Грозы пятого года. 
5.

      Незабываемой, волнующей датой остается в истории России 1905 год. Отблески, отражения, отклики революционных событий этого года не могли миновать Столешников. Долго после того, как календарные листочки пятого года сменились на шестой, пережитые дела и дни были еще животрепещущими, являлись все еще злобой дня, обсуждались, наполняли волнующими воспоминаниями и тех, кто жил в Столешниках, и тех, кто приходил сюда поделиться перечувствованным, послушать рассказы очевидцев событий. Время, пронесшееся от января до боев на Пресне и расстрелов на пригородных станциях Казанской железной дороги, было переполнено крупными событиями, волновавшими страну.
      В этот период в Столешники стали приходить люди, которые были представителями новых явлений жизни. Новые люди приносили новые, интереснейшие подробности — Гиляровский не желал пропускать ничего, что определяло жизнь сегодняшнего дня, наполняло ее волнующим содержанием.
      После 9 января у Гиляровского побывали многие непосредственные участники и очевидцы революционных событий. Со страстностью, возмущением или преклонением перед мужеством борцов рассказывали они о том, что видели, наблюдали, переживали в дни, вошедшие в историю освободительного движения страны.
      Бывали в Столешниках люди, участвовавшие в депутации к тогдашнему главе исполнительной власти, хитроумному С. Ю. Витте.
      Появлялись участники бурных заседаний петербургского Вольно-экономического общества, где не раз происходили страстные словопрения.
      Сотни рассказов были выслушаны в Столешниках о Гапоне, о котором ходило много разных слухов, и никто хорошенько не знал, что это за человек, столь нежданно появившийся в центре общественного внимания.
      В Столешниках знали о том, что делалось в это время в редакциях передовых петербургских газет, в рабочих районах Петербурга, где были расположены крупнейшие заводы, в университете и других высших учебных заведениях столицы, молодежь которых бурлила, волновалась и каждую секунду «выходила из берегов» обычного академического существования.
      Слушались подробнейшие рассказы о том, что происходило в Царском Селе. Они свидетельствовали о растущей растерянности и сумятице, охватившей верхушку страны.
      Иногда Гиляровский делал беглые записи услышанного, и, сохранившиеся целиком или частично в его тетрадях, они, несомненно, могут представить интересный материал для исследователей тех лет.
      До сих пор живы воспоминания о посещениях и беседах людей, участвовавших в событиях, связанных с революционными выступлениями на Черном море, с «Потемкиным» и «Очаковым», с трагедией в Цусимском проливе, с Кронштадтским и Свеаборгским восстаниями, с крестьянскими волнениями на юге, под Саратовом и Самарой, и, конечно, с декабрьскими днями в Москве — с перестрелкой у училища Фидлера, «Аквариума», университета, на пресненских баррикадах.
      Многие приходили в Столешники усталые, возбужденные, обросшие бородами. Они рассказывали, негодовали, возмущались, протестовали.
      Глубоко запали рассказы тех, кто был очевидцем расправы карателей под командой Римана на станциях Казанской железной дороги. Помнится, как целый долгий вечер рассказывал в столовой свои впечатления журналист газеты «Русь» В. Владимиров, увидавший своими глазами многие станции Казанской железной дороги после налета семеновцев и успевший опубликовать в «Руси» несколько очерков, поражавших своим драматизмом.
      В один из вечеров в столовой скромный, незаметно державшийся Александр Серафимович Попов (Серафимович) тихим голосом рассказывал о том, что он пережил на Пресне в дни обстрела Прохоровской мануфактуры и сожжения мебельной фабрики Шмита. Только очень небольшая часть тех рассказов отразилась впоследствии в его очерках, посвященных трагическим дням. Эти рассказы Попова поражали своей непосредственностью, отсутствием всякой литературщины.
      Незабываем рассказ человека, проведшего с Бауманом последние минуты перед тем, как он был убит во время поездки.
      — Льву Николаевичу об этом сообщить бы надо,— заметил дядя Гиляй.— К рассказу о смерти Ивана Ильича Толстой, может быть, что-нибудь еще добавил бы! Вся страна должна узнать, как умирают честные люди.
      Удивительнейшим было время тысяча девятьсот пятого года. Теперь многое, о чем тогда грезилось и мечталось, полностью осуществлено. Многие страстные желания того времени уже вошли в историю, многому даны исторические оценки.
      В те же дни и недели, которые кажутся от нас очень далекими, для многих события, развертывавшиеся тогда в Москве и других городах страны, казались порой даже фантастическими.
