Главная/Литература. Книжное дело/Сергей Багров/Сочинения
Сергей Багров

Изгой

Повесть

1

Идут, обнимая друг дружку, женщина с девочкой по дороге под снежными елями среди ночи. Идут туда, где отобранный дом, а в нём хозяйничают чужие. С саней, на которых лежит увитый верёвками арестант, их уже стало не видно. Однако Максим, чуть привстав над санями, видит их близко-близко, точно были они от него в трёх шагах. Всю дорогу рассматривает он эти два дорогих ему силуэта. Но вот сидевший в вожжах конвоир, повернувшись к нему, хлопнул перчатками по коленям, давая Пылаеву знать, что въехали в город. Ещё попоедут чуть-чуть и будут на месте, под тополями, где даже в ночи белеет колоннами, как пришелец из прошлого, самый внушительный в городе дом.
Двухэтажный, с решётками в окнах каменный особняк был когда-то семейным гнездом банкира Рухлова, кого ещё в 18-ом вместе с женой и детьми увезли. А куда? Никто и не вспомнит. С тех пор особняк стал приютом для заключённых.
Судьбу Максима определила написанная рукой Подосёнова сопроводительная записка.
«Пылаев Максим Николаевич, 1900-го года рождения. Имеет зажиточное хозяйство. Уборку урожая в хозяйстве ведёт с помощью батраков. Зерно продавать по твёрдым ценам наотрез отказался. Сбывает его исключительно спекулянтам. Запасы зерна в хозяйстве большие. Но к ним нельзя подобраться. Хозяин утаивает их. Дабы не досталось зерно государству, готов его полностью уничтожить. Так 12 декабря 1928 года Пылаев утопил в реке Сухоне 5 мешков ржи свежего намолота. На требование сельсовета возвратить такое же количество ржи для передачи его по государственным ценам в районную Заготконтору, ответил скандалом. При этом набросился с кулаками на сотрудника райисполкома. За что Пылаев и арестован.
Дом Пылаева, оставшееся зерно, продовольственные запасы, живность, имущество, земля и хозяйственные постройки в настоящее время находятся под надзором местного сельсовета.
Уполномоченный Подосёнов.»
Дважды суд рассматривал дело Максима. В первый раз приговорили его к двум годам сидения в исправдоме. Но год спустя после выхода постановления Политбюро «О мероприятиях по ликвидации кулацких хозяйств в районе сплошной коллективизации» дело его рассмотрели вторично. Как причисленному к кулакам второй категории, ему назначили пять лет пребывания в Вычегодской тайге. Северный край, куда входили Архангельская, Вологодская и Коми области располагал несметными запасами леса. В эти ещё неосвоенные районы, обещавшие стране дать огромную прибыль, и были направлены нескончаемые потоки переселенцев.
Год 1930-й был началом похода этапников в эти земли. Первые новосёлы, сопровождаемые конной милицией, отправлялись в дорогу, не дожидаясь весны. Одна из таких дорог начиналась от Котласа, где был сборный пункт всех отправляемых на восток.
Шли по льду зимней Вычегды. Этап за этапом. Шли, кто парами, кто в одиночку, кто семьей, неся на руках малолетних детей. Населённые пункты на Вычегде малолюдны, лежат в непролазных снегах и далеко расположены друг от друга. В день предстояло пройти 45-50 километров. Это, чтобы заночевать в какой-нибудь деревушке. Кто не в силах пройти этот суточный путь, оставался один на один с зимней ночью на льду. Чаще всего оставались люди преклонного возраста, женщины с маленькими детьми и те, кого застигала в дороге болезнь. Отставшие редко когда догоняли колонну. Там, на холодной реке или в снежных кустах на её берегу и сидели, медленно превращаясь в недвижимые скульптуры.
Максим тоже шёл по зимнему льду. Шёл от Котласа к Яренску. 200 вёрст. В начале пути в их колонне насчитывалось 305 человек. В Яренск пришло 240. Но предстояло идти и дальше. Кому-то в Ягвель, кому-то в Уктым, кому-то в поселки Первый, Второй, Третий, Четвёртый, Пятый, Шестой.
Прошли и последние километры. Вновь с потерями.
Был месяц март. Солнечно, но морозно. Берег Яреньги. От берега – к югу, северу и востоку – леса, леса и леса. Миллионы нетронутых кубометров.
Проводник, он же и комендант будущего посёлка, спустившись с лошади, объявил:
– Конечная остановка. Здесь вам и жить.
О, какая загнанная угрюмость лежала на лицах переселенцев. Что оставалось им? Ничего. Пусть будет так, как сказал проводник. Другого гнезда обитания им никто уже не предложит.
Побывавшая здесь ещё ранней зимой партия плотников-избостроев подготовила к их приходу несколько шалашей и два из жердей наспех выстроенных барака. Стены бараков были наклонные, из необрубленных ёлок и пихт, сбегавшихся с двух сторон макушками друг на друга. Были ещё и печки – шесть металлических бочек с отверстиями в боках, куда можно бросать сжигаемые поленья. Имелась также дюралюминиевая посуда, вёдра, два лома, лопаты, пилы и топоры.
Первая ночь могла бы стать и последней, если бы не было у людей одержимой идеи – выжить. Выжить там, где выжить нельзя. И потому, пока солнце стояло ещё над лесом, было светло и не так морозно, все набросились на работу. Кто-то рубил для костра сухую берёзу. Кто-то ломал еловый лапник. Кто-то заделывал щели барака. Кто-то колол на реке ломом лёд.
Были и те, кто сидел возле бочек, мелко-мелко дрожал всеми косточками и грелся. Это были две девочки в маминых шалях, мальчик в очках, две старушки с лисицами на плечах и модно одетые барышня с кавалером. Их не трогали. Понимали: они на пределе, у них не осталось ни сил, ни воли, ни даже желания как-то себя сохранить до утра.
Самый старший из всех дядя Яша Волынцев, высокий, как сухостойное дерево, великан с провалившимися глазами орудовал у костра, ставя на жерди с рогатками вёдра с водой.
Максим отыскал в тростниковой низине смородиновые кусты. Наломал их большую охапку, и вот торопится к дяде Яше – заварить на кипящей воде ароматный ягодный чай. Чай бесплатно для всех. Но, кажется, будет бесплатно и суп. С собой у прибывших лишь вещевые мешки с остатками скудной еды, сохранившейся после тяжёлой дороги. Кто-то выделил горстку сушёной картошки, кто-то – соли спичечный коробок, кто-то – полрукавички сахарного гороха.
Кипит, гуляя кругами, ягодный чай. Кипит и второе ведро, принимая вслед за сушёной картошкой и бодро прыгающий горох.
Хлеб, однако, у каждого свой. Раздаёт его некто Волин. Так зовут коренастого в полушубке проводника, кто здесь за заведующего хозяйством, за начальника лесопункта, за того, кто сюда доставляет не только людей, но и то, что потребно для проживания, включая в первую очередь хлеб.
Волин уехал ещё до потёмок. Обратно сюда – через день. С двумя навьюченными конями, чтоб завезти новый хлеб, без которого всё здесь выйдет из-под контроля – и рубка леса, и дисциплина и, может, даже чья-нибудь жизнь.
Таёжная скрытная ночь. Она забирается в лес не сразу. Сперва навещает синеющий ельник. Потом обволакивает поляны, косогоры реки и саму реку. По её полотну крадутся желтеющие фигурки. Лисицы. Идут с того берега мышковать, заодно посмотреть, что за лагерь вырос среди деревьев, кто и чем занимается в нём, и нельзя ли здесь что-нибудь прихватить для оставшихся в норах лисят.
Ночевать новосёлы решили не в шалашах. Там никто бы, пожалуй, и не заснул даже в малый мороз. А сегодня он градусов 30. А под утро будет, пожалуй, под 40. В бараках – верне́й. В каждом из них по три бочки. Знай, бросай в них нарубленные дрова.
Кроме того, перед сном по всей территории пола, вернее, не пола, а голой земли, с которой был выкидан снег, разложили костры. Едва они прогорели, набросали на них еловый лапник и, помаргивая от дыма, постарались заснуть. Заснуть в тесном братстве, где согревается человек не только телом своим, но и телом соседа. Соседа справа, соседа слева. Да колючим ворохом лапника, что под ним и над ним.
Огонь в металлических бочках держали всю ночь. Для этого кто-то не спал. Сторожил, подкладывая дрова, да следил, чтобы кто невзначай одеждой не загорелся.
Два барака. В том и другом по полсотне людей. Спите, мытари, отдыхайте, набирайтесь покоя и сил перед завтрашним днём
Незнакомая, снегом засыпанная земля. Непривычные для легко одетых людей северные морозы. Нехватка не только обуви и одежды, но даже обычных брезентовых рукавиц. Привыкай, новосёл, к новому способу обитания.
Привыкали. Кто, как умел.
В лес никто никого не гнал. Однако стремилось туда большинство. Тому, кто в лесу – ежедневная пайка – 600 граммов хлеба на человека. Кто в лес не пойдёт, тоже пайку получит, однако всего 200 граммов, ровно столько, сколько приходится на душу старику, ребёнку и хворому поселенцу. Государство зря никого не будет кормить. Только те у него в кормлении, кто ломает себя в работе, добровольно усердствуя за себя, за жену, за родителей и детей. А когда доброволец сдаёт, то сдаёт вместе с ним и семья, которую, кроме хозяина, кто накормит? Разве только жена, берущая в руки топор, дабы выполнить норму, выполнял которую до неё её муж, ставший раньше времени инвалидом или гостем земли, отдыхающим под крестом.
Максима сразу же, с первого дня послали на валку деревьев. Топор и лучковка – вот и весь инструмент. В помощь ему – кто-нибудь из мальчишек. Помощь не велика, но всё же, вдвоём куда легче – и снег под деревом уминать, и ёлку сбрасывать с пня, всадив в неё то ли длинный багор, то ли длинную вилку.
Вскоре пригнали из Яренска лошадей. И Максима поставили на трелёвку – транспортировать лес с лесосеки на берег реки.
Поздно начали трелевать. По талому снегу. Лес лучковкой валить – право, каторжная работа. Вывозить же его по распутью, где, что ни волок, то и ручей вперемёшку с глыбами снега, земли и капканистыми корнями – это даже и не работа. Это чистое наказание мученика в пути, где он рискует одновременно и собой, и конём, и не знает, кто из них первый, выпустив стон, захрустит переломанными костями.
Умаявшись среди брёвен, Максим спал всегда беспробудно. Не замечал ни спёртого воздуха, ни чьего-то надсадного бормотания, ни запаха чьих-то запущенных тел. Но за минуту до сна, как в спасительный омут, вглядывался в родное, где было Великодворье, а в нём – его дорогая жена и солнышко-дочь. И улыбался от осознания, что обе они сейчас там, а не тут, не рядышком с ним, не в аду, где семьи тают одна за другой. Тают поспешно, как тает снег по весне. И о том , что их уже нет, никто на родине не узнает.
Благополучные семьи с мужьями, которые в славе богатых хозяев, с красивыми жёнами, с радостными детьми, с благородными стариками. Это там у себя на родине были они такие. Здесь же их обнимали своими ручками три безжалостные подруги – неустроенность, безысходность и какая-нибудь болезнь.

2

Дни ползли один за другим. Медленно, тягостно, но упорно. Вскрылись реки. По Вычегде поплыли пароходы, таща на себе многолюдные баржи. В каждой из них по 700, 800, а то и по 1000 человек. Это новые лесорубы и сплавщики, тот людской контингент, что заменит недостающих, не доживших в бараках и шалашах до новой весны.
Тут и там выше Яренска высаживались десанты полуизмученных хлеборобов. В новых партиях прибывавших были не только русские, но и татары, и украинцы, и белорусы, короче, аборигены едва ли не всех республик СССР.
Принимали их хозяева спецпосёлков – коменданты, завхозы, начальники лесопунктов, они же – лесные проводники. Уверенные в себе, общительные, с кем надо, закалённые в схватках за жизнь, которая их кормила, давала зарплату и право во всём и всегда быть среди работающих вверху, они, не слезая с коней, вели вновь приехавших сквозь тайгу, показывая дорогу.
В бараке, где жил Максим, людей прибавилось сразу втрое. Чтобы всех разместить, построили из жердей трехъярусные настилы. Заодно новыми лапниками покрыли полы, вставили крохотные оконца.
Коли можешь – живи
Было тесно внизу. Стало тесно теперь и вверху. И говору стало больше. Украинский, кавказский, татарский, русский. Как если бы здесь собрались все народности и народы, образуя в миниатюре сплочённый всеми несчастьями Советский Союз.
Прибытие новых людей совпало с началом сплава. Все работавшие в лесу были брошены на реку. Вода в Яреньге поднялась. Самое время гнать по ней на Вычегду лес, стоявший теперь в штабелях над разлившимся водопольем. Не было опытных сплавщиков, вернее, их не было вообще. Поэтому сбросы с берега брёвен затормозились. Два дня понадобилось, чтоб не имевшие дела со сплавом, бывшие хлеборобы приноровились к тяжёлым брёвнам, которые, мало того, что плохо скатывались в реку, но тут и там собирались в громоздкие кучи.
Бронислав Николаевич Волин, крупноголовый, в клетчатой кепке, скрипя долгополым плащом, бегал по берегу, бросая сердитые взгляды то на топтавшихся вдоль воды с баграми в руках сплавщиков, то на реку, где брёвна уже не только сбивались, но и лезли одно за другим, образуя затор.
– Давай, безделя́ги, давай! Делайте плот – и туда! Раздёргивай их, пока воду не перекрыло!
Из спецпоселенцев никто не умел ходить по воде. Ни вброд, ни на связанных брёвнах. Однако построить временный плот, связав его из ивовых лент – это не так уж и трудно. Взялись за работу все. Кто-то впритык приставляет друг к другу бревна. Кто-то режет лозняк. Кто-то сдирает с него оболочку. Кто-то по локоть в воде, обвивает лентами брёвна. Сперва – посерёдке. Потом – по бокам. Плот готов! Становись и плыви!
Но плыть почему-то никто не решался. Отпугивала река с её бурунами, иголками, топляками, корой, сквозь которые страшно неслись сумасшедшие брёвна. Все они были увёртливы, мрачно темнели корой и несли смоляные запахи русской тайги, перебиравшейся, как и люди, туда, где была каторжная работа.
Волин, почти умоляя, окидывал взглядом переселенцев. Зацепился глазами за самого видного – дядю Яшу, чья голова в шерстяном колпаке возвышалась над мужиками. Но тот, уловив, что хотят от него, вдруг согнулся плечами и шеей, став тотчас же, не выделяющимся, как все. Вдобавок ещё и закашлял.
Бронислав Николаевич мигом его забыл, благо взгляд его отделил от всех, кто тут был, детину в растерзанной телогрейке, кто вчера так отчаянно доставал из провала дороги застрявшего в нём вместе с возом коня. Доставал и достал. Мало того, что коня сохранил, так ещё и бревна вытащил из провала. А потом загрузил их снова на волокушу и повёз на реку.
– Ну, а ты Вологодский! – крикнул Волин ему. – Ай, не пловец?
Максим подзамялся. Хотел отказаться, сославшись на рваные сапоги, да на то, что сплавом с роду не занимался. Однако язык как завяз. Ни словца. Отобрав у двух мужиков два багра, молча, встал на качнувшийся плот. Хотел оттолкнуться. Да плот и так уже плыл. Несколько ног, взвизгнув берестяными лаптями, пихнули судёнышко на струю. А Волин ещё поддел и багром. да слишком усердно, отчего багровище выскользнуло из рук, и плот потащил его за собой.
Подплыв к собиравшемуся затору, Пылаев заметил, что брёвна засели на толстой, с корнями, приплывшей откуда-то сверху осине, и это его ободрило. Теперь он знал, что ему надо делать. Поставил плот так, чтоб его не снесло. И, напружинившись мышцами, начал целиться в брёвна. Сначала в те, которые поддавались, и можно было их вырвать, перекатив из кучи в реку. Потом стал клевать и по тем, что сидели в корнях, загораживая протоку.
Плот накренился, и ноги Максима омыло водой, просочившейся в сапоги. Холод был ледяной, и Максим, чтобы справиться с ним, крикнул сам на себя: «Но! Но!» Плечи его сводило от диких усилий, с какими тащил он бревно за бревном. Нагрузка пала и на багры. Багровища с треском ломались. Сначала одно, потом – и второе. За третьим надо было вернуться на берег. Однако осина, хищно пошевельнувшись, вдруг развернулась всеми своими корнями и поплыла, давая возможность засевшим в ней брёвнам с бульканьем выйти из-под неё.
Едва Максим спрыгнул с плота на берег, не успев сделать даже второго шага, как возле него во главе мужиков – хохочущий Волин. Хватает его за плечи, вертит шеей, собирая движением головы всех, кто стоял за его спиной:
– Во, как надо! Учись! Вологодские – это вам не хухры-мухры! И не умеют, да делают так, как надо!
Где-то внизу, за стеной тростниковых метёлок кто-то кого-то окликнул. Максим опомниться не успел, как сплавщики с баграми наперевес рванули вслед за клетчатой кепкой, которой Волин махал, показывая на камни, где, видимо, тоже стал собираться затор.
Было Максиму нехорошо. Спина, голова и шея его горели огнём, ноги же мёрзли до ломоты, да так, что терпеть уже стало нельзя. И он решил было снять сапоги. И снял уже, было, один. Да тут шелестнувший по тростнику свежий ветер донёс до него:
-Э-э, Вологодский!
Максим уселся на вы́ломок древесины. Надо было унять сорвавшееся дыхание. Дать себе маленький отдых. Сидел он, как йога, не шевелясь, рассматривая, как на том берегу взвивались в воздух береговушки, то и дело, ныряя в песчаный откос, где у них были норки, а в норках, наверное, и птенцы. Отдохнув, кое-как натянул набухший сапог. «На лапти надо переходить», – сказал сам себе и пошёл, поспешая, к камням, где, по всей вероятности, сбились брёвна.

