Дом дрожит под шагами хозяина. Круппенбах поднимается в свой кабинет, раздосадованный тем, что его оторвали от газонокосилки. На нем старые черные брюки и мокрая от пота нижняя рубашка. Руки покрыты жесткой седой шерстью.
      - Здравствуйте, Чэк, - произносит он густым церковным басом без всякой приветственной интонации. От немецкого акцента слова, словно камни, злобно валятся друг на друга. - Ну, что там у вас?
      Экклз, не смея назвать старшего по годам Фрицем, смеется и восклицает: "Здравствуйте!"
      Круппенбах кривится. Его тяжелая квадратная голова подстрижена ежиком. Этот человек сделан из кирпича. Словно он и в самом деле родился глиняным и за много десятков лет атмосфера придала ему твердость и цвет кирпича.
      - Ну что? - повторяет он.
      - У вас в приходе есть семья по фамилии Энгстром.
      - Да.
      - Отец - наборщик.
      - Да.
      - Их сын Гарри два месяца назад бросил жену. Ее родители. Спрингеры, принадлежат к моей церкви.
      - Ну да. Этот парень. Этот парень Schussel [ветрогон (нем.)].
      Экклз не совсем понимает, что это значит. Видимо, Круппенбах не садится, чтобы не запачкать своим потом мебель. Экклз, который, словно мальчишка-хорист, сидит на церковной скамье, попадает в положение просителя. Запах жареного мяса усиливается по мере того, как он излагает свою версию происшедшего: что Гарри был несколько избалован своими спортивными успехами; что жена его, честно говоря, проявила слишком мало воображения в их браке; что сам он в качестве священника пытался разбудить совесть молодого человека по отношению к жене, не настаивая, однако, на преждевременном воссоединении, ибо проблема молодого человека не столько в недостатке чувств, сколько в необузданном их избытке; что от тех и других родителей по различным причинам помощи ждать не приходится; что всего лишь несколько минут назад он оказался свидетелем ссоры между Энгстромами, ссоры, которая, возможно, дает ключ к загадке, почему их сын...
      - Вы считаете, - перебивает его Круппенбах, - вы считаете, что ваша задача - вмешаться в жизнь этих людей? Я знаю, чему теперь учат в семинарии - всей этой психологии и так далее. Но я с этим не согласен. Вы считаете, что ваша задача быть бесплатным врачом, носиться туда-сюда, затыкать все дыры и сглаживать все углы. Я этого не считаю. Я не считаю, что это входит в ваши обязанности.
      - Я только...
      - Нет уж, дайте мне кончить. Я прожил в Маунт-Джадже двадцать семь лет, а вы всего только два года. Я выслушал ваш рассказ, но извлек из него не то, что он говорил об этих людях, а то, что он говорил о вас. Это был рассказ о служителе Господа Бога, который променял свою миссию на несколько жалких сплетен и несколько матчей в гольф. Какое, по-вашему, дело Господу Богу до того, что один инфантильный муж бросает одну инфантильную жену? Задумываетесь ли вы еще о том, что видит Господь? Или вы уже выше этого?
      - Разумеется, нет. Но мне кажется, наша роль в подобной ситуации...
      - Вам кажется, что наша роль быть полицейскими, полицейскими, у которых нет наручников, нет пистолетов, нет ничего, кроме человеческой доброты. Так или не так? Не отвечайте, а только подумайте, прав я или нет. Так вот что я вам скажу - это дьявольская идея. Я вам скажу - пусть полицейские будут полицейскими и заботятся о своих законах, которые не имеют ничего общего с нами.
      - Я согласен, но лишь до некоторой степени...
      - Что значит "до некоторой степени"? Тому, что мы должны делать, нет ни оговорок, ни меры. - Своим толстым указательным пальцем, который между суставами зарос шерстью. Он стучит по спинке кожаного кресла, подчеркивая значение слов. - Если Господь захочет прекратить страдания, Он возвестит царствие свое немедленно. - Джек чувствует, что у него начинает гореть лицо. - Чем, по-вашему, ваши ничтожные друзья выделяются среди миллиардов, которых видит Бог? На улицах Бомбея каждую минуту умирают люди! Вы говорите: "роль". А я вам говорю, что вы не знаете, в чем состоит ваша роль, иначе вы заперлись бы у себя дома и молились. Вот в чем ваша роль - показывать пример истинной веры. Вот откуда приходит утешение - от веры, а не от мелкой суеты, не от того, что вы устраиваете бурю в стакане воды. Бегая взад-вперед, вы убегаете от долга, который Господь вручил вам, чтоб укрепить вашу веру, чтобы в нужный час в ответ на призыв вы смогли бы выступить вперед и сказать им: "Да, Он умер, но на небе вы увидите Его. Да, вы страдаете, но вы должны любить свою боль, ибо это боль _Иисуса Христа_". Вот почему воскресным утром, когда мы предстаем перед ними, мы должны являться не измученные горем, а полные мыслями о Христе, мы должны гореть, - он сжимает свои волосатые кулаки, - гореть мыслями о Христе, мы должны зажечь их силою нашей веры. Вот почему они приходят, а иначе за что они станут нам платить? Все остальное, что мы можем сказать или сделать, может сказать или сделать каждый. На то у них есть врачи и юристы. Все это сказано в Священном писании - разбойник, который уверовал, дороже всех фарисеев. Не ошибитесь. Я говорю вам серьезно. Не ошибитесь. Для нас не существует ничего, кроме Христа. Все остальное, все эти приличия и усердие, - ничто. Козни дьявола.
      - Фриц, - раздается снизу осторожный голос миссис Круппенбах. - Ужин готов.
      Краснолицый человек в нижней рубашке смотрит сверху вниз на Экклза и спрашивает:
      - Хотите ли вы преклонить со мною колена и помолиться о том, чтобы Христос снизошел в эту комнату?
      - Нет. Нет, не хочу. Я слишком сердит. Это было бы лицемерием.
      Отказ, немыслимый в устах мирянина, если не смягчает Круппенбаха, то несколько его успокаивает.
      - Лицемерие, - говорит он кротко. - Это несерьезно. Разве вы не верите в вечные муки? Разве, надевая этот воротник, вы не знали, чем рискуете?
      Глаза его кажутся мелкими изъянами на кирпичной коже лица; розовые и блестящие, они как бы горят от сильного жара.
      Не дожидаясь ответа, Круппенбах поворачивается и идет вниз ужинать. Джек спускается следом за ним, направляясь к двери. Сердце его стучит, как у получившего нагоняй ребенка, колени дрожат от ярости. Он пришел обменяться информацией, но стал жертвой какого-то безумного, оскорбительного монолога. Напыщенный старый гунн, доморощенный громовержец, не имеет ни малейшего представления о миссии церкви как провозвестника света и наверняка пролез в нее из мясной лавки. Джек понимает, что это злобные и недостойные мысли, но не может их отогнать. Его отчаянье настолько глубоко, что он пытается загнать его еще глубже, повторяя: _он прав, он прав_, чтобы - как это ни глупо - вызвать слезы и очиститься от этой скверны, сидя за идеально круглым зеленым рулем "бьюика". Плакать он не может - внутри все пересохло. Стыд и поражение висят на нем тяжелым мертвым грузом.
      Хотя он знает, что дома его ждет Люси - если обед еще не готов, он успеет выкупать детей, - он вместо этого едет в аптеку в центр поселка. Подстриженная под пуделя девица за прилавком - она из его молодежной группы - и два прихожанина, которые покупают лекарства, противозачаточные средства или туалетную бумагу, радостно его приветствуют. Вот куда они ходят за утешением. Экклзу хорошо, в общественных местах он чувствует себя лучше всего. Положив руки на чистый холодный мрамор, он заказывает ванильное мороженое с содовой и еще шарик с кленовым сиропом и грецким орехом и в ожидании, пока их принесут, выпивает два стакана восхитительной прозрачной воды.
