смысл, хотя, по всей видимости, не имело. Купил он, кроме того, "Зеркало дамы" и "Земледельца". Каждая минута длилась час и полна была воображаемых ужасов. Когда прошло девятнадцать таких минут, Джон увидел Флер в сопровождении носильщика, катившего багаж. Она подошла быстро, спокойно. Она поздоровалась с ним, как с братом.
      - Первый класс, - сказала она носильщику, - угловые места, одно против другого.
      Джон дивился ее поразительному самообладанию.
      - Нельзя ли нам занять целое купе? - спросил он шепотом.
      - Не выйдет. Поезд с частыми остановками. Разве что после Мэйденхеда. Держись непринужденно, Джон.
      Джон скривил лицо в хмурую гримасу. Они вошли в купе - и с ними двое каких-то болванов, черт бы их побрал! От смущения он дал на чай носильщику уйму денег. Подлец не заслужил и пенни за то, что привел их сюда, да еще с таким видом, точно все понял!
      Флер спряталась за "Зеркало дамы". Джон в подражание ей - за "Земледельца". Поезд тронулся. Флер уронила "Зеркало дамы" и наклонилась вперед.
      - Ну? - сказала она.
      - День тянулся, точно две недели!
      Она кивнула в знак согласия, и у Джона сразу просветлело лицо.
      - Держись непринужденно, - шепнула Флер и прыснула со смеху.
      Джон почувствовал обиду. Как может он держаться непринужденно, когда над ним нависла угроза Италии? Он намеревался сообщить ей новость осторожно, но тут выложил сразу:
      - Меня хотят на два месяца отправить С мамой в Италию!
      Флер опустила ресницы, чуть побледнела и прикусила губу.
      - О! - сказала она.
      Вот и все, но этого было довольно.
      Это "О!" было как быстро отдернутая рука в фехтовании при подготовке к неожиданному выпаду. Выпад тотчас последовал.
      - Ты должен ехать!
      - Ехать? - повторил Джон придушенным голосом.
      - Конечно!
      - Но - на два месяца! Это ужасно!
      - Нет, - сказала Флер, - на полтора. Ты меня тем временем забудешь. Мы встретимся в Национальной галерее на следующий день после вашего приезда.
      Джон засмеялся.
      - А что, если ты забудешь меня? - пробормотал он под грохот колес.
      Флер покачала головой.
      - Какой-нибудь другой мерзавец... - проговорил Джон.
      Она носком придавила ему ногу.
      - Никаких других мерзавцев! - сказала она, поднимая "Зеркало дамы".
      Поезд остановился; двое попутчиков сошли, вошел один новый.
      - "Я умру, - думал Джон, - если мы так и не останемся одни".
      Поезд покатил дальше. Флер опять наклонилась вперед.
      - Я ни за что не отступлю, - сказала она, - а ты?
      Джон горячо тряхнул головой.
      - Никогда! - воскликнул он. - Ты будешь мне писать?
      - Нет. Но ты можешь писать мне - в мой клуб.
      У нее свой клуб... - удивительная девушка!
      - Ты пробовала нажать на Холли? - прошептал он.
      - Да, но ничего не выведала. Я боялась нажимать слишком сильно.
      - Что бы это могло быть? - воскликнул Джон.
      - Что бы ни было, я узнаю.
      Последовало долгое молчание, которое нарушила, наконец Флер:
      - Мэйденхед, держись. Джон!
      Поезд остановился. Единственный попутчик вышел. Флер опустила штору на окне.
      - Живо! - сказала она. - Смотри в свое окно! Сделай самое зверское лицо, какое только можешь.
      Джон раздул ноздри и нахмурился; он отроду, кажется, так не хмурился! Одна старая дама отступила, другая - молоденькая - взялась за ручку двери. Ручка повернулась, но дверь не подалась. Поезд тронулся, молодая дама бросилась к другому вагону.
      - Какое счастье! - воскликнул Джон. - Замок заупрямился.
      - Да, - сказала Флер, - я придержала дверь.
      Поезд шел. Джон упал на колени.
      - Следи за дверью в коридор, - прошептала Флер, - и живо!
      Их губы встретились. И хотя поцелуй длился всего каких-нибудь десять секунд, душа Джона покинула его тело и унеслась в такую даль, что когда он снова сидел против этой спокойной и сдержанной девицы, он был бледен как смерть. Он услышал ее вздох, и этот звук показался ему самой дорогою вестью - чудесным признанием, что он кое-что значит для нее.
      - Шесть недель совсем не долго, - сказала она, - а тебе нетрудно будет свести поездку к шести неделям: - надо только не терять голову, когда будешь там, и делать вид, что не думаешь обо мне.
      Джон обомлел.
      - Как ты не понимаешь, Джон! Их необходимо в этом убедить. Если мы не исправимся к твоему приезду, они оставят свои причуды. Жаль только, что вы едете в Италию, а не в Испанию. В Мадриде на картине Гойи есть девушка, папа говорит, что она похожа на меня. Но она совсем не похожа - я знаю, у нас есть копия с нее.
      Для Джона это было словно луч солнца, пробившийся сквозь туман.
      - Мы поедем в Испанию, - сказал он. - Мама не станет возражать, она никогда не была в Испании. А мой отец очень высокого мнения о Гойе.
      - Ах да, ведь он художник?
      - Он пишет только акварелью, - честно признался Джон.