3

Именно сбились. На двух валунах, возвышавшихся над рекой, громоздилась уже гора из схватившихся друг с другом брёвен. Волин вгляделся в серые телогрейки. 12 работников насчитал. Кто из них поплывёт к этому бревнолому, где течение вьёт, рядом ямы с торчащими топляками и, мерцая торцами, мчатся брёвна одно за другим, то и дело, вбиваясь в залом. Волин хмуро насторожился: « А ведь может кого-то и зашибить? Что ж. – Тут же и усмехнулся. – Народу от этого не убудет. А ежели и убудет, то горе невелико. Замена всегда под рукой. Давно ли в моём посёлке было 110 переселенцев. И вот уже – 300. А к осени будет тысяча с гаком. Откуда они? Из резерва. Велика советская территория, и резервами этими хоть поля удобряй. Разумеется, там, в высших органах могут меня и спросить: «Почему умирают люди? Как до этого допустил?» Самый честный ответ: умирают, кто от болезни, кто от холода, кто оттого, что мало еды. Вот и у нас: за три месяца, из двухсот, умерло девяносто. Попробуй, скажи об этом хоть ищейкам ОГПУ, хоть партийным чинам, хоть милицейскому руководству – и хана моей голове. Потому и скажу другое. Все они, эти покойники и покойницы пребывают не здесь, не рядом с посёлком, на кладбище под крестами. Все они в настоящее время – в бегах! Путь их ищут и не находят. Так будет лучше и вам, и нам…»
Отвлёкся Волин. Ушёл на минуту в своё. И вот уже, к удовольствию своему, видит, как к одному из плотов подходит, поскрипывая лаптями, громоздкий, как старое дерево, дядя Яша. А вон и второй доброволец – поворотливо-быстрый, малого роста, тоже в лаптях Миша Бобов, 17-летний подросток с улыбающимся лицом.
Третьего добровольца не было. Но его уже ждали. Все сплавщики, как и Волин, глядели на резко трещавшие тростники, по которым спешил, прихрамывая, Пылаев. Мужики сразу повеселели, когда Максим, ни о чём, не расспрашивая, прошагал возле них к плоту.
Слышно было, как клюнули в воду один за другим три багра. Поехали! С брызгами от багров, с зачавкавшими лаптями.
Добрались до залома благополучно. Ну, а дальше чего? Снять из-под самого низу бревно, на котором засел, взгромоздившись, древесный завал, вручную было никак. Только – взрывчаткой, которой не было, потому никто о ней Волину не напомнил. Оставалось одно – пробираться сквозь бревна наверх. Максим показал на макушку затора:
– Туда.
До свиданья, плоты. Оттолкнувшись от них, все трое, кто как умел, покарабкались ближе к небу. Поднялись. Отсюда, с самого верха был виден пестревший брёвнами поворот, за которым река уходила в берёзовое раздолье. Листочки берёз, как просвечивали насквозь, открывая глазам три плота, уходивших туда же, куда и брёвна.
– Как назад-то мы с вами? – спросил дядя Яша.
Миша был шутником:
– Поначалу нырнём, а потом поплывём.
Старый расстроился не на шутку:
– Вы, как знаете, только я не умею…
Максим оборвал его:
– Об этом потом. А сейчас…
В три пары рук обнимали они, то комли брёвен, то их вершины. Вывешивали, качая. И катом толкали по свалке вниз. Пошла разборка нагромождений. С одним бревном расправлялись легко и небрежно. С другим – нежно нянчились, как с ребёнком, дабы оно не обидело никого, невзначай не лягнуло, не сшибло в воду.
Было тепло, как летом. Солнце гуляло вверху. Внизу, где река, тоже солнце, купавшееся, как дева, которая тонет и просит, чтоб вытащили на берег.
Брёвна скатывались с подскоком, обдираясь корой, а то и болонью. Гремь да гремь. Бух да бух. С берега, где толклись сплавщики, раздавались то ли благожелания, то ли советы. Пуще всех надрывался Волин.
Работа согрела. Максим почувствовал ноги. Как хорошо и тепло заходила в них кровь! Он даже немного повеселел.
И всё же работа пугала своим объёмом. Предстояло скатить если не две сотни брёвен, то самое малое – полторы. Сверху вниз уводила работа. Как в колодец звала, где жила затворившаяся вода.
Усталость пришла сама по себе. Не от работы она. От состояния тела, которое содержалось на нищенском рационе. Дядя Яша, хотя виду и не показывал, дышал тяжело, и морщины лица его стали щелями, которые густо краснели от напряжения. Миша тоже уже выдыхался. Маленькое лицо его розовело. Под висками тикала жилка.
Максим хлопнул ладонями, предлагая передохнуть.
Прилегли, удобно устраиваясь на брёвнах.
– Бога сейчас не хватает, – посетовал дядя Яша. – Поглядел бы, как мы корячимся, благословил бы нас на покой.
Миша мечтательно улыбнулся:
– Мне бы сейчас не Бога, а хлеба с маслом. Даже без масла.. Съел бы зараз буханку. А может, и две. Не помню, когда и досыта ел. Поди, никогда. Оттого и живот у меня, как доска. Даже тоньше.
Дядя Яша пошевелился, спустив с подскулий лица глубокие ласковые морщины.
– Верно, юноша, говоришь. Хлебушек – это сила. Без него я вон тоже усох, как осиновый кряж. Было когда-то во мне семь пудов. А теперь, поди, четырёх не будет. Эх, доля, доля! Чего боле всего хочу, так это траурной гостьи. Скорей бы явилась ко мне, моя смертонька дорогая.
Максим покачал головой.
– Кому – что. Лично мне, так пусть она не приходит. А если иначе нельзя, то пусть приходит, как можно позже. Мне ещё надо встретиться с дочкой, женой. Дом построить для них. Жить и жить. По-людски…
– По-людски! – подхватил тут же Миша. – Не так, как сейчас. Жить с картошкой варёной, вдоволь её бы, вдосы́ть. С горячими пирогами, до отвалу бы их.
Разговор оборвался. С берега, где ходил взад-вперёд брезентовый плащ, полетело к залому:
-Э-э, Вологодский! Что за собрание там устроил? Смотри у меня! Как бы я не лишил тебя нынче пайки! Тебя и всех, кто с тобой! Работай, пока я добрый…

4

Залом убывал. Становился даже, как не залом. Так, десятка два в перекрест разбросанных брёвен между камнями. Убедившись, что всё остальное разборщики сделают сами, без понуканий, Волин уселся на сивую лошадь, какую привёл ему только что конюх, и сразу повёл сплавщиков за собой.
– Э-э, а как мы отсюда? Кто сымет-то нас? – полетело с камней.
Но Волин как бы и не услышал. Про себя же он рассудил: «Как попадёте на берег? Да хоть никак. Моё-то какое дело? Раз плоты свои отпустили, так вот и мерекайте сами: как сейчас вам вернуться назад. Мне ли за вас ещё думать об этом! Как будто нет у меня других дел…»
Волин ехал на сивой кобылке, просматривая участок, за который он отвечал головой. Сплавщиков оставлял там и сям, чтоб они возвратили в реку те бревна, что разметало течением по кустам.
Сплавщики ему не перечили. Делали то, что велят. К исполнительным мужикам Волин был снисходителен, даже покладист. От них, что там ни говори, зависел спущенный план. А план – это деньги, которые отпускали на все лесные, сплавные и строительные работы. Не зная всей технологии получения банковских денег, никто из переселенцев не требовал для себя не только получки, но даже аванса. Каждый, кто вкалывал в поте лица своего хоть в лесу, хоть на сплаве, хоть на постройках, мирился с тем, что его кормили, платя за работу хлебом, крупой и солёной треской. Отсюда и собиралась круглая сумма, с которой Волин себя ощущал не только первым лицом посёлка, но и хозяином всех, кто сегодня ходит под ним.
Расставив людей, Волин направился дальше, к сосновому бору. Там начинался участок его соседей с Седьмого посёлка, где комендантом был Никанор Седунов. Оба они из Архангельска. Ещё в прошлом году работали уполномоченными ОГПУ. Контролировали службы, связанные с экспортом леса. Зарплата была неплохой. Помимо зарплаты – всё то, что было похоже на божий дар, перепадавший время от времени за умение что-то недопроверить, что-то недоглядеть. Отсюда и завтраки в ресторанах, игры на денежные призы, буфеты, где всё бесплатно, номера уютных гостиниц с шикарными кралями на всю ночь. На кралях оба и погорели. Стоял вопрос: то ли из органов вон, то ли на понижение. Понижением с начала 30-х годов считалась служба в качестве коменданта в одном из медвежьих углов Комисевлеса. Здесь, кроме потока голодных людей, тайги и её обитателей в виде сохатого или волка, не было ничего. И Волин, страдая душой, затвердил для себя: «Надо держаться. Надо себя сохранить. Как? Во-первых, взять в свои руки полную власть, чтобы все мне безропотно подчинялись. Во-вторых, кровь из носа, но выполнить все три плана по лесу, сплаву и строительству всех этих чёртовых домиков и бараков. Иначе я окажусь в числе отработанных. А это конец…»
Пока у Волина было всё на мази. Несмотря на нехватку специалистов, на бумажную волокиту, на медлительность служб, он стриг купоны сразу от трёх солидных структур, представлявших Комисевлес, Комисевсплав и строительный трест Севкрая. Бронислав Николаевич понимал: такая вольность с деньгами, где их получателем был лишь он, будет не бесконечна. Опасной в делах прохождения денег была для него проверка. Однако пока её не было, и он, пользуясь этим, знал, как ему поступать, чтоб не остаться, как простачку, на одной комендантской зарплате.
Седунова Волин нашёл у костра. Тот, облачённый в бушлат поверх вязаной кофты, бурки и толстую кепку, выглядел, как отпускник, кто от нечего делать спустился к реке, чтобы здесь созерцать движение брёвен и время от времени отпивать из походной фляжки то, от чего приходят в спокойствие нервы. Увидев Волина, хлопнул ладонью рядом с собой, а когда тот слез с лошади и уселся, протянул ему фляжку:
– Сними напряжение.
Волин скептически:
– У меня его нет.
– Значит, всё ладно?
– Вроде того.
– А у меня: ноль один в пользу мёртвых.
– Кто, что ли, помер?
– Не помер, а утонул. На заторе. Хлопнуло брёвушком по спине. Человечек – и бульк. Куда-то под брёвна его. Ушёл, как в гости, и не вернулся. Чего и делать?
– А ничего, – посоветовал Волин.
– Это как?
– Он сбежал от тебя!
Седунов изумился:
– Так ведь будут искать?!
– Если и будут, то не найдут. Но скорее всего, не будут. Тебе же лучше.
Седунов мгновенно приободрился:
– Как я сам не додумался до такого! Спасибо тебе за совет…
Возвращаясь на свой участок, Волин чувствовал кожей спины волнение Седунова, с каким тот сделал пару шагов от костра и, приложившись ещё раз к фляжке, уставился на него благодарственными глазами.
Возвращался Волин назад не по берегу. Направил кобылку свою правее, просекой гослесфонда. Не хотелось ему встречаться с людьми, которых оставил он на камнях. «Всяко, всё обошлось. Все целые, без увечий, и никто, полагаю, не потонул. А если и потонул? Что ж. Может даже и так. В крайнем случае, спишем…»
– Правильно я рассуждаю, Раюха?
Кобылка фыркнула, словно сказала то, что хотел услышать сейчас её вершник.
Был уже вечер. Солнце свалилось за лес. Прокричала сова. В той стороне, где она прокричала, сверкнула сквозь лес полоска огня. И запах оттуда, как будто была там русская печь, и кто-то пёк пироги.
Волин подпнул кобылицу. Скорее, в шалаш! Там была его временная квартирка с керосиновой лампой, столом, тюфяком и маленьким очагом около шалаша, на котором один из его порученцев должен был вскипятить ему чай. И то хорошо, что у Волина был теперь штат. Временный штат из самых покладистых переселенцев. Даже хлеб он больше не раздавал. Было кому это делать и без него. И сегодняшний вечер он разделит только с собой. Чтобы было не скучно, есть у него в том же маленьком шалаше сундучок, а в нём три бутылки Московской. Водка выдана, как лекарство, на тот случай, если кто из сплавляющих лес окунётся в реке. Волин позволил себе улыбнуться: «Будем считать, что я окунулся». И тут же пал на ум запах вкусного пирога, которого не было, вероятно, однако он его уловил, и теперь подумал о русской печке, откуда ему достают целый противень выпечки на закуску.

5

Не русская печь, а костёр посылал вкусные запахи пирогов, летевшие вслед за ветром от тростников через вырубку к двум баракам. И учуял запахи эти не только Волин, однако и тот, кто сейчас поужинал хлебной пайкой, вышел с пустым животом из барака, где и был застигнут врасплох вкусным духом, испытав желание снова поужинать, но уже не хлебом, а чем-то похожим на пироги, которые где-то рядом печёт заботливая хозяйка
До того как родиться этому запаху, был отчаянный возглас, с каким взмолился молоденький Миша, едва сплавщики протащили между камнями последнее изувеченное бревно, на котором сидел затор:
– Жрать хочу, прямо нет терпежа́!
Мимо шли, возвращаясь к баракам уходившие вместе с Волиным посельчане, кто вытаскивал из кустов заблудившийся в них долгоме́р.
– Эй, ребята! Костёр бы нам! – попросил их Пылаев.
Костёр? Это можно. Разожгли его мужики. А Пылаев ещё с одной просьбой:
– Плот нам тоже не помешает!
Мужики и плот изготовили. Но плыть на нём отказались. Слишком сердитой была вода, то с угрюмыми окнами ям, то с летевшими брёвнами, то с пузырями. К тому же стоять на плотах мужикам ни разу не доводилось. Да и плавать никто из них не умел. А если кто и умел, то в этом не признавался.
– А чего! Я и сплаваю! – Это Миша. – Авось и не утону!
Отговаривать парня не стали. Пусть попробует. Может, и ничего.
Миша снял с себя лапти. Снял и онучи. Хотел было снять и порты. Да дядя Яша сказал, что вода ледяная и в портах ему будет теплей. И Миша, зажмурившись, бросился в омут, стараясь пройти головой между двух топляков, торчавших в воде, как два оскаленных крокодила. Смелый парень! И плавать, считай, не умел. Грёб руками по-лягушачьи. Добрался до берега. Весь перемёрз. Соблазнительно было погреться возле костра. Но Миша был из артельных, никого, никогда, ни разу не подводил. За товарищей хоть куда. Поэтому, хоть и был в пупырях, тут же сходу забрался на плот. И плот, оттолкнутый мужиками, забурлил встреч камням.
Обратно они возвращались втроём. По колено в воде. От тяжести тел плот пошёл в глубину, и стало его совсем не видать. Приближались все трое к берегу, побулькивая баграми. Приближались не как пассажиры невидимого плота, а как речные яры́ги, кому ходить, на своих двоих по воде было не привыкать.
Мужики, уступая место в покоях костра, доброжелательно потеснились. Дядя Яша – к огню. И Миша – к огню. Максим же с багром – к тростникам. Выдёргивает их из податливой почвы вместе с извилистыми корнями. Навыдёргивал целую кучу. Еле поднял её – и к реке, чтобы вымыть от ила и, срезав ботву, с охапкой корней оказаться в гостях у огня.
– Пироги! – подмигнул сплавщикам и стал укладывать корни в розовый, с искрами пепел, тут же на них нагребая спелые угольки.
Никто Пылаеву не поверил. Однако все, как один, замерли в ожидании. Минут через двадцать все, кто тут был, расплылись в улыбке, благо учуяли тот самый запах, который знаком был им с детства, когда мать в выходной или в праздник, хлопоча у печи, доставала из устья противни с пирогами.
Тринадцать молодцов у костра. У каждого на ладонях подплясывает, рыжея, изогнутая коряга. Очищают её от пепла, кожи и угольков – и в рот. Вкус воистину благовонный. То ли хлеб, то ли пряник, то ли, то и другое вместе. Никто толком не разберёт. Но у всех к этим самым корягам необузданный аппетит. Едят и едят и не могут остановиться.
Кто-то сбегал опять к тростникам. По второму заходу томятся в золе под углями корневые деликатесы. Кушайте, мужики! Вы это кушанье заслужили!
Заслужили его и те, кто сейчас в двух бараках. Кто они? Коренные кормильцы страны, вместе с семьями, оказавшиеся в изгоях. Все они не хотели, но встретились с неуютом, голодом, холодом и той самой сосущей тоской, что глядит постоянно в их сторону от погоста, откуда не реже, чем раз в неделю, кто-то выл материнским голосом, опуская скончавшееся дитё в копаную могилку.
Уходили с берега сплавщики с ношами заготовок. Заготовки эти им подарила суровая северная природа. Заготовки для тех, кто ещё не отведал бесплатного угощения. Пусть кормильцы страны со своими семьями в этот вечер не голодуют.

