&;lt;Чей степняк?&;gt; - но не спросил: негоже домой вступать с вопросом, будто чужому. Еще отроки не ухватили повод коня, а Олег уже сошел, осторожно ступая на больную ногу. Шестой год рана не заживает, а великому князю не честь хромать. Чтоб не хромать перед народом, норовил с коня сходить у самого крыльца, а в седло вскакивал сразу с порога. Руку б ссекли, не столь бы горевал - шрам на лице, рука ли, ссохшаяся от раны, украшают воина. Нога - не то, князю надлежит проходить между людьми гордо, легко: не к лицу великому князю прыгать, как воробью. Чтобы сгладить свою поступь, Олег, шагая, выпрямлял грудь, высоко вскидывал плечи и не видел, что хромота его от этого усугублялась в глазах людей. Часто приходила досадная мысль:
      &;lt;Вон Дмитрий из битв невредим выходит&;gt;.
      Однажды боярин Кобяк подольстился:
      - А мнится мне, княже, Дмитрий-то трусоват: в походы ходит, а ран не имеет.
      Но сам-то Олег знал: Дмитрий не бережется. Оттого и сам всегда в сечу лез, опасался, не дошло б до Дмитрия, что Рязанский, мол, Олег оробел. А небось рад бы Дмитрий сказать: &;lt;Князь Ольг робок&;gt;.
      - Нет, Дмитрий Иванович, не дам тебе сих слов молвить!
      Молча Олег вошел в сень терема.
      - В гридне, княже, гонец ждет.
      - Чей?
      - Ордынской.
      - Пущай. Сперва омоюсь.
      - Бает: весть велика.
      - С Орды-то? Обождет!
      Отрок лил князю воду из ордынского медного кувшина, и вода будто пела, струясь в чеканную лохань, касанье струи о медь рождало звон, похожий на дальнюю песню. Хотелось ее слушать, не расставаясь с теплой струей.
      Раздумывая, утирался холщовым рушником: чего может быть с Орды? Побита, опозорена - не скоро ее голос заговорит русским ушам, да и заговорит ли? Не пожелают ли отныне жить с нами в ладу, проложить твердый рубеж, каков был встарь с половчанами? Не о том ли и весть? Едут, мол, дружбы твоей искать. Вот и выйдет, что чужими руками Рязань ордынский жар загребает. На Москву злы, а с Рязанью сдружиться вздумают.
      Он сел на широкой скамье, покрытой черным ковром, и рукой, изукрашенной перстнями, разгладил влажные волосы. В дверь всунулась голова Софрония, княжеского духовника:
      - Дозволь, княже.
      - Вступи.
      Софроний был и умен, и скрытен, а от скрытности казался пуще того умен. Вокруг люди сказывали свои думы открыто, мыслили вслух, и многие Софрония не любили: поп, а голова гола, голос сипл. Но ученость подняла Софрония, и зеленый, кошачий глаз косился на Олега, пока сперва образам, а после князю воздавал он честь.
      - Ну, отче? - спросил Олег.
      - Человек с Орды.
      Чего весь дом его торопит? Ниже ли Рязань Орды? Но, уступая Софрониеву слову, Олег послал отрока:
      - Кличь!
      Оказалось, что гонец уже ждал за дверью; он перешагнул через высокий порог и стал у двери.
      Гонец торопливо перекрестился и поклонился князю. Стоял худ, бел. Одежина испылилась, волосы сбились космами. На белом лице лишь рот пылал и язык жадно облизывал воспаленные губы.
      - Что у тебя?
      Давно рвавшийся к великому князю через ветры и степи, через тишину и мрак лесов гонец едва раскрыл рот, вдруг задохнулся, словно только что добежал. Покраснел, и только губы без голоса выговорили:
      - Батюшка государь...
      И слова срывались, застревали, присвистывали, то вдруг вскрикивали, то шептали, пока он сообщил наконец о выступлении в поход всех сил Мамая.