      - Когда мы приедем в Рэдинг, Джон, ты выйдешь первым и подождешь меня у Кэвершемского шлюза. Я отправлю машину домой, и мы пойдем пешком по дорожке вдоль реки.
      Джон в знак благодарности поймал ее руку, и они сидели молча, забыв о мире и одним глазом косясь на коридор. Но поезд бежал, казалось, с удвоенной скоростью, и шум его почти заглушало бурное дыхание Джона.
      - Подъезжаем, - сказала Флер. - Береговая дорожка возмутительно открытая. Еще разок! О, Джон, не забывай меня!
      Джон ответил поцелуем. И вскоре можно было видеть, как разгоряченного вида юноша выскочил из вагона и торопливо зашагал по платформе, шаря по карманам в поисках билета.
      Когда наконец Флер догнала его на берегу, немного дальше Кэвершемского шлюза, он сделал над собой усилие и привел себя в относительное равновесие. Если разлука неизбежна, что ж, он не будет устраивать сцен. Ветер с ясной реки переворачивал наизнанку листья ракит, и они серебрились на солнце и провожали двух заговорщиков слабым шелестом.
      - Я объяснила нашему шоферу, что меня укачало в поезде, - сказала Флер. - У тебя был достаточно естественный вид, когда ты выходил на платформу?
      - Не знаю. Что ты называешь естественным?
      - Для тебя естественно выглядеть сосредоточенносчастливым. Когда я увидела тебя в первый раз, я подумала, что ты ни капли не похож на других людей.
      - В точности то же я подумал о тебе. Я сразу понял, что не буду любить никого, кроме тебя.
      Флер засмеялась.
      - Мы до нелепости молоды. А юные грезы любви несовременны, Джон. К тому же они поглощают массу времени и сил. Сколько веселых похождений предстоит тебе в жизни! Ведь ты еще и не начал; даже стыдно, право. И я; Как подумаешь...
      На Джона нашло смущение. Как она может говорить такие вещи сейчас, перед самой разлукой!
      - Если ты так говоришь, я не могу уехать. Я скажу маме, что должен работать. Подумай, что творится в мире.
      - Что творится?
      Джон глубоко засунул руки в карманы.
      - Да, именно: подумай, сколько людей умирают с голоду.
      Флер покачала головой.
      - Нет, я не желаю портить себе жизнь из-за ничего.
      - Из-за ничего! Но положение отчаянное, и ведь нужно как-то помочь.
      - Ох, все это я знаю. Но людям нельзя помочь, Джон; они безнадежны. Только их вытащат из ямы - они тотчас лезут в другую. Смотри, они все еще дерутся, строят козни, борются, хотя ежедневно умирают кучами. Идиоты!
      - Тебе их не жалко?
      - Жалко? Конечно, жалко, но я не намерена из-за этого страдать: что в том пользы?
      Они замолчали, взволнованные: перед каждым впервые обнажилась на мгновение природа другого.
      - По-моему, люди - скоты и идиоты, - упрямо повторила Флер.
      - По-моему, они просто несчастные, - сказал Джон.
      Между ними словно произошла ссора в этот высокий и страшный час, когда в последних просветах между ракитами им уже виделась разлука.
      - Ладно, ступай спасай своих несчастных и не думай обо мне.
      Джон застыл на месте. На лбу у него проступила испарина. Он весь дрожал; Флер тоже остановилась и хмуро глядела на реку.
      - Я должен хоть во что-нибудь верить, - сказал Джон в смертельной тоске. - Все люди созданы, чтобы наслаждаться жизнью.
      Флер засмеялась.
      - Да, но ты сам-то смотри не упусти свое. Впрочем, может быть, по твоим понятиям, наслаждение заключается в том, чтобы мучить самого себя. Таких немало, что и говорить.
      Она была бледна, глаза ее стали темнее, губы тоньше. Флер ли это смотрела на воду? У Джона явилось чувство нереальности, точно он переживает сцену из романа, где влюбленному приходится выбирать между любовью и долтом. Но вот она оглянулась на него. Ничего не могло быть упоительней этого быстрого взгляда. Он подействовал на Джона, как натянутая цепь на собаку, - заставил его рвануться к девушке, виляя хвостом и высунув язык.
      - Нечего нам глупить, - сказала она, - времени слишком мало. Смотри, Джон, отсюда тебе будет видно, где я переправлюсь через реку. Вон там, за поворотом, у опушки леса.
      Джон увидел конек крыши, две-три дымовые трубы"; заплату стены между деревьями - и у него упало сердце.
      - Мне нельзя больше мешкать. Лучше не заходить дальше той изгороди, там слишком открыто. Дойдем до нее и распрощаемся.
      Они молча шли бок о бок, рука об руку, приближаясь к изгороди, где полным цветом распустился боярышник, белый и розовый.
      - Мой клуб - "Талисман", Стрэттон-стрит. Пикадилли. Туда можно писать совершенно безопасно, и я бываю там довольно аккуратно раз в неделю.
      Джон кивнул. Лицо его застыло, глаза глядели на неподвижную точку в пространстве.
      - Сегодня двадцать третье мая, - сказала Флер, - девятого июля я буду стоять перед "Вакхом и Ариадной" в три часа; придешь?
      - Приду.
      - Если тебе так же скверно, как мне, значит все хорошо. Пусть пройдут эти люди!
      Муж и жена, гулявшие с детьми, шли мимо по-воскресному чинно.
      Последний из них прошел наконец в калитку.