     
     
      Клуб "Кастаньеты", получивший свое название во время войны, когда все помешались на Южной Америке, занимает треугольное здание там, где Уоррен-авеню под острым углом пересекает улицу Скачущей Лошади. Это южная часть Бруэра, здесь живут итальянцы, негры и поляки, и Кролик считает это заведение сомнительным. Окна, словно выложенные стеклянными кирпичами, нагло ухмыляющиеся на фасаде, делают его похожим на крепость смерти, а тускло освещенный полированный интерьер напоминает модную похоронную контору - горшки с цветами, утешительный писк музыки, запах ковров, ламп дневного света, пластинок от жалюзи и еле заметный запах спиртного. Сперва мы его пьем, а после нас в нем бальзамируют. С тех пор, как одного их соседа на Джексон-роуд уволили с должности служителя похоронной конторы и он стал барменом, Кролику кажется, что эти две профессии как-то связаны между собой; представители обеих говорят мягкими тихими голосами, очень чистенькие с виду и всегда стоят. Они с Рут заняли кабинку недалеко от входа, и из окна им видно, как вибрируют красные блики, когда неоновые кастаньеты на вывеске перебегают взад-вперед, имитируя стук.
      От этого розового трепетанья лицо Рут как бы повисает в воздухе. Она сидит против него. Он пытается представить себе ее прежний образ жизни - гнусное заведение, в котором они сидят, очевидно, знакомо ей не хуже, чем ему раздевалка спортивного зала. Одна только мысль об этом действует ему на нервы; ее беспорядочная жизнь, как и его попытка завести свою семью, - нечто такое, о чем он все время пытается забыть. Он был счастлив - вечерами они сидели в ее квартире; она читала свои детективы, он либо бездельничал, либо бегал в кулинарию за имбирным пивом, а иногда они ходили в кино, - но того, что здесь, ему не надо. В тот первый вечер дайкири, может, и пошел ему на пользу, но с тех пор он никогда не помышлял о выпивке и надеялся, что она тоже. Вначале так оно и было, но с некоторых пор что-то ее грызет, она отяжелела и временами поглядывает на него так, словно он свинья, и только. Он не знает, в чем его вина, но знает, что легкость почему-то исчезла. И вот сегодня звонит ее так называемая подруга Маргарет. Телефонный звонок перепугал его насмерть. Последнее время он стал бояться, что за ним придут полицейские, или его мать, или кто-нибудь еще, у него появилось такое чувство, будто по ту сторону горы что-то нарастает. После того как он тут поселился, несколько раз звонил телефон, и кто-то низким голосом спрашивал: "Рут?" - или, услыхав голос Кролика, вешал трубку. Потом звонили снова. Рут повторяла в трубку "нет, нет", и этим дело кончалось. Она знает, как с ними обращаться, да и звонило-то всего человек пять. Прошлое, как лоза, держалось лишь за эти пять усиков и легко оборвалось, оставив ее чистой, голубой и пустой. Но сегодня из этого прошлого явилась Маргарет, которая пригласила их в "Кастаньеты", и Рут захотела пойти, и Кролик пошел с ней. Просто для разнообразия. Ему скучно.
      - Что ты будешь пить? - спрашивает он.
      - Дайкири.
      - Ты уверена? Ты уверена, что тебя от него не стошнит? - Он заметил, что иногда ее как будто тошнит и она отказывается от еды, а иногда готова съесть весь дом.
      - Нет, не уверена, но почему меня не должно тошнить?
      - Не знаю почему. Других ведь не тошнит.
      - Послушай, оставь хоть на минутку свою философию. Позаботься, чтобы мне принесли выпить.
      Шоколадная девица в оранжевом платье, которое, судя по оборкам, должно изображать нечто южноамериканское, подходит к столику, и он заказывает два дайкири. Она захлопывает блокнотик, уходит, и в глубоком вырезе у нес на спине он видит кусочек черного бюстгальтера. В лучах света ее кожа вовсе не кажется черной, просто приятный густой цвет, на лопатках играют фиолетовые тени. Она немножко косолапая и идет неторопливой походкой, размахивая своими оборками. Она не обращает на него никакого внимания; и ему нравится, что она не обращает на него внимания. А Рут последнее время пытается внушить ему, будто он в чем-то виноват.
      - Ты на что смотришь? - спрашивает она.
      - Ни на что.
      - Тебе этого нельзя. Кролик. Ты слишком белый.
      - Веселое у тебя сегодня настроение.
      - А я всегда такая, - вызывающе улыбается она.
      - Надеюсь, что нет.
      Негритянка возвращается и ставит перед ними дайкири. Они молчат. Позади открывается дверь, и вместе со струей холодного воздуха входит Маргарет. Вдобавок ко всему ее сопровождает тип, которого он вовсе не желает видеть, - Ронни Гаррисон.
      - Хелло, - говорит Маргарет Кролику, - вы все еще при ней?
      - Черт побери, да это же великий Энгстром! - восклицает Гаррисон, словно пытается во всем заменить Тотеро, и нагло добавляет: - Я кое-что о тебе слышал.
      - Что ты слышал?
      - О, разное.
      Гаррисон никогда особенно не нравился Кролику, и теперь он лучше не стал. В раздевалке он вечно болтал о своих успехах у женщин и вообще занимался черт-те чем. У него было жирное волосатое брюхо, и это брюхо сильно раздулось. Гаррисон толст. Толст и наполовину лыс. Его курчавые бронзовые волосы поредели, и, когда он поворачивает голову, на черепе проглядывает розовая кожа. Этот розовый цвет кажется Кролику непристойным. Однако он вспоминает, что однажды Гаррисон вернулся на площадку после того, как кто-то выбил ему локтем два зуба, и хочет ему обрадоваться. На площадке одновременно всегда бывает пятеро, и на это время остальные четверо представлялись ему единственными в мире.
      Но все это кажется таким далеким и с каждой секундой, что Гаррисон стоит тут, глупо ухмыляясь, отодвигается все дальше. На нем узкий в плечах летний костюм из какого-то искусственного полотна, и эта самодовольная модная тряпка бесит Кролика. Он чувствует, что его окружают. Вопрос в том, кто где будет сидеть. Они с Рут сели друг против друга, что было ошибкой. Гаррисон принимает решение и ныряет на место рядом с Рут; движения его, чуть-чуть замедленные, выдают хромоту от старой футбольной травмы. Кролик никак не может отвлечься от недостатков Гаррисона. Его эффектный костюмчик в стиле аристократического колледжа испорчен черным шерстяным галстуком, как у итальяшки. Когда он открывает рот, видны два вставных зуба, которые не совсем подходят к остальным.
      - Как жизнь, старина? Я слышал, ты преуспеваешь, - говорит он, подмигивая Рут, которая сидит чурбан чурбаном, держа обеими руками бокал дайкири. Суставы ее пальцев покраснели от мытья посуды - все из-за него, Гарри. Когда она поднимает ко рту бокал, сквозь него виден искаженный подбородок.
      Рядом с Кроликом ерзает Маргарет. Она такая же суетливая, как Дженис. Ее присутствие в левом углу его поля зрения ощущается, словно мокрая грязная тряпка, болтающаяся сбоку от его лица.
      - Где Тотеро? - спрашивает он ее.
      - Тотер-кто?
      Рут хихикает, черт бы ее побрал. Гаррисон наклоняется к ней и, блестя розовой лысиной, что-то шепчет. Ее губы расползаются в улыбке - точь-в-точь как в тот вечер в китайском ресторане. Что бы он ни сказал, ей все нравится, и вся разница лишь в том, что сегодня это Гаррисон, а он, Кролик, сидит напротив них, приклеенный к этой ненавистной девке. Он уверен, что Гаррисон шепчет что-то про него, про "великого баскетболиста". С той самой минуты, когда их стало четверо, ясно, что козлом отпущения будет он. Как в тот вечер Тотеро.
      - Вы отлично знаете кто, - говорит он Маргарет. - Тотеро.
      - Наш бывший тренер, Гарри! - восклицает Гаррисон и наклоняется через стол, чтобы прикоснуться к пальцам Кролика. - Человек, который сделал нас бессмертными!
      Кролик на дюйм отодвигает свои пальцы, чтобы Гаррисон не мог до них дотронуться, и Гаррисон с самодовольной усмешкой отдергивает руку; при этом его ногти со скрипом царапают скользкий полированный стол.
      - Меня, ты хочешь сказать, - отзывается Кролик. - Ты был пустое место.
      - Пустое место. Это звучит немного жестоко. Это звучит немного жестоко, Гарри, дружище. Давай обратимся к прошлому. Когда Тотеро хотел вывести кого-нибудь из игры, кого он посылал на площадку? Когда он хотел, чтобы кто-то прикрывал классного игрока вроде тебя, кого он выбирал для этой цели? - Он хлопает себя по груди. - Ты был слишком яркой звездой, чтобы пачкать руки такими делами. Ты ведь никогда никого не трогал, верно? И в футбол ты тоже не играл, и коленок себе не разбивал, так или не так? Нет, сэр, только не птичка Гарри - ему надо беречь свои крылышки. Подавай ему мяч и смотри, как он бросает его в корзину.