      - За обиду карать! - выкрикнул напоследок гонец.
      - Да на Москву ведь! - возразил Олег.
      - За русскую обиду, господине! - настаивал гонец.
      - Рязань обиды им не чинила... - Олег быстро вдруг перебил себя самого: - А Москве о том вестимо ли?
      - Одна весть - тебе.
      - Кто тебя шлет-то?
      - Весть тую на русской двор полоняник Клим донес, Мамаев холоп. От самого Мамая слыхал. А мы сборы зрили.
      - Кого же сбирать Мамаю-то?
      - Наскреб великое войско.
      - Да то ведь поскребыши.
      - А тысячев шестьдесят будет. А то и того поболе.
      - Ты-то сам кто?
      - Твой конник. В Сарае иноческий сан соблюдал для отвода глаз.
      - Ну, вели баню согреть. Мойся.
      Гонец ушел. Злая радость уже подступала к Олегову сердцу. Вот оно! В Москве не ждут, пируют победу, еще вожский хмель по головам бродит, а уж срублен гроб, что поставит Москва на стол заместо нонешних яств и празднеств.
      Князь обернулся к Софронию:
      - Вот оно, как побеждать Орду.
      - В Москву бы слать надо! - осторожно посоветовал поп.
      Олег отвел от него глаза; эти все к Москве гнут, и Евфросинья заодно с ними. Олег быстро отмолвился:
      - Сперва помыслить надо: Москве сослужим, а перед Ордой с чем встанем? Свои все в разъезде: урожай сгребают по вотчинам, а московской-то заступы мы не видывали.
      - В Москве земля русская! - сказал Софроний. - Гонца можно слать туда, никто о том не сведает.
      - А коли тайное да станет явно?
      - То от нас.
      - То и от гонца. Да и от Дмитрия.
      - У гонца - язык короток. А у Дмитрия - ум долог.
      Вошел отрок:
      - Гонцу где отнонь быть, господине?
      - Пущай в дружину идет. Скажет: я послал.
      Чуть ссутулясь, Олег встал. Софроний рассеянно следовал за ним.
      Прежде чем выйти в сени, Олег ответил:
      - Не решаю, отче. Сперва размышлять буду.
      И, прихрамывая, пошел к лестнице.
      Вот оно! Сломлена голова Орды, а раненый зверь, издыхая, тщится придушить ловца. Оба задохнутся! Тогда встанет Рязань на шеломе всей земли Русской! О нет, он не пошлет гонца в Москву! Пущай Дмитрий пирует, сладка смерть за медовой чашей.
      Вверху, против лестницы, Олег увидел лампаду, пылающую перед Нерукотворным Спасом.
      Олег уже ступил на нижнюю ступень лестницы, но остановился, запрокинув к иконе голову:
      - Благослови мя, боже, мню: волей твоей сотворено сие. Не дерзну стать супротив тя - не вырву чашу у раба твоего князя Дмитрия, не отведу его от карающей десницы твоей, не вложу меч заместо чаши в руку его.
      И набожно перекрестился.
      Софроний немного постоял, видя, как Олег легко поднялся наверх к Евфросинье, и быстро пошел с великокняжеского двора.
      Двадцать третья глава
      ДМИТРИЙ
      Когда отгремели московские колокола и растаяли ладанные дымы молебнов, когда затихли пиры, отпраздновавшие победу на Воже, когда иссякли вдовьи слезы и приутихли материнские плачи, только тогда тяжесть свалилась с плеч Дмитрия.
      Он встал еще затемно. Тихо ложился снег. Слабо брезжило утро. Одеваясь, послал отрока, молодого княжича Белозерского, на двор:
      - Пусть коня подведут. Да чтоб скоро.
      В это свежее, снежное утро Дмитрию захотелось прогуляться по московским слободам. Он вспомнил: ехали в Сетунь, на охоту, и за тыном у балуя пела девушка-рязанка про злых татаровей. Вот встретить бы ее сейчас, приласкать, сказать: отомстили татарам за все ее страдания...