      Однако вдохновляемая крепчайшей верой в неизбежность стремительных перемен и сдвигов в русской жизни, передовая общественность Москвы была уверена: что-то, казавшееся если и не незыблемым, то, во всяком случае, вполне устойчивым, «сорвалось с петель» и начало разрушаться. Основным, главным, решающим было сознание, что приближается конец, завершается затянувшийся трехсотлетний период прогнивших политических форм управления страной.
      Такое ощущение решительных перемен захватывало не только редакции московских передовых газет и журналов, не только жителей центра. Еще более ощутительны были они, пожалуй, в заводских районах города. Они были распространены и в Охотном ряду, где богом и законом было определено подешевле и выгоднее приобрести и подороже продать, и в тихом, по виду сонном Замоскворечье, с запертыми на крепкие засовы дворами и калитками, и в пригородных местечках, и в дремлющих барских особняках на Арбате и Пречистенке.
      Приближение неизбежных перемен повседневно чувствовалось и в Столешниках. Состав посетителей Столешников в эти дни резко изменился. Здесь бывало много военных — и из армии на Дальнем Востоке, подготовлявшейся к демобилизации, и из воинских частей, расквартированных в Москве.
      Среди новых гостей Столешников были люди с Дона и Кубани, где у дяди Гиляя были всегда крепкие, тесные связи.
      Значительнейшую часть новичков в Столешниках составляли рабочие и среди них «казанцы» то есть рабочие железнодорожных мастерских Московско-Казанской железной дороги. Дядя Гиляй был издавна связан с ними, интересовался их жизнью, во многих семьях запросто бывал.
      «Девятый вал» неминуемо надвигавшейся революционной бури все более ощущался с каждым днем. В этом убеждали и события на Дальнем Востоке, и петербургское 9 января. Для большинства было очевидно, что страна находится на пороге крупнейших событий.
      Каждое утро, едва услыхав, что в прорезь двери брошены почти все выходившие в Москве газеты, Гиляровский погружался в их изучение. Стоя около желтой, приставленной к стене большой комнаты конторки, он торопливо, напряженно просматривал заголовки телеграмм и заметок, часто сопровождая прочитанное восклицаниями. В них удивление сменялось возмущением, одобрение — резким протестом, и весь Владимир Алексеевич как бы кипел неподдельным возбуждением, неудержимо клокотала его нетерпеливая, бурная натура. Чтение газет прерывалось телефонными звонками и резкими, возбужденными репликами и замечаниями:
      — Великолепно! Возмутительно! Приезжайте! Расскажите! Поговорим! Жду!
      Часто после таких телефонных разговоров в Столешники приходили непосредственные свидетели и участники того или иного события, о котором шел разговор по телефону.
      Гиляровский уходил с ними в свою рабочую комнату и подолгу вел какие-то неизвестные домашним разговоры. Иногда после этого он подходил к телефону и, назвав редакционный номер «Русского слова», говорил:
      — Необходимо оставить 50 — 75 — 100 строчек для очень интересного сообщения. Откладывать на другой день нельзя.
      Москва в эти дни бурлила, волновалась, кипела.
      После 9 января в Столешниках побывали многие, кто видел Петербург в этот трагический день. Одни с негодованием и возмущением, другие с неподдельной болью рассказывали о том, что пришлось им пережить. Поражала удивительная жестокость по отношению к тем, кто хотел донести до престола правду о страданиях трудового люда.
      — Это ракета, возвестившая, что наступление на прогнившее самодержавие началось и победа обеспечена,— сказал о событиях 9 января кто-то из сотрудников «Русского слова».
      — Последние часы неограниченной монархии Романовых истекают, — добавил другой.
      В Столешниках, несмотря на различия во взглядах бывших здесь людей, бесспорным оставалось убеждение, что неограниченному монархическому управлению страной пришел конец и неизбежны большие перемены.
      Едва стал уменьшаться поток сообщений о расправе 9 января, как с молниеносной быстротой начали распространяться слухи о хаосе в управлении страной, о явной и очевидной неспособности властей.
      Глубоко ранили сердце подробности о сдаче противнику Порт-Артура. Мелькали колючими эпизодами события текущей политической жизни: закрытие высших учебных заведений; «высокое» назначение Д. Ф. Трепова, на которого возлагалась обязанность найти спасительные средства для сохранения самодержавной власти в стране; отставка министра внутренних дел П. Д. Святополк-Мирского, пообещавшего через газеты кое-какие либеральные правительственные мероприятия. В начале февраля гулким эхом прокатился по стране взрыв брошенной И. П. Каляевым в Кремле бомбы, уничтожившей генерал-губернатора Москвы, великого князя Сергея Романова, дядю царя.
      — Монархия разваливается, и ее осколки, как куски разбомбленной кареты, начинают засорять московские тротуары,— заметил В. М. Дорошевич, когда ему рассказали о подробностях убийства.