      - И он в нее, между прочим, попадал, если ты заметил.
      - Иногда. Иногда попадал. Не морщи свой носик, Гарри. Не думай, что мы не ценим твой талант.
      Судя по тому, как он действует руками - бьет по столу, заученными движениями поднимает их и опускает, - Кролик делает вывод, что он частенько разглагольствует за столом. Однако руки слегка дрожат, и, заметив, что Гаррисон его побаивается, Кролик теряет к нему всякий интерес. Приходит официантка; Гаррисон заказывает виски со льдом для себя и Маргарет и еще один дайкири для Рут; Кролик смотрит вслед удаляющейся темной спине, словно на свете нет ничего лучше, чем этот треугольничек черного бюстгальтера между двумя лиловато-коричневыми подушками мышц. Он хочет, чтобы Рут заметила его взгляд.
      Гаррисон теряет свою коммивояжерскую уверенность.
      - Я тебе не рассказывал, что однажды говорил мне про тебя Тотеро? Ты меня слушаешь, ас?
      - Что же он говорил?
      О Господи, этот тип просто старый зануда, а ведь ему еще и тридцати нет.
      - Он мне сказал: "Это строго между нами, Ронни, но я надеюсь, что ты воодушевишь команду. Гарри никогда не думает о команде".
      Кролик смотрит сверху вниз на Маргарет и через стол на Рут.
      - А теперь я расскажу вам, что было на самом деле. Гаррисон пришел к Тотеро и заявил: "Настоящий лидер - это я, верно, тренер? Я - настоящий ас, верно? Не то что этот паршивый хвастун Энгстром". А Тотеро, наверно, спал и ничего ему не ответил, вот Гаррисон с тех пор и воображает, будто он - настоящий герой, классный игрок. Понимаете, когда в баскетбольной команде появляется какой-нибудь неуклюжий толстозадый коротышка, который ни на что не способен, его называют классным игроком. Не знаю уж, где он играет во все эти игры. Наверно, у себя в спальне.
      Рут смеется, меньше всего он хотел ее рассмешить.
      - Это неправда. - Тренированные руки Гаррисона мелькают еще более суетливо. - Тотеро мне это сам сказал. Впрочем, ничего нового в этом не было, это вся школа знала.
      Неужели? Никто никогда ему не говорил.
      - О Господи, давайте не будем говорить о баскетболе. Куда б я с этим подонком ни пошла, мы только о нем и говорим, - вставляет Рут.
      Неужели на его лице появилось сомнение, и она сказала это, чтобы его подбодрить? Неужели она хоть капельку его жалеет?
      Гаррисон, очевидно, догадался, что вел себя немного нахальнее, чем приличествует обходительному коммивояжеру. Он вынимает сигарету и зажигалку "ронсон" в футляре из крокодиловой кожи. Словно дети, собравшиеся вокруг фокусника, они во все глаза смотрят, как он щелкает ею, извлекая аккуратный язычок пламени.
      Кролик поворачивается к Маргарет - при этом ему кажется, будто он точно так же поворачивался к ней миллион лет назад, - и говорит:
      - Вы мне так и не ответили.
      - Черт его знает, где он. Наверно, вернулся домой. Он был болен.
      - В каком смысле? Действительно болен, или... - Рот Гаррисона кривится в забавной гримасе - он одновременно и улыбается и морщится, словно столичный житель, желающий продемонстрировать жалким провинциалам нечто такое, чего они отродясь не видывали, и, чтобы у них не осталось никаких сомнений, постукивает себя по лбу: - Болен, болен, болен?
      - Во всех смыслах, - отвечает Маргарет. Мрачная тень пробегает по ее лицу и как бы отделяет ее и Гарри, который замечает эту тень, от остальных, уводя их обоих в таинственную эпоху, в которой они оба были миллион лет назад, и Гарри пронзает странное чувство вины оттого, что он здесь, а не там, где никогда не бывал. Рут и Гаррисон, сидящие напротив под мигающим красным светом, улыбаются им словно из самого сердца преисподней.
      - Дорогая Рут, - говорит Гаррисон. - Как ты живешь? Я часто о тебе вспоминаю, беспокоюсь, как ты там.
      - Можешь не беспокоиться. - Однако она явно польщена.
      - Я просто думаю, способен ли наш общий друг обеспечить тебе жизнь в том стиле, к какому ты привыкла.
      Негритянка приносит напитки, и Гаррисон размахивает у нее перед носом крокодиловым "ронсоном".
      - Настоящая кожа, - замечает он.
      - Неужели? - произносит она. - Ваша собственная?
      Кролик смеется. Ему нравится эта женщина.
      Когда она уходит, Гаррисон наклоняется вперед со слащавой улыбочкой, какой улыбаются детям.
      - Известно ли тебе, что мы с Рут как-то раз ездили в Атлантик-Сити? - спрашивает он Кролика.
      - С нами была еще одна пара, - поясняет она Гарри.
      - Омерзительная пара, - говорит Гаррисон, - которая предпочитала уединение в своем обшарпанном бунгало золотым лучам солнца на воздухе. Представитель ее мужской половины позже с плохо скрытой гордостью мне признался, что он в течение весьма короткого периода в тридцать шесть часов одиннадцать раз подряд пережил оргазматическую кульминацию.
      - Послушать тебя, Ронни, так можно подумать, будто ты учился в Гарварде, - смеется Маргарет.
      - В Принстоне, - поправляет он. - Я хочу произвести впечатление выпускника Принстона. Гарвард здесь не котируется.
      Кролик смотрит на Рут и видит, что она выпила первую порцию дайкири и принялась за вторую. Она хихикает.
      - Хуже всего то, - говорит она, - что они занимались этим делом в машине. Несчастный Ронни сидел за рулем, лавируя в воскресных пробках, а когда мы остановились перед светофором, я оглянулась и увидела, что у Бетси платье задрано до головы.
      - Я не всю дорогу сидел за рулем, - говорит ей Гаррисон. - Помнишь, в конце концов нам все же удалось посадить за руль его.
      Голова его наклоняется к Рут за подтверждением, и розовая плешь блестит.
      - Да, верно. - Рут смотрит в свой бокал и снова хихикает, возможно при воспоминании о голой Бетси.
      Гаррисон внимательно следит, какое впечатление все это производит на Кролика.
      - У этого типа, - продолжает он нагло-обходительным тоном, словно предлагая выгодную сделку, - у этого типа была любопытная теория. Он считал... - руки Гаррисона взлетают в воздух, - он считал, что в самый критический - как бы это получше выразиться? - в самый кульминационный момент следует как можно сильнее ударить партнершу по лицу. Если, конечно, находишься в соответствующем положении. Иначе бей куда попало.
      Кролик моргает; он и вправду не знает, как вести себя с этим гнусным типом. И тотчас же, буквально в мгновение ока, под влиянием спиртного, которое испаряется у него под ребрами, он вдруг чувствует, что ему на все наплевать. Он смеется, по-настоящему смеется. Пусть все они катятся к чертям.
      - А как насчет того, чтобы кусаться?
      Ухмылка Гаррисона, долженствующая означать: "Я тебя понял, приятель", застывает; реакция у него не настолько быстрая, чтобы он мог сразу сориентироваться.
      - Кусаться? Не знаю.
      - Он, наверно, об этом не подумал. Хороший кровавый укус - нет ничего лучше. Конечно, я понимаю, что тебе мешают искусственные зубы.
      - Разве у тебя искусственные зубы, Ронни? - восклицает Маргарет. - Как интересно! Ты никогда не говорил.
      - Конечно, искусственные, - поясняет ей Кролик. - Неужели вы думали, что эти две клавиши от рояля его собственные? Они ведь и рядом с настоящими не лежали.
      Гаррисон сжимает губы, но не может позволить себе отказаться от вымученной ухмылки, и она резко искажает его лицо. Языком он тоже еле ворочает.
      - В том доме, куда мы захаживали в Техасе, - говорит Кролик, - была одна девица, так у ней весь зад был так сильно искусан, что напоминал кусок старого картона. Который долго пролежал под дождем. Ее только для того и держали. В остальном она была девственница.