      Едва звякнула цепь у крыльца, Дмитрий был уже на дворе. Отрок, приминая зелеными сапожками молодой снег, стоял в красном полушубке и в лисьей шапке, поглаживая шею горячего каракового коня.
      - Сполнено, государь.
      Дмитрий постоял, радуясь свежему запаху снега. На нем был полушубок с беличьей выпушкой, и только короткий меч на красном ремне изобличал в нем воина. Сказал отроку:
      - Сбегай за конем себе.
      А сам приподнялся на стременах, заправил под себя полы и слегка поиграл конем, рванул, осадил, чтоб чувствовал над собой руку.
      Вдвоем с отроком они проскакали через расступившихся воинов, выехали на Москву, поскакали слободами, малолюдной дорогой, к Валуевой вотчине. Из-под конских копыт вырывались тяжелые комья снега, взметались с деревьев вспугнутые стаи ворон, кое-где женщины в ярких шалях пугливо запахивали за собой калитки или взбегали на высокие крыльца - от воинов всякого можно ждать.
      Не доезжая Валуя, Дмитрий натянул узду. Отрок позади замер. Дмитрий, сдерживая топтавшегося коня, прислушался: нет, нынче никто не пел за валуевым тыном. Когда скакал сюда, не подумал, что песни может и не быть. Оглянулся на отрока. Княжич смотрел на него, полный готовности мчаться по единому знаку Дмитрия. Лисья шапка низко сползла на узкий высокий лоб мальчика.
      Дмитрий шагом проехал мимо валуева тына. Но тын был высок, и двор, сколь удалось Дмитрию заглянуть, пуст.
      Улочка отсюда круто спускалась к речке. Так же, шагом, Дмитрии поехал вниз. От реки, словно распятая, низко склонив голову, шла, вскинув на коромысло руки, женщина.
      Дмитрий быстро спрыгнул с седла и отдал повод Белозерскому:
      - Отведи, отроче, коней в гору да постой там.
      И пошел к реке.
      Женщина, заслышав скрип снега, остановилась. Тревожно подняла лицо. Все лицо ее было закрыто платком; лишь единственный глаз выглядывал. Длинный, тоскливый, ласковый глаз.
      - Воду несешь? - спросил Дмитрий.
      - Сам, что ль, не видишь?
      - Дай испить.
      Она повернула на плече коромысло, и бадья подплыла к Дмитриевым устам. Глотнув нестерпимо ледяной воды, он вытер ладонью усы.
      - А чего ж не колодезную пьете?
      - У нас намедни в колодце кот утоп. А освятить не успели Что ж, нам поганую, что ль, пить?
      - Поганую не надо.
      - Потому вот и носим.
      - А тя как звать-то?
      - Санькой.
      - Ты рязанка, что ль?
      - А почем знаешь?
      - Песню твою слыхал.
      Она засмеялась.
      - Ты чей сам-то?
      - Из Кремля.
      - О, высоко живешь!
      - Я слыхал: пела ты об татарах; сказывают, ты от них натерпелась.
      Она опустила голову:
      - Довелось.
      - Так нету более тех татар. Все за тебя ответили.
      - Как?
      - Головами ответили. Слыхала?
      - Кто ж не слыхал? Мне б хоть издали Митрия-то Ивановича увидеть. В ноги бы поклонилась.
      - Митрий об тебе знает. Слыхал. И велел сказать: &;lt;Будешь по Кремлю идти, пой, как в праздник; не бойся&;gt;.
      - Чудная речь: будто обо мне говоришь, а будто не со мной.
      Она пригнулась, поставила бадьи в снег и встала, глядя на Дмитрия.
      - Чего те надо-то? Не пойму.
      Дмитрий подумал, как хотелось ему поехать к ней прямо с битвы, обрадовать, одарить, сесть возле нее и попросить ее песен; о ее песне помнил, стоя на Воже. А теперь не знал, что еще ей сказать.
