Главная/Литература. Книжное дело/Сергей Багров/Сочинения
Сергей Багров

Раз, два, три, четыре

Рассказы

Содержание:
Заячий ветер 1
На чужой территории 2
Ко-ко́ 3
Встречаемся в воде 4
По-собачьи 6
По собственному уставу 7
Летчик 10
Расторопные санитары 11
Без бабушки по малину 12
Очень хочется в лес 14
Приятного аппетита! 15
Здравствуй и до свиданья 17
На рыбалку с боцманом 19
Солнечный лучик 20
Раз, два, три, четыре 21
С белочкой по орехи 21
Возле дома родного 22
Кочеры́́га 23
Караульщики Камену́́хи 27
С ястребицей в руке 30



Заячий ветер

Необитаемый, но с избушкой охотника полуостров, где стояли старые ели, стал у нас на глазах погружаться в воду. Мы – это мальчики с Красной улицы, учившиеся в 6-м, проводили свободное время больше на улице, нежели дома, благо выросли на большой пароходной реке, и, случись какое-нибудь событие, собирались, как правило, вместе. Так и нынче, по половодью на Су́хоне, с последними льдинами, на плоскодонке Вовки Баранова переправились за реку. Переправившись, плыли вверх по течению к заросшему елками полуострову, который, как с берега, так и с реки заливало водой. Был он рядом, в каком-нибудь километре. Добравшись, вышли из лодки на левый берег, откуда до полуострова было подать рукой. Глядя на погружавшиеся в воду деревья, разговорились.
– Там, говорят, поселились лоси.
– И зайцы…
– Потонут, поди.
– А может, и не потонут.
– Надо бы посмотреть
– Гляди– ко, гляди: коровы-ы!
– Не коровы, а лоси. Плывут. В нашу сторону. Уй!
– Как бы нас, это, не забодали. Вон рога-то у них.
– Им теперь не до нас. Быть бы вжи́ве.
Право. Попавшим в беду животным было не до боданья. Как бы добраться до мелководья. Другого желания нет.
Две горбоносые головы над водой. Одна – с рогами. Вторая – комолая. Плывут, как опытные пловцы. Это тебе не коровы, уверенно держатся на плаву. Вот они вышли из глубины и, рассекая ногами воду, двинулись прямо на нас. Уступая им место, мы отошли ближе к лодке. Тут из Вовки Баранова, как из громкого репродуктора:
– Смотрите-ко, ребя! С ума сойти! Уй? Живая коко́ра!
Действительно, метрах в пяти за лодкой к берегу прибивалась огромная с корневищами и корнями старая ёлка, в зелёных иглах которой ворочались, изгибаясь, ондатра, лисица, уж и бобёр. Хотелось на них посмотреть, как начнут они выбираться на сушу. Но Вовка Баранов смотреть не даёт. Командует, как предводитель:
– Плывём, покуда не опоздали.
К чему мы могли опоздать, было нам непонятно. Однако в лодку, стащив её в воду, залезли все, торопясь.
Плыли, лавируя между искромсанных льдин, уносивших то прясло от сломанного забора, то окружённую ветками круглую прорубь, то лоснящегося грача.
Вот, наконец, и наш полуостров. Сухого места на нём уже нет. Всё под водой. Не плывём, а несёмся среди деревьев, настолько быстро летит под нами струя. На деревьях то тут, то там, зацепившись за ветки, сереют зайцы. Попытались снять одного. Какой он выдал концерт! И лапами замахал, того и гляди, оставит без глаз. Хотели, чтоб, как у деда Мазая, всех – в лодку. Не получилось. Решили их больше не беспокоить. Пусть остаются на мокрых ветках. А вдруг – ничего? Ничего плохого с ними не будет. Отсидятся среди иголок. А когда половодье спадёт, снова – да здравствует полуостров!
Избушка охотника тоже в воде. Остановились, въехав к ней на крыльцо. Дверца в домик открыта. Заглянули туда. На столе сидит перепуганный заяц – серый, с белыми пятнами на щеках, лапки около губ, как в молитве. Завидев нас, завизжал. Голос был отвратительный, будто мы собирались его задушить. Стали ловить. В пять пар мальчишеских рук. Кое-как поймали, упаковали в Вовкин пиджак.
Через пять минут, оказавшись на берегу, выпустили косого. Ах, как он удивился, не поверив в мальчишечью доброту. А когда поверил, то бросился вскачь, однако не в лес, который был рядом, а прямо на нас. Но опомнился тут же. Подпрыгнул. И мигом исчез, оставив после себя лишь движение чутких ушей, за которыми гнался заячий ветер.

На чужой территории

Окончание шестого класса решили отметить ночной рыбалкой. Нас пятеро. Приплыли на Вовкиной плоскодонке к Е́деньгским перекатам, что в четырёх километрах от Тотьмы. Валяемся у костра. Печём прихваченную картошку. Что-то, дурачась, кричим. Эхо, как пересмешник, отталкиваясь от леса на том берегу, возвращается к нам нашими же словами.
Вовка от нас спустился к реке. Он заядлый рыбак. Торчит с удочкой возле лодки.
Вольно и весело. Ощущаем себя запорожскими казаками. Всюду простор и зелёная даль. Где-то вверху, над нашими головами – большой сеновал.
Спать не хочется. Затем сюда и приехали, чтобы не спать. Над костром, бесшумно хлопая крыльями, пролетает большая белая птица. Наверное, филин. Вылетел на охоту.
Откуда-то с Еденьгского посёлка прошла бабушка с батожком. Сухая и быстрая, в чёрном платке, с горбоносым лицом, точная копия бабы Яги из сказки. Остановилась около нас. Батожком показывает на берег, где высится сеновал.
– Недоброе место выбрали. Тамоки́ живут три звирька́́. Как бы к вам они не спустились. У них владения здесь до самого города. Дедушко Фёдор тыи́м ещё летом котятками выбросил их в реку. Думал, что утопил. А они взяли и выплыли. И вот с тех пор, как изверги, дикобразят. Никого не боятся. Даже собак. У того же Фёдора лайку вместе со шкурой сожрали...
Ушла бабушка. Стало немного тревожно. Поневоле думалось о котах, которые вынуждены здесь жить не по собственной воле, питаясь тем, чем питается зверь.
Подошёл со связкой плотвичек Баранов Вовка. Подвесив рыбу на куст бересклета, подсел к потухающему костру.
Ночь была завалена облаками. Справа, где оставался город, текли по реке золотые стрелы огней. Слева, где почивали боры, было угрюмо, и над рекой копошился передвигавшийся ком глухой темноты.
Подбросив в костер молевых дровишек, мы улеглись, подстелив под себя куртки и пиджаки. Лежали, не думая ни о чем, изучая глазами рваное небо. Потом с перерывами задремали. И вот, наконец, ушли, каждый в собственный сон.
Среди ночи послышался визг и хохот. Мы уставились в темноту. Кто-то бился белыми крыльями, кто-то царапал песок, кто-то отчаянно прыгал. В нашу сторону покатились перья и пух.
Рассветает в июне рано, и вскоре мы разглядели на высоком осиновом пне неподвижное серое существо с распущенными усами. Видимо, кот. Ещё два кота сидели под пнём. Вся троица зеленела мерцающими глазами.
Нам стало не по себе. Бабушка нам говорила, видимо, правду. У котов была здесь своя территория, и они никого сюда не пускали. Попытавшийся поживиться полёвками хищный филин получил от них жесткий отпор и, потрёпанный, скрылся в неведомом направлении.
Наш костёр угасал. И тушить его было не надо. Не сговариваясь, мы накинули на себя куртки и пиджаки. Вовка толкнулся к кусту бересклета – взять наловленную добычу. Но добычи не оказалось. Вероятно, из-за нее схватка и приключилась. Первым к рыбинкам подобрался, наверное, филин. Но сторожившие нас коты, рыбу ему не отдали.
Уходили домой, не дождавшись восхода солнца. Я и Вовка – на лодке. Остальные ребята, – по тропке пешком.
Провожали нас три кота, хозяева территории, уступать которую не хотели не только филину, но и нам, видя в нас незваных гостей. Незваных же надо остерегаться.

Ко-ко́

Отец у Паши Аэропланова работает геодезистом на стройке, и инструменты свои после работы не редко приносит домой, запирая их на ночь в сарайке. Паша частенько ходит с отцом на его работу. Бегает с рейкой. Таскает теодолит. Словом, делает всё, что положено делать подсобным рабочим. Мало того, когда отец в добром расположении духа, cын сам втыкает в землю треногу и берёт отсчёты по инструменту, воображая себя состоявшимся мастером изысканий.
Сегодня суббота. Отец лежит на диване, смотрит какой-то крутой сериал. Паша выносит теодолит. Забирается с ним на крышу сарайки, откуда зорко просматривается окрестность, включая среднюю школу, реку и даже лес за рекой. Труба увеличивает в 24 раза. Это тебе не бинокль. Глядишь за 400 метров, а видишь, как за 15. Сегодня в пространстве, какое охватывает труба, ничего особенного не видно. Разве плот на реке, а на нём стайка женщин и девушек. Полощут простыни и рубахи. Ещё вон ворона. Пролетела зигзагами меж деревьев. Из клюва что-то торчит: с одной стороны – веревка, с другой – головка оскаленного зверька. Наверное, крыса. И всё. Больше Паша, как ни всматривался в трубу, разглядеть ничего не может. Стало даже немного скучно.
Оставил Паша теодолит. Спустился во двор к гамаку, висевшему под берёзой. Забрался в него. Валяется барином. Вот-вот задремлет.
Внизу во дворе зеленеет муравка да квохчут белые курицы, лениво отыскивая в траве вылезших после дневного дождя медлительных многоножек. Рядом петух. То и дело находит букашек и, развернувшись, как кавалер, выбирает из стаи самую гладкую, с нежными перышками хохлатку. Её он и угощает.
Жарко. Курицы дружно сворачивают к забору, где прохладная тень и корыто с водой. Тишина. Слышно, как затрещала крыльями стрекоза, усаживаясь на Пашину ногу.
И вдруг громкий лиственный плеск. Аэропланов глазами захлопал, когда над ним захрустела ветка и возле нее, сшибая листву, пролетел ураган с распахнутыми когтями.
Ястреб! Курицы все, как одна, – к петуху. Белым саваном так и метнулись. Отстала одна – самая гладкая. И этим воспользовался налётчик. Секунда – и когти его на куриной спине.
Петух с криком почти человеческим бросился к курице на подмогу. Подпрыгнув, он оказался около ястреба. Жёлтый клюв его утонул в ястребином пуху. Но не больше того. Хищник был увёртлив и быстр. Взвился вверх, унося под собой закудахтавшую хохлатку.
Выбираясь из гамака, Паша бросился к месту разбоя. Только зря. Светлобровый пират был уже над Коре́повским рвом. Аэропланов, срывая дыхание, сиганул через двор к сарайке, на которой его дожидался теодолит. Залез – и сразу к стеклянному окуляру. Что разглядел?
Из-под крыши третьего этажа средней школы метнулась серая тень. Неужели сапсан? Именно, он! Спрыгнул с гнезда – и тараном на ястреба. Ястреб взял на себя соколиный удар, после которого начал падать. Но не упал. Спасая себя и добычу свою, он развернулся и полетел, но уже не к реке, а назад, над домами, где только что был. Не летел, а метался, как паникёр, наверное, понимая, что живьём от сокола будет уйти ему нелегко. К тому же были они не в равных условиях. Не держи бы он курицу под собой, неизвестно, чем бы у них закончился поединок. Но сейчас, не желая отдать хохлатку, он пытался от сокола ускользнуть. Так и летели. Ястреб, обороняясь. Сапсан – нападая.
Вот они миновали Коре́повский ров, пересекли Пролетарскую улицу. Закрутились, как демоны, над домами. Сбившись еще один раз, они не сразу заметили, что курица, за которую шёл у них бой, соскочила с когтей.
Соскочила и полетела, махая не только своими короткими крыльями, но и всем своим опереньем, и пышным хвостом, и даже маленькими ногами. Паша увидел в трубе в 24 раза увеличенную хохлатку. Это была не курица, а какая-то рыхлая, яростно хлынувшая лавина, которая вот-вот сомнёт на своем пути и его. Аэропланов отпрянул от окуляра. Тут же – к лестнице – и во двор.
Удивительно было то, что курица приземлилась успешно и точно не куда-нибудь там, а в собственный двор, словно кто переправил сюда её специально.
Но еще удивительней было её спокойствие, с каким она оказалась снова рядышком с петухом, возле таких же, как и она, расторопных хохлаток. Петух подозвал её к червячку. И она немедленно подбежала. Клюнула червячок и сказала:
– Ко-ко!
На крыльце показался старший Аэропланов. Только что оторвался от телевизора, где закончился сериал.
– Что за шум тут у вас? – спросил.
– Это она! – Сын показал на стоявшую около петуха молоденькую хохлатку. – Всем доказывала, что умеет летать не ниже, чем ястреб.
– Ну, ну, – улыбнулся отец, принимая сыновьи слова за шутку.