      - Семейный жанр! - сказала Флер и прислонилась к цветущей изгороди. Ветви боярышника раскинулись над ее головой, и розовая кисть прильнула к щеке. Джон ревниво протянул руку, чтобы отстранить ее.
      - Прощай, Джон.
      Мгновение они стояли, крепко сжимая Друг Другу руки, Потом губы их встретились в третий раз, а когда разомкнулись, Флер отпрянула и, метнувшись за калитку, убежала. Джон стоял там, где она его оставила, прижимался лбом к той розовой кисти. Ушла! На вечность - на семь недель без двух дней! А он тут упускает последнюю возможность смотреть на нее! Он бросился к калитке. Флер быстро шла, чуть не наступая на пятки отставшим детям. Она обернулась, помахала ему рукой, потом заторопилась вперед, и медленно шествовавшая семья заслонила ее от его глаз.
      Вспомнилась смешная песенка:
      Пэддингтонский вздох - самый горький, ох! -
      Испустил он похоронный пэддингтонский вздох...
      И он в смятении заспешил назад к Рэдингскому вокзалу. Всю дорогу до Лондона и от Лондона до Уонсдона он держал на коленях раскрытое "Сердце стези!" и слагал в уме стихотворение, до того переполненное чувством, что строки нипочем не желали рифмоваться.
      XII
      КАПРИЗ
      Флер спешила. Быстрое движение было необходимо: она опаздывает, и когда придет, ей понадобится весь ее ум. Уже миновала она острова, станцию, гостиницу и направилась к перевозу, когда увидела у берега лодку, в которой стоял во весь рост, держась за прибрежные кусты, какой-то молодой человек.
      - Мисс Форсайт, - сказал он, - разрешите мне вас перевезти. Я нарочно для этого приехал.
      Она в полном недоумении вскинула глаза.
      - Ничего странного нет: я пил чай у ваших родителей.
      И решил, что помогу сократить вам дорогу. Мне как раз по пути, я собрался назад в Пэнгборн. Меня зовут Монт. Я вас видел на выставке, помните? Когда ваш отец пригласил меня посмотреть его картины.
      - Ах да, - сказала Флер, - помню - платок.
      Она в долгу перед этим молодым человеком, он дал ей Джона; и, приняв протянутую руку, Флер вошла в лодку. Еще взволнованная, еще не отдышавшись, она сидела молча; но спутник ее отнюдь не молчал. Флер в жизни не слышала, чтобы человек так много наговорил в такой короткий срок. Он сообщил ей свой возраст - двадцать четыре года; свой вес - десять стонов одиннадцать [16]; свое местожительство - неподалеку; описал свои переживания под огнем и свое самочувствие во время газовой атаки; раскритиковал "Юнону", высказав кстати свое собственное понимание этой богини; упомянул о копии Гойи, добавив, что Флер не слишком на нее похожа; дал беглый обзор экономического положения Англии; назвал мсье Профона - или как его бишь? - "милейшим человеком"; заметил, что у ее отца есть несколько "весьма замечательных" картин, но есть и "ископаемые"; выразил надежду, что ему разрешат заехать за ней и покатать ее по реке - на него вполне можно положиться; спросил ее мнение о Чехове, высказал ей свое; изъявил желание пойти как-нибудь вместе на русский балет; признал имя Флер Форсайт просто очаровательным; выругал своих родителей за то, что они в добавление к фамилии Монт дали ему имя Майкл; набросал портрет своего отца и сказал, что если она соскучилась по хорошей книге, то пусть прочтет книгу Иова; его отец похож на Иова, когда у Иова еще была земля.
      - У Иова не было земли, - возразила Флер, - у него были только стада овец и коров, и он кочевал с места на место.
      - Жаль, что мой родитель не кочует с места на место, - подхватил Майкл Монт. - Не подумайте только, что я зарюсь на его землю. Скучно в наши дни владеть землей. Вы не согласны?
      - В нашей семье никто не владел землей, - сказала Флер. - У нас всякая другая собственность. Кажется, один из дядей моего отца в Дорсете владел когда-то сентиментальной фермой, потому что оттуда ведет начало наш род; но она требовала больше расходов, чем давала ему благ.
      - Он ее продал?
      - Нет, сохранил.
      - Почему?
      - Потому что никто не покупал.
      - Тем лучше для старика.
      - Нет, для него это было не лучше. Отец говорит, что его это огорчало. Его звали Суизин.
      - Сногсшибательное имя!
      - А вы знаете, что мы не приближаемся, а удаляемся? Река, как-никак, течет.
      - Великолепно! - воскликнул Монт, рассеянно погружая в воду весла. - Приятно встретить остроумную девушку.
      - Еще приятнее встретить просто умного молодого человека.
      Монт поднял руку, точно собираясь выдрать себя за волосы.
      - Осторожней! - вскричала Флер. - Весло!
      - Ничего. Весло пускай висит.
      - Вы намерены грести или нет? - строго проговорила Флер. - Я хочу домой.
      - Но когда вы попадете домой, я вас больше не увижу сегодня. Fini [17], как сказала француженка, прыгнув в кровать по окончании молитвы. Неужели вы не благословляете судьбу, что она дала вам француженку мать и такое имя, как ваше?
      - Я люблю свое имя, но его мне дал отец. Мать хотела назвать меня Маргаритой.
      - Что, конечно, было бы абсурдно. С вашего разрешения я буду звать вас Ф. Ф., а вы зовите меня М. М, Согласны? Это в духе современности.