      Через несколько дней Москва и вся страна были потрясены первыми известиями о начале битвы за Мукден, где верховное командование осуществлял военный министр А. Н. Куропаткин, снабдивший дальневосточную армию множеством икон. Всем, даже невоенным, было ясно, что исход мукденовского сражения предрешает окончательный исход войны на Дальнем Востоке.
      — Покончили с силушкой нашей армии, несмотря нa доблесть стойкого нашего солдата, — сказал Гиляровский.— Бездарность военного командования все сводит на нет. Без головы даже сильные руки храбрецов — бессильны!
      Жадно впитывались в стране волнующие известия о двухнедельных боях за Мукден, и поэтому мало затронуло внимание передовой общественности опубликованное в газетах сообщение о созыве «булыгинской думы». Зато по-иному, с большой общественной темпераментностью была встречена резолюция Пироговского съезда врачей.
      Эти и ряд последующих событий не раз вызывали замечания Гиляровского:
      — Раскачка продолжается! Ветер крепчает! Надо плотнее, на все пуговицы застегивать пальто и даже поднимать воротник и нахлобучивать фуражку или шляпу!
      В тревожных и беспокойных настроениях пронеслись март и апрель, а май принес Цусиму.
      В мутных волнах узкого пролива Желтого моря были потоплены не только плавучие стальные крепости эскадр З. П. Рождественского и Н. И. Небогатова, но и вера в силу и могущество самодержавного строя.
      — Сила и слава нашего флота, горделивое веяние Андреевского флага потоплены в волнах Цусимы,— говорили находившиеся на излечении в Москве моряки, бывавшие в Столешниках.
      Четко сохранились в памяти оставшиеся в живых очевидцы Цусимы, прибывшие в Москву с места разыгравшейся военной катастрофы. С необычайным возмущением рассказывали моряки о трагедии в проливе Желтого моря, об окончательной утрате всякой веры в благополучный исход войны. Эти рассказы подтверждало распространенное среди передовой общественности Москвы убеждение в неизбежности и близости бесславного конца дальневосточной войны.
      — Жуткие дни! Кровь стынет! Сердце замирает! Надо всемерно добиваться конца, — бросил как-то дядя Гиляй после одного посещения Столешников очевидцами военных событий.
      С каждым днем положение в стране обострялось. Об этом свидетельствовали восстания моряков Черноморского флота на броненосце «Потемкин Таврический», «Георгий Победоносец» и корабле «Прут». Несколько моряков, прибывших из Севастополя, колоритно рассказали подробности событий в Черноморской эскадре, возглавляемой главнокомандующим Черноморским флотом Г. П. Чухниным.
      — Чухнин и свобода — вещи вряд ли совместимые, — заметил дядя Гиляй после одной из таких бесед.
      Яркими и впечатляющими были рассказы А. И. Куприна о происходившем на берегах Черного моря. Писатель красочно, темпераментно и образно передавал виденное и услышанное им. Многие подробности, естественно, не нашли места в тогдашней печати по цензурным условиям.
      Дальний Восток с подписанием мирного договора с Японией сразу вышел из поля зрения общественности. Военную трагедию с Порт-Артуром, Мукденом, Цусимой старались как бы позабыть, не думать о ней.
      — Я даже минутами начинаю сомневаться, я ли автор «Красного смеха» и надо ли было мне его вообще писать,— обронил как-то в разговоре за чайным столом в Столешниках Л. Н. Андреев.
      — Ты, Леонид, ты! И очень хорошо, страстно написал! Вся Россия им зачитывалась, — ответил Н. Д. Телешов, как всегда, спокойно и авторитетно.
      — Во всю силищу развернул ты в ней, Леонид, нашу боль и тревогу, — добавил Гиляровский.
      В хронике текущих московских происшествий, обсуждавшихся в Столешниках, хочется отметить предъявление рабочими сытинской типографии на Пятницкой коллективного требования к администрации о повышении расценок. Некоторые из рабочих, принимавших участие в подготовке этих требований, несколько раз бывали у Гиляровского и горячо толковали в его кабинете и, уходя, в передней. Слышались такие слова:
      — Хоть он (И. Д. Сытин), несомненно, и обозлится, но делать ему нечего — придется попятиться! Время теперь не на его стороне.
      Несколько недель спустя основные требования рабочих были приняты администрацией типографии, и дядя Гиляй, столкнувшись с Сытиным в редакции «Русского слова», бросил:
      — Видите, Иван Дмитриевич, иногда и запятая для владельца типографии превращается в точку.