Встречаемся в воде

Вертлявая речка Ко́вда. Протекает она за То́́тьмой, возле бывшего Спасо-Сумо́рина монастыря, где когда-то был Лесной техникум, в котором учился Коля Рубцов, ставший с годами самым известным в стране поэтом.
Как прежде, так и теперь, в сухие лета речка сильно мелеет, и вода в ней держится только в ямах. В них как раз и купаемся мы. И вот, к своему огорчению, как-то заметили – там и сям плывут по воде полумёртвые рыбки. Видимо, не хватает им здесь кислорода. Задумались: а нельзя ли нам рыбу отсюда куда-нибудь перегнать? В Су́́́хону, например? Ко́вда как раз в неё и впадает.
Целый день веселой компанией, знай себе, шлёпаем по воде. В руках у нас доски и батоги. Бьём и колотим сонную воду, выгоняя всю её фауну к устью, где всегда бывает много воды, по которой плавают пароходы.
Но загонщики получились из нас худые. Не послушалась рыба. Осталась там, где была.
И тогда мы решили ловить её под водой. Исключительно, только руками, чтоб рыбе, какую поймаем, не причинить увечий и ран. Поймав же, сразу пустить её в Сухону. Тем более знали на ней одно чрезвычайно холодное место, где из-под скального берега били в реку ледяные ключи. Там же были ещё и норы, куда во время несносной жары заходил утомлённый налим, где и отлеживался, как барин.
День лова выпал у нас на начало июля. Как один, мы, все пятеро, облачились во что похуже. На ногах дырявые сапоги. Это для безопасности: речка была запущенной. Все её ямы и впадины усеяны железяками, проволокой, консервными банками и стеклом. Из-за чего пускаться в воду решили, не раздеваясь.
Первым из нас пропал среди тины Вовка Баранов. С берега было видно, как он полз по темному дну, прикладываясь к нему то коленками, то руками. Хватило Вовки на полминуты. Вылез на берег, весь в водорослях и тине, как дедушка водяной. Оправдываясь, сказал:
– Поймал одну, но за хвост. А надо было за голову. Ускользнула…
Мы тут же о Вовке и позабыли, переведя глаза на маленького Орлова, на голове у которого розовел материнский платок. Орлов ушёл солдатиком в глубину. Платок же, покачиваясь, остался над ямой. Видимо, слабо его завязал. И он развязался. Вылез Орлов с фонтаном воды, выпрыгнувшем из горла.
– Вот! – возвестил, показывая нам рыбку. Но вместо рыбки пальцы сжимали забитую гравием ржавую ложку.
Третьим в воду пошёл Генаша Обуздин, круглоголовый, с бараньими кудрями толстячок. Двух секунд хватило ему, чтобы выскочить с перепугом:
– Там кто-то мёртвый!
Мы, как замёрзли, уставясь на одноклассника остановившимися глазами.
– Может, тебе показалось?
– Не знаю. Я руками его нащупал. Голова, волосы, нос – всё на месте, как у старого мужика.…
– Проверим! – С этим уверенным словом прыгнул в метнувшийся брызгами омут Паша Аэропланов, стремительный паренёк, носивший кличку Аэроплан. Долго он оставался в провале воды. А когда выбрался из него, то подтвердил сказанное Генашей:
– Считай, что мужик. Такой же косматый и бородатый.
– Ну, а если точней? – потребовал Вовка.
– Если точней – то это бревно. Выперло комлем из-под земли. А на комле трава, косматая, как Генашины кудри.
Все снова уставились на Генашу, поневоле сравнивая его с затонувшим бревном.
Очередь опуститься в угрюмый омут дошла как будто и до меня. Я набрал до отказа воздух. Прыгнув, пошёл сапогами сквозь воду к тёмному дну. Раскрыл пошире глаза. И поплыл, перемещаясь с неловкостью водолаза. Подводный берег от глины казался размывчато-жёлтым. В желтом внезапно открылась нора. Мне показалось, что кто-то там есть. А если змея? Нет, нет. В воде они не живут. Только плавают. И то далеко не все. Осторожно направил туда растопыренную ладонь. Запустил её до отказа, пока плечо не упёрлось в берег. И-и! В пальцах зашевелилось Что-то мягкое. Неужели налим? Воздух в лёгких уже иссякал. Из-за чего я нервно заторопился. К тому же ноги мои заподнимало течением вверх. И тут я почувствовал, как по руке заскользило гладкое тело. Сейчас уйдёт! – испугался и сразу подставил к норе вторую свободную руку. Налим оказался в обеих руках. Отталкиваясь от двух осиновых топляков, я вылетел вверх резвее, чем пробка.
Налим был пятнистым, с узорами на спине, плавники расщеперились, как угрожая. Поместили его в ведёрко с водой.
Было солнечно и тепло. Одежду мы с себя не снимали. Поднялись по берегу чуть повыше, к новой впадине, куда окунулись с ветвями молоденькие ракиты. Здесь было глубже. Не меньше двух метров. Вовка Баранов окинул нас проверяющим взглядом:
– Кто не умеет плавать?
Не умел Генаша Обуздин. Но он стиснул зубы и промолчал.
Снова один за другим мы пошли в глубину. Вовка Баранов на этот раз вытащил двух головастых налимов. Рассказывая, смеялся:
– Под автошиной я их. Сидят, как ждут, абы я их погладил. Была бы третья рука, всех троих бы схватил. А так только двух.
Повезло и Паше Аэроплану. Он тоже двоих поймал. Попытался схватить и третьего, да тот, пока Паша прятал пойманных под рубаху, успел ускользнуть.
Всё. Удача от нас отвернулась. Больше никто ничего не поймал. Но всё равно мы были довольны. Даже Генаша Обуздин, кого мы вытаскивали за шкирку, нас нисколько не огорчил. Напротив, каждый готов был его научить держаться в воде хотя бы по-лягушачьи.
Подсушившись на берегу, мы шли к средней школе, что алела над Су́хоной, будто крепость. Там, пониже ее, метрах в двухстах и били из берега ледяные ключи. А где-то рядышком с ними прятались в твердом грунте подводные норы.
Пять налимов стояло в ведре. Спинками вверх. Глаза неподвижные, с неземным укоряющим мраком, знающие такое, чего нам никогда, наверное, не узнать.
Ведро с налимами мы погрузили в реку около нор. Шевеля маленькими усами, рыбины, не спеша, заходили в новую воду. Здесь было много свежести и прохлады. Достаточно было и кислорода. Навстречу налимам шла, как подводная неизвестность, так и новая жизнь. Непостижимо было для нас – угрожала она им или же улыбалась?
– Жаль, что мало мы их наловили, – сказал, досадуя, Вовка Баранов.
– Добавим! – воскликнул Паша Аэроплан, и все с ним немедленно согласились.
Вовка, не дав нам опомниться, тут же и объявил:
– Встречаемся завтра! В это же время! На Ко́вде!

По-собачьи

Генаша Обуздин, как и вчера, бултыхался с ребятами в речке Ковде. Ловили налимов. Всех удивило то, что Генаша, ещё не умея плавать, просидел под водой целых 40 секунд. Столько мог только Вовка Баранов. А Вовка считался одним из героев сухонских происшествий. Каждый год он кого-нибудь да вытаскивал из реки, кто, выкрикнув жалобное «Спасите!», вдруг исчезал, и рядом купавшиеся терялись, не зная, что надо делать. Баранов же знал. Он словно винт ввинчивался в реку. Шарил глазами, абы разглядеть, где находится бедолага. Находил и летел к нему, будто щука. Не останавливаясь, хватал за волосы или уши, и уже не один, а вдвоем выныривал вверх.
Сегодня ребятам везло. Поймали шести налимов. Один лишь Генаша остался с пустыми руками. Из-за чего был сконфужен и огорчён. Вовка старался его успокоить.
– Сегодня же! Вот только выпустим в Сухону наших рыбёх, тут мы тобой и займёмся. Будешь плавать, как мы. А, ребя? Или не так?
– Так! – ответили мы.
И вот мы под средней школой. Внизу. Впятером на Вовкиной лодке. Выплыли к створу реки между белыми бакенами. С одной стороны за бакеном глубина под ход пассажирского парохода, с другой – под рост высокого водолаза. Ни тут, ни там дна не видать.
– Раздевайся! – скомандовал Вовка.
Что мы и сделали, как матросы, успев с себя сбросить брюки, рубахи и сандалеты. Генаша тоже хотел бы успеть, однако запутался в майке и, потеряв равновесие, бухнулся вместе со всеми в реку.
Плавать он не умел. Но Вовку Баранова это не волновало. Он потому и лодку качнул, чтобы все из неё высыпались горохом. Не умеющий плавать, оставшись на глубине, никогда не утонет сразу. Будет дано ему 10-15 секунд, за которые он или удержится на плаву, или, махая в растерянности руками, проглотит прорву воды и пойдёт с пузырями на дно. Но уйти туда ему не дадут. Рядом пловцы. Да ещё какие! Мы все не умели когда-то плавать. Но, как и Генашу, нас кто-то из взрослых сбрасывал с лодки. Сбрасывал для того, чтоб мы держались в воде, как утки.
Генаша пыхтел. Руки его мелькали в воде, как два колеса тихоходного парохода. Рядом с ним два инструктора – Аэропланов и я. Баранов с Орловым погнались за лодкой. Догнали её, залезли, и вот уже где-то около нас. Проверяют, всматриваясь в Генашу: то ли в лодку его затащить, то ли оставить в воде? Разглядев в напряжении спутанной кудрями головы не только упрямство, однако и волю старательного пловца, решили парня не беспокоить. Тем более я и Паша, как два учителя, подсказываем пловцу, что надо делать ему руками, ногами и головой. Обуздин, кажется, нас понимает. Всё делает так, как велят. Потому и плывёт.
Генаша страшно устал. Однако губы его в горделивом изломе. Доплыл до берега сам. Даром, что по-собачьи. Главное что? Река! Река ему покорилась!. Впервые в жизни! Прощаясь с ребятами, он уже знал – завтра снова пойдет на реку. Будет, будет и он держаться в воде, как утка.