      Оглядев слушателей, он видит, что Рут тихонько качает головой, словно хочет сказать: "Не надо, Кролик", так бесконечно грустно, так грустно, что тонкий слой песка как бы окутывает ему душу и затыкает рот.
      - Это похоже на рассказ про ту блядь, у которой была самая большая... а, вы, наверно, не хотите про это слушать, - вставляет Гаррисон.
      - Хотим. Валяй, - говорит Рут.
      - Ну так вот, этот парень...
      Лицо Гаррисона качается в мерцающем свете. Руки начинают иллюстрировать рассказ. Бедняге, наверно, приходится раз пять на дню восхвалять достоинства своего товара, думает Кролик. Интересно, чем он торгует, скорее всего идеями, вряд ли чем-нибудь столь же осязаемым, сколь "чудо-терка". "...по локоть, потом до плеча, потом ныряет с головой, уходит по грудь и ну ползти вперед..." Милая старая "чудо-терка". Кролику даже кажется, будто он держит ее в руке. Рукоятки были на выбор трех цветов - бирюзовые, алые и золотые. Самое забавное, что она действительно делала все то, что про нее говорили, - действительно чистила и натирала репу, морковь, картошку и редиску быстро и аккуратно, в ней была такая длинная щель с острыми, как у бритвы, краями... "...видит того, другого, парня и говорит ему: "Эй, ты не видал тут..." Рут безучастно сидит на своем месте, и Кролику приходит в голову ужасная мысль, что ей все равно, для нее нет никакой разницы между ним и Гаррисоном, да и есть ли, в сущности, между ними разница? Весь интерьер затуманивается и сливается в нечто огромное и красное, словно внутренность желудка, который их всех переваривает, "...а тот другой парень и говорит: "Угораздило, дьявол! Я тут уже три недели ищу свой мотоцикл!"
      Гаррисон ждет, когда можно будет смеяться вместе со всеми. Все молчат. Товар продать не удалось.
      - Это слишком неправдоподобно, - замечает Маргарет. Кролик покрывается липким потом, и струя воздуха из отворяющейся двери резко холодит ему спину.
      - Смотри-ка, уж не твоя ли это сестра? - говорит Гаррисон.
      Рут поднимает глаза от бокала.
      - Она? - Он молчит, и тогда она добавляет: - У нее такое же лошадиное лицо.
      Кролику достаточно одного взгляда. Мириам и ее спутник проходят мимо их стола и останавливаются в поисках свободной кабинки. Кафе имеет форму клина, расширяющегося от входа. Бар находится в середине, по обе его стороны расположен ряд кабинок. Молодая пара направляется к противоположному ряду. Мим в белых туфлях на высоченных каблуках. У парня пушистые светлые волосы, очень коротко остриженные - только-только чтоб пригладить расческой, - и ровный, гладкий конфетный загар, какой бывает у тех, кто летом на свежем воздухе не работал, а отдыхал.
      - Это ваша сестра? - спрашивает Маргарет. - Симпатичная. Вы с ней, наверно, в разных родителей пошли.
      - Ты-то откуда ее знаешь? - спрашивает Кролик Гаррисона.
      - А, - неопределенно машет рукой Гаррисон, словно скользя пальцами по жирной полосе в воздухе, - встречал в разных местах.
      Кролик сначала хотел сделать вид, будто ничего не замечает, но намек Гаррисона, что его сестра - шлюха, заставляет его встать и по устланному оранжевыми плитками полу обогнуть бар.
      - Мим.
      - Хелло.
      - Что ты тут делаешь?
      - Это мой брат, - говорит она своему спутнику, - он воскрес из мертвых.
      - Хелло, старший братец.
      Кролику не нравится тон мальчишки, не нравится, что он сидит внутри кабинки, а Мим - с краю, на месте мужчины. Ему вообще не нравится все это - будто Мим выводит его в свет. На мальчишке легкий полосатый пиджак и узкий галстук; с виду он одновременно слишком юный и слишком старый, словно замызганный ученик курсов по подготовке в колледж. Губы слишком толстые. Мим не говорит, как его зовут.
      - Гарри, папа с мамой все время из-за тебя ссорятся.
      - Если б они знали, что ты шляешься по таким кабакам, они нашли бы еще одну тему для разговоров.
      - Для этой части города тут не так уж плохо.
      - Тут воняет. Почему бы вам с малышом не убраться отсюда?
      - Послушайте. Кто тут командует парадом? - спрашивает мальчишка, поднимая плечи и еще больше надувая толстые губы.
      Гарри перегибается через стол, зацепляет пальцем полосатый галстук и дергает его кверху. Галстук шлепает мальчишку по толстым губам и несколько искажает его наманикюренную физиономию. Он пытается встать, но Кролик кладет руку на макушку его прилизанной головы, толкает его на место и уходит, все еще сохраняя в кончиках пальцев ощущение твердой узкой мальчишеской головы. За спиной раздается голос сестры:
      - Гарри.
      Слух у него такой острый, что, огибая бар, он слышит, как малыш хриплым от страха голосом объясняет Мим:
      - Он в тебя влюблен.
      Вернувшись к своему столу, он говорит:
      - Пошли, Рут. Выводи свой мотоцикл.
      - Мне и тут хорошо, - протестует она.
      - Идем.
      Она начинает собираться, и Гаррисон, нерешительно оглянувшись вокруг, выходит из кабинки, чтобы ее пропустить. Он стоит рядом с Кроликом, и Кролик импульсивно кладет руку на его подбитое ватой псевдопринстонское плечо. По сравнению с кавалером Мим он ему даже нравится.
      - Ты прав, Ронни, - говорит он. - Ты был классный игрок.
      Получается довольно противно, но намерения у него самые лучшие в память о старой команде.
      Гаррисон соображает слишком медленно, и потому до него не доходит, что Кролик говорит серьезно, он отбрасывает его руку и отвечает:
      - Когда ты наконец станешь взрослым? - Его вывела из равновесия реакция на его дурацкий анекдот.
      На теплых по-летнему ступеньках кафе Кролика разбирает смех.
      - Ха-ха-ха, - хохочет он под неоновым светом. Рут, однако, не до смеха.
      - Ты просто псих, - заявляет она.
      Идиотка не понимает, что он и вправду взбешен. Его бесит, как она неодобрительно качала головой, когда он попытался сострить; мысль его снова и снова возвращается к той минуте, и каждый раз его от этого коробит. Причин для злости столько, что он даже не знает, с чего начать. Ясно одно - он ее как следует взгреет.
      - Значит, ты ездила с этим подонком в Атлантик-Сити.
      - Почему он подонок?
      - Ну конечно. Подонок не он, а я.
      - Я этого не говорила.
      - Говорила. Когда мы сидели в этой паршивой дыре.
      - Это просто такое выражение. Ласкательное, хотя я и не знаю почему.
      - Не знаешь.
      - Не знаю. Стоило тебе увидеть твою сестру с каким-то приятелем, как ты тут же наделал в штаны.
      - Ты видела сопляка, с которым она явилась?
      - А что в нем такого? По-моему, вполне приличный парень.
      - По-твоему, они все приличные парни.
      - Не понимаю, почему ты ведешь себя словно всемогущий судия.
      - Да, милая, по-твоему, всякий, кто ходит в штанах, приличный парень.
      Они идут по Уоррен-авеню. До их дома еще семь кварталов. Ветер теплый, люди сидят на ступеньках, слышат их разговор, и потому они стараются говорить тихо.
      - Знаешь, если встреча с сестрой так на тебя подействовала, я рада, что мы не женаты.
      - Это еще к чему?
      - Что - это?
      - Женитьба.
      - Ты же сам начал, в ту первую ночь. Ты забыл, что все время об этом говорил и целовал мне палец, где должно быть кольцо?
      - Это была приятная ночь.
      - Ну и ладно.
      - Ничего не ладно. - Кролик чувствует, что его загнали в угол, и если он теперь попробует ее взгреть, ему придется с ней покончить навсегда, вычеркнуть все, что у них было хорошего. Но она сама виновата - зачем потащила его в эту вонючую дыру?
      - Ты спала с Гаррисоном?
      - Может быть. Да.
      - Может быть? Ты что, не знаешь?
      - Я сказала - да.
      - А еще сколько у тебя их было?
      - Не знаю.
      - Сто?
      - Бессмысленный вопрос.