6

Не было у Максима гостей. И вдруг зачастили. Едва он придёт с работы, кое-чем перекусит, выпьет кружку чая из тростника, тут к его нарам один за другим, как в очередь, мальчики, девочки, дедушки и старушки. У всех по пригоршне какой-нибудь зелени, выдернутой с корнями. Барак, будто облаком, обложило запахами растений. Исключительно всем поглянулся тростник, из которого кто-то пёк пирожки, кто-то делал салат, кто-то, паря в кипящей воде, получал из него жидкий сахар, кто-то даже сосал его, как конфетку. Максим спрашивал у себя: почему к нему очередь? Да, наверное, потому, что рос повсеместно не только тростник, но и другие малоизвестные травы. И посельчане хотели понять, уяснив для себя: а не будет ли годен для пищи этот-то корешок, этот-то стебель, эта-то травка? Максим разбирался в растениях хорошо. Однако не был он кулинаром и насчёт потребления в пищу той или этой травы мог дать лишь общий совет:
– Что слади́т, то и наше! Что горчит и воняет – дальше, дальше от нас!
Старики, благодарствуя, улыбались. Им ли не знать своё время, отпущенное судьбой, когда нет рядом помощи ниоткуда! И вдруг возле них оказался единственный, кто взял на себя заботу о них, уже считавших себя отколотыми от мира, в котором когда-то числились и они. Максим не только советами, не только глазами бывалого человека, не однажды смотревшего в мир, где никто не живёт, но и всем своим видом подсказывал: «Унывать? Ни за что! Мы ещё улыбнёмся. И поживём, как когда-то жили в самые-самые светлые дни».
И ребята были ему благодарны. Каждый из них видел в дяде Максиме кого-то из родственников своих, кого любили, но потеряли. И вот, оказавшись рядом с Пылаевым, как бы снова их возвратили. Ненадолго, но возвратили, испытав притяжение к справедливости, шутке и благородству, которых так не хватало им в эти дни.
Иногда Максим, облепленный ребятнёй, выходил из барака, чтоб пройтись по темнеющему поселку так просто, без всякой цели. Идти и идти, ощущая вокруг себя мир, переполненный чем-то сбывающимся и новым. Вон, шагах сорока, за вырубкой, где высокими колокольнями возвышаются старые ели, что-то глухо прогрохотало.
– Это чего-о? – спрашивают ребята.
– Наверно, суши́́на упала.
Сушина – слишком обыденно. Ребятам подай не сушину. А нечто пугающее, как в сказке. Они не согласны с Максимом. Спорят:
– Нет. Не сушина. Мы с дядей Яшей тоже по этому месту ходили. И тоже слушали грохотину. Думали: дерево повалилось. А это не дерево. Это пуга́льщик. Дядя Яша сказал, что он руками ловит медведей и, если голодный, то ест их живьём.
Максим повернулся к темневшему лесу. Сделал пару шагов между пней. Остановившись, позвал ребятишек к себе:
– А мы проверим сейчас. Давай-ко вон к той чёрной ёлке, – показал рукой на опушку. – Оттуда, поди, и пугает. Кто самый смелый?
Ребята ни с места.
– Не-е. Мы боимся.
– Я тоже боюсь, – признался Максим. – С вами бы вместе – пошёл. А без вас – не могу. Давайте-ко, лучше пойдём туда не сегодня.
– А сегодня куда?
– Сегодня назад. На нары. Будем ловить наших пугальщиков на подушках…

7

– Подъём! Вставай, господа кулаки! Вставай, пока я не осердился! И мелочь дохляцкая, подымайся! Хватит дрыхнуть! Не на курорте!
Голос злой и торжественный, наслаждающийся испугом, с каким поднимается с нар невыспавшийся народ. Это Юра Седякин, переселенец, он же и надзиратель, кто добровольно за пайку хлеба начал работать в комендатуре.
Ещё неделю назад братья Перепеленко застали Юру на воровстве. Поймали его, когда он стянул у кого-то из них глыбку хлеба из-под подушки и даже ел её, торопясь, на ходу. Тут же и били его в четыре руки. А потом повели к коменданту.
Бронислав Николаевич Волин находился в одной из клеток недостроенного барака, где был у него временный кабинет. Сюда Седякина и ввели.
– Поймали гадка́! – Братья толкнули Седякина прямо к столу, за которым сидел комендант. – Пока умывались, буханку хлеба у нас стрелевал!
Седякин дёрнулся, возмущаясь:
– Не буханку, а полбуханки!
– Ну и что мне с ним делать? – Глаза у Волина добрые, с ласковым переливом. Посмотрел сначала на крепко сколоченных братьев в суровых, с крестиками рубахах и долгих, почти до колен сапогах. «Ухоженные», – отметил. Потом уставился на громоздкого, в косоворотке без пуговиц хлебокрада. Крупная рожа его с повёрнутым носом, кроме желания, жрать, жрать и жрать, ничего как будто не выражала. Затем он выдвинул ящик стола. Аккуратно достал из него наган. Погладил чёрную рукоятку.
– Может, взять да сразу его и бабахнуть? Чтоб больше не воровал? – Лицо коменданта поднапряглось, выставив в сторону братьев рисунок сурового приговора.
Перепеле́нки смутились:
– А разве так можно?
– Почему бы и нет. Только не здесь мы его. Всё тут новое, ещё недостроено даже. Кровью закаплет. Попробуй потом отмой. Давай веди его, – рука коменданта метнулась к окну, – веди его за дорогу. Вон и яма как раз. В неё и зароем.
Братья перепугались:
– Може, не надо. Чёрт с ним и с хлебом. Всё-таки человек. Сразу-то уж зачем? Пусть, пусть живёт.
– Пусть живёт, говорите, – задумался Волин. – Что ж. Я тоже за это. Но живёт до нового воровства. Не доле. Согласны ?
Братья кивают, да так усердно, что детские чёлки волос у обоих подпрыгивают, виляя.
– Согласны, согласны, – и сры́ву к порогу. Чтобы скорее из этой клетки, хозяин которой уж слишком горяч, да и решителен, как военный.
Вслед за братьями – и Седякин. Бегом, спотыкаясь за плохо вколоченный новый гвоздь. Но Волин рукой, приподняв её, возвращает назад.
– А ты-то куда? – Глаза у Волина всё такие же добрые, но с колючкой.
– Я чего… Я думал…
– Не ты здесь думаешь. Я-я! Запомнил?
«Ещё бы те не запомнил!» – кричит Седякин всем своим видом, собравшим в себя смятение, страх и крохотную надежду.
Волин глядит на Седякина с отвращением.
– Ну и смотришься, курвин парень! Как директор вонючей помойки! Где находишься?
Седякин еле соображает. Он весь в дрожании и поту. И всё-таки понимает: выглядеть надо ему иначе. «А ну!» – приказывает себе. Одна рука его прыгает пальцами. Вторая – порхает, сперва – к потерявшимся пуговицам рубахи, потом – к побитому носу. Тот, как резиновый, поддаётся. Был на боку и снова сидит на лице, как надо.
Волин убрал со стола наган.
– В тюрьму я тебя посадить не могу. Потому что нет её у меня. Как ты на это смотришь?
– Нормально.
– Я так и думал. А как тебя звать?
– Юра.
– Здоровый ты, Юра, малый. А занимаешься ерундой. Согласен?
Седякин даже слегка застеснялся. И кожа лица его изменилась. Была гнедой, как у лошади. Стала красной.
– Согласен.
– А раньше кем был? – расспрашивал Волин. – Выкормышем кулацким?
– Не. Я из этих, из пароходских. Отец у меня на Сухоне капитаном. Я тоже – на пароходе. Матросом.
– Почему в кулаках оказался? В одном этапе шёл с ними. С ними, вон, и в бараке?
– А-а, – Седякин вздохнул, – это всё из-за драки. В Котласе взяли меня. В темноте, по пья́ни сунул раза́ одному. А он был с дружками. Связали меня. Чего я и сделал? К девахе одной подрулил. А он этот самый, кому я влепил, её женихом оказался. К тому же и комсомолец. Вот меня к этапу и пристегнули.
Волин слегка подобрел.
– Ладно, Юрок. Не кипи и не ной. И здесь можно жить, коли будешь вести себя так, как надо.
– Я чего. Я готов.
– В жандармы пойдёшь?
– Хе-е! – осклабился Юра. – Где они ныне? Перевелися! А так бы чего? С удовольствием! Жандарм – это сила! Его все боялись.
– Ну, вот и договорились. В палочниках походишь! Твоя задача – всех, как скотинку послушную, гнать на работу! Следить, абы кто в бега не нырнул.
– А если нырнёт?
– Поймать – и ко мне. Можно даже и наказать. Прямо на месте.
Седякин внутренне улыбнулся, подумав с волнением о нагане.
Волин прочёл его мысль.
– Нагана тебе не положено. Сначала надо его заслужить. Возьми лучше палку. Ей и распоряжайся. Лупи, себе, и лупи. Кулаки – это наши с тобой враги. Жалеть их не надо. Не зря товарищи из Кремля призывают всех нас к их полному истреблению. Если кого невзначай и забьёшь – ничего за это не будет. Всё понял?
– Всё.
– Сегодня же, где-то в обед получишь паёк. В два раза больший, чем получал. Сейчас я к Горяеву, – Волин назвал главного хлебореза, – скажу о тебе. Да-а. Объявился у вас какой-то там травознай. Шевельни его. Пусть ко мне завернёт. Очень срочно…

8

Знал Бронислав Николаевич, как нагнать на людей нужный страх. Это было в крови у него. Знал Бронислав Николаевич и предел, за которым испуганный человек начинал делать то, что до этого делать, не собирался. В этом случае он поручал ему дело, которое выполнить было нельзя. После чего жёстко спрашивал за невыполненную работу. Мало кто из таких, не выполнивших её, не сникал перед ним, обнажая свою растерянность и трусливость. Таким растерявшимся собирался увидеть Волин и травозная.
Пылаев пришёл в клетку строящегося барака под вечер, застав коменданта с рулоном бумаги в руке, которым он смахивал со стола древесные стружки.
– Проходи, Вологодский! – Бумага в руке коменданта показывала то место, где Пылаев был должен встать и стоять перед ним.
– Говорят, ты у нас хлебными травками промышляешь. Подкармливаешь людей.
– Разве нельзя?
– О, нет! Можно, можно. Однако гляди. Если кто протянет ноги от отравления, то тебе за это, сам понимаешь…
Максим удивился:
– О людях заботитесь?
– О кадрах! – Волин нажал на голос. – О тех, кто работает – лес рубит, строит бараки.
– А кто не может рубить и строить?
– О них мой совет – поскорее забудь!
– Это как? – не понял Максим.
– Им так и так издыхать!
– Это кому? Беременным женщинам? Старикам? Маленьким ребятишкам?
– Именно им! В том числе всем больным и калекам! Они – это наш балласт! Забудь, повторяю! О них господь позаботится. Перетащит к себе одного за другим. Очистит наше сообщество от дармоедов и дармоедок. Вам же лучше. Сейчас по 600 граммов хлеба на нос получаете. Будете получать – 800! Выгода на лицо!
– Невелика и выгода, – усмехнулся Максим. – Два кусочка ржаного. А где…
Комендант не дал договорить. Сам повел разговор:
– А где картошка? Где овощи? Об этом спрашиваешь меня?
Максим согласился:
– А что? И об этом.
Комендант холодно рассмеялся:
– А выращивать где их будешь? На вырубке?
И опять согласился Максим:
– Почему бы и нет.
Волин даже развеселился:
– Да бери себе эту вырубку! Хоть всю!
– И возьму!
– И людей тебе дать?
– И людей.
Комендант был в задорном расположении духа. Молодые глаза его вспыхнули огоньками.
– Забирай! Всех старух, стариков, всех хромых, всех младенцев, всех беременных, всех шкелетов! Всю, всю не́роботь забирай! Но боле с меня ничего не проси! Ничего!
– Кроме семян, – улыбнулся Максим.
Комендант снисходителен:
– Ладно. Подумаю. Может, чего на неделе и привезу.
– И на том благодарствую.
– А скажи, Вологодский, как тебя там?
– Максим.
– Скажи мне, Максим, на что рассчитываешь? Ведь ничего у тебя не выйдет! Одни пни корчевать – роты солдат будет мало. А тебе ещё и копать. И рыхлить. И сеять. На что надеешься?
– На частную собственность, – признался Максим. – Она, эта собственность, дай ей свободу и землю – горы своротит...
– Ладно. Хватит, – поморщился комендант, снова не дав договорить. – Поди к своим дохлякам. Делайте огороды. На это не только я, но и большое начальство благословляет, чтобы выращивать в спецпосёлках сельскохозяйственные продукты. И коров, вон тоже рекомендуют. Чтоб на сон грядущий каждый мог выпить по кружке парного…
Волин скептически ухмыльнулся, представив себе свой Шестой с растущими прямо из пней картофельными кустами, пучками лука, который так и просится сам в тарелку, и даже со сладкой морковкой, что сочно хрустит у тебя на зубах, пока ты гуляешь по огороду.
– Если не вырастет ничего, – сказал комендант напоследок, сжав с хрустом пальцы, смыкая их в ком, – то знай, травознай: ой, как плохо тебе придётся...