По собственному уставу

Мы не искатели приключений. Однако и нам хотелось пожить по собственному уставу, без родственников и взрослых, отдав себя случаю, который будет нами руководить.
И случай такой представился. Предстояло спуститься по Су́́хоне до Медве́дки, откуда – пешком по безлюдным местам в посёлок Передовик, где когда-то был лесопункт и в нём работали лесорубы. Теперь там нет никого. Все поразъехались, кто куда. Дядя Миша Баранов, Вовкин отец с семьёй был последний, кто выбирался оттуда на волокушах, которые вёз по осеннему бездорожью старенький Беларусь. Восемь лет прошло с той поры. Дядя Миша не раз собирался съездить в Передовик, чтоб забрать оставшиеся вещицы, среди которых были детский велосипед, двe связки книг и маленькая иконка с изображением девы Марии. Собирался да не собрался. А теперь, после двух инфарктов, выйдя на инвалидность, и думать об этом забыл. Но Вовкина мать, ещё не старая, 42-летняя женщина, с одного вспоминала родной поселок, а в нём оставшуюся иконку:
– И чего я её не взяла? Думала: будет квартиру оборонять от воров. А кому нужна теперь наша квартира? Иконка-та больно уж хороша. Успрятала, чтоб никто не нашёл. Сидит она по-за печкой, в стене, за обоями. Это, Володенька, я тебе говорю. Мало ли? Может, когда и бывать в тех краях. Чтобы знал.
Оказаться в местах, где прошло дошкольное детство! Вовка прямо-таки загорелся. Почему бы не оказаться? Слава Богу, не маленький. Скоро 14 лет.
Рассказал об этом он нам. И мы туда захотели. Непременно и нам надо было отправиться в эту неведомую дорогу, где будет лес, будут дикие птицы и этот явившийся из былого глухой поселок с окнами в старых домах, откуда будут глядеть на нас тени тех, кто когда-то здесь жил.
Конечно, хотелось бы нам без спроса. Взять и отправиться в путь. Но были у нас родители. Не нам их хвалить. Не нам и ругать. Как-то ещё посмотрят они на нашу затею?
Посмотрели по-разному.
– Не вздумай! – сказала Обуздину мать.
Нечто подобное молвила сыну и мать маленького Орлова.
К Аэропланову и ко мне отнеслись родители благосклонно. Что сказал им при этом Аэропланов, он нам не хвастал. Я же, стараясь казаться благовоспитанным, задумчиво произнёс:
– В нашем районе проходит слёт исследователей природы. Берут туда только тех, у кого пятерки по физкультуре. Вот и думаю: ехать или не ехать?
Мать моя удивилась:
– Слёт? Это что-то хорошее, что-то такое. Неуж-то тебя пригласили?
– Ну да, – буркнул я.
– Повезло! – улыбнулся мне старший братец.
– Ещё как! – улыбнулась и мать.
И вот мы втроём. Пароходы от Тотьмы вниз по реке летами не ходят. Хотели было на плоскодонке. Но ту у Баранова кто-то угнал, вместе с закопанной в берег чугунной кошкой. Пришлось принести из дома гвозди и топоры. Целый вечер строили плот, сбивая его из бросовых бревен.
Утром мы уже плыли. Два самодельных весла. Два кривых батога. Охапка соломы. И кое-какой провиант в наплечных мешках. Плыли с такой же скоростью, что и река. Быстрей – не давала вода, струившаяся сквозь щели. Да и бревна были живые, все, как одно, норовили уйти из-под ног. Короче, все 50 километров мы провели в нерешительности людей, которых ждёт неминучая катастрофа.
Но, кажется, мы возле цели. Осталась Михай́ловка позади. И Ко́́ченьга позади. Не проехать бы мимо Медведки. Про нее мы расспрашивали у женщины с удочкой в лодке. Та показала веслом на высокий, под соснами косогор.
Был уже вечер, когда мы сошли на берег. Перед нами тремя шатрами уходили вверх крупные сосны. Под ними мы и устроились на ночлег.
Дым костра. Одинокий писк позднего комара. Слабый плеск, с каким уходил по течению наш зыбкий плот, разваливаясь на бревна.
Распивая чай, мы рассматривали окрестность, открывавшуюся для нас полноводной рекой, двумя берегами и светлым лесом, который просверливали лучи. Было тихо и затаённо. Где-то в ветках скакали белки. На земле ли находимся мы? – думалось нам, настолько было вокруг всё величественно и ясно.
Утром нас ожидала дорога. Не очень и длинная. 25 километров. Шла она то по старому бору, то по берёзовому пригорку. Потом по большому болоту, над которым, то там, то сям взлетали крикливые журавли.
Был полдень. Солнце скрылось за облаками. Там, где лес как бы сам по себе резко снизился, словно его скосили косой, обозначились скаты драночных крыш.
– Пришли, – сказал нам Баранов и, свернув с проселка, пошел по высокой траве, среди которой повсюду желтел расцветающий топинамбур «Настоящие джунгли, – подумал я и моргнул, заметив смотревшие на меня сквозь заросли чьи-то зрачки. Казалось, кто-то за нами следил. – Да нет! – усмехнулся я над собой.– Не может такого и быть. Наверное, мне показалось».
Мы шли по когда-то широкой дороге центром поселка. Дорога угадывалась лишь проступавшими там и сям сквозь траву камнями и кирпичами. Справа и слева стояли дома с перекрытыми крест на крест окнами и дверями. Пискнул рябчик. И тут же раздался трепет травы. Словно кто по ней пробежал, пиная её ногами.
В Вовкин дом мы зашли уморёнными. Хотелось к чему-нибудь привалиться. Но было здесь всё в неописуемом хаосе и развале. Кругом паутина, белая, сквозь пол пробившаяся трава, непонятного вида грибы и разбитые стекла. К тому же пахло нежитью и мышами.
Мы вернулись во двор, вернее, в заросли двухметровой крапивы и овсяницы, сквозь которые разглядели мостки, а за ними утоптанную лужайку. На лужайке ковровым кругом располагалась расстеленная трава. Словно кто-то ее положил человеческими руками. Вовка пристроился к нам не сразу. Искал иконку. Найдя её, бухнулся возле нас на уложенную в несколько пышных слоёв сухую траву.
Иконка пошла по рукам, как что-то живое, пробравшееся из мрака тысячелетий, в которых и обитала дева Мария, явив себя миру через картинку цветущей красавицы, взявшей с собой милосердие и любовь.
Мы не заметили, как заснули. Пробудились от переступа чьих-то быстрых копыт.
– Свинья с поросятами, – чуть не присвистнул Аэропланов.
– Ага! – подтвердил робким шёпотом Вовка.
– Выходит, мы спали на их постели, – высказался и я.
Нас мигом сорвало с мягкой подстилки. Друг за другом – скорее в дом!
Откуда нам было знать, что поселок заняли дикие свиньи. И живут они здесь, пожалуй, не первое лето. Приходят откуда-нибудь из Смоленских лесов. А может быть, из-под Минска. Приходят за тысячу километров. И по дороге, пока идут, устраивают набеги на хлебные нивы, картофельные посадки, сады, пчелиные домики, огороды. Идут оттуда, где в них целятся из ружья. Приходят туда, где в них не стреляют.
Леспромхозовское селенье стало угодьем парнокопытных. Здесь для них и рогоз, и осока, изобилие грызунов, cадовые яблочки, топинамбур, грибы, ягоды, жабы с лягушками и пруды, где можно булькаться и резвиться. Но самое главное, здесь покоится тишина, в которой нет запаха человека.
И вот этот запах около них. Наверняка они учуяли нас. Забравшись в растерзанное жилище, мы поневоле спрашивали себя: как отсюда теперь выбираться?
Ночь провели мы, как три заложника оккупированного села, которое вместо людей заняли дикие свиньи. Не спали. Какой уж тут сон, когда рядом гуляют звери! Мы стояли возле окна, вглядывались в сутёмки, видя как по изрытой земле, никуда не спеша, с ленивым достоинством проходили не только свиньи и поросята, но и клыкастые хряки. Много их было. Не меньше пяти, а то и шести семей. Они нас нисколько не опасались.
А мы? Мы не знали, что надо делать. Застигнутые врасплох, терпеливо и молча ждали, когда закончится шествие ночи.
Будь, что будет! Решимость стояла в наших глазах. Она, эта маленькая решимость, зависела от обстоятельств, в какие поставил нас глупый случай. Мало того, хотели того или нет, но в чем-то мужском мы кого-то, наверное, повторяли. У русских мальчиков в минуты опасности проявляется воля к воинственному отпору. Мы, не сговариваясь, стали исследовать комнаты дома, чулан, коридор и даже чердак. И что же? Нашли огородный заступ, лом и топор. Теперь нам было не очень страшно.
Покидали своё убежище мы на рассвете. Вовка шел впереди – с топором. Аэропланов – с железной лопатой. Я – с ломом.
Было прохладно и тихо. С травы под нашими сапогами летели брызги росы. Я, придержав дыхание, покосился через крапиву. Там, на подстилке, где мы вчера рассматривали иконку, лежали, чернея полосками, поросята. За ними, как шерстяная гора, возвышалась их мать.
Выбравшись на проселок, мы побросали свои инструменты. И вздохнули освобождённо, словно сняли с себя человеческий грех. На лице у Вовки поигрывала улыбка. Слабая-слабая. И голос такой же слабый, когда он постановил:
– Завтракать будем на берегу…
Мы согласились с такой же еле живой улыбкой. Подправили рюкзачки и пошагали в обратную путь-дорогу. В сторону Тотьмы. К себе домой.

Летчик

Пятый класс закончил Вася благополучно. Четверки и тройки. Пятерка только по физкультуре. Будилин рад. В честь такого события обернулся к охотнику Дорофею, жившему на берегу большого болота, рядом с колонией цапель, что в 20-ти километрах от Заозерья. Привез от него породистого щенка.
– Это тебе, – передал его в руки сына, – учись и дале без двоек…
Был щенок бурой масти, толстолапый, игривый, с радостными глазами, в которых прыгали бесенята. Вася дал ему кличку Дружок Целое лето друг с другом не расставались. Куда Вася – туда и Дружок.
Сегодня Васю послали в конец деревни к пасечнику Ивану, чтобы принес от него склянку меда. Само собой, рядом с мальчиком и щенок. Бежит перед ним на длинной веревке. Не бежит, а мечется вправо и влево. То ему надо кинуться к подворотне, откуда взвилась в небо синяя муха. То к поленнице дров, где, наверно, есть норка, в которой кто-то прячется от него. Невозможно и курицу пропустить. В каждой из них он видит забаву. Забаву же надобно потрепать.
Перед домом пасечника Вася привязывает Дружка к огородному пряслу. Строго при этом предупреждает:
– Сидеть!
В глазах у щенка – непонимание и обида. Как так можно сидеть, если рядом такая свобода! Трава, куда только что унырнул пугливый котенок, спасаясь от разгудевшегося шмеля, колодец, возле которого кто-то с палочкой и бородкой крутит тяжёлое колесо, сорока верхом на корове – всё, что было перед глазами, вызывало в Дружке весёлое любопытство. Хотелось везде побывать. Со всеми встретиться. Порезвиться. Почувствовать полную волю и полную жизнь, какая бывает лишь у счастливых.
Закрутился Дружок, запрыгал, забегал около прясла и, к своему удовольствию, вдруг развязался. Взвизгнул от радости и побежал, сам не зная куда, по полотнам теней, которые падали от огромных домов на маленькую дорогу. Бежал, пока не увидел пруд, а в нём – среди малахитовой тины – оконце воды, откуда торчали глаза лягушек. Спустился к воде, полакал её и, увидев кусты высокого с черными шапочками рогоза, забежал в них, как в лес.
Вверху, сквозь рогоз открывалась голубизна. Неожиданно в ней что-то резко переметнулось и, повернувшись, стало стремительно падать, выставив вниз два сухих батога. Откуда щенку было знать, что это болотная цапля. Сюда прилетела она с родного болота, где стало для всех, кто там жил, не хватать болотной еды. А здесь, на краю Заозерья, в застойном пруду еды было вдоволь. Ешь – не хочу.
Брызгаясь тиной, она опустилась в воду пруда и стала нырять длинным клювом, выуживая лягушек. Выуживать и глотать.
Щенку показалось это занятным. Птица была где-то рядом, внизу, под мшистой корягой, где он лежал, отдыхая. Спина у нее была, как лежанка, покрытая перышками и пухом. Пух и перышки шевелились, казалось, они рассматривали Дружка, улыбались ему и звали, чтобы он к ним спустился и поиграл.
Цапля чуть было лягушкой не подавилась, почувствовав на себе чье-то проворное тело с лапами, из которых в неё вонзились остренькие крючки.
– Зя-я! – закричала она в диком переполохе и, спасая себя, заколотила крыльями по воде. Через минуту была она в воздухе. Пытаясь сбросить ненужную ношу, стала выписывать виражи. Щенку не понравилась пьяная качка. И он, рассердившись, громко залаял.
Кто-то внизу, за деревней, услышав лай птицы, принял её за живого дракона и, переполнившись страхом, рванул спасаться с дороги в ближайший лесок.
Цапля же, так и не сбросив с себя поклажу, тоскливо летела к себе на болото, где находилось ее гнездо. У гнезда, среди кочек и тощих кустов голубики она и уселась.
Щенок, соскочив с неё, поскакал. Не зная и сам куда, но скакал и скакал, абы только подальше от этой стоявшей на двух батогах вредной птицы.
Вероятно, Дружок потерялся бы среди кочек. Но ему повезло, потому как его нашёл Дорофей, живший рядом с колонией цапель в маленькой деревушке, глядевшей окнами на болото. Нашел по лаю, когда летящая цапля, правясь к родному болоту, мелькнула на миг над его двором.
На следующий день на своем мотоцикле он отвёз путешественника назад. Дорофей был родом из Заозерья. Знал здесь всех, и его все знали. Остановился он возле дома Будилиных.
Из хором тут же высыпали горохом взрослые, дети и старики. Облепили подъехавший мотоцикл. Глядят на щенка, которого Дорофей достаёт из заплечного рюкзака.
– Да как это он? – спрашивают с восторгом. – Не птица, а вон, в эдакой дальности оказался?
– Как оказался, честное слово, не знаю, – рука Дорофея скользит по загривку щенка. – Об этом лучше его самого спросите.
Вася сегодня самый счастливый. Протягивает руки к щенку.
– Дружок!
– Не Дружок он теперь, – поправляет его Дорофей, – а Летчик. Так и зовите. Да смотрите, чтоб близко к цаплям не приближался. А то опять улетит…

Расторопные санитары

От речки – туман. Светлые капли его свисают с перьев травы. По грядке, расталкивая ботву, пробирается ёж. Следом за ним, как привязанные, – ежата. Выбрались на охоту.
Я сижу на скамейке. Рядом. На меня ежи не обращают внимания. Не видят во мне врага. Не видят и друга. Видно, сильно проголодались. Мордочки так и тычутся по земле. Ищут пищу.
Вон, кто-то жуёт уже толстенькую улитку. Кто-то, чернея носиком, дунул на паутину, слизнув с неё белобрюхого паучка. Мать-ежиха выследила мышонка. Прыгнула на него. И голову – вверх, закрутила винтом, да так расторопно, что я успел разглядеть от мышонка лишь хвост, и то на одно мгновенье, как он, вильнув, проскочил в её рот.
Ежи – это мои санитары. Ищут в гуще посадок букашек, жучков, кузнечиков, гусениц, многоножек. Нередко в трещинах древесины или поленницах дров находят осиные пузыри. Осы кусают, а им хоть бы что. Не восприимчивы к их укусам. Так же, как и к змеиным. Гадюка для ёжика – это изыск.
Гуляют по огороду. Гуляют вместе, когда малыши ещё в малой силе, и мать обучает, как надо вести себя им на охоте.
Ежи – животные умные, чуть повзрослеют, в путь отправляются, каждый сам по себе. Вскоре заводят семью. И ищут приемлемое угодье, то ли в еловом лесу, то ли на светлой опушке, то ли в саду, где и будут жить постоянно, непременно построив к осени собственный дом, заготовив для этого кучу сена, соломы, прутьев и листьев, чтоб забравшись куда-нибудь под корягу, запаковать себя наглухо до весны. Сон у них такой же, как у медведя – с поздней осени до весны. Чтобы выдержать это время – без воды, без еды, хорошо откармливают себя и в зимовку уходят в упитанном теле.
До позапрошлого лета ежей я вообще не видел. За Ку́бенским озером, где я жил много лет, их, наверное, нет. Во всяком случае, не встречался я с ними ни разу. А здесь, по другую сторону озера, где много смешанных перелесков, заболоченных ляг, одичалых полей и полян, встречаюсь с ними почти каждый раз, когда выбираюсь в раздольное русское приозерье.
И вот однажды вернулся оттуда с находкой. Принес в корзине вместо грибов колючего с шустрыми глазками толстенького ежа. Я не был уверен, что он у меня приживётся. Поэтому в дом его не понёс. Выпустил на берегу Старосе́лицы, бойкой речки, бегущей по валунам, как рассердившаяся волчица. Выпустил в вы́ломки, где на старых ракитовых пнях бушевал, краснея ягодами, шиповник. Выпустил и забыл.
А ежу, вероятно, понравилось это место, и он шаг за шагом стал его изучать, исследуя берег речушки, сад с огородом и два косогора, на которые падала тень от огромной сосны. Первое, что его приманило сюда, была удачливая охота. Особенно на высокой, возле забора грядке, где росли у меня свекла, лук и морковь. К осени эта красивая грядка должна была принести урожай. Но вместо этого вся она оказалась в бесчисленных дырках, корнеплоды же – в шрамах и выгрызах от зубов. Похозяйничали полевки. Пропал урожай. Раздосадовав, я хотел, уже было засыпать все дырки ядом. Да, слава Богу, остановился. Увидел где-то за перьями лука серую кочку. Кочка вдруг шевельнулась. Да это же ёж! Я полагал, что он сбежал от меня. А он тут и есть. Ещё более я удивился, когда еж повернулся ко мне, и я увидел в зубах у него полёвку.
Исчезли мышки с полевками не только с этой высокой грядки, но и со всех остальных, где росли у меня овощи и картошка.
Поздно осенью, уезжая в город, в ломи́нник на берегу Старосе́лицы, где краснел ягодами шиповник, я вывалил пару мешков ольховой листвы. На всякий случай. Вдруг мой ёж надумает здесь зимовать, так листва, пожалуй, ему и сгодится. Для нового дома.
Где мой ёж зимовал, совершенно не представляю. Я увидел его в следующем году. Сижу себе по утру на скамье и вдруг вижу шагах в четырех от себя, где качнулась ботва моркови, пробирается ёж, а за ним, как привязанные, ежата.
Ничего себе! – подивился я. Ёж ежихою оказался. Да ещё с целым взводом себе подобных! Огород теперь защищён. Гуляли в нем мыши. Теперь вместо них – ежата с ежихой. Я признательно улыбнулся. Словно в эту минуту находился не на скамейке, а где-то в дебрях родной природы, откуда выплыло вдруг росистое утро, и я вошел в него, как в свой дом, который принял меня, как друга.