      - Почему бессмысленный?
      - Это все равно что спрашивать, сколько раз ты ходил в кино.
      - Ты хочешь сказать, что для тебя это одно и то же?
      - Нет, не одно и то же, но я не вижу смысла в подсчетах. Ты знал, чем я занималась.
      - Не совсем уверен. Ты была настоящей проституткой?
      - Я брала немного денег. Я же тебе говорила. Когда я работала стенографисткой, у меня были приятели, и у них тоже были приятели, а потом меня уволили, возможно, из-за сплетен, я точно не знаю, а еще некоторые мужчины постарше, наверно, узнали про меня от Маргарет. Не знаю. Послушай. С этим покончено. Если ты думаешь, что это грязно или еще что-нибудь в этом роде, то многие замужние женщины делают это гораздо чаще, чем я.
      - Ты позировала для фотографий?
      - Для тех, что продают школьникам? Нет.
      - А чего-нибудь эдакого не делала?
      - Может, нам пора сказать друг другу до свиданья?
      При этой мысли у нее дрожит подбородок, горят глаза, и она чувствует к нему такую ненависть, что ей даже и в голову не приходит открыть ему свою тайну. Ей кажется, что тайна, скрытая у нее внутри, не имеет ничего общего с ним, с этим большим телом, которое шагает рядом с ней под фонарями и, жадное, как призрак, напрашивается на слова, которые еще больше его взвинтят. Кролик представляется ей таким же, как все остальные мужчины, с той только разницей, что в своем неведении он приковал ее к себе, и теперь она не может уйти.
      С унизительной благодарностью она слышит:
      - Нет, я не хочу говорить тебе до свиданья. Я только хочу ответа на мой вопрос.
      - Ответ на твой вопрос - да.
      - Гаррисон?
      - Почему Гаррисон для тебя так много значит?
      - Потому что он дерьмо. И если тебе все равно, что Гаррисон, что я, значит, я тоже дерьмо.
      На секунду ей кажется, что ей действительно все равно - она даже предпочла бы Гаррисона, хотя бы для разнообразия, хотя бы потому, что он не считает себя лучше всех на свете, - но это неправда.
      - Нет, мне не все равно. Вы в разных спортивных лигах.
      - Когда вы с ним сидели против меня в кафе, у меня появилось очень странное чувство. Что у тебя еще с ним было?
      - Да не знаю я. Что вообще у людей бывает? Спят, стараются сблизиться.
      - Ну, хорошо, а ты согласна, чтоб у тебя со мной было все то, что и с ним?
      От этих слов кожа у нее почему-то так сильно натянулась, что все тело сжимается, будто под прессом, и к горлу подступает тошнота.
      - Если ты хочешь.
      Для жены кожа шлюхи слишком тесна. Он радуется, как мальчишка, зубы в восторге сверкают.
      - Только один раз, - обещает он. - Честное слово. Я больше никогда не стану тебя просить.
      Он хочет обнять ее, но она отталкивает его. Единственная надежда, что они говорят о разных вещах.
      Войдя в квартиру, он жалобно спрашивает:
      - Ты не раздумала?
      Ее поражает беспомощность его позы - в темноте, к которой ее глаза еще не привыкли, он кажется костюмом, висящим на белой кнопке его собственного лица.
      - Ты уверен, что мы говорим об одном и том же?
      - А о чем мы, по-твоему, говорим? - Брезгливость не позволяет ему облечь свои мысли в слова.
      Она их произносит.
      - Вот именно, - подтверждает он.
      - Значит, ты этого хочешь?
      - Угу. Неужели это для тебя так страшно?
      Проблеск его прежней доброты придает ей смелости.
      - Можно мне спросить, чем я перед тобой провинилась?
      - Мне не понравилось, как ты себя вела.
      - Как я себя вела?
      - Как та, кем была прежде.
      - Я не хотела.
      - Неважно. Сегодня я увидел тебя такой и почувствовал, что между нами стена и есть только один способ через нее перейти.
      - Очень остроумно. Ты и вправду этого хочешь. - Ее так и подмывает оскорбить его, сказать, чтобы он убирался. Но время уже упущено.
      - Неужели это для тебя так страшно? - повторяет он.
      - Да, потому что ты так считаешь.
      - Может, и не считаю.
      - Слушай. Я тебя любила.
      - Ну и что? Я тоже тебя любил.
      - А теперь?
      - Не знаю. Но я все еще хочу тебя любить.
      Опять эти проклятые слезы. Она торопит слова, пока голос еще не сорвался.
      - Ах, как мило. Ты же просто герой.
      - Не умничай. Слушай. Сегодня ты пошла против меня. Я хочу поставить тебя на колени.
      - Только и всего?
      - Нет. Не только.
      Две изрядные порции спиртного привели к печальным результатам - ей смертельно хочется спать, во рту какой-то кислый вкус. Но нутром она чувствует необходимость удержать его при себе и думает: не отпугнет ли его это? Не убьет ли в нем чувство к ней?
      - Если я поступлю по-твоему, что это докажет?
      - Это докажет, что ты моя.
      - Раздеться?
      - Конечно.
      Он быстро и аккуратно снимает одежду и во всем великолепии своего тела стоит возле тусклой стены. Неловко прислонившись к стене, он поднимает руку и, не зная, куда ее девать, вешает себе на плечо. Во всей его робкой позе чувствуется какая-то напряженность, словно он крылатый ангел, ожидающий вести. Рут раздевается, и прикосновение к собственному телу холодит ей руки. Последний месяц ей все время холодно. В сумеречном свете он слегка шевелится. _Она закрывает глаза и говорит себе: они вовсе не уродливы. Не уродливы. Нет_.
      Миссис Спрингер позвонила в пасторат в самом начале девятого. Миссис Экклз сказала ей, что Джек поехал с юношеской командой играть в софтбол куда-то за пятнадцать миль и она не знает, когда он вернется. Паническое настроение миссис Спрингер передалось по проводам, и Люси два часа звонила всем подряд, пытаясь найти мужа. Стемнело. В конце концов она дозвонилась до священника той церкви, с чьей софтбольной командой они играли, и он сказал, что игра давно кончилась. На улице спустилась тьма, окно, на котором стоял телефон, превратилось в восковое полосатое зеркало, в нем было видно, как она, растрепанная, мечется между телефонной книгой и телефоном. Джойс, слыша беспрерывное щелканье диска, сошла вниз и прильнула к матери. Люси три раза уводила ее наверх и укладывала в постель, но девочка дважды спускалась обратно и в молчаливом испуге тяжелым, влажным телом прижималась к ногам матери. Весь дом, комната за комнатой, окружив тьмой маленький островок света вокруг телефона, полнился угрозой, и когда в третий раз Джойс уже не вернулась, Люси почувствовала себя одновременно и виноватой и покинутой, словно продала теням своего единственного союзника. Она набирала номера всех подопечных Экклза, о которых только могла вспомнить, говорила с секретарем и членами приходского совета, с тремя сопредседателями благотворительного общества, со старым глухим церковным сторожем Генри и даже с органистом - учителем музыки из Бруэра.
      Часовая стрелка передвинулась за десять, и Люси стало просто не по себе. Похоже на то, что он ее бросил. Кроме шуток, даже страшно, что ее мужа нет нигде на свете. Она варит кофе и тихонько плачет у себя на кухне. Почему она вообще за него вышла? Что ее привлекло? Его веселость, он всегда был такой веселый. Тот, кто знал его семинаристом, никогда бы не поверил, что он будет принимать все так близко к сердцу. Когда они с друзьями сидели в своих старинных комнатах, где постоянно тянуло сквозняком, где стены были уставлены красивыми голубыми фолиантами с толкованием библейских текстов, все казалось ей изящной шуткой. Она вспоминает, как играла с ними в софтбольном матче "Афанасиане" против "Ариан" [афанасиане и ариане - представители различных течений в раннем христианстве]. А теперь она никогда не видела его веселым; всю свою веселость он растрачивал на чужих, на этот серый, унылый, неосязаемый приход - ее злейшего врага. О, как она ненавидит всех этих въедливых, психованных, ноющих вдов и религиозно озабоченных молодых людей! Хорошо бы сюда пришли русские - они, по крайней мере, отменят всякую религию. Ее вообще надо было отменить сто лет назад. Может, и нет, может, она нужна нам для души, но пусть ею занимается кто-нибудь другой. Джека все это повергает в такое уныние. Иногда его просто жалко, вот и сейчас тоже.