      - Дай пособлю ведра поднять.
      - Расплещешь. Я сама.
      - Ежели приду, споешь тогда?
      - Лучше петь, чем плакать. Потому и пою. А доведется те увидеть Митрия-то, поклонись ему. Да ему невдомек будет, от кого тот поклон.
      - Ну что ж. Поклонюсь... прощай.
      Он вышел в гору. Когда сюда ехал, думалось, радостно ему будет прервать ее песню, крикнуть ей через тын:
      - Пой веселей. Теперь некому тебя обижать! - и проехать дальше.
      А вышло не то.
      Они возвратились в Кремль.
      У крыльца стоял без шапки незнакомый, постыдно лысый поп с позолоченным крестом на шее.
      - Откуда такой? - удивился Дмитрий.
      - Дожидаюсь тебя, государь, из Рязани! - после приветствий сказал Софроний, поднимаясь вслед за князем на разрисованное алыми полосами высокое крыльцо.
      - А чего?
      - Беда, государь! Без устали до тебя скакал: к нам весть пришла, будто Мамай на Москву собрался.
      Дмитрий остановился.
      - Откуда? Давно ль я их отогнал?
      - С Орды на Рязань гонец прибыл. Говорит: идут.
      &;lt;Опять? Готовиться? Биться? Успею ли?&;gt;
      - Это Ольг, что ль, тебя прислал?
      - Нет, государь. Ольг не слал. Я сам.
      - Чудно! Эй! - крикнул он Белозерскому. - Погоди слезать! Скачи, отроче, до князя Боброка. Ежли дома захватишь, чтоб немедля ко мне. - И обернулся к Софронию: - Ты поп, что ль?
      - Ольгов был духовник.
      Перегнувшись через перила крыльца, крикнул во двор:
      - Яклев!
      - Тута, государь!
      Дмитрий приказал разослать по боярам:
      - Чтоб живо сюда сбирались!
      И возвратился к Софронию:
      - Вон оно что? А чего ж сюда прискакал?
      - Государь, земля-то Русская не ждет ведь беды. Может, упасем ее от беды-то!
      - Увидим! Шапку надень. Волосом-то ты не вельми богат, а нонче студено.
      - Вон ты какой, государь!
      Дмитрий засмеялся:
      - А какой же еще?!
      - Рад бы тебе служить, государь!
      - Иди, я тебя кликну.
      И велел воину проводить рязанского попа на покой. Но сам не был спокоен, пока не увидел во дворе Боброка на черном, покрытом белой пеной коне.
      - Дмитрий Михайлович!
      - Знаю, знаю. Отрок твой поведал. Успеем, сберемся. Что ж мы, дурее Орды, что ли?
      - Да тяжело ведь. От Вожи плечи ноют, а тут опять...
      - Коли плечи ноют, знать, голова цела... С Коломны Московские полки идут, так я уж послал - вернуть их назад в Коломну. Успеем, Дмитрий Иванович.
      Когда все собрались, вызвали Софрония, и Дмитрий и бояре выслушали его. Поп повторил свою весть и вдруг горячо, торопливо, словно боялся, что кто-то прервет, рассказал о Рязани, об Олеге, все, что накопил в себе.
      Дмитрий спросил Тютчева, собравшегося уже уходить, когда совет кончился:
      - Ты, боярин, я чаю, татарскую молвь разумеешь?
      - Говорю по-татарски, государь.
      - Будь готов. Может, поехать туда понадобится.
      - Рад порадеть, Дмитрий Иванович. Я вот давно сбирался сказать. Намедни ко мне из рядов купцы приходили: скажи, говорят, государю. Ежели надо будет в чем татар перешибить, пущай: мы казны для того не пощадим. Очень, говорят, велико от татар притеснение торгу.
      - То давно знаю. Вызволим Русь, им легше станет. Но иное тяжко: Орда города наши жжет, народ гнетет, а мы ей за то дань платим. А деньги и без купцов есть: дань-то татарам с народа собираю я; отседа и деньги, чтоб татар бить.