Без бабушки по малину

В июльскую пору, когда за Николиной гарью в горелых кустах начинает алеть иван-чай, Галинка ходит на пару с бабушкой по малину.
Сегодня бабушка задержалась. Много дел по хозяйству, и она отложила поход за ягодами до завтра. Но Галинке – ни быть-ни жить – надо в лес. И она убежала одна.
Галинке 12 лет. Удавшимся ростом, чертами лица, расторопным движением рук напоминает она строгую девочку из семьи, где всё держится на хозяйке. Мамы нет у Галинки. Не выдержала родов. Умерла. И отца у Галинки нет. Уехал, как сгинул. Вдвоём с бабушкой и живут.
На бывшей вырубке, где когда-то росли дремучие ели, солнечно и свежо. Пахнет цветами и листьями иван-чая. Спасаясь от паутов, комаров и клещей, Галинка оделась в джинсы, куртку с карманами и сапожки. Голова по самые брови упакована в белый платок. Щиплет Галинка ягоды в пластмассовое ведёрко. Ведёрко подвесила к шее, отчего обе руки её свободны, и ягоды собирает она проворно, как доит козу.
Впереди, шагах в десяти, зашуршало и затрещало. Кто-то ещё собирает малину. Кто? Не видать. Кроме малинника, целая буря переплетённых между собой зарослей иван-чая, крапивы, ёлочек и крушинок.
– Кто там? – спрашивает Галинка. Спрашивает сурово, ибо во всем привыкла видеть лад, устроенность и порядок.
Отвечает трещание веток и прерывистое дыхание.
– Э– э! – потребовала Галинка – Кто там ходит-то напрямки́? Брал бы с краю! А то залез, как медведь, в самую середину! Все ягоды раздавил!
И опять отвечает Галинке не голосом, а трещаньем.
– Дедушка Веня! – Галинка решила, что это сосед, 93-х лет глуховатый, сивенький старичёнко, кто тоже время от времени выползает за ягодами в малинник.
Хруст и хряст. Теперь уже рядом. Сквозь листву проступило что-то коричнево-бурое, то ли мхом, то ли кисточками наружу. Галинка предполагает: «Спрятался, видно, от комарья. Ну и дедко-пердетко. Вырядился, как клоун. Не нашел ничего другого, кроме тулупа. Гляди-ко ты, и не жарко. Кровь-то, видно, совсем не греет…»
Галинку всю уже разморило. Достало солнышко сквозь одежду. А тут ещё около носа завыплясывала оса. Галинка сгоняет её руками. Не улетает. Сорвала золотой стебелёк цветущего зверобоя. Хлещет, знай себе, по лицу. Улетает оса. Улетают и листья со стебелька. Трубочка тоненькая в руке. Откусила Галинка у трубочки верх и низ. И вот уже в пальчиках у неё не трубочка, а свисточек. Сколько этих свисточков она смастерила за свой невеликий девичий век – не ей и считать. Приставляет к губам. Хочет свистнуть. Для бодрости. Да чтоб дедушка Веня ей отозвался. Всё веселей.
В двух шагах от Галинки рухнули завеси ягодника с крапивой. И девочка обомлела, увидев совсем не дедушку Веню, а высоченного мужика, с головы до ног покрытого бурой шерстью.
– Ой! – Голосок у Галинки так весь в трубочку и ушёл.
– Ты – кто? – спросила она. Спросила не голосом, а закачавшимися глазами. Показалось ей, что то же самое спросил и этот коричневый великан, уставившись на неё вопрошающими глазами.
Они оба одновременно то ли громко завыли, то ли заверещали, развернулись среди малины и побежали. Зверь – в сторону ельника. Девочка – к чёрной гари. Оба, не чувствуя ног, летели домой.
Удивительно было то, что малину Галинка не растеряла. Набрала полведёрка. Полведёрка и принесла. Сидела она рядом с бабушкой на крыльце. Обнимала ее и рассказывала о встрече своей с медведем.
Наверное, и медведь в эту минуту сидел где-нибудь под уютной ёлкой и тоже рассказывал медвежатам о встрече своей с загадочным существом с большими девичьими глазами.
Неизвестно, чем ответили на рассказ почтенного зверя его молоденькие зверята. Бабушка же Галинки, выслушав внучку, пальчиком погрозила:
– Попробуй, уйди без меня ещё раз!
Галинка хитренько улыбнулась:
– А если уйду?
– Буду драть!

Очень хочется в лес

Ближе к вечеру по просёлкам, что выходят в районе Ку́рова на большую дорогу, стало ездить небезопасно. Появился бандитский автомобиль, хозяин которого останавливает машины. Потому и собрался Ершов выехать с дачи, пока не стемнело.
Однако на первом же километре случился конфуз. На одном из крутых поворотов заваленной снегом грунтовки Фольксваген сбил высокую, с крупным хвостом породистую овчарку. За рулём сидел Женька, старший его сынок, кому Александр Васильевич, как будущему шофёру, там, где дорога была малоезжей, давал время от времени порулить.
Машина затормозила. Ершов повернулся к сынку:
– Ты чего? Гони дальше!
Сын поставил рычаг в нейтральное положение. Фольксваген дёрнулся и затих.
– Пап! Я сделал наезд! Надо помощь ей оказать!
– Кому? – изумился Ершов. – Собаке?
– Не имеет значения. Хоть кому. Раз я сбил, то с меня и спросят.– Женька выпрыгнул из машины. Тут же – в снег. И скорей – к лежавшей пластом поперёк дороги собаке.
Ершов тоже выбрался из машины. Раздраженно:
– Не валяй дурака!
Женька как и не слышит. Наклонился и гладит собаку. Сначала ногой, потом – и рукой.
– Вроде, дышит.
– Ершов рассердился
– Делать нам нечего! Ну?
– Надо помощь ей оказать, – откликнулся Женька.
Александр Васильевич усмехнулся.
– Как, интересно, ты ей окажешь?
– С собой заберем. В лечебницу. Там ее оживят.
– Ты в своём уме?
– Папа, всё! Кончаем базар! Давай помоги…
Пиная ботинками снег, чертыхаясь и распаляясь, Ершов подошёл и, брезгливо поморщившись, взял собаку за хвост и гузку. Женька тоже взял, но за шею и голову. Тяжеленькая собачка. Пыхтя, подтащили ее к машине, подняли, загрузили в багажник – и в путь.
За рулем теперь сам Ершов. Ехал, насупившись, и ворчал, ругая себя за то, что во всём потакает сыну. Пареньку и всего-то 11 лет, а уже имеет над ним командирскую власть. Отчего эта власть? Видимо, от любви. От отцовской любви, которую надо бы поубавить. Да как? Для Ершова это вне разумного понимания.
Ехали мелколесьем. На минуту сквозь муть густеющих сумерек проступило желтком уморённое солнце. Проступило и скрылось. Сразу стало темнеть.
На излёте дороги стояла маленькая машина. Кажется, «Нива». Кто-то, видимо, изломался. «Наверное, будут просить подвезти», – подумал Ершов. Так и есть. От машины качнулся одетый в длинное, почти до земли пальто большерукий мужик. Одна рука где-то за пазухой, вторая вверху – делал знак, чтобы остановились. Ершов неохотно притормозил.
Дверцу открывать он не собирался. Лишь приспустил боковое стекло. Но и этого было достаточно, чтоб мужик запустил свою руку в салон и нажал на рычаг. Дверца тут же вытолкнулась наружу. Мужик торопился. Сказал, как обдал кипятком:
– Нуждаюсь в деньгах. Очень срочно. Ну-у?
– Что ну-у? – растерялся Ершов.
– Деньги давай! – Вторая рука мужика, как взлетела из-под полы колыхнувшегося пальто, проблеснув коротеньким пистолетом.
– У меня не с собой, – промямлил Ершов.
– Где?
– Дяденька! – Это Женька.– Они у нас там, в багажнике. В незапертом чемодане.
Мужик тут же переместился к заду машины, багажник которой мгновенно открылся. Руки у мужика нырнули в проём, дабы забрать чемодан, заранее ощутив его приятную тяжесть. И ощутили бы. Да чемодана, как такового, не оказалось. Вместо него сидел в багажнике волк.
Дикий крик разодрал вечереющий воздух. Случилось нечто из ряда вон. Что именно? Оборачиваться назад, где мужик оставался наедине с хозяином леса, ни Александр Васильевич, ни Женька не захотели.
Фольксваген выехал на большую дорогу. Где-то в самом ее конце золотился огнями город. Улучив секунду, Ершов посмотрел благодарственными глазами на сына.
– А как ты узнал, что не овчарка это, а волк?
Улыбнулся Женька:
– По́ запаху.
– По какому такому запаху?
– От него пахло лесом. И ещё…
– Что – ещё?
– Он тихонько завыл. Я и понял, что он очнулся и что ему очень хочется в лес…

Приятного аппетита!

Хорошо в бору в последние дни апреля! Тут и там зеленеет вытаявший брусничник. Снег лежит лишь в ложбинках. От моховых возвышений, от листьев с иголками, от коко́р поднимается пар.
Бор от нашей деревни в пяти минутах ходьбы. Сюда я пришёл, чтобы вскрыть песчаную яму, где всю зиму хранились овощи и картошка. Сразу же, как только всё оттуда я поднял, стали нырять на дно насекомые и лягушки. Даже мышка нырнула туда. Откуда только они и взялись? Одни – летают, вторые – ползают, третьи – скачут.
Груз из ямы я выношу на себе. В третий раз оборачиваюсь за ним. Ещё в лес не зашёл, прямо с тропки среди боровых берёзок разглядел что-то огненно-рыжее, выбиравшееся из ямы. Лиса!
Подошёл к краю ямы. Глянул вниз. Что такое? Абсолютная чистота. Словно кто языком облизал. Значит, это она. Вся живность ушла красавице на обед. Специально, здесь где-то пряталась, чтоб, когда я уйду, полакомиться добычей.
Полакомилась – и хватит. Больше нет ничего, чтобы ей сгодилось ещё и на ужин.
Последний раз возвратился я в бор, чтоб забрать берестяную корзинку, где алели, как свежие, яблоки и морковка. Пришел и хочу ее взять. А корзинку, будто кто спрятал. Нет ее, ну, нигде. Не лиса же её утащила. Пришлось возвращаться в деревню ни с чем.
Корзинку свою обнаружил я поздним летом. Стояла она возле выхода из норы, в подножии бора, под которым ломился, темнея ягодами, черничник. О-о! Я глазам своим не поверил. По черничнику, как по воде, не шла, а плыла, сгребая ягоды языком, лысеющая лисица. И не одна. За пышным её хвостом были видны три рыжеющих бугорка, плывших, как мама, туда, где была нетронутая черника.
Значит, они всеядные. Значит, подай им на стол не только мышек и насекомых, но и яблочки, и морковку, а теперь уже и чернику. Ягода эта для них, наверное, как изюм. Вон, как ее уплетают. За обе щёки.
Я не стал им мешать. Лишь взмахнул на прощанье пустой корзинкой:
– Приятного аппетита…