      Без четверти одиннадцать он наконец приезжает. Оказалось, что он сидел в какой-то аптеке и сплетничал со своими подростками - эти идиоты обо всем ему рассказывают, все они курят, как паровозы, и вот он является в телячьем восторге от их вопросов вроде "как далеко" можно "заходить" на свиданиях и все же любить Иисуса.
      Экклз сразу видит, что она в ярости. Ему было слишком хорошо в аптеке. Он любит ребят, их вера так безыскусна, так легка.
      Люси передает ему свое сообщение в форме упрека, но все ее старания напрасны, ибо, презрев намек на проведенный ею ужасный вечер, он мчится к телефону.
      Он открывает бумажник и между водительскими правами и карточкой публичной библиотеки находит номер телефона, который давно уже хранит, ключ, который можно повернуть в замке один-единственный раз. Набирая номер, он думает, подойдет ли этот ключ, не глупо ли полагаться только на слова молодой миссис Фоснахт с ее зеркальными, пустыми, солнечными очками. Далекий телефон дает длинные гудки, словно электричество, эта дрессированная мышь, пронеслось по бесконечно длинным проводам лишь для того, чтобы у самой цели вгрызться в непроницаемую металлическую пластинку. Он молится, но это дурная молитва, молитва, полная сомнений, ему не удается заставить Бога подчинить себе мудреное электричество. Бог отступает перед его незыблемыми законами. Надежда рухнула, он не вешает трубку просто по инерции, как вдруг грызущие гудки умолкают, металл отодвигается, и в ухо Экклза врывается принесенная проводами мощная волна воздуха и света.
      - Алло. - Мужской голос, но это не Гарри. Он более вялый и грубый, чем голос его приятеля.
      - Нет ли здесь Гарри Энгстрома? - Солнечные очки издеваются над его тревогой, он не туда попал.
      - Кто это?
      - С вами говорит Джек Экклз.
      - А. Привет.
      - Это вы, Гарри? Я вас не узнал. Вы спали?
      - Да, кажется.
      - Гарри, у вашей жены начались роды. Ее мать звонила сюда около восьми, но я только что приехал. - Экклз закрывает глаза, он чувствует, что в темной пронзительной тишине подвергается испытанию самая суть его пастырской деятельности.
      - Да, - шепотом отвечает его собеседник из далекого угла тьмы. - Мне, пожалуй, надо к ней пойти.
      - Я бы очень хотел.
      - Да, я, пожалуй, должен. Ребенок-то ведь мой.
      - Вот именно. Встретимся там. В больнице святого Иосифа в Бруэре. Вы знаете, где она?
      - Конечно, знаю. Туда десять минут ходьбы.
      - Может, за вами заехать?
      - Нет, я дойду пешком.
      - Хорошо. Как хотите. Гарри?
      - Что?
      - Я вами очень горжусь.
      - Да что там. Ладно. Пока.
     
     
      У него такое чувство, будто Экклз говорил с ним из-под земли. Голос звучал оловянно, как из склепа. В спальне Рут полутемно; уличный фонарь, словно низкая луна, окутывает тенями кресло, обремененную тяжестью кровать, скомканную простыню, которую он в конце концов отбросил, слыша, что телефон упорно не желает умолкать. Яркое окно-розетка в церкви напротив все еще светится - лиловое, красное, синие, золотое, будто звуки разных колоколов. Его тело, вся эта конструкция из нервов и костей, звенит и трепещет, как будто серебряная кожа сверху донизу увешана маленькими колокольчиками. Интересно, спал он или нет, а если спал, то сколько - десять минут или пять часов. Он находит свое белье, висящие на стуле брюки и начинает одеваться; руки у него дрожат, перед глазами колышется светящаяся мгла. Белая рубашка уползает, как свившиеся клубком светлячки в траве. Он на секунду останавливается, прежде чем сунуть пальцы в это гнездо, и под его прикосновением оно превращается в надежную мертвую ткань. Он несет ее к угрюмой, прогнувшейся под тяжестью кровати.
      - Послушай.
      Длинная глыба под одеялом не отвечает. На подушке видна только темная прядь. Он чувствует, что Рут не спит.
      - Послушай. Мне надо идти.
      Ответа нет. Если она не спала, она слышала все, что он говорил по телефону, но что он сказал? Он не помнит ничего, кроме ощущения, что до него добрались. Рут, тяжелая и молчаливая, лежит на кровати, тело ее закрыто. Ночь такая теплая, что достаточно одной простыни, но она накрылась одеялом, сказав, что ей холодно. Кажется, это были ее единственные слова. Не надо было ее заставлять. Он не знает, зачем он это сделал, хотя в ту минуту ему казалось, что так надо. Он думал, а вдруг ей понравится или хотя бы понравится унижение. Если она не хотела, то почему не сказала нет, на что он, между прочим, надеялся. Кончиками пальцев он все время гладил ей лицо. Ему хотелось поднять ее, приласкать, поблагодарить и сказать: _хватит, ты снова моя_, но он все никак не мог остановиться и все время думал: _сейчас, еще секунду_, пока не стало поздно, и все кончилось. И сразу же ушло это странное текучее чувство неимоверной гордости. Его охватил стыд.
      - Моя жена рожает. Я должен быть с ней. Через несколько часов я вернусь. Я люблю тебя.
      Закрытое тело и выглядывающий из-под одеяла кудрявый полумесяц волос недвижимы. Он так уверен, что она не спит, что даже думает: _я ее убил_. Смешно, это не могло ее убить, это не имеет ничего общего со смертью, но самая мысль парализует его, мешает подойти, прикоснуться к ней, заставить ее слушать.
      - Рут. Я обязан туда пойти, это мой ребенок, а она такая идиотка, что сама не справится. Первые роды были ужасно тяжелые. Я должен быть там.
      Возможно, это не лучший способ выразить свою мысль, но он пытается объяснить, и ее неподвижность пугает его и начинает раздражать.
      - Рут. Послушай. Если ты ничего не скажешь, я не вернусь. Рут.
      Она лежит как мертвое животное или жертва автомобильной катастрофы, прикрытая брезентом. Он чувствует, что, если он подойдет и поднимет ее, она оживет, но он терпеть не может, когда на него оказывают давление, и злится. Он надевает рубашку, отбрасывает пиджак и галстук, но никак не может натянуть носки - ступни у него липкие.
     
     
      Когда дверь закрывается, прилив невыносимой тоски смывает вкус морской воды во рту и таким плотным комком подступает к горлу, что ей приходится сесть, чтобы не задохнуться. Из невидящих глаз катятся слезы, оставляя соленые капли в уголках рта, а пустые стены ее комнаты обретают плотность и реальность. Так было с ней в четырнадцать лет, когда весь мир - деревья, солнце, звезды - все сразу встало бы на место, если б она смогла похудеть на двадцать фунтов, всего на двадцать фунтов, ведь это сущий пустяк для Господа Бога, который создал каждый цветок в поле. Только сейчас ей надо не это, она теперь знает, что это предрассудок, она хочет только вернуть то, что у нее было минуту назад, хочет, чтобы здесь с нею был он, он, который умел быть таким добрым, умел превратить ее в цветок, умел снять с нее все тело и сделать ее невесомой. Милая Рут, называл он ее, и если б он сейчас назвал ее "милой", она бы ему ответила, и он все еще был бы в этих четырех стенах. Нет. Она с первой ночи знала, что жена возьмет верх, жены крепко держатся за свое, и к тому же ей очень скверно - тошнота подкатывает к горлу и смывает все остальные заботы. Она идет в ванную, становится на колени на холодные плитки и смотрит на спокойный овал воды в унитазе, как будто вода может чем-то помочь. Возможно, сейчас и не будет рвоты, она стоит тут просто потому, что ей так нравится, ее голая рука лежит на ледяном фарфоровом краю унитаза, она привыкает к тяжести в желудке, которая не растворяется, а остается при ней, и, впадая в полусумеречное состояние, она начинает думать: то, от чего ей так плохо, - нечто вроде друга.