      - Я согласна на что угодно, только бы мне попасть домой.
      Лодку качнуло - Монт слишком глубоко погрузил весло.
      - Фу, какое свинство! - сказал он вместо ответа.
      - Пожалуйста, гребите.
      - Слушаюсь. - Он сделал несколько взмахов веслами, глядя на нее с пламенной скорбью. - Вы же знаете, - воскликнул он, остановившись, - я приехал, чтоб увидеть вас, а не картины вашего отца!
      Флер встала.
      - Если вы не будете грести, я выскочу и поплыву.
      - Честное слово? Тогда мне придется прыгнуть в воду вслед за вами.
      - Мистер Монт, уже поздно, и я устала; прошу вас, доставьте меня на берег немедленно.
      Когда она ступила на пристань в своем саду, гребец встал во весь рост и глядел на нее, схватившись за волосы обеими руками.
      Флер улыбнулась.
      - Не надо! - вскричал неукротимый Монт. - Я знаю, вы хотите сказать: "Сгиньте, проклятые космы!"
      Флер обернулась и помахала ему рукой. "Прощайте, мистер М. М. ", - бросила она через плечо и скрылась среди розовых кустов. Она взглянула на свой браслет с часами, потом на окна дома. Странно, дом показался ей необитаемым. Седьмой час! Голуби слетались к своему насесту, я косые лучи солнца, задев голубятню и белоснежные их перья, разбивались о вершины деревьев. Стук бильярдных шаров доносился с веранды, выдавая присутствие Джека Кардигана; тихо шелестел листьями эвкалипт - экстравагантный южанин в этом старом английском саду. Флер поднялась по ступенькам и хотела уже войти в дом, но остановилась, прислушиваясь к голосам из гостиной налево. Мать! И мсье Профон! Сквозь трельяж, отделявший бильярдную от веранды, донеслись слова: "Ну не буду, Аннет!"
      Знает ли отец, что этот господин называет ее мать "Аннет"? Приняв раз и навсегда сторону отца - как дети всегда принимают ту или иную сторону в семье, в которой создались натянутые отношения, - Флер стояла в нерешительности. Говорила ее мать своим тихим, вкрадчивым, металлическим голосом; Флер уловила одно только слово "demain" [18] и ответ Профона: "Прекрасно". Флер нахмурилась. Легкий звук нарушил молчание. Затем голос Профона сказал: "Я пойду немного прогуляюсь".
      Флер бросилась через стеклянную дверь в будуар. Профон вышел из гостиной на веранду и спустился в сад. Снова стук бильярдных шаров, замолкший было, словно нарочно, чтоб она могла услышать и другие звуки. Она встряхнулась, прошла в холл и отворила дверь в гостиную. Мать ее, закинув ногу на ногу, сидела на диване между окнами; ее голова покоилась на подушке, губы были полуоткрыты, веки полуопущены. Она была чрезвычайно красива.
      - А! Это ты, Флер! Отец начал уже беспокоиться.
      - Где он?
      - В своей галерее. Ступай к нему наверх.
      - Что ты делаешь завтра, мама?
      - Завтра? Еду в Лондон с тетей Уинифрид.
      - Так я и думала. Не купишь ли ты мне кстати совсем простенький зонтик?
      - Какого цвета?
      - Зеленый. Гости все, надеюсь, уезжают?
      - Да, все. Ты останешься с отцом, чтоб он не заскучал. Ну, поцелуй меня.
      Флер прошла через всю комнату, наклонилась, приняла поцелуй в лоб и вышла, заметив мимоходом отпечаток тела на диванных подушках в другом углу. Бегом кинулась она наверх.
      Флер отнюдь не была дочерью старого покроя, требующей, чтобы родители подчиняли свою жизнь тем нормам, какие предписывались ей самой. Она притязала на право управлять своею жизнью, но не жизнью других; к тому же в ней уже заработало безошибочное чутье на все, что могло принести ей выгоду. В потревоженной домашней атмосфере у сердца, поставившего ставку на Джона, было больше шансов на выигрыш. Тем не менее, она чувствовала себя оскорбленной, как бывает оскорблен цветок порывом ветра. Если этот человек в самом деле целовал ее мать, то это - это серьезно, и отец должен знать. "Demain", "Прекрасно"! Мать едет завтра в город! Флер зашла в свою спальню и высунулась в окно, чтобы охладить лицо, странно вдруг разгоревшееся. Джон теперь, верно, подходит к станции. Что знает папа о Джоне? Возможно, что все или почти что все.
      - Она переоделась, чтобы казалось, точно она дома уже довольно давно, и побежала наверх, в галерею.
      Сомс все еще упрямо стоял перед холстом Альфреда Стивенса - самой любимой своей картиной. Он не обернулся, когда открылась дверь, но Флер поняла, что он слышал и что он обижен. Она тихо подошла к нему сзади, обняла его за шею и, перегнув голову через его плечо, прижалась щекой к его щеке. Такое вступление всегда приводило к успеху, но на этот раз не привело, и Флер приготовилась к худшему.
      - Явилась наконец, - сказал он каменным голосом.
      - Это все, что дочка услышит от злого отца? - тихонько сказала Флер. И потерлась щекой о его щеку.
      Сомс попробовал покачать головой.
      - Зачем ты заставляла меня так тревожиться, откладывая приезд со дня на день?
      - Дорогой мой, ведь это было совсем невинно.