Одноухий пушок

Кошка Пуша на майские праздники принесла пятерых котят. Хозяйка в расстройстве. Уговаривает супруга:
– Порфирий, поспрашивай у людей. Может, кто и возьмет?
Старый Порфирий пошёл по деревне. Стал предлагать:
– Возьмите хотя б одного котёнка!
Но живность была никому не нужна. Что оставалось Порфирию? Загрузить малышей в корзину и выбраться за деревню. Там, на краю ольховой опушки, и закопал всех их в ямку.
Были котята – и нет. Лишь один из них, с перерубленным ухом выкарабкался на волю.
Я как раз в это время шел из леса в деревню. Котенок так и бросился следом за мной. Мне он был ни к чему, поэтому я ускорил шаги, чтоб уйти одному. Но котёнок бежал за мной, как спортсмен.
Не хотел бы я, чтобы котёнок выбрал себе на жительство мой покрытый муравкой зелёный двор. Не хотел бы и быть для него добровольным опекуном. Однако не в этом была заковы́ка, а в том, что в деревне я жил урывками, то уезжая, то приезжая, и следить за котёнком, по этой причине, не мог.
Возвращаясь из города, всякий раз я спрашивал у себя: жив ли мой квартирант?
Жив! Никуда не девался. Встречал он меня бесстрашным прыжком с двухметровой крыши крыльца, где спасался от всех деревенских котов.
С каким усердием, жадностью и урчаньем бросался он к блюду с хлебом и молоком! Отъедался и отпивался. А потом отдыхал.
Был котёнок всегда всем доволен. Любил носиться за воробьями. Серая шёрстка переливалась. Из-за этой приятной шёрстки и того, что мать его звали Пушей, я назвал котёнка Пушком, прибавив к этому слову не очень красивое «Одноухий».
Вскоре он подружился с вороной. Непривычно было смотреть, как пернатая гостья и мой постоялец, ничуть не ссорясь, стояли бок о бок над блюдом с едой. Котёнок лакал. Ворона клевала. Откушав, вместе и отдыхали, лёжа в дворовой траве. Иногда котёнок лапкой похлопывал по вороне. Птица была добродушна. Разрешала ему не только хлопать, но даже прыгать через себя.
Дни летели один за другим. Одноухий Пушок крепчал.
Приезжая в очередной раз в деревню, я, к удивлению своему, обнаружил котёнка накормленным. Даю ему хлеба – не ест. Колбасы – не желает. В чём дело? Кто его накормил?
В этот же вечер и понял – кормит котика двор, где он стал караульщиком всех его ямок и норок, откуда нет-нет и выблеснут хищные тоненькие усы. Человеку их не видать. Но коту? Раз – и тело его в мгновенном броске. В лапках бьется, попискивая, мышонок.
Первую мышку – себе. Вторую – вороне.
Осенью, перед тем как уехать в город, я зашел в крайний дом, где живёт с супругой старый Порфирий. Спрашиваю его:
– Котика не желаешь?
Порфирий так весь и высветился в улыбке.
– Ещё бы те! Очень даже желаю! Нашу-то Пушу машина замяла. Вот и расстроились мы с Галиной: как теперь быть? Мыши, право, постанови́ли…
Я поставил к ногам старика пакет из-под сахара, откуда, тотчас же выпрыгнул мой Одноухий Пушок. Выскочил, и пошел путешествовать по хоромам.
Заморгал Порфирий от удивления:
– У-ю-ю, такой же, как Пуша. Вылитая она. Только почто-то без уха. Откудов он у тебя?
Я показал в окно на лесную опушку. Ту самую, где я впервые увидел Пушка.
– Оттуда.
Порфирий, кажется, растерялся. Не знает, что и сказать. Но сказать было надо. И он сказал. Про себя. Так, чтоб я его не расслышал:
– Зако́панник, значит? Живой? Да как он так умудрился? Ну, да и ну! Чудеса…

Здравствуй и до свиданья

Забродили соки земли, выгоняя наружу нежные травы. Весна! Особенно жаркими были два дня, за которые Ля́ля разбухла и посинела. А на третий день стал трещать и лопаться лед. Тысячи ручейков потекли из белевших снегами лесов, впадая в реку, которая стала в три раза шире, чем летом.
На четвертый день, когда льдины пошли шипящими косяками, с правого берега, где таился темнеющий ельник, к левому, на котором стоял Елове́ц, поплыла рогатая голова.
– Лось! Лось! – понеслось от воды, где проворная стайка ребят трелевала саками рыбу.
Вскоре на берег высыпало десятка два мужиков и баб.
Саблин сидел на девятом венце недорубленной бани. Он первым увидел, что зверь попал в западню. Дергаясь мордой от проносившихся льдин, заплыл в белоснежное сало и, ослепленный, начал метаться, ослабевая. Тут же его прибило к торчавшему из воды топляку. А нависшая где-то чуть сзади над льдиной льдина съехала вниз и уперлась лосю в рога.
«Ёр-кородёр! – всполошился Саблин, откладывая топор, – сейчас ведь потонет». Он спрыгнул на землю, поднял веревку, которой затаскивал бревна, и споро спустился к реке.
Перед ним расступились. Кто-то вдогонку:
– Пустое, Веня! Не выволочь! Зря!
Саблин с разбегу вскочил на льдину, одной стороной вылезшую на берег, другой – окунувшуюся в реку. Собрал веревку в несколько колец, сделал провислую петлю и хотел уже было швырнуть, да почувствовал: не добросит.
Рядом, шагах в четырех проплывала большая, но рыхлая льдина. Все так и ахнули, когда Саблин взлетел над водой, перепрыгнул, но поскользнулся и тут же пошел вместе с нею ко дну. Когда поднялся, льдина осела, и он оказался по пояс в воде. Льдину несло возле лося. Примеряя петлю, чтоб кинуть ее поточней, Саблин сделал шаг под водой. Послышался треск, с каким льдина раскалывалась на части. Проваливаясь, Саблин выбросил руку, и петля змеей оплела рогатую голову зверя.
Посельчане уставились на стремительно плывшие по воде ледяные разломки. А потом и на Веньку уставились. Все-таки он не остался в подводной хляби реки и вызволился оттуда. Кто, смеясь, кто, ругаясь и матюгаясь, наблюдали за тем, как он плыл в снежной жиже, шумно отплевываясь от льдинок. Плыл он грузно, с веревкой в руке, которая дергалась, извиваясь.
У самого берега Саблину помогли – взяли веревку и в несколько рук стали тащить на себя. И-и! Топляк наклонился. Стукнуло по нему под водой костяное копыто. И лось подался, поплыв среди рыхлого сала туда, куда направляла веревка.
На берег он выходил на дрожащих ногах, хотя и большой, но какой-то весь слабый и жалкий, не способный сопротивляться крикливой кучке людей, в которой видел опасность.
– Куда его? Может, на трактор да в город, а там к Садови́шенскому, на бойню?
– Лучше, едрена-ворона, сдать в зоопарк!
– А как ты его? До этого зоопарка? По воздуху, что ли?
– А что! Воно, в Африке даже слонов перевозят на вертолете!
– Кончай базарить! – К сохатому подошли братаны Чечулины Шурка и Ваня, коренастые, в кепках с длинными козырьками, оба уверенные в себе, со смеющимися глазами, знавшими лучше всех, куда и зачем уведут они зверя.
Саблин, лежа на теплой гальке, пока поднимал свои ноги в набухших кирзовых сапогах, выливая оттуда воду, глядел вдогонку братанам, как те повели за веревку сохатого вдоль реки, а потом – и к белевшим на взго́рышке трем недостроенным баням, где и пропали из глаз.
Саблину было жаль времени, которое он потратил на лося. Хотел сегодня поставить стропила. Но, кажется, не успеет. Одежда на нем, словно он в Ляле и не купался, нагрелась от солнышка и работы и вскоре стала сухой.
После обеда примчался Юрка, младший Венькин сынок. Он у него шестиклассник. Забрался к нему на верхний венец. Взял топор и давай делать вырубы для стропил. Потом, сияя глазами, спросил у отца:
– Чего с сохатым-то будем делать?
Саблин не сразу и понял:
– А мы тут при чем? Его ведь Чечулины увели. А куда и зачем? Этого я не знаю.
– Но, пап. Ты чего? Он ведь у нас во дворе. Туда его привели. А мамке сказали, что это ты его изловил. Ты – ему и хозяин.
Какая уж тут работа после таких новостей! Саблин направился с сыном домой. По дороге расспрашивал:
– Как там, в школе-то у тебя?
– Нина Егоровна, ботаничка, говорила о наших елках.
– А чего говорить-то про них, коли, все их, вырубили вчистую, – сыронизировал Саблин.
– Вот и она тоже самое. А еще она говорила, что елки надо сажать. И предложила в эту субботу урок провести не в школе, а на делянке. Будем сажать там еловый подрост!
Саблин задумался. «Не биологу бы надо голову-то ломать над этим, а министру лесного хозяйства. Сколько вырубок зря пропадает, сколько бывших полей! А подрост, что сосны, что елки, тут и там, на каждой делянке. Бери их тысячами оттуда. Высаживай, знай. Занимай посадками бросовые угодья. Я бы первый пошел на такую работу. Каждый бы день высаживал штук по сорок. И не только бы я, весь поселок бы ворохнулся. А глядя на нас, и весь бы район. А там бы и весь деляночный север…»
– Нина Егоровна у вас – голова, – вымолвил Саблин, – быть бы ей не учителем, а министром.
Юрке смешно:
– Ну, папа, кто туда ее пустит?
– Это и худо, что ходу туда для нее не будет. А то, что вы елки начнете сажать – самое то! Был бы я шестиклассник – тоже бы с вами…
Разговаривая, они не заметили, как прошли всю дорогу. При виде сохатого, стоявшего в глубине двора с насторожившейся головой и глазами, в которых светилась звериная дума, Саблин спросил у себя «Ну, куда я его? Что я с ним?»
И Зинаида, выйдя из сеновала с охапкою сена, спросила его о том же:
– Слишком велик для нашего хлевушка. Куда мы его?
– Пускай постоит на воле, – ответил Саблин. – Там видно будет. Может, я его приручу, и он будет у нас, как лошадь. Хоть гряды пахать, хоть бревна возить. Как ты думаешь, Юрка, дело я говорю?
– Еще бы не дело! – Юрка горяч и азартен. Мысль отца ему по душе. Подхватывая ее, весело добавляет: – Может, завтра на нем я в школу поеду! Верхом, как наездник!
– Да он тебя сбросит в первую лужу! И печать на тебе копытом поставит, чтоб ты никуда из лужи не вылезал! – Это Вовка. Он только что с улицы. На большом, как у взрослого мужика, лице – ироническая улыбка. Считает себя остроумным и не упустит случая, чтоб не подтрунить над братом, которого ставит всегда ни во что.
Саблину важно понять: почему один сын о животном – с такой откровенной радостью и весельем, а второй – с нелюбовью и даже злом?
– Тебе, чего, он не нравится, что ли? – спросил он у Вовки.
Вовка так и уставился, весь на зверя, пренебрежительно замечая:
– Конечно, не нравится! Он, как пугало, в нашем дворе! Такой рогатый и некрасивый! Да и воняет, как от болота! Была бы воля моя, я бы его в один миг превратил в пылающего танцора!
– Пылающего? – Теперь уже Вовку не понимает и Зинаида. – И почему в танцора?
– Да потому, что я бы горючкой его облил. И поджег! Во бы он выпрыгнул! Прямо в небо! И поскакал бы по улицам, как танцор!
– Ты с ума сошел! – в три голоса, как в один, вскрикнули Юрка, Саблин и Зинаида.
Сохатый продрог спиной, и копытом ударил о мягкую землю, точно услышал Вовку и он, и стало ему от этого неприютно.
– Ладно. Пойдемте отсюда. Шумим. Оставим его. Пусть от нас отдохнет, – бросив сено к ногам животного, Зинаида взошла на крыльцо.
А Саблин вернулся. Снял с головы сохатого спутанную веревку. Погладил его по широкой шее и подозрительно поднял глаза на чернильную тучу, откуда упало несколько капель. «Будет гроза, – понял он, – может, укрыть его чем? – И тут же коротко улыбнулся. – Это же зверь. А разве зверя кто укрывает?»
Дождь расходился, и Саблин взбежал на крыльцо. Стоял, зорко всматриваясь в поселок, там и сям устилаемый сумрачными тенями, сквозь которые пробивались электрические огни. Не просто поселок был перед ним, а нечто большее, уходившее вдаль и вширь на бесконечные километры, и в них, отражая себя огнями, высвечивалась, как совесть, насторожившаяся Россия.
– Как там лосик-то наш? – спросила его Зинаида, как только Саблин ступил за порог.
– Все нормально, – ответил он ей, – набирается сил. Отдыхает. Дождь ему нипочем.
Так и было. Уже на исходе ночи по нижнему слою несущихся туч протащился и верхний. Гремну́ло. И в свете молнии лось разглядел ближний лес, который был для него притягательным домом. Постоял, повернув тяжелую голову к человеческому жилью, где серебристыми иглами падали в черные окна плети дождя, подумал о чем-то своим благородным умом и пошел огородами в лес.
Утром, увидев вместо сохатого прорезь следов от копыт, отпечатавшихся на глине, Саблин не огорчился. Так и должно было быть. Так даже лучше.
Подставив лицо порывам апрельского ветра, Саблин шел через весь поселок на Лялю, чтобы там, на высоком ее берегу забраться на сруб и продолжить строительство бани.

На рыбалку с боцманом

Домашних животных в хозяйстве Нины и Николая Гладиновых немало: три поросёнка, три козы, лайка Дина, кошка Кукла и козлик Боцман. Нина, как правило, доит коз. Николай же заготовляет корма.
По натуре Николай – человек общительный. Но так как людей в их деревне почти никого, привык общаться с животными, как с друзьями. Ласкает их, холит и гладит. И животные на добро отвечают добром. Очень любят хозяина. Ходят шаг в шаг по задворью и выгону, а когда Николай соберётся с удочкой на реку – и они вслед за ним. Поросята, правда, сопровождают его лишь до края деревни, а собака, кошка и козлик – до самой реки.
До Кубены – километр. Николай сидит с удочкой в междукустье. Кошка с собакой ловят мышей. А Боцман, как и сам Николай, не спускает глаз с поплавка и, когда рыболов выбрасывает на берег окуня или плотвицу, первым бежит к добыче.
Снимая с крючка рыбину, Николай добродушно косится на бородатого друга:
– Опять нам с тобой повезло!
– Бе-е! – соглашается Боцман.