9

Макушка лета. Солнце белое, как на юге. Острокрылые ласточки так и вьются. Мошкара там и сям. Соревнуется с комарами: кого из них больше, и кто удачливее укусит? Досаждают налётчики больше всего, пожалуй, зверью. Волки трутся спинами о деревья. Лось по самое горло в воде. Где-то рядом и серый заяц – рад бы тоже спрыгнуть в реку, да боится воды. А лисица смела́. То и дело рулит послушным хвостом, направляясь к цветущей крапиве на том берегу, где раскинулось царство лесных полёвок.
Мужики-поселенцы все, как один, в распускны́х рубахах, повязанных, кто верёвками, кто кушаками. Голова и шея увиты тряпицами и платками. Открыты лишь щели для глаз. Но крылатая не́чисть пронзает и сквозь защиту. Больше всего достаётся спине.
Семейные плотники, что сидят на венцах поднимающихся бараков, орудуя топорами, то и дело командуют:
– Хлещи! Пуще! Пуще!
Рядом с ними на по́мостях дети. Тоже покрыты домашним тряпьём. Обвиты им так, что не знаешь, где у них шея, где голова. Хлещут ветками комаров, сбивая их с потемневших от пота отцовских рубах.
С такими же ветками ходит по вырубке малышня. Самым старшим из них не больше восьми. Самым младшим – по три и четыре года. Им поручено охранять спины бабушек, мам и старших сестёр, чьи руки так и порхают по грядкам, выдирая из них бесконечные сорняки.
Максим ещё в мае разметил линии огородов. Вешки белеют вершинками с запада на восток по пологому скату водораздела, поднимаясь по вырубке от реки к стоящим по краю делянки берёзам и ёлкам. Сколько в посёлке семей, столько разметил и огородов. Даже больше – для холостёжи, на случай, если кто-то из них тоже начнёт колдовать на собственной грядке.
Грядок, как таковых, пожалуй, и нет. Мешают свежие пни. Поэтому все посадки имеют разную форму в виде квадратов, косых треугольников, многоугольников и кругов. Здесь посаженная картошка. Тут и свёкла, морковь, лук, турнепс, кабачки. Из-за крупных и мелких корней, перекрестившихся между собой, на всей глубине лесного подзола, почва лопате не поддавалась. Из-за чего и брали её, где придётся. Но чаще всего – с кротови́н, берега и полянок. Старики тут же готовили из бересты временные корзины. В корзины землю и загружали. Затем несли её в огороды. Сваливали на корни. И, разгребая, выравнивали, как грядки. Семена как раз в эти свежие насыпи и сажали – экономно, строго по одному. Картошку, чтоб всем хватило, высаживали глазками. Сам клубень шёл, разумеется, на еду, а глазки его – в почву. Выколу́пкой глазков занимались Маня и Аня, пяти и семи годков шустренькие сестрички, дочки черноволосой хохлушки Евстольи, кому посельчане доверили кухню.
Комендант своё слово сдержал. Привёз и картошку, и семена. Поселенцы так и хлынули в огороды. В бараках по вечерам никого уже не застанешь. Ни одного старика. Ни одного инвалида. Ни одной женщины с дитятком на груди. Все, как прилипли, к поспевшей земле. Даже взрослые, те, что работали целый день на срубе или валке деревьев, как ни устали, прикладывались к земле. Хоть чего-то, но делали в огороде, дабы вырастить собственные продукты. Собственные! Как много было заложено в этом слове, сквозившем надеждой не только выжить, однако и жить. Жить, как все, кто кормится от земли.
Поначалу всех озадачивала картошка. Вырастет ли она? Считай, без земли, да и заморозки ночами.
– Вырастет, – успокоил Максим и стал на глазах у тех, кто к нему приходил, обкладывать всходы глазков прошлогодней листвой, хвойным сором, иголочником и травкой. И поливать водицей по междурядьям.
Опыт Максима перенимали. Правда, не все. Тот, кто им пренебрёг, остался к осени без картошки. Однако у большинства она выросла подходящей. Что ни куст, то и пара кило чистых клубней. Правда, путь к этой паре кило, будет долог. И соберут такой урожай только там, где слой растительного покрова еженедельно будет расти и расти. Вплоть до того, что хвоя, трава и листва поднимутся вверх чуть ли не на полметра, и ботва раскинется так широко, что покроет собою все пни.
Лето тем, пожалуй, и привлекало, что было в нём много солнца, много дождя. Поэтому в ельниках, смешанных редколесьях, болотных низинах и на полянах стали расти ягоды и грибы. Кто за ними? Взрослым нельзя: держала работа. Попробуй, уйди с неё? Палочник тут же и явится с толстой палкой. Старикам же, детям и женщинам можно.
Евстолья чуть ли не каждый день стала кормить похлёбкой и жа́ревом из грибов. И салаты готовить то их цветущих побегов рогоза, то из мучнистого камыша. А на десерт разливала по кружкам морс, пахнущий царской ягодой поляни́кой.
Чем глубже в лето, тем щедрее обеденный стол. С середины июня стала подкармливать и река. Первый улов принесли Евстолье ребята. Целой гурьбой собрались на реке. Кто плавать умел, стал нырять в её ямы, таращить глазами сквозь воду и, разглядев голавлика или ельца, бросаться к добыче стрелой и, схватив её, тут же выныривать вверх. Рыбка была мелковата. Максим однажды не выдержал, слез со сруба, где поднимал с мужиками стропила, и, не снимая с себя одежды, ушёл солдатиком в глубину. Долго назад он не возвращался. Минуту, а может, и все полторы шёл по дну, изучая камни, коряги и даже нетронутые стволы затонувших ещё по весне матёрых деревьев. Повезло ему больше, чем ребятне. Двух налимов нашарил. Одного – под камнями, второго – в подводной норе.
Ребята при виде пятнистых рыбин, того, как они, мерцая узорами на спине, глядели на них всезнающими глазами, пришли в онемение и восторг.
– Давай-ко к тётке Евстолье! – отправил Максим самого старшего среди них расторопного Мишу, тут же помчавшегося с рыбинами к костру. А сам прилёг на примятую травку – дать лёгким отдых. И не успел. Под кустами ракит, где хлюпало мелководье, и река перекатывалась по гальке, вдруг раздался неистовый возглас:
– У-а-аа!!!
От га́лешника на берег, как угорелые, бросилось четверо переростков. «Большие, а испугались», – отметил Максим и увидел чёрную, как головёшка, змею с золотыми серьгами за ушами. И сразу понял, что это уж. Уж водяной. Тоже из племени рыболовов. Из раскрытого зёва ужа торчали нижние плавники и хвост краснопёрого окунька. Ребята торопят:
– Убей её, дядя Максим! А то она всех тут перекусает!
Максим спустился к ужу. Наклонившись, хотел погладить его по спинке, но уж, блеснув мокрой кожей, сразу же стал невидимым среди листьев.
Возвращаясь на берег, Пылаев приметил возле самой воды сквозную дыру. Для хвостатого рыболова это было самое верное место, откуда он мог нырять за рыбинами в реку. Не раздумывая, Пылаев пригнулся и, запустив в дыру руку, учуял сырой холодок поползшего под рукавом рубахи скользкого тела. Когда тело, пройдясь по руке, достигло плеча, он поднялся и вышел на берег.
– Это, ребята, уж. Он – добрый парень. Не ядовитый. Правда, кусается. Но не больно. Можете сами проверить. Кто смелый? – И Максим, распахнув рубаху, заставил ребят вздрогнуть и ужаснуться. На груди у него, желтея ушами, чернела змея. Он подул на неё, и та, изогнувшись, скользнула ны́ром в траву, где и скрылась.
Ребята заперешёптывались друг с другом, а возвратившийся только что от Евстольи проворный Миша, взглянув, на непро́лазь кустов, куда скрылся уж, затаённо спросил:
– Он чего? Сюда уже не вернётся?
Максим улыбнулся:
– Здесь дом у него. Унеси его, хоть за два километра, ночевать приползёт всё равно сюда…

10

Приехал из Яренска Волин неделю назад. Там он встретился с Митей Гладковским, шебутны́м, высокого роста холостяком, с кем когда-то работал досмотрщиком грузов на кораблях Архангельского приморья и вечерами шлялся с ним вместе по кабакам в поисках женщин и развлечений, благо был всегда при деньгах, да и многое из того, что хотел бы иметь, получал почти даром, а то и бесплатно. Потом Гладковский куда-то исчез. Волин вскоре товарища подзабыл, благо в походах по ресторанам его заменил Никанор Седунов, с которым и погорел он однажды на проститутках.
И вот неширокие улицы Яренска как специально столкнули Волина с бывшим сотрудником ОГПУ. Гладковский шёл в компании выпивших, лет под тридцать потрёпанных жизнью, когда-то громко-приметных холостяков. Как и раньше, был Гладковский азартным и энергичным, с усами, почти как у Сталина, и снисходительно-мягкой улыбкой, которая всех, кто с ним рядом, к чему-то весело призывает. Они узнали друг друга. Трижды плеснули ладонями по плечам. Гладковский куда-то спешил. Даже не сам Гладковский, а те, что с ним рядом в лёгких спортивных куртках и капита́нках. Они почти силой тащили его куда-то по тротуару. Он упирался, хотел задержаться, однако не получалось. Так, на ходу и поговорили.
– Ты где сейчас? – спрашивал Волин.
– Здесь, в Яренске. Тут родители у меня. В отпуске я. А так – в Москве. Ну, а ты говорят, комендантом какого-то крупного поселенья?
– Да, комендантом.
– И как оно там?
– Тихо у нас. Чистый воздух. Река. Лес. Ягоды на опушках.
– А девушки?
– Девушки… – Волин запнулся, не знает, что и сказать. Потому и сказал с бодрой улыбочкой, как похвастал. – Девушки… Сколько угодно!
– Тогда мы к тебе! Возьмём и нагрянем! От скуки. А? Как когда-то в весёлые времена. Эх, и гульнём! На природе! С красотками на коленях! Жди-и…
На том они и расстались. Волин, уже по прибытию в свой Шестой, сколько раз сожалел, что позвал Гладковского в гости. Правда, не он и позвал. Сам Гладковский к нему напросился. Очень-то он ему нужен. Тем более, он не один. Уважь их всех, выведи на природу, устрой обильную выпивку, шашлыки и чтобы были податливые шала́вы. Зачем это Волину надо? Не надо! Пусть уж лучше не приезжают. «А ведь, наверно, и не приедут. С чего я эдак зашебуршился? – подумал Волин, останавливая свой пыл. – Они, эти га́врики в капитанках, пусть там, в своём Яренске веселятся. Здесь у нас – тишина. Она не для них, не для гавриков в капитанках».
Эх, Волин, Волин. Наивная голова. Такие, как Митя Гладковский, ребята с музыкой в голове. И нет развлечений, да выйдут на них, и никто их в этом не остановит. К тому же любят они, чтобы всё им сразу, и обязательно на ходу. И тянет их в те неведомые места, где они никогда не бывали. А хотят побывать в основном потому, чтобы встретить там неизвестность, которая вдруг возьмёт да и поднесёт к их погрязшей в грехах душе то, что так ей сейчас не хватает. В Яренске им, наверное, всё уже надоело. От затянувшейся скуки горячим летом в унылом маленьком городишке – куда? Да куда же, как не туда, где трава, где птички поют, где деревья, где доступные девушки так и ждут, чтобы кто-то с ними позабавлялся.
Затылок Волина обнесло неожиданным холодком. Он увидел их всех троих из окна строившегося барака. Едут на мотоцикле. Пьяные. Машут руками. Кто-то прикладывается к бутылке, но теряет её, и та, звеня, катится по дороге.
Волин плюнул в сердцах. Легки́ на помине. Сейчас, пожалуй, будут искать его. Дабы он для них всё немедленно и устроил. Начиная с праздничного стола.
О том, что он здесь в помещении, крыша которого громыхает от стука нескольких молотков, вбивавших гвозди в свежую дранку, никто, кроме Седякина, вроде, не знал. Юра сопровождал коменданта в его хождении по посёлку, где шло строительство пилорамы, пекарни и всех бараков.
– Вот что, Юрок, – приказал Седякину Волин. – Ты давай сейчас к ним. Если спросят, где – я? Скажешь – уехал. Не должны они меня видеть. Ты понял?
Раз десять, наверное, пролетел мотоцикл по строящемуся посёлку. То туда, то сюда. Тормозил, где мелькал какой-нибудь поселенец:
– Где тут у вас комендант? Не знаешь?
– Не знаю.
Наконец, надоело хозяевам мотоцикла метаться по спецпосёлку, где никто ничего не знает. Остановились на берегу, возле ольхового перелеска. Вылезли на лужайку. Все трое стоят, покачиваясь, то ли от тряски на мотоцикле, то ли от выпитого вина. От расстройства и злости решили добавить ещё. Прямо из горлышка. Без закуски.
Сбросив с себя капита́нки и куртки, уставились на реку, откуда слышался плеск и говор.
– Девки! И кажется, голышом!
То, что девки купаются голышом, первыми разглядели не гости города, а ребята. Трое. Старший из них – Миша Кобов. Рядом с ним лет тринадцати два подростка Тимоша и Лёша. Подглядывать из кустов за голыми девками было так сладко, так притягательно, что ребята, право, почти не дышали. Глядеть бы им и глядеть. До конца глядеть, пока не стемнеет, и девки не выскочат из воды, чтобы, одевшись, уйти туда, откуда пришли. И вдруг этот пахнущий злым бензиновым смрадом откуда-то взявшийся мотоцикл. И эти наглые горожане.
Под ладонью у Миши – холодный и толстый, с жёлтыми метками на головке дремлющий уж. Миша с ним дружит. Иногда разрешает погладить его и ребятам. А плавать в реке, играя с ним, как с вьюном, он умеет только один. И сегодня после работы, достав его из норы, Миша только-только хотел было с ним окунуться, как приметил спускавшихся с берега девок.
Упрятался Миша. Упрятались с ним в ольховой непро́лази и ребята. Уж, крутя язычком, знай себе, ползает по их спинам. Однако сейчас им не до него. Голые девки! Только что были одни. И вот к ним спускаются горожане. О, страсти-напасти! Все, как один, в чём мать родила. Идут обнажёнными прямо к девкам.
Ребята были уверены: девки сейчас испугаются, станут спасаться и, завизжав, побегут к своей оболочке. Однако никто из девок не завизжал, не стал вырываться и убегать. Как стояли в воде по пояс, дразня своими округлостями весь берег, так по-прежнему и стоят. Словно ждут специально, когда подойдут к ним эти приехавшие быки, обовьют их своими уверенными руками и близко-близко введут по вечерней воде под себя.
– Ну, дают! Ну, бесстыжие! Ну, дава́лки!..
Миша выбрался из кустов и вместе с ужом, сидевшим верхом на его гибкой шее – берегом, по-пластунски, туда, где стоит мотоцикл. Тимоша с Лёшей, как привязаннае, за ним. Возле разбросанной обуви и одежды остановились. Миша, не мешкая – к мотоциклу. Тимоша и Лёша с восторгом глядят на ужа, как тот, изгибаясь, устраивается в коляске. Миша сплёвывает к реке:
– Вы с подля́нкой для нас! И мы для вас – с тем же… Прав я, парни, или не прав?
– Прав!!! – закивали Тимоша с Лёшей.
Уползли пластуны. Берег пуст. Вскоре на нём, отбиваясь от комаров, показались хозяева мотоцикла. Сунулись было к одежде, а её, считай, что и нет. Одни лишь майки, трусы и носки. Ни сапог, ни штанов, ни курток, ни капита́нок., не говоря уже о рубахах.
– Эй, шутники! – обратились все трое к берегу, на котором не было никого. – Отдайте нам нашу одежду. Иначе башку оторвём!
Но берег лишь шелестел метёлками пырея, порхал перышками овсянок да тихо вздрагивал от работавших где-то вверху молоточков и топоров.
На топоры и поехали. Правда, не сразу. Усевшийся с маху в коляску Митя Гладковский, вдруг выпрыгнул из неё, потащив за собой на шее извивавшуюся оглоблю.
– Змея!!!– завопил, как заплакал, не понимая: то ли она укусила его, то ли нет.
Змею пытались снять в три пары рук. Но она никак не снималась. Так и сидела на шее Гладковского, от испуга сама не зная: куда ей деваться и что лучше делать в минуту, когда её бьют? В конце концов, она догадалась сползти по спине и голым ногам в придорожные лопухи, где тотчас же и потерялась.
И тут подошёл к горожанам высокий, в бабьем платке улыбающийся мужик.
– Ты – кто? – спросили его.
– Я – Юра, – ответил мужик, – а чего вы хотите?
Ему объяснили:
– Одежду вот кто-то у нас упёр! Может, ты видел?
– Не, я не видел. Надо об этом спрашивать коменданта.
– А где он?
– В город уехал. Вернётся завтра. А может, дня через два.
На Юру прикрикнули:
– Нам его надо сейчас, а не завтра! Вон пошёл, безмозглый осёл!
Поехали к ближнему из бараков. С крыши его, где пестрела прибитая дранка, слезли по лестнице двое. Тоже в бабьих платках, в рубахах с крестами и с топорами. Братья Перепеленко.
– Хлопцы, – спросил их Гладковский, – одежду у нас только что утащили. Вы не знаете: кто?
– Кааб и знали, так не сказали, – ответили хлопцы.
– Это ещё почему? – удивился Гладковский.
– Потому, что вы пачкуны! Видели, как вы там в речке с нашими сучками бултыхались!
– Ну, ну, полегче на поворотах!
Братья пересмехнулись:
– Так вам и надо! Они вас триппером наградили!
– Что-о??? – Даже листочки у ближней берёзки заколыхали, от шалого возгласа, с каким горожане дёрнулись всеми своими суставами на сиденьях.
Братья снова пересмехнулись:
– Триппер – болезнь нелечимая. Тут один армянин у нас, тоже такой же, как вы, охотник до девок, на днях окочурился. От неё, от этой заразы.
Горожане, хотя и было тепло, продрогли. Было видно, как по их обнажённым плечам пошли пупыри. Кто-то из них даже перекрестился.
Братья же продолжали:
– Девки-то эти московские. Их выслали из столицы, то ли как шлюх, то ли как проституток. Надо бы было от нас отдельно. Но кто-то там перепутал. Вот с нами вместе и оказались. Боимся мы их, как гадю́чек. А Алик Бунтян не боялся. Обслуживал всех троих. Вот и вышел в тираж. Да и вы теперь тоже…
– Что – тоже? – крикнул Гладковский, сделав руками движение, чтоб вылезти из коляски.
Однако братья настороже.
– Худо слышишь? – прикрикнули на него. – Ну-ко! Ну-ко! Подале от нас! Не хватало нам: от вас ещё заразиться! Вон отсюда, пока вам уши не отесали! – Братья, кажется, не шутили. Подняли топоры. И топоры, яро вспыхнув, стали такими же красными, как и гарь заката на горизонте.
Мотоцикл заурчал. Побежал по дороге в сторону яростного заката. Покрытые комарами голые плечи гостей подпрыгивали вместе с колёсами на ухабах.