      - Невинно! Много ты знаешь, что невинно, а что нет, Флер уронила руки.
      - Хорошо, дорогой; в таком случае ты, может быть, объяснишь мне все, как есть. Откровенно и начистоту.
      Она отошла и села на подоконник.
      Ее отец отвернулся от картины и пристально смотрел на носки своих ботинок. Он весь как будто посерел. "У папы изящные маленькие ноги", - подумала Флер, уловив брошенный на нее украдкой взгляд.
      - Ты единственное мое утешение, - сказал вдруг Сомс, - и ты так себя ведешь.
      У Флер забилось сердце.
      - Как, дорогой?
      Опять Сомс бросил на нее беглый взгляд, в котором сквозила, однако, нежность.
      - Ты понимаешь, о чем я говорю, - сказал он. - Я не хочу иметь ничего общего с той ветвью нашей семьи.
      - Да, милый, но я не понимаю, почему я тоже не должна.
      Сомс повернулся на каблуках.
      - Я не вдаюсь в объяснение причин; ты должна мне верить, Флер.
      Тон, которым были сказаны эти слова, произвел на Флер впечатление, но она думала о Джоне и молчала, постукивая каблуком по дубовой обшивке стены. Невольно она приняла модную позу: ноги перекручены, подбородок покоится на согнутой кисти одной руки, другая рука, придавив грудь, поддерживает локоть; в ее теле не оставалось ни одной линии, которая не была бы вывернута, и все-таки оно сохраняло какую-то своеобразную грацию.
      - Мои пожелания были тебе известны, - продолжал Сомс, - и тем не менее ты пробыла там лишних четыре дня.
      И этот мальчик, как я понимаю, провожал тебя сегодня.
      Флер не сводила глаз с его лица.
      - Я тебя ни о чем не спрашиваю, - сказал Сомс, - не допытываюсь о твоих делах.
      Флер встала и склонилась в окно, подперев руками подбородок. Солнце закатилось за деревья, голуби сидели, притихшие, по карнизу голубятни; высоко взлетал стук бильярдных шаров, и слабые лучи света падали на траву из нижнего окна: Джек Кардиган зажег электричество.
      - Тебя успокоит, - вдруг сказала Флер, - если я дам тебе обещание не видеться с ним - ну, скажем, ближайшие шесть недель?
      Она не была подготовлена к странной дрожи в его пустом и ровном голосе.
      - Шесть недель? Шесть лет, шестьдесят лет! Не обольщайся. Флер, не обольщайся напрасно.
      Флер обернулась в тревоге.
      - Папа, что же это такое?
      Сомс подошел к ней так близко, что ему стало видно ее лицо.
      - Скажи, - проговорил он, - ведь это каприз, ведь ты не так глупа, чтобы питать к нему какие-нибудь чувства? Это было бы чересчур!
      Он рассмеялся.
      Флер, никогда не слышавшая у него такого смеха, подумала: "Значит, причина серьезная. О, что же это такое?" И, мягко взяв его под руку, она бросила:
      - Да, конечно, каприз. Только я люблю свои капризы и не люблю твоих, дорогой.
      - Моих! - горько сказал Сомс и отвернулся.
      Свет за окном холодел и стелил по реке как мел белесые отблески. Деревья утратили все веселье окраски. Флер ощутила вдруг голодную тоску по лицу Джона, по его рукам, по его губам: снова чувствовать его губы на своих губах! Крепко прижав руки к груди, она выдавила из горла легкий смешок.
      - О-ля-ля! Маленькая неприятность, как сказал бы Профон. Папа, не люблю я этого человека.
      Она увидела, как он остановился и вынул что-то из внутреннего кармана.
      - Не любишь? Почему?
      - Престо так: каприз!
      - Нет, - сказал Сомс, - не каприз! - он разорвал пополам то, что держал в руке. - Ты права. Я тоже его не люблю!
      - Смотри! - тихо проговорила Флер. - Вот он идет! Ненавижу его ботинки: они у него бесшумные.
      В сумеречном свете двигалась фигура Проспера Профона. Он засунул руки в карманы и тихонько насвистывал в бородку; затем остановился и взглянул на небо, словно говоря: "Я невысокого мнения об этой маленькой луне".
      Флер отошла от окна.
      - Он похож на жирного кота, правда? - прошептала она.
      Громче донесся снизу резкий стук бильярдных шаров, как будто Джек Кардиган перекрыл и кота, и луну, и капризы, и все трагедии своим победным кличем: "От красного в лузу!"
      Мсье Профон снова зашагал, напевая в бородку дразнящий мотив. Откуда это? Ах да - из "Риголетто": "Donna е mobile" [19], Что еще мог он петь? Флер стиснула локоть отца.
      - Рыщет! - шепнула она, когда мсье Профон скрылся за углом дома.
      Унылый час, отделяющий день от ночи, миновал. Вечер настал - тихий, медлительный и теплый; запах боярышника и сирени ластился к чистому воздуху над рекой. Распелся внезапно дрозд. Джон уже в Лондоне; он идет по Хайдпарку, по мосту через Серпантайн, и думает о ней! Легкий шелест за спиною заставил ее обернуться: отец опять рвал в руках бумагу. Флер заметила, что то был чек.
      - Не продам я ему моего Гогэна, - сказал он. - Не понимаю, что в нем находят твоя тетка и Имоджин.
      - Или мама.
      - Мама? - повторил Сомс.