Солнечный лучик

Такие маленькие. А на! Прилетели за несколько тысяч таинственных километров. Принесли на своих тонких клювиках влажный запах ливийских долин.
Прилетели на родину, к берегам пробудившихся рек и речек, на которых всю зиму сидела покрытая снегом серебряная кольчуга. Кольчуга треснула, раскрошилась, уплыв к Ледовитому океану, и хозяйкой всех рек стала вздувшаяся вода, которую родила оттаявшая земля, чмокая и журча всеми своими низинами и ручьями.
Весны творение. Волнуется грудь от запаха первой травы, от лопнувших почек, от пения птиц. Из всех ликующих птиц трясогузка – самая-самая. Она дружелюбна, доверчива, постоянно о чем-то заботится и хлопочет. И танцуя, как балерина, кружится в воздухе и поёт.
Не успели птички очнуться от трудного перелёта, как уже принялись за гнездо. Строят парами. Папа и мама. В клювиках – тоненькие травинки. Целый день собирают их по одной и несут по воздуху к новостройке. К вечеру гнездышко будет готово. Сколько их, этих простеньких домиков разместится на нашей земле! На опушках, в лугах, но чаще всего в огородах, садах и дворах, по соседству с жилыми постройками человека. Особенно любят они места, над которыми – крыша. Крыша для них – это проверенная защита от вероломного хищника, от грома и молнии, от дождя.
Иду в дровяник за дровами и вздрагиваю: возле лица моего пролетает шустрая трясогузка. И вторая летит, да так напористо и бесстрашно, точно хочет меня сюда не пустить.
Значит, где-то рядом гнездо, и они его защищают.
Гнездо оказалось в моей соломенной шляпе. Ещё осенью я повесил её рядом с дверью дровяника. И забыл. Что же? Птички не растерялись. Здесь и устроили маленький дом.
Из шляпы выглядывают головки. Голенькие, без пуха. Детки кушать хотят. Клювики распахнулись, будто розовые воронки, куда полагается класть жужжащую муху или гусеницу с пушком.
Родители у птенцов в постоянном поиске корма. Непременно живого, который ползает или летает. Оттого они и танцуют в воздухе, где кружатся мухи и комары. Или ходят, как путешественники, по травке, в которой прячутся клещики и жучки. Но больше всего они любят рыться в комочках земли. Той самой, которой коснулась твоя лопата.
Я всякий раз, как увижу малышку на грядке, завожу разговор:
– Ну, что ты так близко ко мне подлетела. Прямо почти под лопату. Ведь я могу тебя невзначай подрубить. Червячков, букашечек захотела. Семья у тебя. Вполне понимаю. Но все-таки будь чуть-чуть осторожней.
Летят к моему головному убору птички попеременно. Если мамаша рулит по воздуху с червячком, то папаша находится где-то вверху, на столбе ли, на крыше ли, где угодно, откуда бы можно было, как караульщику, наблюдать за всей территорией возле гнезда, где могла оказаться пакостница-сорока, а то и охотница-кошка, а может даже ещё и сова.
Я был свидетелем резкого свиста, какой посылал с макушки столба стороживший гнездо папаша. Минуты, наверное, не прошло, как из всех дворов, переулков и огородов метнулась к столбу стая воинственных трясогузок. Сидевший на крыше сарая ястреб еле успел вскинуть крылья и, удирая, с трудом отбивался от храбрых птичек, умевших не только больно клеваться, но и садиться ему на шею, с которой так и летело выдранное перо.
Так же дружно они собираются вместе, когда улетают. Улетают, как правило, на рассвете. Огромной, однако, неслышимой стаей. Никто не поёт. Как невидимки пронзают они затуманенный воздух.
Улетают и прилетают. И все-таки лучше, когда прилетают. Глядишь на поющую трясогузку, на то, как она танцует перед тобой, и улыбаешься поневоле, как в хмурый пасмурный день, когда тебя долго искал и, найдя, погладил по голове, чему-то радуясь, разыгравшийся солнечный лучик.

Раз, два, три, четыре

Я спешил к автобусной остановке. А она на той стороне дороги. Перейти бы её. Да как? Автомобили разных цветов, размеров и марок так и шили по магистрали. От их быстрых колёс шёл сплошной угрожающий свист.
И тут шагах в 20-ти от себя я увидел компанию белых гусят, впереди которой, как полководец, стоял круглоплечий высокий гусь. Как и я, хотели они перебраться через дорогу.
Гусь зорко всматривался в дорогу. Никого, вроде, нет. И он дал повелительную команду:
– Га, га! – что означало: «За мной!» И первым ступил на асфальт.
Раз, два, три, четыре. И цыплята, сама дисциплина – копируют эти четыре шага.
Но тут засвистели колёса. Сумасшедший автомобиль. Того и гляди, всех передавит. Гусь сориентировался мгновенно.
– Го-го!– воскликнул, но с другой уже интонацией, нажимая теперь не на «а», а на «о».
И все его поняли. Раз, два, три, четыре. Как на параде, только не прямо вперед, а прямо назад. Отступили в траву. Стоят на обочине, дожидаясь.
Четыре раза шли они за своим командиром. Столько же раз возвращались назад, не нарушив при этом строгого строя. И только на пятый раз дружно, чётко и аккуратно переправились за дорогу.
– Гау! Гау! – В голосе вожака прозвучала весёлая нотка, и гусята, махая крыльцами, припустили сквозь кустики на поляне к голубевшей за ними реке. Бежали, скакали и кувыркались, как дети, когда дорываются до свободы.
– Дяденька! – Я даже вздрогнул, так неожиданно появилась возле меня загорелая девочка в красной шляпке – Тут гусята случайно не проходили?
– Да вон они! – Я показал на белое облачко за поляной, быстро спускавшееся к реке.
Девочка тут же со мной и рассталась. Побежала к реке.
– Вот негодники! Вот хулиганы! – долетел до меня ее голос. – Это Гошка, поди! Это он их увёл. Ну, артист. Ну, сейчас покажу я тебе. Ну, тебе будет…

С белочкой по орехи

Долго не понимал, почему над моими посадками, где теснятся лещины, кричат вечерами сороки, точно выследили кого-то и дают об этом мне знать. Наверное, видели белку. Прискакала, видать, из леса. До осинника, что на той стороне оврага, метров 500, и всё по высокой траве, растущей на двух длинных склонах, меж которыми бойко выбурливает ручей. Неужели оттуда пришла? А что? Там, в лесу из ореховых лакомств лишь шишки на ёлке. Семена в них слишком мелки. Да и питательность не ахти. Здесь же, в саду у меня впервые выскочили орехи. И белка, учуяв их, припожаловала сюда. Аппетит у нее хороший. Третий день подряд среди многочисленных веток вижу ореховые обвёртки лишь вечерами. Утрами же все куда-то они исчезают. Урожай собирается без меня.
Решил проследить. Затаился с вечера под забором, где были большие щели, открывавшие вход в огород. Лежу на охапке сена. Жду-поджидаю. Внизу, над ручьём пополз сыроватый туман. Повсюду полезли пологие тени. Одна из них, там, где висит на шесте скворечник, вдруг полетела по воздуху и, зацепившись за ветку лещины, затерялась в её листве. Что это было – не понимаю.
Два вечера я провёл в своей захоронке. Однако орехи на ветках по-прежнему убывали, словно их собирала чья-то таинственная рука. В третий раз я решил заглянуть в свой орешник не вечером, а на зорьке. В тишине, в которой слышно было, как капала с веток роса, разобрал царапанье быстрых лапок. И тут же увидел бегущую по шесту вверх к скворечнику шуструю белку. Добежала до домика – и в оконце, откуда тотчас же выскочил воробей, кто после отлета скворца занял, видимо, птичью квартирку, облюбовав её для жилья.
Прогонять из скворечника белку не стал. Такую гостью, как эта, наверное, я никогда уже больше не встречу. Пусть живет, как жила в квартирке скворца. А орехов нам хватит обоим. Собирать, правда, их мы будем, в разное время. Я днем. Она вечерами.
Так, собственно, всё и было. Гостила белочка у меня до последнего листопада. В те прохладные дни, когда орехи все облетели, искала их уже под лещинами, на земле, среди вороха листьев. А там и на сосны перебралась, которые тоже росли у меня в огороде. Лущила пузатые шишки. Только треск от них шёл.
Следующей весной, приехав в деревню, насобирал я под этими соснами два мешка растопыренных шишек. Рассыпал их под лещинами. Для чего? Для того, чтоб была здесь питательной почва, не росли сорняки и на каждой ветке накатывались орехи.

Возле дома родного

По крестовинам оконной рамы колотит косой мёрзлый дождь. Колотит настойчиво и упрямо, будто кто-то сильно продрогший просится с улицы в дом. Осень. Октябрьская злая помо́ка. В поникшей черемухе за оградой, мокром сарайчике у ручья и длинном ряду щитовых домов – во всём ощущаешь покорность перед невзгодой.
Алевтина Ивановна, вся румяная от печи, напекла картофельных пирогов и теперь, карауля время, то и дело глядит на стенные часы. И внучек её семилетний Юрка, загнув на девятой странице букварь, тоже глядит на часы. Отбивает пять раз.
Юрка на ноги быстр. Алевтина Ивановна только успела накинуть брезентовый плащ, как внучек лёгким зайчиком выпрыгнул за порог.
С крыльца видна покрытая лужами глинистая дорога. Вдоль неё – продовольственный магазин, семейный барак и похожие друг на друга в четыре окна по фасаду стандартные вымокшие дома. Юрка уже завернул куда-то за почту, и слышно лишь частое чавканье спорых шажков.
Алевтина Ивановна, вправив волосы под платок, смотрит сквозь серые плети дождя на бегущую к нижнему складу дорогу. Там сынок у неё, Николай. Сейчас он, должно быть, захлопнул дверь будки-обогревалки, где оставил бензопилу, и идёт с закадычным дружком своим трактористом Расковым вдоль эстакады к посёлку.
На улице никого. Но Алевтина Ивановна терпелива. Приставив ладонь к глазам, смотрит и смотрит сквозь непогоду.
С таким же упорством встречала когда-то она и мужа. Высок и дороден был у неё Епифан, работал в кузнице и любил, чтобы каждый вечер кто-нибудь из детей караулил его у калитки. Чаще других сторожил кузнеца сухощавенький Колька. Высоко подбрасывал сына кузнец и удобно, как на седло, усаживал Кольку на шею. Так они и входили во двор.
– Я на батьке, как на коне, весь посёлок проехал! – хвастался сын, слезая с отца.
А отец, у которого, кроме Кольки, трое дочек и трое сынков, поблескивал хитро глазами:
– А завтра, чья очередь ехать?
– Моя! – раздавалось с шести сторон.
И носил бы кузнец на дородных плечах одного за другим всех своих ребятишек, да настал безжалостный день – 22 июня. Целуя жену и детей, Епифан неумело бодрился и заверял:
– Эта война ненадолго. Месяц-другой – и вернусь…
Не вернулся кузнец с войны.
На долю вдовы солдата выпало то, отчего цепенеет душа и по белым, как глина, щекам скользит просветлённая горем слеза. На судьбу Алевтина Ивановна не пеняла. Как в спасительный омут, ныряла она в работу. Лес вывозила на лошадях. Обрубала сучки. Бала́ны катала по эстакаде. А дома спешила обшить, накормить оравушку дочек и сыновей. И так всю войну.
– Мама, когда я вырасту мужиком, – сказал однажды средненький Колька, – я от тебя отберу всю работу. Тебе надо досыта отдохнуть…
Сказал, как смотрел сквозь годы вперёд. Годы, в которых дети её, как птицы, разлетелись по разным краям. Только один Николай никуда не уехал. С ним Алевтина Ивановна и живёт.
И снова, как в прежние годы, приставив руку к глазам, смотрит и смотрит она на дорогу. Сердце её растроганно бьётся: в серых плетях дождя она разглядела высокого мужика со смеющимся мальчиком за плечами. Отец ли с сыном идёт? Сын ли с внуком? Глаза Алевтины Ивановны мягко теплеют, и почему-то скользит по щеке слеза. Хорошо, когда дети с детьми возвращаются к дому.
Юрка, завидев бабушку, машет ладошкой:
– Я на папке, как на коне, весь посёлок проехал!
Косые подстре́шные струи глухо шлёпают по воде, скопившейся меж мостков и цоколем дома. Где-то на нижнем складе гремят цепями порожние сцепы. От дома наносит запахом пирогов. Сын хватает отца за рукав:
– Пойдём-ко, папка! Пойдём! Для нас бабушка напекла полную печку рогулек!
Алевтине Ивановне радостно и тревожно. Пропуская в дом сына и внука, слышит далёкие голоса, голоса былых удивительных вечеров, когда долговязый её Епифан, шагая с работы домой, нёс на своих широких плечах всем на свете довольного сына. Улыбается старая Алевтина. Улыбается и грустит, сожалея о том, что дети с детьми не во все времена возвращаются к дому.