     
     
      Почти всю дорогу до больницы он бежит. Один квартал по Летней, потом по Янгквист, параллельной Уайзер-стрит, где расположены кирпичные жилые дома и разные мелкие учреждения и предприятия: сапожные мастерские, пропахшие кожей; темные кондитерские; страховые конторы с фотографиями разрушений, причиненных ураганом, в окнах; конторы по продаже недвижимости, с золотыми буквами на вывесках; книжная лавка. Янгквист-стрит упирается в старинный деревянный мост, перекинутый через железнодорожные рельсы, - стиснутые стенами из покрытого сажей, словно покрытого мхом, камня, они вьются сквозь центр города, как металлические провода, натянутые вдоль глубокого и темного ущелья, и, подобно реке, переливающейся розовым отблеском заката, отражают неоновые огни кабаков на Железнодорожной улице. Снизу доносится музыка. Толстые доски старого моста, почерневшие от паровозного дыма, грохочут у него под ногами. Он вырос в маленьком поселке и всегда опасается, как бы его не пырнули ножом в городских трущобах. Он ускоряет бег; мостовая расширяется, появляются счетчики на автостоянках и новый банк для автомобилистов - им можно пользоваться, не выходя из машины, - напротив старинного здания Ассоциации молодых христиан. Он срезает угол по переулку между Ассоциацией и известняковой церковью, чьи окна со свинцовыми рамами повернули к улице оборотную сторону библейских сцен. Он никак не может взять в толк, что они изображают. Из высокого окна Ассоциации слышится стук бильярдных шаров, а в остальном широкая стена здания не подает признаков жизни. Через боковую стеклянную дверь видно, как старый негр подметает вестибюль, освещенный зеленым, как в аквариуме, светом. Теперь у Кролика под ногами мясистые семена какого-то дерева. Узкие, как у тропического растения, листья черными пиками торчат на фоне темно-желтого неба. Наверно, это дерево вывезли из Китая, Бразилии или еще откуда-нибудь, иначе оно бы не выдержало сажи и ядовитых испарений. Автостоянка больницы святого Иосифа - полосатый асфальтовый квадрат - обсажена такими же деревьями, и над их вершинами, в мрачном открытом пространстве, он видит скорбный лик луны, на секунду останавливается и ведет с ней беседу; как вкопанный останавливается на своей кривой короткой тени на асфальте, чтобы поднять взор на этот небесный камень, в котором с металлическим блеском отражается камень, лежащий под горячей кожей у него на сердце. _Сделай, чтобы все было хорошо_, молит он луну и входит в заднюю дверь.
      По покрытому линолеумом, пропахшему эфиром холлу он подходит к столу.
      - Энгстром, - говорит он сидящей за пишущей машинкой монахине. - Здесь должна быть моя жена.
      Пухлая, простецкая, как у прачки, физиономия окаймлена полотняными фестончиками, словно испеченный в круглой форме кекс. Она справляется в картотеке и с улыбкой отвечает: "Да".
      Толстые подушечки щек подпирают маленькие очки в тонкой металлической оправе.
      - Вы можете подождать здесь, - показывает она розовой шариковой ручкой. Вторая ее рука лежит возле пишущей машинки, на шнурке черных четок величиной с бусины деревянного яванского ожерелья, которое он когда-то подарил Дженис на Рождество. Он стоит и смотрит на монахиню, ожидая вопроса: _Она тут уже много часов, где вы пропадали_? Он не может себе представить, что она воспримет его появление как нечто само собою разумеющееся. Под его взглядом ее вялая белая рука, никогда не видевшая солнца, смахивает четки со стола на колени.
      В зале уже сидят двое мужчин. Это главный холл - люди входят и выходят. Кролик садится в кресло, обитое искусственной кожей, с хромированными подлокотниками, и от прикосновения металла и тревожной тишины ему начинает казаться, будто он в полицейском участке, а те двое - полицейские, которые его арестовали. У них такой вид, словно они демонстративно его не замечают. Он нервно хватает со стола журнал. Это католический журнал формата "Ридерс дайджест". Он пытается читать рассказ о том, как один английский юрист, возмущенный противозаконным актом Генриха VIII, конфисковавшего монастырскую собственность, обратился в римско-католическую веру и в конце концов стал монахом. Двое мужчин шепчутся, наверно, это отец и сын. Младший все время сжимает руки и кивает в ответ на шепот старшего.
      Входит Экклз; он моргает, из белого воротничка торчит тощая шея. Здороваясь с сидящей за столом монахиней, он называет ее по имени - сестра Бернард. Кролик встает, ноги у него как ватные. Экклз подходит к нему. Знакомая морщина между бровей в больничном свете кажется жесткой. На лбу выгравированы лиловые линии. Он подстригся; когда он поворачивает голову, чисто выбритые плоскости над ушами блестят, как сизые перья на шее голубя.
      - Она знает, что я здесь? - Кролик никак не ожидал, что тоже будет говорить шепотом. Он с отвращением слышит свой глухой от страха голос.
      - Я попрошу ей передать, если она еще в сознании, - отвечает Экклз так громко, что шепчущиеся мужчины поднимают головы.
      Он подходит к сестре Бернард. Монахиня рада поболтать, и оба смеются: Экклз хорошо знакомым Кролику удивленным хохотком, а сестра Бернард чистыми, тонкими, как флейта, девичьими трелями - их несколько приглушают накрахмаленные оборки вокруг лица. Когда Экклз отходит от стола, она поднимает трубку телефона, стоящего возле ее скрытого широкими складками ткани локтя.
      Экклз возвращается, смотрит ему в лицо, вздыхает и предлагает сигарету с таким видом, словно это облатка, которой причащают после покаяния, и Кролик ее принимает. После многих месяцев воздержания у него от первой затяжки расслабляются мускулы, и он вынужден сесть. Экклз садится рядом на жесткий стул и не делает никаких попыток завязать разговор. Кролик не знает, о чем, кроме гольфа, с ним можно говорить, и, неловко переложив дымящуюся сигарету в левую руку, берет со стола еще один журнал, предварительно убедившись, что он не религиозный: "Сэтердей ивнинг пост". Он открывается на странице, где автор, судя по фотографии, итальянец, рассказывает о том, как он с женой, четырьмя детьми и с тещей в придачу провел три недели в кемпинге в канадских Скалистых горах, всего за сто двадцать долларов, не считая первого взноса за аренду маленького самолета. Мысли Кролика никак не могут идти вровень со словами, они все время соскальзывают со страницы, несутся вихрем, ветвятся, расцвечиваются небольшими смутными картинками, изображающими кричащую Дженис, головку младенца в луже крови, резкий голубой свет, который стоит перед ее глазами, если она в сознании, _если она в сознании_, как сказал Экклз, красные руки хирурга в резиновых перчатках, его марлевую маску и черные детские ноздри Дженис - они расширяются, вдыхая запах антисептика, который он слышит здесь со всех сторон, - запах, бегущий по выбеленным стенам, запах того, что отмывают, отмывают, - крови, рвотных масс, - отмывают до тех пор, пока каждая поверхность не приобретет запах внутренности ведра, которое никогда не отмоется, потому что мы снова и снова будем наполнять его своим дерьмом. Ему кажется, что сердце его обернуто теплой сырой тряпкой. Он совершенно уверен, что из-за его греха Дженис или ребенок непременно умрут. Его грех - конгломерат бегства, жестокости, непристойности и тщеславия, черный сгусток, воплощенный в родовых извержениях. Хотя его внутренности сжимаются, чтобы выбросить этот сгусток, отменить, вернуть обратно, зачеркнуть содеянное, он не поворачивается к сидящему рядом священнику, а вместо этого снова и снова перечитывает одну и ту же фразу о восхитительной жареной форели.
      На самой дальней ветке дерева его страха торчит Экклз, черная птица, он шелестит страницами журналов и строит сам себе хмурые рожи. Кролику он кажется нереальным; нереальным кажется ему все, что находится за пределами его ощущений. Он чувствует покалывание в ладонях, что-то сдавливает ему то ноги, то затылок. Под мышками чешется, как, бывало, в детстве, когда он, опаздывая в школу, мчался по Джексон-роуд.
      - Где ее родители? - спрашивает он Экклза.
      - Не знаю, - с удивлением отзывается Экклз. - Я спрошу у сестры. - Он порывается встать.
      - Нет, нет, ради Бога, сидите спокойно.
      Гарри раздражает поведение Экклза - можно подумать, что он тут хозяин. Гарри хочет оставаться незаметным, а Экклз шумит. Он так энергично переворачивает страницы журналов, что они трещат, словно кто-то ломает ящики из-под апельсинов. И как жонглер разбрасывает вокруг окурки.