      Тютчев быстро сошел с крыльца. Пока сидели у Дмитрия, непрочный осенний снег стаял, а теперь, к вечеру, земля опять начала леденеть и громко хрустела под скорыми легкими шагами.
      На переулке Тютчев остановился, еще не решив, идти ли вниз - к дому, свернуть ли в собор - отстоять вечерню.
      Тютчев ступил на белые ступени коренастого Спаса, и тотчас перед ним поднялся лохматый круглоглазый старик и, протягивая вперед длинные скрюченные пальцы, крикнул:
      - Остановись, боярин!
      Тютчев подумал: &;lt;Юрод? Блаженный?&;gt;
      Ими полна Москва, они на всех папертях и во всех дворах. К ним нисходили милостиво, ибо, кроме милости, для них не было ничего ни в Москве, ни по всей Руси. Калеки, старцы, старые воины, погорельцы и сироты - все шли к церквам, к монастырям, к харчевням.
      - Чего тебе?
      - Боярин! Глянь на мою наготу, на убожество, на старость! Глянь - мне легче будет. Легче будет, что хоть один из вас видит сие!
      Тютчев разгневался: ему хотелось в соборной тишине постоять и обдумать предстоящую поездку в Орду, а тут какой-то юрод лезет со своими болестями. Он нетерпеливо шагнул на вторую ступень и протянул старику полушку:
      - Помолись, старче!
      Но старик ухватил черную полу Тютчева:
      - Постой, постой! Дай досказать!
      - Чего тебе?
      - Я с самой Вори-реки шел. От Троицы. Еле дошел. Дай, думаю, московского боярского слова поищу, может, хоть в Москве, думаю, правду скажут!
      - Говори! - насторожился Тютчев.
      - Убога Москва.
      - Москва-то убога?
      - А не золотей нашего Шеренского леса. Град выше, а нужда глубже. Глянь: сколько тут нас - юродов, калек, на морозе, голых и сирых. Избы тут велики, а видал, как в тех избах дети корки грызут, как лебеду мякиной заедают?
      - А где ж того нет? То от бога. Был богатый Лазарь, а другой брат - бедный Лазарь.
      - Я троих сынов вырастил. Первый с Дмитрием на Тверь ходил. Там пал. Второй со Смоленска пришел - ногу на ремне приволок. Вчерась с ним судили, как дальше быть. Он тут первый день на паперти подаянье просит, а я прошел стороной, сейчас глянул - подают ли? Много их; где ж их всех обмилостивить! Третий сын на Воже бился. А слуху нет: жив ли, там ли зарыт? Ты скажи: чем меня ныне князь Дмитрий Иваныч наградит? Чем? По правде скажи!
      - А чего тебе надобно?
      - С нас ныне игумен монастырщину требует. Монастырские мы; на монастырской, на игумена Сергия земле пашем. Надо хлеб отдать, надо денег дать. Сергий-то говорит: &;lt;Вас, говорит, четверо!&;gt; - &;lt;Нас, говорю, я один&;gt;. - &;lt;А тогда с земли уходи, такой деревни под дряхлым старцем, говорит, не оставлю. Иди, говорит, к нам в Троицу бога славить, а землю я другим отдам&;gt;. А я ту землю сам от леса поднял, сам выжигал, сам корчевал. А теперь - отдай!
      - В монастырской земле государь не волен. Там монастырь хозяин!
      - Да бедствие-то мое от князя, от его войн!
      - Исстари так велось - народ вместе с князем тяжесть войны на себя приемлет.
      - С князем? А игде ж на нем тяжесть? Нонче поутру па него глядел - с вьюношем на конях верхами промчались. Ничего себе князь - сыт, румян, дороден. А я? У него на коне цепка позлаченная, а меня впору на железную посадить, как волошского кобеля. Зол я, голоден, черен. Посади, боярин! Я за похлебку каждому горло перегрызу, кому скажешь.