      "Бедный папа! - подумала Флер. - Он никогда не кажется счастливым, по-настоящему счастливым. Я не хотела бы доставлять ему лишние огорчения, но, конечно, придется, когда возвратится Джон. Ладно, на сегодня хватит!"
      - Пойду переоденусь, - сказала она.
      Когда она очутилась одна в своей спальне, ей вздумалось надеть маскарадный костюм. Он был сделан из золотой парчи; золотистые шаровары были туго перехвачены на щиколотках; за плечами висел пажеский плащ; на ногах - золотые туфельки, на голове - шлем с золотыми крылышками; и все - а в особенности шлем - усеяно было золотыми бубенчиками, так что каждый поворот головы сопровождался легким треньканьем. Флер оделась; грустно стало ей, что Джон не может ее видеть; показалось даже обидно, что на нее не смотрит хотя бы тот веселый молодой человек, Майкл Монт. Но прозвучал гонг, и она сошла вниз.
      В гостиной она произвела сенсацию. Уинифрид нашла ее наряд "презабавным". Имоджин была в восхищении. Джек Кардиган объявил костюм "замечательным, очаровательным, умопомрачительным и сногсшибательным". Мсье Профон с улыбкой в глазах сказал: "Славное маленькое платьице!" Мать, очень красивая в черных кружевах, поглядела на нее и ничего не сказала. Осталось только отцу наложить пробу здравого смысла:
      - Зачем ты это надела? Ты пришла не на танцы.
      Флер повернулась на каблучках, и бубенчики затренькали.
      - Каприз!
      Сомс смерил ее внимательным взглядом и, отвернувшись, предложил руку сестре. Джек Кардиган повел ее мать. Проспер Профон - Имоджин. Флер пошла одна, звеня своими бубенчиками.
      "Маленькая луна" вскоре зашла, спустилась майская ночь, мягкая и теплая, окутывая своими красками виноградного цветенья и своими запахами капризы, интриги, страсти, желания и сожаления миллионов мужчин и женщин. Был счастлив Джек Кардиган, похрапывая в белое плечо Имоджин, - жизнеспособный, как блоха; или Тимоти в своем "мавзолее", слишком старый для всего на свете, кроме младенческого сна. А многие, многие лежали, не смыкая глаз, или видели сны, и мир дразнил их во сне противоречиями и неполадками.
      Упала роса, и цветы свернулись; паслись на заливных лугах коровы, языком нащупывая невидимую траву; и овцы лежали на меловых холмах неподвижно, словно камни. Фазаны на высоких деревьях в пэнгборнских, лесах, жаворонки в травяных своих гнездах над заброшенной каменоломней близ Уонсдона, ласточки под карнизами дома в Робин-Хилле и лондонские воробьи - все в ласковом безветрии спокойно спали, не видя снов. Мэйфлайская кобыла, верно еще не обжившаяся в новом жилище, почесывалась на своей соломе; и редкие ночные охотники - летучие мыши, совы, бабочки - вылетали, сильные, в теплую тьму; но мозг всей дневной природы погрузился в покой ночи, бесцветный и тихий. Одни только люди, оседлав чудных коньков любви или тревоги, жгли колеблющееся пламя мечты и мысли в эти часы одиночества.
      Флер, склонившись в окно, слышала приглушенный бой часов в холле - двенадцать ударов, слышала мелкий плеск рыбы, внезапный шелест осиновых листьев в порывах ветра, поднимавшегося над рекой, далекий грохот ночного поезда и время от времени слышала звуки, которым в темноте не дашь названия, - мягкие и темные проявления несчетных эмоций человека и зверя, птицы и машины, или, может быть, усопших Форсайтов, Дарти, Кардиганов, затевающих ночную прогулку в тот мир, который некогда был своим для их духов, облеченных в плоть. Но Флер не прислушивалась к этим звукам; дух ее, отнюдь не стремившийся расстаться с телом, летал на быстрых крыльях от вагона железной дороги к боярышнику над плетнем, он тянулся за Джоном, гнался за его запретным образом, за звуком его голоса, который стал для нее табу. И она раздула ноздри, стараясь воссоздать - из полуночных речных ароматов то мгновение, когда рука Джона проскользнула между цветком боярышника и ее щекой. Долго в причудливом наряде сидела она на окне, готовая в своей отваге спалить крылья о свечу жизни, - между тем как мотыльки, рвущиеся к лампе на ее туалетном столе, крылом задевали ее щеку, не зная, что в доме Форсайта не бывает открытого огня. Но под конец даже ее стало клонить ко сну, и, забыв о своих колокольчиках, она проворно спрыгнула с подоконника.
      В открытое окно своей комнаты, смежной со спальней Аннет, Сомс, тоже не спавший, услышал их тонкое легкое треньканье - звон, какой могли бы производить звезды или падающая с цветка роса, если б можно было слышать подобные звуки.
      "Каприз! - подумал Сомс. - Нет, не могу рассказать. Она своенравная. Что мне делать? Флер!"
      Далеко за полночь он лежал без сна и думал свою думу.
      ЧАСТЬ ВТОРАЯ
      I
      МАТЬ И СЫН
      Сказать, что Джон Форсайт сопровождал мать в Испанию неохотно, было бы не совсем точно. Он шел, как благонравная собака пошла бы на прогулку со своей хозяйкой, оставляя на дорожке облюбованную баранью кость. Он шел, оглядываясь на кость. Форсайты, если отнять у них баранью кость, обычно дуются. Но дуться было не в характере Джона. Он боготворил свою мать, и, как-никак, это было его первое путешествие. Италия превратилась в Испанию совсем легко - он только сказал: "Поедем лучше в Испанию, мама; в Италии ты бывала много раз; мне хотелось бы, чтобы мы оба увидели что-то новое".