11

Исчезали переселенцы. Один за другим. Большинство из них пропадало в дороге. Но были и те, кто, добравшись до лесопункта, дальше уже не бежал. Оставались работать, кто сучкорубом, кто вальщиком, кто подсобным рабочим. В лесопункте людей не хватало. Потому никто беглецов милиции не сдавал.
И ведь что любопытно. Семейные все оставались на месте. Но те, у кого нет семьи? Именно эти и исчезали.
Так и в Шестом. Сбежала некто Ада Милевич. Следом за ней – Иван Немараев. Потом ещё несколько человек, в том числе и московские проститутки. Волин решил положить побегам конец. Приказал Седякину быть в засаде.
Исполнительный палочник при дороге, что шла от поселка к реке, смастерил из еловых ветвей шалаш, даже двери к нему приставил, просверлив в них дыру, дабы было, откуда следить.
Первой попалась Седякину Аня Кола́ч, юная украинка с красивыми косами за плечами, одетая в нищенскую одежду, оттого и была неприметной, как тень. Тенью она и скользнула в ночи из барака. Надеялась той же тенью к Вычегде подойти, где к дебаркадеру по утрам причаливал маленький пароходик. Однако Седякин не спал. Ещё издали услыхал чуть слышимые шаги. И Аня опомниться не успела, как оказалась в его руках. Ах, как рванулась она из этих жестоких рук. И, вырвавшись, побежала. Седякин не мог её не догнать. А, догнав, сгоряча ударил ручищей по Аниной голове. Девушка рухнула на дорогу.
«Убил», – подумал Седякин и испугался, ибо он убивать не хотел. Получилось само собою. Оглянувшись по сторонам – хотя кого опасаться, было в потёмках? – поднял девушку и понёс. Хотел отнести её к коменданту. Однако опять испугался. Комендант за такое старание может и пулю в него всадить. Повернул к шалашу. Но в шалаш не занёс. Пошёл мимо. Возле карстового провала остановился. «Оживёт ведь, поди... Встанет на ноги и пойдёт. И придёт к каким-нибудь добронравам. И всё им расскажет…»
Не сам Седякин, а какая-то странная власть, взыгравшая в нём, приказала ему опустить свою ношу в траву и тут же выхватить из-под пояса палку. Он что и сделал, до взло́ма в плече вскинув палку над головой. И тут увидел, что девушка шевельнулась, открыла глаза и маленькой ручкой поймала лежавшую на груди одну из двух кос, решив, наверно, её поправить. И не успела.
Седякин ещё один раз ударил беглянку по голове. И отвернувшись, чтоб на неё не смотреть, сбросил в карстовую воронку, где была такая густая трава, что девушка тут же и потерялась.
Стоит только начать, как приходит уже привычка. Потому и вторую беглянку Седякин загрёб в охапку, считай, прямо из шалаша.
Это была круглолицая, статная, с круто поднявшейся грудью Лариса Линёва, одна из тех молодух, кто ещё в марте, когда направлялась сюда по зимней реке, покинула хворого мужа на льду и дальше шла по этапу одна, оттого и осталась живой. О муже она не очень и горевала. Наверное, потому, что он её бил. Бил же за то, что она ему изменяла. Любила красивая женщина, когда на неё обращали внимание влюбчивые мужчины, которые были приятны и ей. При удобном стечении обстоятельств кому-то из них позволяла себя целовать, раздевать и даже всё остальное, где брало верх упоительное бесстыдство. Жила Лариса сегодняшним днём. И даже здесь в условиях сирой барачной юдоли искала того, кому бы могла она поглянуться. И вроде нашла, разглядев в Максиме Пылаеве собственного мужчину. А он? Нет, нет и нет. Максим совершенно её не видел. А если и видел, то, как и всех.
Бежать Лариса решила не оттого, что было здесь зябко, голодно и постыло. И даже не оттого, что работала с топором, и каждый день основательно уставала. Бежала она от ненужности. Никому не нужна. И это её пугало. Пугало возможностью оказаться однажды бесчувственной чуркой, кто примиряется с тем, что работает, ест, коротает время и спит. И всё. Кроме этих нескольких действий нет у неё ничего. «Неужели всем моим чувствам конец?» – спрашивала себя, ступая среди заваливших дорогу, лес и её августовских потёмок. «Не конец, – отвечала через секунду, – потому как они и сейчас меня беспокоят».
Ночная дорога звала Ларису туда, где река. А там – пароход. И он повезёт её в тот самый край, где так много людей. А среди них и тот самый необходимый, без кого она не могла. С этой зыбкой надеждой и шла она, робко вглядываясь в кусты, выходившие к ней с обеих обочин дороги. И вдруг самый тёмный из них, раздвинувшись ветками, повалился. И не куда-нибудь – на неё. Сердце Ларисы подпрыгнуло от испуга, как если бы это был не куст, а медведь. «Седякин!» – узнала через мгновение. Тот схватил её вместе с мешком на спине. Держит в ручищах своих, прижимает к себе, а глазами разбойными так в неё и влезает, так и влезает.
– Ты чего? – спрашивает она.
– Ничего, – отвечает Седякин.
– Убьёшь меня? – Голос её дрожит. И коленки дрожат.
– Ты с ума сошла.
– Ты ж поймал.
– Ты…– Седякин даже заволновался, – ты красивая.
– Ты отпустишь меня?
– Не знаю.
Умела Лариса играть на порывистых чувствах. Играть, испытывая опасность. А вместе с опасностью и восторг. Тогда и страх ей не в страх. И испуг не в испуг. Она отчаянно улыбнулась:
– А хочешь я тебя!
– Что? – удивился Седякин.
– Хочешь я тебя съем?! – Она неожиданно рассмеялась, и очень была довольна, когда Седякин, кряхтя, взял её на руки и понёс. Опустил в шалаше на тюфяк.
– Не сбегу! – Она опять рассмеялась и разрешила ему снять с себя всё, что было на ней…
Час спустя, когда они оба оделись, она спросила:
– Теперь я свободна?
Седякин вздохнул:
– Ну, куда ты пойдёшь?
– В самом деле... куда...
– Вот то-то. А надо туда, где тебя ждут
– А где меня ждут?
– Там, у нас, в подворье нашего коменданта. Он как раз ищет женщину, кто бы там у него командовала хозяйством. Ты бы как раз ему подошла. Давай?
– А ты?
– Что – я? Я тебя так и так буду видеть. А когда комендант куда-нибудь отшвартует – тут и я. Абы ночку с тобой.
К коменданту явились они поутру.
– Вот, – сказал Седякин, подталкивая Ларису к столу
Волин сидел в позе заваленного работами служащего конторы, кто целую вечность не отдыхал.
Увидев высокую, с пышными формами молодуху, Волин моргнул. Хотел по инерции, было, и улыбнуться, да понял: нельзя. Субординация. Были они на разных высотах Он – где-то вверху, женщина – где-то внизу. Принахмурившись, начал расспрос:
– Почему сбежала?
– Сама не знаю. Наверно, от скуки.
– Ишь, какая. А знаешь, что полагается за побег?
– Откуда…
– Зона. Годиков этак на пять. Хочешь туда?
– Ещё чего…
– Ладно. Надо будет к тебе присмотреться. Куда тебя лучше определить.
– Мне бы …
– Женщина, помолчи. Дай подумать. Какое кстати образование?
– Семь классов.
– Маловато. А то бы на клуб поставил тебя.
Лариса задиристо:
– А и нету его!
– Построим!
– В клуб сама б не пошла.
– Почему?
– Пьески там надо ставить. А я их терпеть не могу. Да и мало читала литературы. Лучше куда-нибудь по хозяйству.
Бронислав Николаевич встрепенулся.
– А что? Что если я назначу тебя хозяйкой всех моих маленьких заведений? Вон погляди! – Волин встал и прошёлся к окну. Открыл его. Потом и второе открыл. И стал кивком головы показывать двор, а в нём стоявшие в разных местах два домика, баню, сарай, дровяник, конуру. – За этим за всем нужен глаз. Зоркий глаз. И чтобы порядок тут был. Всё бы прибрано, чисто и аккуратно! Справишься с этим?
– А то!
– Тогда пошагали! Покажу всё в натуре, как есть.
– С чего это вдруг такое ко мне доверие?
– Глаза весёлые у тебя. Значит, и дело будешь вести, как весёлое колесо. Не знаю сам почему, но я тебе верю. Пошли!
– Мне тоже с вами? – спросил Седякин, выходя вместе с ними во двор.
Комендант отмахнулся.
– Нет, нет! Займись своим делом.
Они остались вдвоём. Волин ходил по двору, с удовольствием объясняя Ларисе то, что можно было не объяснять. Иногда украдкой поглядывал на неё, отмечая, что сложена женщина крупновато, но крупноватость ей шла – тугие бёдра, плечи, гладкие ноги даже под ситцевым платьем подчёркивали породу, какая многих мужчин притягивает, как мёд.
Но особенно было приятно ему её полноватое, с низким лбом дерзко сложенное лицо, украшенное бровями, под которыми – два сияньица с искорками лукавства – глаза, которые что-то прячут, а может быть, и играют, не зная конца и края этой игре.
Все постройки, все помещения обошли они в это утро. Под конец заглянули и в баню. Выходя из неё, Волин сказал:
– Будешь топить её каждый вечер! А-А?
– Согласна! Согласна!
– Вот и договорились.
– Сегодня тоже топить?
– Непременно.
– Тогда я и веников наломаю.
– О-о! – Больше у Волина не было слов. «Скорее бы вечер!» – подумал он сквозь туманец, поплывший тут же в его голове.14

12

Вечера. Один за другим. Давно ли они пахли черёмухой и берёзой! И вот уже пахнут ягодами рябины. В сумерках гроздья ягод похожи на фонари, которые разожгла по опушкам чья-то заботливая рука. Для дроздов, свиристелей и снегирей – август – самый лакомый месяц. И для людей он такой же. Помимо лесных угощений он угоден для них и свежими овощами, что поспевают на грядках переселенцев. Стала баловать и река, поставляя на стол не только мелкую рыбу, не только налимов, но и широких лещей, головлей-великанов и, само собой, крупных щук. И это почти каждый день.
Попадалась рыба в плетёные морды, которые дядя Яша плёл из гибкой лозы. Вечерами мальчики стаей, которой руководил Миша Кобов, ставили морды в тех самых местах, где Яреньга сильно сужалась, и рыба могла пройти только там, где была для неё западня.
Быть сытым, но не свободным. Кому это не знакомо?! Наверное, всем, кто не был в лесной неволе. Чувствовать на себе чей-то внимательный взгляд, которого, вроде, и нет, однако он всюду. И ловца чужих разговоров, что за тобой наблюдает и слушает то, что ты говоришь, узнать почти невозможно, ибо он может спрятаться в ком угодно, даже в хорошем приятеле или друге, которому ты доверяешь, не зная того, что однажды он тебя сдаст.
В один из таких вечеров на нарах Максима сидели братья Перепеленко. Оба из Белоруссии. Круглоголовые, с детской чёлкой густых темно-русых волос. Лицо, как одно, у обоих, – широко раскидавшееся в щеках, то ли гордое, то ли презрительно-волевое. Оба в суровых рубахах, просторные рукава и подолы которых обшиты краснеющими крестами. Поведали шёпотом, будто тайну:
– Зарплату не платят, который месяц! Думаем: деньги наши ворует тот, кто над нами. Гэпэушник, товарищ Волин. Мы на него Генриху Григорьевичу Ягоде жалобу накатали. Пусть проверит нашего шустряка́. Почтальона бы нам. С кем бы это письмо отправить? Да, поди, не найдём. Придётся, видно, самим. В общем, так. Надоело нам тут. Уходим. Сегодня же ночью. Перед рассветом. Давай-ко с нами и ты. Вдвоём хорошо, а втроём надёжней. Мы – домой. И ты – туда же. А-а? К жёнкам рванём.
Обожгло Максима желание тут же и тронуться в путь на запад. Вы́чегдой – Су́хоной. Вниз да вверх по лесным берегам. И всего-то 500 с небольшим километров. Десять дней – и ты уже дома. Однако он отказался:
– Поймают в дороге.
Братья настойчивы и тверды. От того, что решили, уже не отступят.
– А может, и не поймают.
– И потом, – добавил Максим, – если даже домой проберёмся, то где мы там будем жить?
– Спрячемся.
– В подполе, что ли? Лично я в подполе не желаю. Да и жену свою подведу. За укрывательство беглого – по головке её не погладят.
Нахмурились братья. Переглянулись. У обоих под веками – холодок.
– Выходит, ты пас?
– Пас, – ответил Пылаев.
Максиму в ту ночь не спалось. Несколько раз выходил из барака. В первый раз: в стороне, где строилась пилорама, он услышал какие-то мягкие, как на вате, передвижения. «Никого. Наверное, показалось», – подумал он и вернулся в барак.
Во второй раз увидел белую птицу, летевшую низко-низко, почти задевая кресты, и резко взметнувшую там, где она разглядела людей. Кто они, эти люди? Наверное, братья.
Уходили они поздно ночью. Даже не ночью, а на заре. Не по дороге, возле которой стоял громоздкий сруб возводимой комендатуры, а около леса, где кладбище. В переливе зари силуэты братьев были похожи на тени хозяев этих безрадостных мест. Максим покачал головой. «Дойдёте ли вы до своей Белоруссии? Дай вам Бог в дороге не потеряться…»
Заснул он сразу. Потому и не слышал двух выстрелов на дороге. Не слышал и тихих шагов коня, возвращавшегося в посёлок. И ещё не слышал Максим в эту ночь потаённого человечка, кто подслушал их разговор и, запомнив его, сразу направился к коменданту.

13

Осведомители, стукачи, доносчики, ябеды и наседки! Откуда вы все берётесь? Что за тайная сила сидит в ваших душах и управляет вами, как псами, натравливая на тех, кто не может вас разглядеть? Сила эта – в страхе изобличения. Волину это знакомо по собственной службе. Человек оступился. Простить бы его. Но какая от этого польза? По его пониманию: лучше все-таки обменять наказание на услугу. Сделаешь то, что тебе предлагает руководитель, и ты будешь прав, даже если и виноватый.
Буквально на днях Волин встретился с Кобовым Мишей, кого и раньше встречал много раз, но тот ничем особым не выделялся. Худенький, быстрый, в сереньком пиджачишке и, как мужичок, в косослойных лаптях. И вдруг подросток преобразился. В новых кожаных сапогах, спортивного кроя шевьётовой куртке, модной фуражке с огромным пластмассовым козырьком. Право, студент столичного института. Правда, всё на нём было великовато. И Волин сразу сообразил: откуда всё это у мальчика появилось. Остановив его, приказал:
– Давай-ко, за мной! Быстро-быстро…
И вот кабинет коменданта, где только шкаф, стол и стул. Волин, как и положено, за столом. Подросток, как одуванчик перед грозой, стоит и не смеет пошевелиться.
– Где всё это ты взял, – рука коменданта тычет сначала на козырёк, после – на куртку, а затем и на сапоги, – можешь не объяснять, и так всё понятно: украл!
– Я не украл, я нашёл…– Миша пытается объяснить, но Волин перебивает:
– Не имеет значения. Раз украденная одежда сидит на тебе, значит, ты – кто? Преступник! И сейчас тебя будут судить, как вора. По 159-ой. В тюрьму, в холодную камеру полетишь. И дружками тебе там будут голодные крысы. И еды никакой. Или они тебя скушают, как котлетку. Или ты их – одну за другой, как изюм.
– У меня, – попытался Миша что-то сказать, но Волин опять перебил:
– Знаю, знаю… У тебя всё нечаянно получилось. Жалко мне тебя, паренёчек. И помог бы по простоте. Да вот как? Против закона, сам понимаешь…Нельзя. Тут у нас строго.
Миша сник. Не знает, что и сказать. Кадычок на горлышке так и трепещет:
– Я больше… Больше не буду…
Снисходителен Волин. Глаза его чуть теплеют, и он спрашивает с улыбкой:
– А чем подтвердишь это своё «не буду»?
– Хоть, чем. Только не надо туда. Ну, пожалуйста. Накажите меня, но не там, не в тюрьме…
– Не в тюрьме, говоришь. Понимаю. Надо, надо обмозговать. Только всё это будет лишь между нами. Никому – ничего. Уши, как у тебя: в порядке?
– В порядке.
– Как слышишь ими?
– Как хозяин реки.
Удивился Волин:
– А кто у неё хозяин?
– Уж.
– Ну, если уж… Тогда нам чего? Будет, кажется, проще. Слушай меня и вникай. Интересуют меня два подозрительных человечка. Братья Перепеленко. Знаешь таких?
– Как не знать. Рядом сплю.
– Вот и отлично. Будешь следить за ними. Кто к ним приходит? Или они приходят к кому? Запомни, о чём говорят. И ко мне. Но так, чтоб никто не видел. Не побоишься?
– Но ведь за это…
– За это в тюрьму тебя не посадят, – оборвал комендант.
Было Мише не по себе. Быть добровольной наседкой. О, как это низко и неприятно. Но успокаивала мыслишка: никто не узнает. К тому же братьев он не очень и уважал. Какие-то скрытные, недовольные всем и всеми, с улыбочкой на губах, мол, мы не такие, как вы, мы многим лучше.
Вечерами, пользуясь тем, что барак опустел почти на две трети его постояльцев, которые оставались на ночь при огородах в своих избёнках и шалашах, он стал забираться то на одни, то на другие верхние нары и слушать оттуда тех, кто внизу. Беседу братьев с Максимом он как раз и услышал с самого верху.
Память у Миши была хорошей. Всё, чем поделились с Максимом Перепеленки, сидело прочно в его голове. И вот, дождавшись, когда они разойдутся, слез с верхотуры и, будто мышка, юркнул к выходу на крыльцо.
Комендант собирался ко сну, когда зазвенел комнатный колокольчик. То, что ему рассказал Миша Кобов, его не смутило. Он догадывался и так, что братья вот-вот соберутся бежать. Тогда бы на их перехват он послал Седякина с парой людишек. Схватили бы субчиков – и сюда, к нему на затейливую беседу. Однако смутило его письмо. И не к кому-нибудь, а к Ягоде. Это было уже серьёзно. Предстояло действовать самому. Чтоб никто ничего. Так надёжней.
Волин умел собираться в дорогу. Без лишних движений. Вот и сегодня. Не мешкая. Наган из стола – это раз. Плащ со стены – это два. Коня – с коновязи – три. И, кажется, всё.
Ночь пропустила его в сонно скрипнувшие ворота, обнажила чуть видимую дорогу. Конь пошёл тихой рысью сквозь завалы седого тумана, в прога́л, как в провал, за которым дремали ярусы тёмных ветвей, тишина, мох и вечность.
Остановился Волин у шалаша. Отпустил коня на поросшую кустиками поляну. Нащупал плечом темнохвойную ель, где и стал дожидаться ночных беглецов.