Кочеры́́га

Зинаида видела сына всегда мимолётно. Лишь утром да вечером перед сном. Паренёк пропадал дотемна. Зинаида не придиралась. В его возрасте улица – дом родимый. Пусть набегается в охотку. Лишь бы уроки учить не ленился. Но уроки давались Колюне легко. Троек не было. Всё четвёрки. Правда, порой Зинаиду смущал его вид. То синяк на лице. То разорванная рубаха. Зинаида допытывалась у сына: что же такое с ним происходит? Колюня с готовностью объяснял. Зинаида чувствовала: хитрит. Однако опять не ругала, считая: есть тайны, которые каждый мальчишка старается умолчать.
Про случай, какой приключился в один из погожих октябрьских дней, Колюня тоже бы не рассказывал никому. Но были свидетели.
После уроков в стайке таких же, как он, шалобро́дов, с кем скрытно покуривал сигареты и ходил на лесную биржу исследовать всё, что там плохо лежит, оказался Колюня возле хранилища овощей. То проказников к этому врытому в землю бревнистому складу и приманило, что был он не заперт, и захотелось узнать: что там есть?
Поначалу их было пятеро. Но двое, сославшись на то, что их уже ищут, ушли. Остались самые дерзкие: Колюня, Андрюша и Петя, все трое любители приключений.
В створе ворот зияла тёмная щель. Андрюша втянул носом воздух.
– Пахнет арбузами!
Петя предположил:
– Кажется, их сюда привезли на машине.
Колюня воскликнул:
– Один на троих! Самый сладкий и полосатый! Кто из нас смелый?
– Ты, Колька! – сказали ему. – Ты у нас атаманский отлёт!
Хвала для Колюни, что мёд для мухи.
– Ладно, – решился, – только смотрите! Чтоб караулить! Кто пойдёт – мяукайте по-кошачьи! – И, не встревожив ворот, юркнул в узенький створ.
В складе было прохладно и мглисто, свет поступал лишь в одно, под самую крышу посаженное оконце. Какие-то бочки, ящики и корзины. Пахло луковой шелухой. В ящиках были зелёные помидоры. За ними – мешки. Целый пригорок. Колюня пощупал. Круглое. Яблоки, что ли? Было трудно, но он пропихнул сквозь завязку в теснейшее горло мешка кисть руки, достал оттуда один кругляшок. Разумеется, в рот. Тьфу! Картофелина с землёй.
Колюня засомневался: есть ли вообще тут арбузы? Пыхтя, прокарабкался по мешкам Поднялся на самый пригорок. Хотел углядеть, что там дальше, за ним? Но тут послышался говор мотора. Машина!
Из-за ворот так мяукнуло, что у Колюни мурашки по коже. Надо бежать! Он и рванулся, да ноги вдруг провалились. Еле их вырвал. Одну – без обутка. Пока вытаскивал сапожок, обувал его и спускался, прыгая на пол, машина уже подкатила к воротам. Куда же деваться? Колюня, как заполошная мышка, заюркал вправо и влево. Спрятался было за бочку, но мигом смекнул, что включат свет и сразу найдут.
Когда одна за другой скрипнули дверцы машины, Колюня взлетел воробьём на высокую бочку и, зажмурившись, спрыгнул в какую-то слякоть. Тут же приметил свисавшую крышку, закрыл себя ею и затаился. «Пережду, – возбуждённо решил, – здесь меня никогда не найдут».
По складу ходили два мужика. Переговаривались негромко:
– Чего везти-то велели?
– Картоху и свёклу. Да помидоров, что пожелтее. И огурцов ещё бочку.
По голосам Колюня узнал молодого шофёра Степана Чижова и пожилого кладовщика Игнатия Борзенкова.
– Капусты не надо?
– Возьмём! Лишнюю е́здку потом хоть не делать.
Колюня услышал, как подошли к его бочке. Сдвинули с места. Игнатий сказал:
– Вроде бы где-то была с остатком. Её бы не взять.
– Может, эта?
Бочка с Колюней опять колебнулась.
– Нет! Тяжеленько. Эта полна. Её и возьмём!
По крышке ударили чем-то тяжёлым.
– Давай её ка́том!
Ни разу Колюне не доводилось кататься в бочке, тем более с кислой капустой. И вот закрутило. Сначала по полу, после – по слёгам. В кузове бочку поставили так, что Колюня в ней оказался кверху ногами. На голову шлёпнулись мокрые листья. Колюня чихнул.
– Простыл, Степаша? Эдак закехал?
– Это не я! – ответил шофёр.
– Я, что ль? – спросил кладовщик.
– Откуда мне знать!
Так мужики и не поняли ничего. Ушли. А Колюня остался, тараща глазищами средь потёмок. Попытался было вышибить дно. Но оно запечатано крепко.
Мужики загружали машину картошкой и овощами. Наконец, скрежетнули замки. Степан уселся в кабину. Игнатий остался вверху. Машина пошла.
А Колюня уже изнемог. Он понял, что дело его худое. Ещё немного – и он задохнётся или сломает себе позвоночник. И забил каблуками о днище.
– Эко-о? – спросил в удивлении кладовщик.– Эта бочка стоит. А эту будто кто ковыляет.
– Я в бочке! Я! – отчаянно крикнул Колюня
– А кто ты такой? – подивился Игнатий.
Колюня с надрывом, слезами и соплями:
– Ко-коля!
Игнатий маленько перепугался. И всё же нашёл в себе духу и тихо спросил:
– Чего тебе надо?
– Переверните!
– Чертовщина какая-то, – еле слышно сказал кладовщик и застучал кулаком по кабине.
Машина притормозила. Игнатий взмолился:
– Давай-ко, Стёпа, сюда! Тут чего-то не то! Ума не хватает, абы понять! Бочка сейчас со мной говорила! Может, в ней прячется чёрт!
Шофёр, хохоча, вскарабкался в кузов.
– Блазнит тебе, Игнатий Иваныч! Черт в бочке! Надо ж такое придумать! А ну-ко я тоже поговорю! Э-э, чёртушко, где-ка ты там? Отвечай, коли нас не боиссе?
Из бочки ответило:
– Тут!
Мужики на минуту притихли. Потом боязливо перешепнулись, поставили бочку на кат и осторожно вышибли днище.
Когда оттуда на четвереньках, обвитое мокрыми листьями, вылезло юное чудо, они невольно попятились. Но тут же смекнули, что это парнишка.
– Мышь в крупу попадает, курица в ощип, а ты, выходит, в капусту! Зачем залез-то туда?
Колюня закашлялся:
– Спрятывался от вас!
– Значит, ты в складе таился?
– В складе.
– А чего там искал?
– Арбуз.
– А ты его там оставлял?
Колюня захныкал.
– Матерь-то кто у тебя? Зинаида?
– Ы-гы.
– Давай-ко, Степан, до неё.
Минут через десять Колюню высадили у дома.
– Э-э, Зинаида!– крикнули, углядев во дворе высокую молодуху. – Вот кочерыгу к тебе привезли! Отыскали в бочке с капустой!
Зинаида так испугалась, что услышала, как забилось в груди заболевшее сердце. Однако сильнее испуга был стыд. Лицо опалило. Вот-вот закричит она на Колюню, а то и хлестнёт сгоряча. Но удержалась. Увидела: малому плохо. Чуть живой Голова подломилась, как у цыплёнка. Завела сына в дом. Раздела и уложила под одеяло на старый диван. А потом, когда он поотлежался, накормила горячим супом. И лишь тогда внимательно выслушала его.
– Коленька! Коля! – Зинаида смотрела на малого пристально и тревожно, не замечая в его лице ни раскаяния, ни вины. – В кого ты эдакой вредной? И ребята-то хлёщут тебя. И взрослые ловят, ровно воришку. И так на тебе одна кожа да кости, а всё куда-то попасть норовишь. Ведь больно, поди, голове-то сейчас, эдак её соклоняешь?
– Больно, мама.
– Ну вот! Надломили! Эдак докуролесил. А не отстанешь – и вовсе её отвернут. Сгинешь, как батя.
Об отце Колюня не знал почти ничего. Тот умер, когда ему было пять лет. Умер недоброю смертью, и, может, поэтому мать редко рассказывала о нём. Перевернувшись с правого бока на левый, Колюня спросил:
– Он чего у нас: был алкоголик?
Зинаида склонила над сыном прикрытую белым платком круглощёкую голову, зорко вглядываясь в него.
– Просто беспу́тко! И задирущой, как забияка! Ни одной уж драчки в посёлке не пропускал. В драчке голову и оставил.
– Я не оставлю, – дал слово Колюня и, натянув на себя одеяло, закрыл глаза и спокойно затих.
Через день, как всегда, возвращаясь по вечеру с пилорамы, Зинаида, ещё не дойдя до крыльца, готова была разглядеть приставленный к двери короткий батог. Но батога не нашла. Удивилась: сын привычкам не изменял и должен был где-нибудь бегать с ребятами по посёлку. «Дома, выходит? – заволновалась. – Ну и винт! Опять, поди-ко, чего-нибудь накудесил».
Ступив за порог, Зинаида сразу же строго взглянула на сына. Тот стоял у кухонного стола и, выставясь тощим личиком на неё, старался выглядеть хладнокровно. Заговорил он лишь после того, как она, обрядившись у печки, уселась за стол.
– Всё, мама! В школу ходить я боле не буду!
Зинаида не поняла:
– Почему?
– Они обзывают меня «кочерыгой».
– Парни, что ли?
– И девки.
Зинаида вошла в положение сына, но без сочувствия. А с насмешкой.
– Какой же ты холостяк, коли прозвища испугался! Отворо́тыш ты, Коля, ни больше, ни меньше!
Парень уткнулся глазами в тарелку с похлёбкой.
– Ты-то хотя бы не обзывалась, – обиженно пробубнил.
– Да я-то чего! Я-то, если и обзову, так тебя, ухореза, жалея! А дело-то, Коленька, ведь в тебе! Пора и характер иметь!
– Я что? Не имею?
– Имеешь. Да – мягонький, слабоватый, а надо отпорный! Тебя чередя́т – а тебе и не жаль! Как о стенку горох! Ишь, надумал чего? В школу он не пойдёт. Не слышала я от тебя такого!
К супу парень не притронулся. Напряжённо затих, как задумался о недобром.
Несколько дней приходил Колюня из школы тихим и поскучневшим. А потом вдруг как с цепи сорвался. Выпускал из хлева козу и, разбежавшись, прыгал через неё. А неделю спустя, когда коза надоела, притащил с пилорамы мешок опилок. Привязал его к стойке крыльца и давай буздырять по нему то краями ладоней, то лбом, то коленом. Зинаида как раз в это время доила козу. Закрыв дверь хлевушка, подошла и, теряясь в догадках, спросила:
– Ты чего это, Ко-оль?!
– Будут знать! – Колюня не отвлекался. Бил и бил по мешку. Руками, ногами и головой. – Вот только мускулов накачаю – зачешутся у меня!
– Не держи на людей ретивое! – прикрикнула Зинаида. – Ты ведь не супоста́тко!
– Ладно, мама! Слова-то какие всё у тебя. Я чемпионом, может, хочу. А ты – супостатко!
– Это каким ещё чемпионом?
– Таким, – ответил Колюня, – которого все боятся!
Был тихий октябрьский вечер с первой звездой, проклюнувшейся на небе. Пахло вытоптанной травой и холодными листьями старой дворовой берёзы, которые медленно шевелились и один за другим срывались, падая на забор, огородные гряды и Зинаиду, стоявшую в трёх шагах от пыхтевшего против мешка Колюни.
Мать глядела на сына жалостными глазами. Метавшийся сын был похож на игрушку, которую завели и забыли остановить. В его тельце было что-то тщедушное, слабое и смешное, однако в жестоких движениях рук и ног угадывалась опасность. «Знать бы заранее, – подумала Зинаида, – кто получится из него. Ну, надо же так его окрестить: Кочерыга! Это теперь Кочерыга. А после? Потом? Через годы? Кочерыгой, что ли, и будет? – Зинаиду бросило в пот. Нет! Нет! Пусть уж лучше лягается с этим мешком! Может, и вправду станет каким-нибудь завалященьким чемпионом! А там, глядишь, и до путного человека недалеко…»
Зинаида махнула сыну рукой.
– Переме́шкай! – сказала, поворачиваясь к крыльцу. – Чемпионы-то тоже, поди-ко, ужин не пропускают. Пойдём, накормлю. А потом опять чемпионствуй.
Колюня бросился к маме. Схватил у нее ладони. Уткнулся в них своими губами, тут же почувствовав сквозь стеснение небывалый прилив огромной мальчишеской доброты.