      В нем уживалась с наивностью хитрость. Он ни на минуту не забывал, что намерен свести намеченные два месяца к шести неделям, а потому не должен показывать виду, что ему этого хочется. Для человека, оставившего на дороге столь лакомую кость, одержимого столь навязчивой идеей, он оказался, право, неплохим товарищем по путешествию: не спорил о том, куда и когда ехать, был глубоко равнодушен к еде и вполне отдавал должное стране, такой чуждой для большинства путешественников-англичан. Флер проявила глубокую мудрость, отказавшись ему писать: в каждое новое место он приезжал без жара и надежды и мог сосредоточить все свое внимание на ослах, на перезвоне колоколов, на священниках, патио, нищих, детях, на горластых петухах, на сомбреро, живых изгородях из кактуса, на старых белых горных деревнях, на козах и оливках, на зеленеющих равнинах, певчих птицах в крошечных клетках, на продавцах воды, закатах, дынях, мулах, на больших церквах и картинах и курящихся желто-серых горах чарующего края.
      Уже наступила летняя жара, и мать с сыном наслаждались отсутствием соотечественников: Джон, в чьих жилах, насколько ему было известно, не текло ни единой капли неанглийской крови, часто чувствовал себя глубоко несчастным в присутствии земляков. Ему казалось, что они дельны и разумны и что у них более практический подход к вещам, чем у него самого. Он признался матери, что чувствует себя крайне необщественным животным - так приятно уйти от всех, кто может разговаривать о том, о чем принято разговаривать между людьми. Ирэн ответила просто:
      - Да, Джон, я тебя понимаю.
      Одиночество дало ему несравненный случаи оценить то, что редко понимают сыновья: полноту материнской любви. Сознание, что он должен что-то скрывать от нее, несомненно делало его преувеличенно чувствительным; а знакомство с южанами заставляло больше прежнего восхищаться самым типом ее красоты, которую в Англии постоянно называли испанской; но теперь он узнал, что это не так: красота его матери не была ни английской, ни французской, ни испанской, ни итальянской - она своя, особенная! И, как никогда раньше, оценил он также чуткость своей матери. Он, например, не мог бы сказать, заметила ли она его увлечение фреской Гойи "La Vendimia" и знала ли она, что он возвращался украдкой к этой фреске после завтрака и потом еще раз на следующее утро, чтобы добрых полчаса простоять перед ней во второй и в третий раз. То, конечно, была не Флер, но виноградарша Гойи достаточно на нее походила, чтобы вызвать в сердце мальчика боль, столь милую влюбленным, напоминая то видение, что стояло в ногах его кровати, подняв руку над головой. Держать в кармане открытку с репродукцией этой фрески, постоянно ее вытаскивать и любоваться ею стало для Джона одной из тех дурных привычек, которые рано или поздно открываются глазу наблюдателя, обостренному любовью, страхом или ревностью. А наблюдательность его матери обостряло и то, и другое, и третье. В Гренаде его поймали с поличным. Он сидел на раскаленной от зноя каменной скамье в саду на валу Альгамбры, откуда ему полагалось любоваться видом: он думал, что мать его засмотрелась на горшки с левкоями между стрижеными акациями, как вдруг раздался ее голос:
      - Это твой излюбленный Гойя, Джон?
      Он с некоторым опозданием удержал движение, какое мог бы сделать школьник, пряча шпаргалку, и ответил:
      - Да.
      - Бесспорно, очаровательная вещь. Но я предпочитаю "Quitasol" [20]. Твой отец был бы, верно, без ума от Гойи; вряд ли он его видел, когда ездил в Испанию в девяносто втором году.
      В 1892 году - за девять лет до его рождения! Какова была прежняя жизнь его отца и матери? Если они вправе интересоваться его будущим, то и он вправе интересоваться их прошлым. Он поднял глаза на мать. Но что-то в ее лице - следы трудно прожитой жизни, таинственная печать волнений, опыта и страдания с его неизмеримой глубиной и дорого купленным покоем - обращало любопытство в дерзость. Его мать прожила, должно быть, удивительно интересную жизнь. Она так прекрасна и так... так... Но Джон не умел выразить того, что чувствовал в ней. Он встал и принялся глядеть вниз, на город, на равнину, сплошь покрытую зеленями, на кольцо сверкающих в закатном солнце гор. Жизнь его матери была, как прошлое этого старого мавританского города: наполненное большим содержанием, глубокое, отдаленное; перед нею его собственная жизнь кажется младенцем - безнадежная невинность и неведение! Говорят, в тех горах на западе, что поднимаются прямо из сине-зеленой равнины, как из моря, жили некогда финикияне - темный, странный, таинственный народ - высоко над землей! Жизнь матери была для него такой же тайной, как это финикийское прошлое для города в долине, где кричали петухи и где изо дня в день весело шумели и визжали на улицах дети. Было обидно, что она знает о нем все, а он о ней ничего - только, что она любит его и его отца и что она прекрасна. Ребяческое неведение (он не был даже на войне - даже в этом преимуществе, которым пользуются все и каждый, ему отказано!) умаляло Джона в его собственных глазах.