14

Ночь, как ночь накануне осенних дождей. Братья выбрались на дорогу. Никого не слыхать, ничего не видать. Что и надо.
Умирать братья не собирались. Наоборот, приготовились к долгой жизни. Вот только достигнут своей Белоруссии, тут и начнут возвращать все пропавшие дни, какие загублены были в Шестом посёлке.
Но что-то им, кажется, помешало. В их планы вмешалась одетая в плащ фигура с вытянутой рукой. Отделившись от ёлки, она, не целясь, почти в упор пустила в братьев два щёлкнувших огонька.
Перепеленки так и не поняли: почему они вдруг споткнулись и рухнули на дорогу. Боль и смерть явились одновременно, отобрав от них осязание воздуха и дороги, так же как и саму Белоруссию, навсегда оставшуюся в мечте.

15

Не хотелось бы Волину прикасаться к телам убитых. Да надо. Мало ли кто здесь окажется поутру. И сразу об этом станет известно всему посёлку. И до него дойдёт эта весть. И придётся ему показать себя удивлённым. И даже кому-нибудь поручить стрелявшего разыскать.
Убить человека. Тому, кто пошёл на такое впервые, всегда бывает не по себе. Волин же был хладнокровен. Знакомое дело. Когда-то служил он в расстрельной бригаде Архангельского Чека. Должность обязывала его совершать расстрел, как обыденную работу. И ни за что при этом не отвечать. Потому как всё это делалось по приказу. От имени тех, кто стоял наверху.
Сейчас у Волина всё не так. Застрелил из нагана двоих. Без приказа. По собственной воле. Ради того, чтоб в закапанной кровью одежде нашарить жалобу на себя, найдя её в треугольном письме, котороё должен был получить не он, а Ягода.
Трупы были тяжёлые. Было не только неловко, но и брезгливо брать их за головы, обнимая, и волочь по земле за собой, чтобы сбросить куда-нибудь за дорогу.
Ночь всё так же была глуха, когда он вернулся к поляне, хлопками ладоней позвал коня и, забравшись в седло, поехал назад. Пахло смолистыми елями. Где-то сквозь сон пискнула трясогузка.
Волин почувствовал воздух, которого было лишка. И он входил в него так, как если бы были в нём не одни, а несколько лёгких. Он даже закашлял и суеверно представил себя захватчиком лишнего воздуха, каким могли бы в эту минуту дышать и мёртвые братья. Он усмехнулся: «И дышали бы, кабы я не явился по ваши души. Так вам и надо. Хотели через Ягоду спихнуть меня с комендантов. Да не-е. Я из тех, кого спихивать рановато».
Бодростью заиграло в груди. Волин был крайне собой доволен. В ворота двора въёхал он с покровительственной улыбкой, какой поощрял самого себя.
В комендатуре, где он обычно и спал, было просторно, но неуютно. Раздевшись, он подошёл к рукомойнику. Плескался долго и тщательно, отмываясь от сложного запаха, которым его наградили лошадь, лес и мёртвые беглецы. Потом зашёл в свою комнату, где стояла кровать, и был маленький стол. Скрипнув дверцей, достал из стола бутылку «Московской». Налил в стакан. С краями. Удивился, что выпил легко, как воду.
Водка его ободрила и даже весело подтолкнула пойти в гостевые хоромы, где, кроме комнат для приезжающих, была уютная маленькая квартирка, а в ней – игривая женщина, та, что манит к себе и назад от себя, как ни рвись, а не отпускает. Это была Лариса, женщина с огоньком, который ею и управляет.
На столе горела свеча. Лариса лежала в кровати. Нагая.
Волин разделся. И сразу же оказался в горячих женских руках. Сколько раз он к ней приходил! И всякий раз была эта женщина ненасытной, утомлявшей его до того, что он забывал, где находится, а очнувшись, долго-долго смотрел в её диковатые, с пляшущим бесом коричневые прищу́рки, которые, знай, подсмеивались над ним.

16

Седякину нравится положение, в каком оказался он в спецпосёлке. Строить бараки ему не надо. И брёвна возить никто не заставит. Не ему и кирпич доставлять по реке. И лес не ему рубить на делянке.
Зато наблюдать, чтоб никто не опаздывал на работу, соблюдать к хлеборезу очередь, следить, чтоб никто не ушёл без его разрешения из посёлка, не скандалил, не дрался, не воровал – это его поле деятельности и действий.
Сегодня с утра, как всегда, он у Волина в кабинете. Бронислав Николаевич выглядит резво. Сообщает ему, как новость:
– Заселяем барак! 20 квартирок! А-а? Что ты скажешь?
– Хорошо, – улыбнулся Седякин, хотя квартирки его совершенно не волновали. Есть ли, нет они, ему всё равно.
– То-то что и оно! – На столе перед Волиным лист бумаги, где нарисована схема барака. – Наконец-то к нам могут приехать конвойная служба, прораб, мастер с начальником лесопункта, бухгалтер, завхоз и кто-то от медицины. Вольнонаёмные все, как один. Потому сюда ехать не торопились, что негде было тут жить. Теперь заживём! И я разгружусь. Хватит брать на себя ответственность! На всех её делим. Так-то вот, Юрий Иваныч.
– Степаныч, – поправил Седякин.
– Не всё ли равно. Ты я смотрю, Степаныч, нынче того. Хмурый какой-то. Или не хочешь переселяться? Да! Да! И тебе здесь квартирка заулыбалась. Можешь сегодня в неё! Но-о! Одно дельце прорисовалось.
– Какое? – спросил Седякин без любопытства.
Комендант посерьёзнел, подался к Седякину над столом головой, плечами и даже грудью:
– Надо сходить тебе к нашей засадке. Навести небольшой порядок. Белорусов знаешь? Ну, этих братьев? Тебя ещё как-то они сдавали…
– Ещё бы не знать, – буркнул Седякин.
– Так вот. Нету их больше. Переселились. Туда, к нашей с тобой засадке. Там сейчас и лежат. Давай-ко, до них. Убери с глаз долой…
Убрать бездыханных. Не очень-то и приятно. Да ладно. Седякин не из брезгливых. Сделает всё, как велят. К тому же ещё и награда. Одежда с покойников. И вещички. Сверх того, поллитровка «Московской», которую Волин сунул ему, перед тем как Седякину скрыться за дверь.
Недолго он с трупами и возился. Перетащил их волоком по кустам. Раздел и бросил в карстовую воронку, в глубине которой нашла приют и юная, с косами украинка. «Теперь вас трое. Белоруссия плюс Украина, крепи вашу дружбу, – Седякин цинично выругался, тут же вспомнив и коменданта. – А ты, Бронислав, меня обошёл. Мастер, значит, по убиванью. Я-то девку угробил нечаянно. А ты – специально. В этом и разница между нами. Теперь тебе надо меня, ой, как надо остерегаться. А вдруг я возьму и проговорюсь?..»
В посёлок Седякин не торопился. Забравшись в шалаш, стал прикладываться к бутылке. Прямо из горла. И закусывать тем, что было в мешках у братьев. Потом он заснул. Пробудился где-то после обеда. Допил остальное. Встал и прошёлся прогулочным шагом. Сначала в сторону карста. Потом – к лежавшей возле дороги матёрой сухаре. Уселся, как в кресло, в вывороченных корнях.
Было скучно сидеть и рассеянно слушать глухую еловую тишину. Тишина выходила из ближних ёлок. Вышла и жалуется ему, что ей сегодня тоскливо и грустно, всё зверьё разбежалось, птицы уже не поют, комары не летают, и ей остаётся одно – забрать у Седякина всю его скуку, оставив вместо неё развлекательную картинку. Картинка была из иного мира, где прыгают, ползают и летают, однако давно уже не живут.
Седякин себя узнаёт летящим на злом воронке куда-то в сторону солнца. И не один он летит. Впереди его Волин, и он на коне, однако на сивом. Неожиданно Волин взвивается вверх. Седякин отстал от него. Со своим воронком он повис на раздувшейся, как парашют, суровой с крестиками рубахе. И тут, забивая уши его, откуда-то сверху, как гром, голос Волина:
– Свидетели мне не нужны!
У Седякина выступил пот. Пот на лице, на плечах и, кажется, на руках, крепко сжимавших мешок, поверх которого лежала не поместившаяся в него суровая с крестиками рубаха.

17

Огороды пестрят одеждами женщин и стариков, меж которых, как разноцветные лоскутки, мелькают проворные дети. И рубаха с крестиками мелькает. Это Юра Седякин. Самоуверенный, предовольный. Никто ему не указ. Даже сам комендант, которого он совсем уже не боится. Ходит хозяином между грядок, не обращая внимания на людей. Захотел – нащипал стручков сахарного гороха. Перьев лука пригоршнями нахватал. Вкусно, питательно и полезно! Потому отправляет всё это в рот. И с собой заберёт, чтобы было чем позабавиться вечером после чаю. И пузатый турнепс, и гладкая репа, и молоденькая морковь – всё устраивает его. И даже картошка, которую можно испечь на костре, перед тем как залечь, глядя на ночь, на боковую. Карманы у Юры набиты добром. Помимо карманов ещё и картуз, и тоже весь переполненный корнеплодами, перьями и стручками.
Никто не смеет Юру остановить. Все возмущаются, но молчат. Понимают: Седякина лучше не тронь. Может и рассердиться. А, рассердившись, и грядки твои затоптать. Не говоря уж о матюгах, которые так и слетают с его языка, когда он не в настроении.
Однако сегодня Юру остановили. Правда, не сразу. А после того, как к нему подошел чем-то сильно смущённый Максим Пылаев.
– Послушай-ко, – стал расспрашивать у него, – это чья рубаха-то на тебе? Не твоя ведь! Кого-то из братьев Перепеленко! А братьев-то нет, куда-то пропали? Отвечай? Где взял рубаху?
– Не твое дохляцкое дело, – заартачился было Седякин и направился сразу к дороге. Но Максим, почуяв неладное, не отстал от него – за ним.
– Не ходи за мной! Ну-у! – прикрикнул Седякин и, выхватив с пояса палку, полоснул Максима по голове.
Ладно, тот увернулся, и удар пришёлся вскользь по плечу. И второй раз хотел приложиться Седякин, да Максим рассердился и сам. Вспомнил молодость и прицельно направил кулак прямо в горло.
Седякин закашлял. Потом развернулся и побежал. Споткнулся. Выпачкал нос о землю. Встал и опять побежал.
Максим настиг его возле низкой, из горбыля выстроенной избёнки. Сжал его горло двумя руками:
– Ты убил кого-то из них! Узнаю рубаху! Вон и дырочка на груди! С тёмным пятнышком. Пятнышко-то какое? Да кровяное! Это ты его, ирод! Не жить тебе! Удавлю! Тут же тебя, как крысу, и закопаю!
Максим немного перестарался. Седякин уже не дышал. Да и как дышать, если горло перехватили не руки, а клещи. Седякин был бледен, губы его скакали, а между ними – серые пузыри. За пузырями же – сиплый клёкот. Если бы человек с передавленным горлом мог бы что-то сказать, то он сказал бы именно так.
– Готов! Кажись, уже и не дышит! – подсказал неизвестно откуда-то взявшийся мальчик в тапках, в ком Пылаев по пиджаку с протёртыми отворотами, маленькому лицу и глазам, как сучочкам, узнал Мишу Кобова, кто в этом домике, видно, и жил.
Пылаев убрал руки с горла, дав возможность Седякину опуститься куда-то под нижний венец, где зеленела, пестрея гусеницами, крапива.
Пылаев следил за Седякиным. «Отдохнуть захотел, – подумал. – Ну, нет!» Наклонившись к крапиве, он поднял Седякина гневным рывком, и опять его пальцы впились в помятое горло.
Седякин, тряся головой, только и вымолвил:
– Не убивай! Это не я ! Это он, комендант. Из нагана. Обоих. Я с них только одёжу снял да с дороги в яму …
Стало вдруг тихо-тихо и почему-то нехорошо, словно сама тишина почувствовала неловкость и попыталась найти в себе нечто такое, что бы ей возвратило не только покой, но и мир, которым могла бы она поделиться с каждым, кто в эту минуту себя ощущал на краю.

18

Обыкновенный осенний вечер. Кружатся листья. Пахнет убранным урожаем. Многие ещё летом перебрались из просевших бараков в свои, наспех построенные избушки и шалаши, возле которых попыхивают костры, где собираются семьи. Ужин в тепле и уюте, среди кастрюль и тарелок, искорок, сладкого дыма и разговоров.
Домик у Ко́бовых, как у всех. Низ из бревен. Все остальное из веток, бересты и горбыля. Хозяйкой – Мишина мать. Она здесь с утра до вечера. Возится около грядок. Отец, хоть и ходит на костыле, целый день на строительстве то барака, то пилорамы. Сам Миша около лошадей. Работает на подвозке к месту строительства брёвен, глины и кирпичей. Часто ездит на Вычегду за товаром, который почти каждый день привозят из Яренска пароходы.
По характеру Миша парень отчаянный. У поселковых ребят слывёт заводилой. Однако в последние две недели с Мишей что-то произошло. С лица не сходит тревожное ожидание. От родителей, от мальчишек, от тех, с кем работает, старается эту тревогу он тщательно скрыть.
Душа была у него в испуге: что с ним будет за воровство трёх пар сапог, брюк, курток и капитанок? Посадят его или нет? Комендант обещал оставить его в посёлке. Не направлять дело в суд. Но свободу эту он должен был ещё заслужить. За услугу – услугой. «А что коли я ему Седякина обрисую? – прикинул Миша. – Дескать, сдал он тебя, Бронислав Николаевич. Сдал Пылаеву. Растрепал ему о братьях Перепеленко, с коими что-то произошло. А что именно, я не расслышал. Вот, кажися, и всё. Ни больше, ни меньше. Лишь это. Пусть не думает, что знаю я больше, чем ему рассказал…»
Четверть часа спустя комендатуру взбодрил висевший над дверью комнатный колокольчик. Бронислав Николаевич позднему визитёру был скорее не рад, чем рад. А после того, как Миша ему рассказал о стычке палочника с Максимом, задумался напряжённо. Задумавшись же, вздохнул и спросил у себя: «Ещё один лишний свидетель. И его, что ли, мне убирать?» Вслух же, прощаясь с осведомителем, произнёс:
– Молодец! Хвалю! Давай так и дальше. Заходи, если что-нибудь, вроде сегодняшнего, узнаешь…