Караульщики Камену́́хи

В майскую пору, когда наливаются свечами сосны, кустится трава и обрастают листвой берёзы, нет ничего приятнее, чем идти вдоль реки по неторной тропе, вдыхая влажную прель прошлогодних иголок. Я торопился в лесной посёлок, где уже жил две недели, но отлучался на выходные, и вот налегке возвращался назад.
Где-то на нижнем складе, в верховьях Воло́шки, срывали в реку штабеля, и вода пестрела от брёвен, плывших стадами и в одиночку меж травенеющих берегов.
Внизу, в гуще хвойного сора, качалась долблёнка. Возле неё – в белой кепке с пластмассовым козырьком мословатый, лет пятнадцати паренёк. Прибивал к матёрому комлю бревна́ два похожих на ла́сты тесовых откры́лка. В пареньке я узнал старшего сына вальщика Погалёва, с кем частенько встречался в клубе, конторе и магазине. Звать его, кажется, Пашка. Спросил у него:
– Чего излажаем?
Пашка поднял глаза.
– Ба́тик, – сказал, – ла́жу на нём порог проскочить.
Удивился я:
– На бревне – и порог? А зачем? Вон же лодка!
Пашка глянул на лодку с пренебрежением.
– На ней вниз хорошо. А вверх? Кишки на уключины намотаешь, пока Камену́ху пройдешь!
– А на ба́тике разве лучше?
– Его вверх подымать не надо. Бросил, где хошь – и назад.
– И не жалко трудов?
– Какие труды? Его смастерить – две минуты. А можно и вовсе не мастерить. Встал на бревно – шпарь себе по воде. Э́во, Маня у нас! – Глаза у Пашки блеснули восторгом. – Ишь летит! Ровно рыбий пузырь!
Я уставился в низ Волошки, где река клокотала холмами, блестела облаком брызг и тащила сквозь выплески быстрые брёвна. На одном из них – грузный мужик в сером свитере, галифе и разогнутых броднях. Казалось, его вот-вот опрокинет волной. Но мужик стоял уверенно и спокойно. Куда это он? Ага. К мелководному рукаву, где один к другому лепились бревна, выползая мыском к середине реки.
Пашка сделал рупором руки:
– Маня-я?! Мне плы-ыть?
– Гляди сам! – среагировал Маня и, перепрыгнув с бревна на бревно, вновь поплыл, но теперь среди лесоплава, ловко вонзая багор в сортименты, направляя их на струю.
Мне пора уже было трогаться дальше, но я засмотрелся на сплавщиков, стороживших бурную Камену́ху. Здесь нередко случались заторы. Потому и оставлен пикет. Но всё ли рассчитано верно? Двое против стихии? Сумеют ли выдержать натиск реки?
Молодой пикетчик вскочил на бревно. Прошелся, попрыгал, поприседал, но плыть почему-то вдруг передумал. Я снисходительно намекнул:
– Тебе бы как Маня?
Сплавщик улыбнулся:
– Чтоб ходить по воде, как Маня, надо пять кепок, небось, утопить. А я утопил только две.
– Работаешь первый сезон?
– Первый.
– Тогда тебе нечего торопиться.
Усмехнулся сплавщик:
– В светлый день – да уныривать в тень?!
Я не совсем его понял.
– Причем тут тень?
– При том, что Маня у нас – местная знаменитость. А и я не лыком подшит. Пусть в тени у него ходят те, у кого нету кепок.
Парень с характером. Умеет стоять за себя. Чтоб я в этом не сомневался, Пашка высветился в улыбке:
– Не люблю зависеть ни от кого!
Я удивился:
– А как же Маня? Или он тебе не пример?
Пашку, кажется, распалило.
– Давно ли я на сплаву? Неделя! А уже умею стоять на воде. На тихой, правда. Но и на бурной смогу. И не когда-нибудь, а сейчас. Вот па́тлы у дерева обрублю…
Пониже, шагах в тридцати, берег треснул и надломился, склонив над обрывом большую берёзу, ветки которой свесились так, что касались концами воды, вскипавшей жёлтыми бурунка́ми.
– Совладаю, весёлую душу! – Держа топор за стальную бородку, пикетчик поднялся к берёзе. Постучал в неё обушком, попинал сапогом, однако корни держались крепко, и берёза не поддалась. Тогда сплавщик плюнул себе на ладони и, неловко пристроившись на стволе, стал ссекать толстый сук. Долго он наносил топором удары, пока наконец перерубленный сук, залупившись, не рухнул в воду. И тут послышался яростный крик:
– Павлуха?! Чего же ты полоротишь! Блохи тебя не кусают?
По склону, ломая ивняк, торопился взволнованный Маня. С красным лицом, толстым брюхом, в мокрых до пояса галифе, он выглядел гневно и властно, как верховод, который сейчас разнесёт всех по кочкам. Одарив меня режущим взглядом, перевёл глаза на Павлуху и взмахом багра показал на кусты:
– Лясы с туристами точишь, а дело, пали твою курицу, стой!
Павлуха растерянно обернулся. В кустах, подминая сушняк, тяжело и тесно ворочались брёвна.
– Я и не видел.
– Зе́нками пе́лишься не туда!
Пикетчики ринулись вниз. Взмахнули баграми. Перегаркнулись ещё раз и пошли выбурливать воду, выводя из кустов бревно за бревном.
Пластались, наверное, с полчаса. Выбрались на припёк. С кряхтеньем сдёрнули бродни, вылили воду и улеглись.
Близилось к полдню. По-самоварному жарко блестела река, донося от камней дробные выстуки сортиментов. Маня, перевернувшись на брюхо, покосился наверх. В его щурких глазах я прочитал, относящееся ко мне: «Ещё не ушёл?»
– Чего? – снисходительно усмехнулся, испытав ко мне незначительный интерес. – Чего выглядели у нас?
– Выглядел бравого сплавщика.
– Ну и что?
– Удивил он меня.
– Чем?
– А плыл на бревне и ни разу не пошатнулся.
Мане польстило. Он простодушно зажмурился и сказал о себе с удовольствием человека, который любит, когда его выделяют:
– А я ведь не шибко и брав. Бравые лезут, куда другим боязливо. Я на бревно век свой бы не встал, кабы не знал, что могу на нём удержаться. Двадцать лет на сплаву. Тут и не хочешь, да станешь ходить по воде, как по хорошей дороге. Научишься и реку без лодки переплывать, и съезжать под мостом по мельничной сла́ни. Теперь подумываю, вроде и бравым-то быть ни к чему. Вон Павлухе – к чему. Ему ух, как надо себя показать! Я молоденьким был, тоже любил побахриться. А ноне бахриться к чему? Жизнь по первому кругу прошла, теперь – на другой её повернуло. Скучно стало чего-то. И всё оттого, что жил на износ. Поработано было! Погуляно! Эх! За свои сорок лет столь изведал всего, что другие за семьдесят не сумеют.
Маня замолк, решив, что рассказывать хватит, взглянул на Павлуху, который сладенько почивал, погладил его, утопив в глубокой ладони голову парня вместе с полотняной кепкой, блестевшей пластмассовым козырьком. Потом натянул сапоги и неспешно поднялся.
Нет, не похож был Маня на человека, который живет по второму кругу. Жизнь играла в его глазах, играла и в бодрой походке, с какой приблизился он к долблёнке, достав с беседки бинокль. Долго он шарил стёклами по реке, ища какой-нибудь непорядок. И вроде, нашёл, затревожился, зыркнул на парня с предостерёгом и даже пнул в его сторону камешком.
– Хватит берег давить! Есть работёшка!
Павлуха привстал, потянулся за сапогами.
– За Камену́хой опять набивает! Сплавай туда!
Плыть Павлухе, само собой, не хотелось. Его помятые дрёмой глаза скучно уставились на долблёнку.
– На лодке?
– Али на бревне?
– На ба́тике, – буркнул Павлуха.
– Как знаешь, – Маня повесил бинокль на ветку ольхи. – Только будешь купаться – меня не зови. – И, повернувшись ко мне, добавил: – Сколько я этих цу́циков брал за шиворот из воды!
Павлуха, ступив на качнувшийся батик, заверил с высокомерцей:
– Я – не цуцик! Брать за шиворот не придётся….
Багор скрежетнул. И батик, срезая стружку воды, дал разворот. Однако не тот, с которым бы можно пройти, не задевая веток берёзы. Павлуха выгреб крутой полукруг. Вода хлестнула по голенищам.
– Пали твою курицу, наклонись! – скверным голосом рявкнул Маня.
Павлуха и так хотел наклониться, но окрик родил в нём худое упрямство, и он влетел в зашуршавший прутняк.
Я ослеплённо отпрянул, зажмурился. Ну, надо же так! Ну, надо! Ба́тик с багром неслись среди волн, а Павлуха, схватившись за ветки, нырял, погружаясь по самую кепку в реку. Его протащило на несколько метров, затем растянуло, как на разрыв, и силой ствола завздымало к берёзе. На долю секунды Павлуха повис. Но тут опять его окунуло, снова бросило по струе и снова мощью березы вырвало в воздух, на миг показав резко стиснутый рот, голый пуп и съезжавшие брюки.
– Прыгай! – потребовал Маня. – Может, и не потонешь!
В третий раз парня выкинуло без кепки. Он летел, как повешенный, руки мёртво сцепились в ветвях, и не было силы, какая могла бы заставить пикетчика их разжать.
Вниз да вверх, вкривь да вкось летало Павлухино тело. Маня орал:
– Хватит болтаться! Не маятник! Кому говорят: мыряй!
– Мануил! – На лице у Павлухи будто болезнь, тускловато-зелёная бледность.
– Чего там, палёная кура?
В промежутки между нырками Павлуха плевался водой.
– Не разжимаются пальцы. Я не держусь, а меня не пускает!
Маня вздрогнул. На толстом его лице залегла тень смятенной тревоги.
Я посмотрел на берёзу:
– Наверно, надо её срубить.
Маня мотнул головой:
– Нельзя: зашибёт, как цыплёнка.
– Но он уже обомлел!
– Вижу, что обомлел. – Маня мрачно пожал плечами. – Его хозяин качает.
– Хозяин?
– Он, мать его за ногу! Водяной! А с водяным – не шути! Быть может, попробуешь ты?
Я растерялся:
– Что – я?
– Сымешь его?
Со скверным предчувствием на душе я двинулся было к долблёнке, но Маня остановил:
– Вертячая. Оба к рыбам уйдёте! – И тут в его серых глазах что-то сдвинулось, заиграла решимость. Он резво метнулся к реке, показав рукой, чтобы я помог ему спарить два еловых бревна. Потом схватил из долблёнки весло и беседку. И топор с гвоздями схватил. Плот был сбит буквально за две минуты. Маня встал на него, отпихнулся. Достав из кармана нож-складенец, властным взмахом руки показал под берёзу:
– Дуй туда! Коли я оплошаю, тюкнешь Павлуху багром! Не бои́сь! Может, и не заколешь!
Было мне непонятно и дико. Как же так? Чтоб спасти человека, я должен, выходит, его подколоть. Неужели иначе нельзя? Я взглянул на Маню с мольбой. Но пикетчику было не до меня. Его заплёснутый волнами плот приближался к Павлухе. Парня вырвало из реки, потащило наверх. И в этот миг над его руками проблеснул складенец. Павлуха с обрезками веток в горстях повалился, осел и, конечно бы, плюхнулся в воду, но Маня успел подхватить его на лету и, поставив перед собой, прижать к себе, будто хворого брата.
Я отбросил ненужный багор. И тут же о нём позабыл, почувствовав рядом реку, что несла на себе запахи кислой коры, еловые брёвна, щепьё, пузыри и караульщиков Каменухи, которые всё удалялись и удалялись, правясь к тихому мелководью, чтобы выгнать оттуда скопившийся лес. Сплавщики о чём-то меж собой говорили. Я прислушался к ветру, и он донёс до меня потерянный возглас Павлухи:
– Третью кепку вот утопил!
Потом услышал булькнувший смех и бахвалистый голос довольного Мани :
– Утопи ещё две, и будешь таким же, как я, палёная кура!

С ястребицей в руке

Однажды Валерка с рёвом примчался из лесу, неся на правой руке светло-бурую птицу, которая била крыльями так, что от неё поднимался ветер. Пробежав половину деревни, Валерка резко затормозил, остановившись у медицинского пункта.
– Антонина Петровна! Сымите её! Сымите!
– Это кто? – изумилась медичка, выходя из медпункта на крик. – Неужто сама ястребица? Она! Как тебя угораздило-то эдак?
И Валерка, пока Антонина Петровна щипцами и скальпелем вынимала из вспухшей его руки ястребиную лапу, морщась и крякая, рассказал, что за причуда с ним приключилась.
Ходил Валерка в ближайший ракитник драть ивовое корьё. И уже поработал с часок, неплохо подразогрелся, да тут увидел над головой на замшелой подгнившей ёлке грязно-серую шляпу с полями. «Гнездо!» – догадался Валерка и, так как был всегда ко всему любопытен и гнёзд на своём веку порушил немало, то тут же на дерево и полез. Забрался и даже с удобством присел на упругую ветку, чтобы маленько передохнуть. Передохнул и давай вынимать из гнезда пестроватые тёпленькие яички. Неожиданно по руке его полоснуло, будто стальным тесаком. Дёрнул Валерка рукой, а на ней сидит и хлопает крыльями ястребица. «Кыш»! – крикнул он, расторопно спускаясь по ёлке. «Кыш» – повторил на земле, сгоняя птицу с руки. Но ястребица сама, поди-ко, не рада, что запустила в руку грабителя когти сильнее и глубже, чем надо. Так вместе с птицей Валерка в деревню и прибежал.
Корьё он, конечно, больше не драл: болела рука. Однако узнать, как там поживает его ястребица, ему не терпелось. Собрался дней через десять. Пришёл на знакомое место. Сделал в черёмушнике засадку и стал наблюдать за приникшим к стволу старой ёлки гнездом. Просидел часа два, боясь шелохнутся. И вот, наконец, разобрал сначала тоненький клёкот, после взмахи тяжёлых крыльев, а там и цыплячий слабенький писк.
Изумлением и восторгом взыграло его сердечко, когда разглядел ястребицу. Та, расщеперив бурые перья, стояла на кромке гнезда и подавала своим ястребятам серого крохотного мышонка. Ах, какой тут поднялся галдёж! Ужин маленьким хищникам, видно, пришёлся по вкусу.
Возвращался Валерка домой из лесу покаявшимся и смирным. Было досадно ему, что за свой коротенький век он так много вреда причинил разным птицам.
Всё! – дал самому себе слово. – Никогда не буду зорить птичьи гнёзда. Сам не буду, не дам и другим. Пусть все матери-птицы живут со своими птенцами. Пусть их баюкают ветки зелёного леса. Пусть ястребята растут и становятся ястребами.

Сочинения
Жизнь. Труды
Альбом