      Тютчев взглянул в мокрые стариковы глаза и повернулся прочь от собора. Он пошел быстро, но старик опять поймал боярина за кафтан:
      - Постой, боярин! Что ж ты молчишь?
      - Некогда мне.
      - Я, что ль, один такой? Ты всем ответь! И, обернувшись к собору, крикнул: - Братцы! Подьте сюды! Боярин ответ дает!
      От Спаса рванулось несколько человек. Тютчев увидел их позеленелые в сумерках лица, их смрадные рваные сермяги, космы волос и одичалые безрадостные глаза.
      Он резко выдернул из стариковых ногтей свой легкий кафтан и схватился за рукоять сабли:
      - Отстань!
      Старик от его движения поскользнулся. Тютчев пересек площадь и торопливо вернулся на княжой двор.
      - Боярина Бренка не видали?
      - Еще у государя! - ответили караульные.
      Но Бренко уже сходил с крыльца, радостно вдыхая чистый морозный воздух.
      - Михайло Ондреич! Дело к тебе. У Спаса на Бору смерды попусту языки чешут. Ты б ими занялся.
      - А чего ж! Сейчас пошлю. У меня это скоро!
      - А то чего ж потакать им?
      - Я про то и говорю: ко всенощной пойдешь, ни одного не увидишь.
      - Обступили меня, за кафтан царапают, государя хулят!
      - А у тебя, что ж, сабли с собой не было?
      Тютчев застыдился: сабля была, а сбежал.
      Он смущенно распрощался с Бренком, слыша, как Бренковы ребята уже пошли тихой ватагой в сторону Спаса на Бору.
      Двадцать четвертая глава
      МАМАЙ
      Степи туманились сентябрьской мглой. Порывы ветра обрушивались вместе с дождем. Седла не просыхали. Кожа липла, с оружия свисали капли дождя.
      Когда проглядывало солнце, от коней и от одежд поднимался пар.
      Снова Орда шла в поход.
      Встречались торговые караваны. Вожаки завистливо кричали воинам. Охрана караванов просилась назад, в конницу: всякому хотелось добычи.
      Из Москвы в Сарай задешево шли на горбах верблюдов тяжелые московские товары; в тяжелых тюках покачивались лесные меха. Задорого шли в Москву из Сарая кожи, ткани, оружие, серебряные прикрасы красавицам. Шелка и ткани из далеких стран Орда перепродавала Москве с изрядным барышом: не зря стала на торговых путях в Китай, и в Туран, и в Иран, и в Крым, и в Византию.
      Встречались широкобородые, широкотелые русские купцы. Смотрели на ордынские войска молча из-под кудлатых бровей. Быстроглазые странники останавливались, опираясь на посохи. Неразговорчивые монахи сурово отворачивались, словно походы, войны и мирские страсти текли мимо их глаз, как горький дым. Они шли в Орду старым торговым шляхом и показывали пропускные грамоты. Их задерживали и под присмотром отправляли в глубь Орды.
      Бернаба, гордясь своей русской речью, заговаривал с ними:
      - Аз усретоша вы и рекем: смири крутодушие; тебе плакатись подобаеть, да прощен будеши. Отныне ты есмь не русь, но татар. Овча, пребывая в стаде, не врежена будеть. Русь же покончена есть.
      Но мало кто откликался на его речь. И отвечали ему непонятно, словно у русов был другой язык.
      Бернаба говорил Мамаю:
      - Допросил встречного. Глуп, груб. Русской речи не разумеет. Говорит, словно тщится свой язык сжевать.
      Степью шли по древнему обычаю, раскинувшись на многие версты вширь. Так саранча наползает на посевы. Так движется в черном дыму степной пожар.
      Но, достигнув лесов, Мамай приказал идти в тишине, обрыскивая обочины, таясь русского глаза: надо было не дать Москве опомниться, навалиться на нее врасплох. Прежде не береглись. Ныне - иное время.