19

Наутро Седякин снова у коменданта. Неуверенный, вялый и виноватый. Комендант понимает его состояние. Слава Богу, осведомлён. Спрашивает учтиво:
– Чего с горлом-то у тебя? Красное, да и вспухло. Пытал, что ли, кто?
Седякин ни жив, ни мёртв. Не знает, что и сказать. Булькнул чуть слышно:
– Было…
– Ну, ну, – подбодрил комендант. – В общих чертах я уже знаю, что у вас там вчера с Вологодским произошло. Так что давай без подробностей. О самом – о главном.
– В общем, меня он начал душить.
– Ты о ком это мне?
– О Максиме Пылаеве, ну, об этом, о Вологодском.
– И за что он тебя?
– За рубаху. Ту, с крестами, в коей вчера я ходил. Спрашивает: откуда она у меня?
– Ну и что ты на это?
– Сказал всё, как было.
– О том, что рубаху снял с мертвеца, тоже, что ли, сказал?
– Ну. Попробуй, ему не скажи. Удушил бы, как пить.
– Понятно, понятно. А про меня? Всяко, думаю, не сказал?
– Честное слово, не знаю. Может, и не сказал. В голове потемнело. Что-то ему говорил. А что? Как без сознания был. Не помню.
– Сейчас-то как самочувствие? Лучше, чем было?
– Лучше.
– И что собираешь с ним ты делать?
– С кем?
– С обидчиком со своим?
– Пока не пойму.
– И понимать тут не надо! Угробить – и дело с концом! И сделаешь это сегодня же ночью!
– Ка-ак?
– Не как, а чем. Подсказываю – подушкой! Минута – и нет Вологодского. Уехал туда, где никто не живёт.
– Но он… Он сейчас не в бараке. С подушкой не подберешься. Он ночует сейчас в избушке. Недавно построил её. Там и живёт.
– А ты подожги её. Ну-у? Что зрачками-то заворочал? Ступай! И чтобы завтра к утру не избушка была у него в огороде, а пепел!..
Ожиданием жил Бронислав Николаевич весь этот день. Ожиданием жил и вечер. И ночь растратил на ожидание. Даже к Ларисе не заходил. Не до женских утех ему было в ту ночь. Почему-то он был убеждён: Седякин сделает так, как велели. И тогда всё недоброе, что скопилось в душе коменданта, отойдёт от него, как отходит от пристани пароход и исчезнет, скрывшись за поворотом. Из троих останутся двое, кого он тоже отправит в иные миры. Но не сразу, а постепенно, одного за другим. И тогда ему можно ничем уже больше не тяготиться. Жить, как раньше, без опасений, что кто-то может разоблачить. Самое страшное – это голос, которого нет, но который возможен: «Комендант убивает переселенцев!» Голос обязан уйти в тишину. Знать о братьях, которых Волин угробил, не должен никто! Иначе он, Бронислав Николаевич, хочет – не хочет, а понесёт на себе несмываемое клеймо. Понимает хозяин посёлка, отчётливо понимает: с таким крупным клеймом всё закончится у него. Станет он отработанным комендантом, кого власти не защитят. Потому и быть ему надо среди выныривающих и ловких. Тех, кто свои преступления прячет, и никто не находит их никогда.
Волин презрительно улыбнулся: «У нас ведь наказывают того, кто грехи свои заметать не умеет, или их заметает, но неудачно. Я – другой…»
Ночью он несколько раз выходил на крыльцо. Проверял: нет ли запаха дыма? Нет ли взвившегося огня?
И, кажется, он дождался. Беспредельно глухое и тёмное небо неожиданно замерцало, обозначило вогнутый круг. Круг пробивался куда-то сквозь рваные тучи в нутряную надземную глубину, где, казалось, жил главный ирод всех пожаров и разрушений. Комендант поднял руку и помахал ему, улыбаясь, как другу, и, не дождавшись ответного взмаха, удалился к себе, чтоб достать из стола бутылку «Московской», нацедить из неё с краями в стакан, выпить, как воду, и сразу отправиться спать.
Пробудился он поздно, под резвый утренний колокольчик. Звонил, как всегда по утрам, Седякин. Был Седякин невыспавшимся, лохматым, к тому же, наверно, не умывался, отчего его лоб украшали тёмные сажистые следы от пяти толстых пальцев. И рубаха сидела на нём не с покойника, а своя, поднявшись белыми пуговками до горла.
Волин похлопал Седякина по плечу.
– Ну, и как оно?
– Всё в порядке. Горело добро.
– Ну, а этот?
– Этот тоже сгорел.
– Ты чего? Проверял?
– Обязательно. И не я один. Дедко Яша там был да какая-то маленькая старуха. Решили, что кто-то его поджёг и двери подпёр на четыре кола, абы он из огня – никуда.
– На тебя не подумали?
– Не-е. Поджигатель не сунется на пожар. Ну, а я там, считай, с сам начала. До пожара, и в сам пожар.
– Был хозяин – и нет, – тихо вымолвил Волин.
Седунов подхватил:
– Сгорел, и костей не оставил. Дедко Яша искал их – и не нашёл. Я тоже искал. О колоду какую-то подзапнулся. Вот эту колодину с дедком вдвоём мы в яму и пропихнули. Думаю, это и был, поди, он. И землицей его. Покрыли, как грядку.
– Молодцом! – улыбнулся Волин. – А теперь мы с тобой, – добавил через минуту, шагнув вместе с Седякиным на крыльцо, – прогуляемся. На лошадках. Надо поспеть к пароходу. Встретить из местной газеты корреспондента. Ты вот что, Седякин. Давай-ка к Вавилову, нашему конюху, загляни. Возьми у него верховую. Корреспондент-от в годах. Пешком ходить разучился. Лошадь ему подай. Ты уж меня извини. Но обратно тебе придётся пешком.
Седякин покладисто отвечает:
– Чего там. Подумаешь. Десять каких-нибудь вёрст. Прогуляюсь…
Доволен Седякин, что Волин его за вчерашнее не ругает. Не вспоминает даже, как если бы было им все забыто, и возвращать вчерашнее ни к чему.
Десять вёрст до реки. Дорога худая, вся изрытая колеями и провалами от копыт. Хорошо, хоть погода гуляет, как красный девичий хоровод! Солнце так и сверкает, прорезаясь лучами через макушки. Пролетел чёрный тетерев. Сам большой, а летит бесшумно, только бровки горят, да хвост веером распушился.
Седякину весело. Не понимает, с чего это вдруг на душе у него запело. Всё устраивает его. И нырки на дороге. И трясущийся круп воронка. И то, что уздечка в руке у него, как девичья узенькая ладошка. Жизнь улыбалась ему отовсюду. От золота листьев, падающих с берёзы. От запаха спелой брусники, что тут и там проглядывает в прога́лах тремя низкорослыми этажами краснеющих ягод. «На обратном пути хоть полакомлюсь до упора», – думает про себя. И Волин, сидящий на сивой лошадке, растопыря ноги со стременами, не кажется в эту минуту ему недовольным. Наоборот, от репчатого затылка под картузом, от спины, обтянутой синим френчем, от всей его полной в боках фигуры навевает опытом человека, который знает, как лучше выправить жизнь, если в ней что-то вдруг нехорошее приключилось.
За шалашом, где начиналась болотинка, вся голубая от рослых кустов голубики, сивый конь развернулся. Волин качнулся в седле. Рука, вспорхнув от седла, тут же весело проблеснула солнечным лучиком на нагане.
Седякин только и сделал, что вскинул ладонь, загораживаясь от пули.
– Свидетели мне не нужны!– Бронислав Николаевич спрыгнул с коня. Задержался на то лишь короткое время, какое потребовалось ему, чтобы, взяв убитого за подмышки, перетащить в раскидистые кусты.
Возвратившись в седло, похлопал ладонями, приглашая оставшегося без вершника воронка ковылять вслед за ним. «Кроме мальчишки, кого ещё надо остерегаться? – спросил Волин вслух и сам же ответил: – Кажется, никого. Ну, и славно! Очень славненько даже, когда снова становишься непричастным ни к чему такому, отчего марается человек. Никакого тебе клейма. Нет его, не было и не будет…»…

20

О смерти своей никогда Максим не только не думал, но даже не смел о ней что-то предполагать. Жил он всегда полнотой текущего дня, принимая в нём всё, что навстречу ему шагало. Хорошее ли, худое, но всё это было его, через что предстояло пройти, одолевая выпавшую дорогу, какой бы она для него, ни была.
И вот вчера на него покушались. Даже и не вчера, а сегодня в ночи, за пару часов до рассвета. Домик сожгли, подперев в его дверь четыре кола, полагая, что спавшему в нём человеку не деться уже никуда.
Однако Максим вчера вечером задержался. Ставил вместе с мальчиками турник. Сильно устал, и спать пошёл не в избушку свою, до которой было далековато, а на прежние нары, в барак, который был совсем рядом.
На следующую ночь после пожара кто-то из поселенцев в пепел от домика погрузил заострённый батог, прикрепив к нему лист бумаги, где угольком написал: КТО ПОДЖОГ?
В третью ночь под вопросом на том же листе появился ответ: СЕДЯКИН.
Пролетела ещё одна ночь, прибавив к двум угольным надписям – третью: НЕ ОН.
Посёлок заволновался. И неизвестно, какая надпись могла появиться бы новой ночью. Однако вмешался сам комендант. И не один. С пожилым, приехавшим накануне в посёлок милиционером. Бумагу с надписями они унесли с собой.
Час спустя комендант, сопровождаемый милиционером, снова прошёлся по огородам. Остановился возле избушки, где жили Кобовы. Из троих, кто был в домике, выбрал Мишу. Провожаемые взглядами поселенцев, все трое и пошагали в комендатуру.
Уже в кабинете, куда вошли они, оставив милиционера возле дверей, Волин, усаживаясь за стол, взмахнул испещрённым листом:
– Ну вот, ты и попался! Чьё художество?
Отпираться было бессмысленно. Кто-то, видать, видел Мишу ночью на пепелище и доложил о нём коменданту.
– Первую строчку не я написал. И третью тоже не я. Я – вторую, – признался Миша. – Седякина указал. Это он! Он поджог за то, что Пылаев его душил да не додушил. Видел сам, как Максим в его горло вцепился. Вот Седякин и отомстил.
То, что Кобов сейчас сказал, было на руку коменданту. Пусть все считают Седякина виноватым. Он поджог. Так и было на самом деле. Подпалил – и куда он потом? Сбежал. Именно так и должно было стать по логике всех событий. Не убит, а сбежал. Однако, другое сейчас беспокоило коменданта. Что ему делать с Максимом? Так некстати подвёл его этот Седякин. Должен сжечь был Пылаева. И не сжёг. А это для Волина очень и очень опасно. Все эти записи на бумаге, сидевшей на батоге, разумеется, он и затеял. И первую строчку, и третью. Кроме второй. Предстояла опять охота. И опять охотником будет он, Бронислав Николаевич Волин, хозяин Шестого. Опять сторожить ночами того, кто решился бежать. Знать бы точно, в какую из ближних ночей он попробует это сделать?
Отпуская Мишу домой, Бронислав Николаевич улыбнулся:
– Ты всё правильно сделал. Иди! Отдыхай. Вот только, что мне со старшим дружком твоим делать, не понимаю.
– С Максимом, что ли?
– С Максимом. Он ведь, наверное, потревожен. И может по глупости взять и податься в бега. А это чревато. Там у нас где-то в лесу перед Вычегдой будет засада. Сегодня хотели да не успели. Но завтра. Завтра, уж точно, что будет. Никто из посёлочка не сбежит. Стреляют на поражение…

21

Третий раз в этом месяце Волин гнал свою сивогривую Райку в сторону шалаша. Ощущал он себя охотником не за зверем – за человеком, кого было легче разить наповал, потому что всё это делалось с близкого расстояния и внезапно.
Было два часа ночи. Осколок луны. Парочка звёзд. Тени кустиков и деревьев. И ещё одна тень – от молоденькой Райки, блуждающей, будто призрак, около шалаша.
Волин уверен – с Пылаевым встречи не избежать. Наверняка, Миша Кобов ему сообщил о засаде стрелков. И медлить, наверное, он не будет. Сегодня же и пойдёт.
Было свежо. Но Волин в плаще и яловых сапогах. Тепло и даже уютно. Острота ожидания возбуждает расчётливый мозг. Глаза чуть прищурены. Видят дорогу, на которой вот-вот проявится человеческая фигура – живая, подвижная, с бумазейным мешком, где лежит провиант, приготовленный на дорогу. А дороги-то и не будет. Закончится здесь, возле разлапистой ели, которая спрятала Волина от людей.
Где-то слева, в сумерках проплясала горстка камней, дробно прыгая по дороге. «Наконец-то,– подумал Волин, вытаскивая наган.– Сколько там у меня? Четыре пульки. Чтоб свалить человечика хватит. Даже с избытком...»
Волин — в приятном азарте. Сейчас он выступит на дорогу. Всего лишь на пару шагов, чтоб стрелять не далее, чем с трех метров. И вот он делает шаг, потом — и второй. Рука его медленно повернулась, как раз к середине дороги, где вот-вот обозначится цель.
Но тут и вторая рука. Чужая. Откуда-то снизу. Берёт кисть руки охотника вперехват. Поворачивает её. Боль такая, что рукоятка нагана становится непослушной. «Вологодский?! Ну, гад из гадов! Перехитрил!» – В голове у Волина помутнение.
Максим забирает наган. Жёстким голосом:
– Ну что, комендант? Зайца хотел подстрелить? А заяц-то сам тебя…
– Ты, ты, ты, … – подбородок у Волина не дрожит, а трясётся, отчего и сказать не может он ничего.
– С какой целью хотел меня грохнуть? Говори, не виляй!
Волин почувствовал волосок, какой отделяет его от смерти. Потому и выложил, не виляя:
– Боялся, что ты обо мне расскажешь, что именно я белорусов с Седякиным пострелял…
– Раздевайся!
– Ты, ты…
– Тогда сам я тебя раздену!
– Не, не… Я – сейчас… – Волин, покорно сутулясь, снимает с себя плащ, фуражку и сапоги. Подумав секунду, снимает и френч.
Ствол нагана показывает на бриджи.
Волин торопится. Всё, что снял и разул, передвигает ближе к Максиму, этим подчёркивая свою зависимость от него.
– Как кличка лошади?
– Райка.
Пылаев командует:
– Райка, сюда-а!
Сивой тенью метнулась Райка. Была около шалаша – и вот стоит уже возле Максима, помахивает хвостом и шею вытянула вперёд – готова служить ему, как рабыня. А комендант и так уже раб. Жидковолосый, в нижней рубахе, кальсонах, одной ногой голый, второй – в развевающейся портянке, выглядит слишком уж неприлично.
– Кто ещё у тебя на прицеле? – спрашивает Максим.
Комендант уточняет:
– В смысле?
– В смысле убрать.
– А-а. Парнишечка Миша. Тоже знает, про Пилипенков…
– Ну, и чего ты с ним?
– Пока ничего. Не решил.
– Оставь парнишку в покое. Не лепи из него насе́дку. У него письмо на тебя. Коль обидишь – письмо полетит, куда надо.
Комендант слегка оживился:
– Ты что меня отпускаешь?
– Сам не пойму: что мне делать с тобой? Может быть, пристрелить?
В глазах у Волина – мельтешение. Сквозь мельтешение – крохотная надежда. Говорит, как будущее рисует:
– Если пристрелишь, то будут тебя искать. И, конечно, найдут.
Любопытно Максиму.
– А если не пристрелю?
– Тогда ты можешь бежать, и искать не будут тебя. И я заявлять на тебя не буду. Это невыгодно мне.
– Почему невыгодно?
– Потому что ты знаешь всех больше и всё расскажешь. А зачем это мне?
– Ну, а дальше чего?
– Ничего. Просто я тебя в мёртвые запишу. И табличку с твоей фамилией над какой-нибудь там могилкой на нашем кладбище вместо памятника воткну. Мертвых не ищут. Живи себе. Но не с этой фамилией. Не со своей. С другой. С какой именно – я не знаю. Тебе выбирать.
Переоделся Максим. Стал похож на заправского коменданта, который сегодня в командировке. Прошёлся пальцами по груди. В накладном кармане френча нащупал блокнот с приткнутым карандашом. Достал и то, и другое. Сказал, как продиктовал:
– Напишешь мне справку о том, что я жил и умер. Фамилию помнишь мою?
Волин — само послушание. Знал, для чего, как и что надо было писать. Двух минут не прошло — справка вырвана из блокнота. Прочитав, Максим перегнул её пополам и засунул в карман.
– Добрый ты, комендант, – усмехнулся, – жизнь даришь мне под фамилией незнакомца. Что ж. И на этом спасибо. Дай нам Бог не увидеться никогда...
Вскочил на молоденькую кобылку. Поиграл на руке наганом. Подкинул его и поймал. А потом размахнулся и бросил в кусты.
– Чтоб ты в спину не выстрелил!.. – И пустил по дороге проворной рысцой.
Ветерок вдоль лица. Взмахи веток. Под копытами хлюп да хлюп. Мирный хлюп. Неожиданно выстрел. Потом и второй. И третий… Четвёртая пуля прошила фуражку-сталинку, и та, как зелёная птица, снялась с головы, полетев куда-то в боярышник при дороге.
Максим развернулся. Волин стоял на дороге с вытянутой рукой. Нажимал на курок. Но наган почему-то молчал. Видимо, кончились пули.
Райка неслась на Волина грозным намётом. Ещё мгновение – и она опрокинет стрелка, оставив на нём отпечатки копыт.
Пылаев, что было силы, повёл рукой вправо. И комендант остался стоять, где стоял, лишь жидкие волосы на его голове привстали и опустились от резкого дуновения, с каким Максим выправлял кобылицу, чтобы ехать на ней не назад, а вперёд.
Час понадобился Максиму, чтоб успокоиться и сказать самому себе: «Удержался. А мог бы и не… Тогда бы начали дознаваться: кто это сделал? И, конечно, вышли бы на меня. Комендант мне нужен живой. Теперь он мой тыл и моя защита. Всем, кто будет расспрашивать про меня, будет доказывать: я — покойник. И могилку при инадобности покажет, где будет табличка с надписю: М. Пылаев.»
Впереди, над дорогой проплыли белые силуэты. Проплыли куда-то к юго-востоку, откуда навстречу им поднималась полоска рдеющего восхода.
– Лебеди! – Максим рассеянно улыбнулся.
Дорога шла прямо. К Вычегде. На её берегу возвышались дома. Максим не стал заезжать в деревню. Свернул направо. По еле видимой тропке.
Где-то там за двумя овинами, сеновалом и ветряной мельницей на горе шли нарядно одетые, как на параде, берёзы и сосны. А дальше за ними – осины и ели, осины и ели, и снова осины, а там, словно в самом конце земного пути, посреди сжатых ржей – и его беззаветная родина, куда ему было нельзя, но он ехал и ехал, не смея задерживаться в дороге.