      В ту ночь с балкона своей спальни он глядел вниз на городские крыши - словно соты из янтаря, слоновой кости и золота; а потом долго лежал без сна, прислушиваясь к перекличке часовых после боя часов, и в голове его складывались строки:
      Голос, в ночи звенящий, в сонном и старом испанском
      Городе, потемневшем в свете бледнеющих звезд,
      Что говорит голос - долгий, звонко-тоскливый?
      Просто ли сторож кличет, верный покой суля?
      Просто ли путника песня к лунным лучам летит?
      Нет, влюбленное сердце плачет, лишенное счастья,
      Просто зовет: "Когда?"
      Слово "лишенное" казалось ему холодным и невыразительным, но "не знавшее" было слишком определенно, а никакого другого ритмически сходного слова он не мог подобрать к словам "влюбленное сердце плачет". Был третий час ночи, когда он кончил, и только в четвертом часу он уснул, предварительно прочитав про себя эти стихи не менее двадцати четырех раз. На следующий день он их записал и вложил в одно из тех писем к Флер, которые считал своим долгом настрочить, перед тем как спуститься к завтраку, - это развязывало его и делало более общительным.
      В полдень того же дня, сидя на террасе отеля, Джон внезапно почувствовал тупую боль в затылке, странное ощущение в глазах и тошноту. Солнце слишком горячо приласкало его. Следующие три дня он провел в полумраке и тупом болезненном безразличии ко всему, кроме льда на голове и улыбки матери. А мать не выходила из его комнаты и ни на миг не ослабляла своей бесшумной бдительности, которая казалась Джону ангельской. Но бывали минуты, когда ему делалось нестерпимо жалко самого себя и очень хотелось, чтобы Флер могла его видеть. Несколько раз он страстно прощался в мыслях с нею и с землей, и слезы выступали у него на глазах. Он даже придумал, какую весть пошлет ей через свою мать, которая до смертного часа будет раскаиваться, что замышляла их разлучить, - бедная мама! Однако он не преминул также сообразить, что теперь у него есть законный предлог для скорейшего возвращения домой.
      Каждый вечер в половине седьмого начиналась "гасгача" колоколов: водопадом обрушивался звон, поднимаясь из города в долине и вновь низвергаясь разноголосицей перезвона. Отслушав гасгачу на четвертый день своей болезни, Джон сказал неожиданно:
      - Я хочу назад, в Англию, мама, солнце слишком печет.
      - Хорошо, дорогой. Как только тебе можно будет тронуться в путь.
      Джону сразу сделалось лучше - и гнусней на душе.
      Прошло пять недель со дня их отъезда из Лондона, когда они пустились в обратную дорогу. Мыслям Джона вернулась их былая ясность, только он вынужден был носить широкополую шляпу, под которую мать его подшила в несколько слоев оранжевого и зеленого шелка, и ходил он теперь предпочтительно по теневой стороне. Сейчас, когда долгая борьба скрытности между ними близилась к концу, Джон все тревожней спрашивал себя, замечает ли мать, как ему не терпится скорее вернуться к тому, от чего она его оторвала. Обреченные испанским провидением провести сутки в Мадриде в ожидании поезда, они, естественно, еще раз посетили Прадо. На этот раз Джон с нарочитой небрежностью лишь мимоходом остановился перед "Виноградаршей" Гойи. Теперь, когда он возвращался к Флер, можно было глядеть не так внимательно. Задержалась перед картиной его мать. Она сказала:
      - Лицо и фигура девушки очаровательны.
      Джон выслушал со смущением. Поняла она или нет? Но он лишний раз убедился, что далеко уступает ей и в самообладании и в чуткости. Каким-то своим, интуитивным путем, тайна которого ему была недоступна, она умела нащупывать пульс его мыслей; она знала чутьем, на что он надеется, чего боится и чего желает. Обладая, не в пример большинству своих сверстников, совестью, Джон испытывал чувство отчаянной неловкости и вины. Он хотел, чтобы мать была с ним откровенна, он почти надеялся на открытую борьбу. Но не было ни борьбы, ни откровенности, в упорном молчании ехал он с матерью на север. Так впервые он узнал, насколько лучше, чем мужчина, умеет женщина вести выжидательную игру. В Париже пришлось опять задержаться на денек. Джон совсем приуныл, потому что "денек" растянулся в целых два дня из-за каких-то дел в связи с портнихой; точно его мать, прекрасная во всяком платье, нуждалась в нарядах! Счастливейшей минутой за все их путешествие была для него та, когда он, покидая Францию, ступил на палубу парохода.
      Стоя у борта рука об руку с сыном, Ирэн сказала:
      - Боюсь, наше путешествие не доставило тебе большого удовольствия. Но ты был очень со мною мил.
      Джон украдкой пожал ей руку.
      - О нет, мне было очень хорошо - только под конец подвела голова.
      Теперь, когда путешествие пришло к концу, минувшие недели засветились для Джона неизъяснимой прелестью, он в самом деле испытывал то мучительное наслаждение, которое попробовал передать в стихах о голосе, звенящем в ночи; нечто подобное чувствовал он в раннем детстве, когда жадно слушал Шопена и хотелось плакать. Он удивлялся, почему не может сказать ей так же просто, как она ему: "Ты была очень со мною мила". Не странно ли, что так трудно быть ласковым и естественным? Он сказал взамен:


К титульной странице
Вперед
Назад