      Лошадь Мамая, согретая тяжелой попоной, гордая своей аравийской кровью, порой, словно чужих коней чуяла в лесу, ржала, и лесной гул откликался ей протяжным ревом. Мамай хлестал ее по голове, заставляя молчать. Она вскидывалась, но он крепко сидел в седле.
      Мамай вел неутомимо. Переходы бывали долги, стоянки коротки.
      Русский сентябрь обдавал их дождями и холодом. На ночь Мамаю ставили белую, расшитую тамгами юрту. Ковры пахли теплой степной травой.
      В конце сентября днем они миновали Вожу - выше тех мест, где за месяц до того полегли золотоордынские воины, где по лесам еще бродили одичалые татарские лошади. Вечером воины поставили юрту. Клим внес одеяла. Москва приближалась, заутра предстоял большой и стремительный поход.
      - Миновали! - сказал Бернаба. - Но надо бы было набрать больше людей.
      - Откуда?
      Бернаба побледнел. Мамай улыбнулся: чем больше проливал он кровь, тем чаще отливала кровь от лиц собеседников.
      - Не бойсь. Хватит.
      - Если нас не ждут.
      - Не смекнут ждать. О шахматах не скучаешь?
      - А ты хочешь играть, хан?
      - Еще не хан. Ступай спать.
      Но Бернаба медлил.
      Клим внес ужин и, опустившись на колени, расстелил на ковре скатерть. Воин, опершись о хвостатое копье, вошел охранять выход. Мамай весело сказал воину:
      - Ну, видел, Вожа узка.
      - Многим она выше горла! - ответил воин.
      - Что?! - оторопел Мамай.
      Но воин не смотрел на него и молча оправлял ремни панциря. Клим, расставляя еду по скатерти, вслушивался в их разговор.
      - Что ты сказал? - подступил Мамай.
      Воин спокойно ответил:
      - Я пожалел тех, кому Вожа стала выше шелома. Они бы среди нас были кстати.
      - Смел ты. Но смелость твоя от страха.
      Воин ничего не ответил, и Мамай, помолчав, отпустил его.
      Вслед ему Бернаба сказал:
      - Мне это не нравится!
      - И так бывает в походах.
      - Что ты несешь Москве?
      - А что бы ей ты принес?
      - Приказал бы: срыть начисто город. Церкви пожечь. Иконы и книги пожечь. Русские бы песни запретил: пусть поют по-татарски. Монахов научил бы корану. Русов угнал бы в глубь степей. Женщин их отдал бы татарам - пусть татарчат рожают. Пусть забывают свой язык. Татар поставил бы торговать товарами русов. Так Русь станет Ордой. А когда станет Ордой, двинемся дальше. Задавим весь мир. Мамай станет превыше Чингиза. Это просто и крепко.
      - Хорошо думал. Ты, вижу, совсем татарин.
      - Да, когда хочу, чтобы ты стал выше Орды.
      - И ты рядом со мной?
      - С тобой!
      - Ты прав.
      За юртой во тьме неистово заржал конь.
      Они легли.
      Мамаю думалось, как он кинет могучий вал конницы на врага. Как следом пошлет второй вал. Так он сломит врага. И во главе третьего вала ринется сам. Путь раскроется. Вся страна ляжет, как перед Батыем, до самого Ледяного моря.
      Захлебываясь, заорал осел. Надо бы осла угомонить, но не хотелось двигаться и распоряжаться о том.
      Бернабе было уютно лежать. Но сон не шел. Он знал, что Мамай не спит - слышно было его прерывистое дыхание.
      Генуэзец думал:
      &;lt;Вдруг переломится Мамаев клинок? Вдруг споткнется серебристый Мамаев конь? Кто тогда поднимет меня из дорожного праха? Моя судьба - Мамай&;gt;.
      И он слушал дыхание своей судьбы, когда вдруг ковер, закрывавший вход, откинулся.


К титульной странице
Вперед
Назад