22

Девять дней понадобилось Максиму, чтоб проехаться на Раиске по берегам двух больших пароходных рек. И вот он дома. В полях родного Великодворья. Как-то встретят односельчане? Этого он не знал. На всякий случай решил не спешить. Задержался в овсяном поле. Прорыл в соломенной скирде нору. Там и залёг, дожидаясь потёмок. Лошадь тем временем отдыхала, найдя за скошенной жнивой зелёную гривку травы.
Мелкий дождичек. Серое небо. Вдруг порывистый трепет пернатой стаи, отправляющейся в полёт. Это белые трясогузки. Вылетели с опушки, где у них были гнёзда — и темнеющей тучкой к посадам села. Там пристроится к ним еще одна армия трясогузок. Они всегда улетают большими стаями, выбирая такую погоду, чтобы никто их не видел. Куда им лететь? Наверное, в Назарет, где Иисус Христос провёл своё детство. А может, и на Голгофу, где стоял его крест. И белые птички садились ему на голову, чтобы выщипнуть из неё терновниковые иголки. Таково предание о последних муках Иисуса Христа, обречённого на защиту не иудеями Иерусалима, а божественных птичек, которых послал к нему, вероятно, сам Бог.
Прямо из скирды смотрел Максим на летящую стаю, несущую в добрых клювиках неумирающую надежду. Надежду тех, кого уже нет, и тех, кто сегодня живёт, соединив в своём сердце грядущее и былое.
Максим выбрался из норы. Похлопал ладонями. И как только кобылка к нему подскочила, залез на неё и поехал в село.
Лай дворняги, смешанный с долгим коровьим мычаньем, был настолько знаком, что Максим поверил в смешение времени, будто он выезжал из села не два года тому назад, а вчера. Это было от узнавания всего того, что он потерял и опять возвращал, забирая всем своим существом знакомые звуки родного села, его осенние запахи, ветерок и уютные отблески тихих окон, с какими смотрело сейчас на него избяное село.
Дождик усилился. Где-то под стрехом забарабанила кадка с водой. В трёх шагах от коня, просверкнув фосфоритовыми глазами, проскочил то ли кот, то ли кто-нибудь из нечистых. Райка фыркнула, остро вздёргивая ушами.
Сумерки. Редкие огоньки. Вон и родительский дом – большой и спокойный, с черными дырами вместо окон. Днём, наверное, в нём многолюдно, а сейчас — никого. В стёклах, как в зеркалах, – голые ветки осенних берёз.
В низеньком домике над оврагом ещё не спали. Оба окна по переду были в свету. Максим подъехал к крыльцу. Спрыгнув с седла, направил кобылку во двор. Поднялся по трем ступенькам. Смиряя в себе нетерпение, отворил проскрипевшую дверь.
Было ошеломление. Как же? В дом, где сплошь женщины, девушки и старушка в глухую пору, стуча сапогами, вошёл разбойного облика бородач. Неузнавание длилось две-три секунды. Потом зашуршало подолами сарафанов, завсплескивало руками, загомонило, заохало, засмеялось. Катерина вот уже рядом. Тут же и Лийка. Одна обнимает его за шею. Вторая сидит у него на груди.
Мама и бабушка Катерины вытирают глаза носовыми платками и кого-то сквозь слёзы благодарят. Катеринины сестры глядят на Максима с ласковым изумлением. Большие глаза в голубом колыхании. Радуются за Катю. И даже завидуют ей. Весь их вид говорит: «Нам бы такого, как он!» Сестры уже и на девочек не похожи. Талией, грудью , ликами и улыбкой напоминают русских красавиц , которые так и приманивают к себе.
Максим моргает. Так много домашнего, тёплого, дорогого нахлынуло на него, что он весь в смущении и восторге.
Голос Катюшиной мамы:
– Ты насовсем? Тебя отпустили?
Максим не знает, что и сказать.
– Да, – сдержанно говорит, – комендант отпустил.
– Какой он хороший! – делает вывод бабушка Шура. – Надо же! Взял и выпустил на свободу.
– Видимо, было за что!– улыбается Катерина.
– Было, было...– Максим осторожно вздыхает. Ему бы другое сказать. Не комендант его отпустил. Он сам себя отпустил с помощью коменданта, и по-другому было нельзя. На кону стояла Максимова жизнь. И он купил её, потеряв при этом свою фамилию. И что теперь будет с ним, он не знал.
И только глубокой ночью, после того, как сходил в чуть тёплую баню, переоделся и сел за стол, где кипел самовар, он сказал многим больше, чем собирался:
– Меня комендант отпустил при условии, чтобы я сменил фамилию на чужую. Потому что я под своей фамилией больше не существую. Так что теперь я уже не Пылаев. Кто именно, время подскажет...

23

Вначале никто не хотел записываться в колхоз. Однако уполномоченный Подосенов, живший в Великодворье вот уже целый месяц, знал, как надо воздействовать на людей, чтоб в них пробудилось повиновение. Сидел он с утра до вечера в бывшем доме Пылаевых, который был отведён под контору будущего колхоза. На столе перед ним — два списка. В одном — записавшиеся в колхоз. В другом — отвергнувшие его. По селу прошёл слух: всех, кто в колхоз не вступил, будут рассматривать, как кандидатов на выселение. Выселять же будут семьями в один из районов таёжного севера за пятьсот и более километров на собственных лошадях. Кто лошади не имеет — пешком.
Чтоб подтвердить данный слух, Подосёнов вызвал из города малый отряд милиции. Достаточно было ему показаться на главной дороге села, как к конторе один за другим потянулся народ. Записывались всем миром. В антиколхозный список никто не попал.
В результате чего, колхоз, названный «Ильичем», в Великодворье прорисовался. Оставалось найти председателя. Но кого? Подосёнов был в затруднении. Хотелось бы своего человечка, такого, как Геша Кугликов, кто когда-то был избачем, но бежал панически из села, испугавшись Максима Пылаева, возжелавшего отрубить Геше руку, наказав этим самым его за письменные доносы. Нет, нет. Кугликова нельзя. Слишком уж он себя запятнал. Пусть сидит в районной газете. Не на людей, а о людях пишет. А если уж где учует неладное, то не пером сообщает об этом, а устно.
Пришлось Подосенову собирать актив из местных учителей, партийцев и комсомольцев.
– Федор Иванович Маков! – решили единогласно.
Фёдор Иванович — ни в какую.
– В душе я — единоличник! – вспылил. – Нельзя меня в должность! Не так себя поведу. Не по-марксистски. Тем более, я и не коммунист.
– Понадобится — вступишь и в партию! – отрубил Подосёнов и тут же пообещал:
– Если откажешься – определяем в разряд второй категории кулаков. Поедешь вместе с женой, сыном и дочерью в Комилеспром. К Пылаеву на подмогу.
Федор Иванович спорить не стал. Бесполезно. Да и опасно. Знал, что на совести Подосёнова был не только один Пылаев, но и другие добрые мужики, кого наянливый аппаратчик, дабы показать себя расторопным, направил туда, где и волк не живет.

24

Остаться людьми. Не озлобиться против строя, который родил необычный режим. С этими мыслями Федор Иванович и проснулся, ощущая себя ответственным за людей, которым хочется жить не хуже, чем жили, однако они потеряли ориентир.
Никого на собрание Маков не звал, однако к бывшему дому Пылаевых с красным флагом над крышей крыльца подвалила живая лавина рубах, кафтанов и сарафанов.
В дом поместились не все. Кто сидел, кто стоял. Насторожённые лица. Внимающие глаза. Чей-то толстый кисет, к которому потянулось сразу несколько рук, чтобы взять из него махорки.
Маков уселся за стол, за которым уже сидели Вася Садов и Генька Куряев, самые громкие мужики, кого селяне немного остерегались.
Садов встал, чтобы лихо провозгласить:
– Собрание, посвящённое первому дню колхозного бытия, считаю открытым. Слово имеет Федор Иванович Маков.
Не хотел бы Маков соваться в дела своих земляков: чем живут они, что имеют, как зарабатывают на жизнь? Да вынуждает. Встал, уклав на столешницу обе свои ладони. Заговорил:
– Как нам всем с вами отныне не бедова́ть? И в то же время справно служить нашему государству?
Что такое – служить? Это, прежде всего отправлять половину намолотого зерна не в собственные амбары, а в амбары Заготконторы. Туда же пойдёт льняная треста, молоко от коров, кои обобществили, картошка с колхозного поля, какая-то часть мяса, шерсти и яиц. Кроме того, будем платить денежные налоги, приобретать облигации. И участвовать за бесплатно в заготовке и споаве леса.
Загудело собрание. Мужики, взволновавшись, совали в рот газетные самокрутки. Затрещали креса́лы. Всюду искры и дым. Федор Иванович тоже не выдержал. Закурил.
Ветеринар, который вел собрание, поставил вопрос:
– Чего, как и когда будем обобществлять?
– С се́днишня дня, – ответил Федор Иванович. – Для этого землю, где сеяли зерновые, переводим в колхозную собственность. Туда же – и гумна. Два из них, кои побольше, мой и Пылаевых, будут складами. Разместим в них телеги с колесами, сани, кустарные плуги, лопаты, пилы, конскую упряжь.
– А что с коровами, овцами, лошадьми? – подкинул вопрос Куряев.
– Обобществлять скотину пока не будем, – ответил Маков. – Некуда. Всех записанных на колхоз лошадей и коров оставляем у прежних хозяев. На полгода, а может и год оставляем, пока не построим из нового леса коровник с конюшней. Так же поступим и с овцами.
Собрание затаилось. Молча что-то держало в себе, не смея высказываться открыто. Лица собравшихся выражали досаду и горечь. Никому не хотелось терять из хозяйства того, что нажито было годами труда. Не хотелось, да предстоит. Со всех сторон напирала необходимость чем-то пожертвовать, что-то отдать, к чему-то привыкнуть. После многих невысказанных прикидок, выкуренных цигарок, выпитых ковшиков холодянки пришли к чему-то единому. И это единое высказал Вася Садов.
– Государство сделало нас людьми особого сорта. Кто мы теперь? Колхозники. А были крестьяне. Крестьян теперь нет. Нам что остаётся? Верой и правдой служить колхозу. Но и себя забывать не будем. Тот, кто теряет, тот и приобретает. Помимо выращивания хлебов, умеем мы кое-что и другое. Это другое нас и спасёт!
Расходились колхозники, мысленно благодарствуя Садова за его отвагу, с какой он призвал всех не вешать носа: есть ещё в этой жизни нечто такое, что их действительно выручит и спасёт.

25

Федор Иванович в этот же день поехал в райцентр. К Георгию Молину. Тот давно уже не барыга – председатель Потребсоюза, кого заметили наверху, по достоинству оценили и предложили высокую должность, с какой слетело до этого несколько человек, решив, что Молин тот самый и есть, кто здесь усидит и наладит торговый контакт между городом и деревней.
Они уже знали друг друга. Сошлись на ярмарке в прошлом году. Маков продал в тот раз ему пару лодок. Молин глаз положил и на липовые кадушки. Пройдясь ладонью по их бокам, улыбнулся:
– А этих барышень тоже сам сочиняешь?
– Тоже!
– Тут только две. А мне бы штук десять, а то и двадцать.
Потому и поехал Федор Иванович не верхом а в упряжке Серого на телеге, загрузив на неё кадушки. Ровно двадцать.
Надо же, как радушно встретили Макова во дворе потребительского союза! Сам Молин, его помощники и помощницы, все одетые в форменные халаты, едва увидели лошадь с кадушками, так и заулыбались, точно стало для них появление Макова если не маленьким праздником, так значительной переменой в делах, на которых держался Потребсоюз.
Именно так всё и было. Город работал с опережением. Готов был пустить товары свои по рынкам района. А что получил бы взамен? Ничего. Разве случайные деньги. Необходимо же городу было то, что бы сразу пошло нарасхват. Об этом Молин и стал говорить, едва ввёл Макова в свой кабинет.
Они сидели друг против друга за небольшим разборным столом. За этим походным столом Георгий Иванович мог принимать гостей не только в своём кабинете, но и где-нибудь на лужайке, на берегу, а то и в двух шагах от пруда, над которым свисали роскошные веиви уютного барбариса.
Молин, качая крупной, с седеющей гривой волос головой, рассуждал:
– Что мы дадим тебе за кадушки? Деньги? Пожалуйста! Но ведь тебе, дорогой мой Федор Иванович, важнее, поди, то самое, за чем везде очереди стоят?
– Пожалуй, что так, – согласился Маков. – Не откажусь от обуви и одежды. Их теперь днём с огнём не найдёшь. Мануфактура бы тоже не помешала.. И ещё что-нибудь пофасонистей. Для наших невест. Сколько красивых девушек подрастает! А во что их одеть?
– Вот-вот! Ситчик, сатин, шерстяные ткани, короткие пиджаки, кепи, жакеты. Всем этим сегодня располагаем. Берите без всяких очередей. Что-то в сей раз с собой заберешь, что-то потом. Но вот что сейчас, Федор Иванович, мне интересно. Чем бы ещё вы могли порадовать нас?
Вопрос для Макова был приятен. Отвечая, он как бы видел за этим ответом своё село и своих земляков, с кем он входил в непонятный сегодняшний день и даже видел всё то, что скрывалось за ним и маячило, как в тумане.
– Многим, поди. Живём мы, как говорится, не только полем, однако и лесом. С полей продавать ничего нам нельзя. Это империя государства. Ну, а на лес запретов покуда не поступало. А что в том лесу? Скажем, сейчас? Ребятки, бабушки, женщины, знай, таскают наберухами клюкву с брусницей.. А и грибы не все отошли. Осенние рыжики, жёлтые грузди, боровики по борам. Наносили себе. На зимний прокорм. И городу можем. Хоть в свежем виде, хоть сушёными, хоть соленьем. Это теперь. А зимой, каждый второй семьянин чего-нибудь да из дерева мастерит. Я уж про лапти не говорю. Это прошлое. А сколько разных там сундуков, бадеек, плетюх, игрушечных лошадей, коров бастеньких развлекушек для маленьких сочиняем! И для хозяйства готовим с запасом всякие там навильники, грабли, косовища, топорища. Нужны городу эти поделки? Берите! Ну, а весной – берёзовый сок.
– Вот и договорились! То, что ты, Федор Иванович, перечислил, нам и надо! Давай! Везите Или мы к вам приедем. Есть у нас для этого дела и грузовик. Город с селом должны жить с выгодой друг для друга! И дружно, как братья, без всякой там зависти и обиды! Талантами наша земля, ой, богата! Жаль, что мы не умеем их защищать. Наш с тобой общий друг, хлеборобных дел чародей, каких во всём Союзе по пальцам пересчитаешь, Максим Макс Пылаев – ему бы царствовать в русском поле! Удивлять урожаями всех и всё! А где он теперь? На выселках! Не верится, что живём мы сейчас в великой России.. Россию, как сказал Северянин, надо ещё заслужить! А у нас недостойные выше достойных. Вверху должен стоять талантливый самородок, а не партаппаратчик с холопской душой. Холоп поднялся на высоту, не понимая того, что однажды падать оттуда ему придётся. А всё почему?
Молин намеренно сделал паузу, давая возможность вставить слово и гостю. Что Маков и сделал, сказав в тог хозяину кабинета:
– Потому, что взялся за дело не по плечу.
Молин кивнул:
– В самую точку. Всё так и есть. Ну, да Бог с ними со всеми выскочками России. Будущий день всё равно не за ними. За Максимом Пылаевым он. За тобой и за мной…
Федор Иванович уезжал со двора потребительского союза в приподнятом настроении. На прощанье, уже за воротами, перед тем как выехать на большую дорогу, Молин обнял его:
– Спасибо тебе, Федор Иванович! Спасибо за то, что видишь таланты. Не даешь им исчезнуть Ты и сам у нас Самородок. Твои лодки, как лебеди. Одна из них стала моей. Иногда поздно вечером или ночью – другого времени нет – сажусь в неё и плыву. И поверь, ощущаю себя Пловцом, кого наградили возможностью плыть по реке. Плыть и плыть, как плывёт опустившийся с неба ангел.
Маков покладисто улыбнулся. Право, и он, угнездившись в охапку соломы на передке, ощущал себя не только возницей, кто едет с Серым по пыльной дороге к себе домой. Но и кем-то значительным, крайне нужным, кому знаком намеченный путь, который выводит к успеху всех обижаемы, кто обитает сегодня в родимом селе.
Сочинения
Жизнь. Труды
Альбом