      Входит женщина в белом халате - не монахиня - и спрашивает сестру Бернард:
      - Вы не видели тут случайно банку с мебельной политурой? Не могу нигде ее найти. Зеленая банка, наверху еще такая штука вроде кнопки, ее нажимают, и она брызгает.
      - Нет, милочка.
      Она ищет банку, уходит, через минуту возвращается и объявляет:
      - Ну, знаете, это прямо загадка мироздания.
      Под далекий перестук кастрюль, колясок и дверей день переходит в ночь, а ночь - в следующий день. Сестру Бернард сменяет другая монахиня, очень старая, в синем платье. Словно карабкаясь по ступенькам святости, она остановилась в небесах. Шептавшиеся мужчины подходят к столу, что-то спрашивают и уходят не солоно хлебавши. Кролик с Экклзом остаются вдвоем. Кролик напрягает слух, чтобы из глубины глухого больничного лабиринта услышать крик своего младенца. Ему все время кажется, будто он его слышит: скрип башмака, лай собаки на улице, хихиканье сиделки - любого из этих звуков достаточно, чтобы его обмануть. Он сомневается, что плод мучений Дженис сможет производить хоть сколько-нибудь человеческие звуки. В нем растет уверенность, что это будет чудовище, чудовище, которое он сам сотворил. _В голове у него все путается, и соитие, приведшее к зачатию, подменяется другим, тем, к которому он принудил Рут несколько часов назад. В кои-то веки начисто забыв о похоти, он широко раскрытыми глазами смотрит прямо перед собой, вспоминая собственные неистовые содрогания_. Вся его жизнь кажется ему цепью бессмысленных судорожных конвульсий, магическим, лишенным веры танцем. _Бога нет; Дженис может умереть_ - обе эти мысли приходят одновременно, одною медленной волной. Ему кажется, будто он погрузился под воду, увяз в сетях прозрачной слизи, что его хватают призраки тех извержений, которые он выбрасывал в нежные тела женщин. Его пальцы, лежащие на коленях, без конца перебирают клейкие нити.
      Мэри Энн. Усталый и напряженный, но полный ленивой мощи после игры, он находил ее на ступенях парадного входа школы, и сквозь белый ноябрьский туман они шли по прелым листьям к автомобилю его отца и уезжали куда-нибудь, чтобы включить отопитель и остановиться. Ее тело - ветвистое дерево, полное теплых гнезд, но всегда это ощущение робости. Словно она не уверена в себе, а он гораздо больше ее, он - победитель. Он являлся к ней победителем, и этого чувства ему потом всегда недоставало. Точно так же и она была лучше всех, потому что ей он отдавал больше, чем другим, отдавал несмотря на усталость. Порою слепящий свет в гимнастическом зале сгущался в его горящих от пота глазах в смутное предвкушение осторожных прикосновений, которые ожидали их под мягкой серой крышей автомобиля, и, стоило им очутиться там, яркие отблески только что окончившейся игры вспыхивали на ее гладкой коже, расчерченной тенями дождевых струй на ветровом стекле. Поэтому обе эти победы в его мыслях слились воедино. Она вышла замуж, когда он был в армии; постскриптум в письме матери столкнул его с берега. С того дня он поплыл по воле волн.
      Но теперь он ощущал радость; от сидения в кресле с истертыми хромированными подлокотниками все его тело затекло, его тошнит от сигарет, но он чувствует радость, вспоминая свою девушку, и кровь его сердца изливается в большую тонкую вазу радости, которую голос Экклза толкает и разбивает.
      - Я прочел статью Джеки Дженсена от начала до конца, но так и не понял, что он хотел сказать, - говорит Экклз.
      - Что?
      - Статью Джеки Дженсена о том, почему он намерен бросить бейсбол. Насколько я мог понять, проблемы у бейсболиста те же, что и у священнослужителя.
      - Не пора ли вам домой? Который час?
      - Около двух. Я бы хотел остаться, если вы не против.
      - Не бойтесь, я не сбегу.
      Экклз смеется и продолжает сидеть. Первое впечатление, которое он произвел на Гарри, было упорство, и теперь все, что он узнал о нем за время их дружбы, стерлось, и он снова вернулся к тому же.
      - Когда бедняжка рожала Нельсона, это тянулось двенадцать часов, - говорит ему Кролик.
      - Вторые роды обычно бывают легче, - говорит Экклз, глядя на часы. - Еще и шести не прошло.
      События подгоняют друг друга. Из комнаты для привилегированных посетителей выходит миссис Спрингер; она чопорно кивает Экклзу и, краем глаза заметив Гарри, спотыкается на своих больных ногах в стоптанных черно-белых туфлях. Экклз встает и вместе с нею выходит из дверей. Через некоторое время они оба возвращаются вместе с мистером Спрингером, одетым в свежевыглаженную рубашку с крошечным узелком галстука. Он так часто подстригал свои песочные усики, что верхняя губа как-то съежилась.
      - Хелло, Гарри, - говорит он.
      Это признание существования Гарри со стороны ее мужа, несмотря на беседу, которую, несомненно, провел с ними Экклз, заставляет старуху повернуться к Гарри и злобно сказать:
      - Если вы, молодой человек, сидите тут, как стервятник, в надежде, что она умрет, можете с таким же успехом отправляться туда, откуда явились, потому что она прекрасно обходилась и дальше обойдется без вас.
      Спрингер с Экклзом поспешно уводят ее, а старая монахиня, глядя на них, как-то странно улыбается из-за своего стола. Может, она глухая? Выпад миссис Спрингер, хоть она и всячески старалась его оскорбить, был первым высказыванием, которое хоть в какой-то степени соответствовало чудовищному событию, совершающемуся где-то за стеной больничного запаха мыла. До ее слов ему казалось, будто он остался один на мертвой планете, вращающейся вокруг газообразного солнца родовых мук Дженис; ее крик, пусть это был даже крик ненависти, прорвал его одиночество. Жуткая мысль о смерти Дженис, облеченная в слова, сразу утратила половину своей тяжести. От Дженис исходило странное дыхание смерти - миссис Спрингер тоже его ощутила, и то, что он разделил его с ней, кажется ему самой драгоценной связью, какая есть у него с кем-либо в целом мире.
      Мистер Спрингер возвращается, проходит через холл к выходу, одарив своего зятя болезненно-сложной улыбкой, которая состоит из желания извиниться за жену (мы ведь с вами мужчины), желания держаться подальше (тем не менее вы вели себя непростительно, не трогайте меня) и машинального рефлекса вежливости, свойственного торговцу автомобилями. _Ах ты ничтожество_, думает Гарри, швыряя эту мысль в сторону закрывшейся двери, _ах ты холуй_. Куда все они идут? Откуда приходят? Почему никто не может отдохнуть? Экклз возвращается, дает ему еще одну сигарету и снова уходит. От сигареты у него начинается дрожь в желудке. В горле ощущение, какое бывает, когда проспишь всю ночь с открытым ртом. Его собственное зловонное дыхание время от времени ударяет ему в нос. Доктор - грудь колесом и невообразимо крошечные мягкие ручки, сложенные перед карманом халата, - неуверенно входит в холл.
      - Мистер Энгстром? - обращается он к Гарри. - Я доктор Кроу.
      Гарри никогда его не видел; их первого ребенка принимал другой акушер, но те роды были тяжелыми, и ее папаша определил Дженис к этому врачу. Она ходила к нему раз в месяц и без конца рассказывала, какой он деликатный, какие у него мягкие руки и как он тонко понимает чувства беременной женщины.
      - Поздравляю. У вас прелестная дочурка.
      Он так поспешно протягивает Гарри руку, что тот даже не успевает как следует встать и потому поглощает эту новость в полусогнутом состоянии. Надраенная розовая физиономия доктора - стерильная маска развязана и свисает с уха, открывая бледные мясистые губы, - расплывается, когда Кролик пытается придать цвет и форму неожиданному слову "дочь".
      - Да? Все в порядке?
      - Семь фунтов десять унций. Ваша жена все время была в сознании и после родов на минутку взяла на руки младенца.
      - Что вы говорите? Взяла на руки? Как она... ей было очень тяжело?
      - Не-ет. Все прошло нормально. Вначале у нее были спазмы, но потом все шло нормально.
      - Это замечательно. Большое спасибо. О Господи, большое вам спасибо.


К титульной странице
Вперед
Назад