      Слова Гиляровского о запятой были намеком на то, что рабочие требовали при подсчете сделанного набора учитывать запятую, как самостоятельный типографский знак, что раньше в расчет не принималось.
      — Шутить все изволите, Владимир Алексеевич,— улыбаясь, ответил Сытин. — Пишите, как Влас Михайлович (Дорошевич), без запятых, тогда нам убытку меньше будет.
      Ясная сентябрьская погода с чудесными прозрачными днями, насыщенными последним солнечным теплом, принесла ряд крупных общественных новостей, свидетельствующих о дальнейшем углублении и обострении революционных настроений в стране.
      Как волны в разбушевавшейся морской стихии, из одного города в другой перекатывались волнения, распространялось недовольство. Усиливалось революционное брожение среди крестьян, начинавших пускать помещикам «красного петуха», росло число забастовок на фабриках и заводах, открыто не повиновались властям некоторые воинские части. В различных городах страны проходили съезды врачей, юристов, журналистов, педагогов, земских и городских деятелей, которые в своих резолюциях единодушно и настойчиво требовали учредительного собрания. Сентябрь не был затишьем. Это были сильнейшие, ураганной напряженности ветры перед готовой разразиться каждую минуту бурей. Так воспринимались сентябрьские дни пятого года. Каждый день приносил все новые, подчас полные неожиданностей, показатели обострения политической «погоды» и усиления революционного «давления» в стране.
      Все твердые устои московской жизни, весь ее бытовой уклад находились в состоянии почти полнейшего развала. Каждую минуту могли прекратить подачу воды в квартиры и колонки. И поэтому все, кто во что горазд, запасались водой — наливали ее в ванны, ведра и всяческие другие подходящие, а иногда и совсем не подходящие для этого сосуды. Из-за беспрерывных забастовок каждый день могла прекратиться подача электричества. Из-за этого усиленно покупались керосин, стеариновые свечи и даже лампадки и лампадное масло. На слова старшего дворника, что завтра, может, света не будет, дядя Гиляй наставительно заметил:
      — Сходи к Параскеве Пятнице в Охотном, купи десяток восковых свечей. И церкви доход, и тебе полезно.
      Усиленно раскупались на всякий случай филипповские и чуевские сухари и сушки, сушился хлеб. Делались, смотря по средствам, запасы муки, крупы, спичек, соли. Все и вся жило в Москве в беспокойстве и тревоге, в ожидании, что завтра обязательно что-то случится и все привычное полетит в неизвестные тартарары.
      В Столешниках жила твердая уверенность, что, пока не придут новые люди к управлению страной, хаос будет увеличиваться.
      — У нас, кроме городового на углу, теперь, пожалуй, нет другого правительства,— шутя заметил Иван Алексеевич Бунин, зайдя как-то в Столешники.
      — У городовых тоже начинают глаза косить,— ответил Гиляровский.
      Одной из характерных черточек этого времени было убеждение, что Москва может вполне обходиться без Петербурга, который начинал восприниматься как нечто фантасмагорическое, как источник необычайных курьезов и нелепостей, увеличивающих хаос в стране.
      — Это больше не центр политического управления страны, а клетка — только не с жар-птицами, а с летучими мышами, пугающими взмахами своих потрепанных крыльев,— сказал о Петербурге плодовитый фельетонист «Русского слова» С. Яблоновский, мастер придумывать хлесткие характеристики и определения.
      Множество самых различных сообщений стекалось в Столешники в эти дни. Известия о забастовках стали уже привычными, и разногласия бывали только по поводу количества забастовавших заводов и числа прекративших работу.
      О переговорах городского головы Н. И. Гучкова с забастовавшими трамвайщиками рассказывались длиннейшие эпопеи. Гиляровский в связи с этим сказал, что городской голова поставил столицу на ноги, заставил всех ходить пешком.
      Забастовка газетных наборщиков, из-за которых москвичи не всегда вовремя получали информацию, заставила многих чаще обычного забегать в Столешники, чтобы узнать подробности о забастовках пекарей у Филиппова и Чуева, о перестрелке и кровавых жертвах во время столкновения у булочной Филиппова, о расстреле демонстрации на Тверском бульваре, с которого по распоряжению начальства были убраны все скамейки.
      В Столешниках благодаря неутомимости и вездесущности Владимира Алексеевича знали подробности об убийстве ротмистра Величковского, отдавшего приказ стрелять по толпе, пытавшейся прорваться на главную аллею Тверского бульвара, о стрельбе у Никитских ворот, о забастовке на Брестской и Казанской железных дорогах.
      Окружающая обстановка, которая с каждым днем становилась все более грозной, как бы удесятерила энергию Гиляровского.
      В университетских аудиториях беспрерывно проходили митинги. Студенты произносили пламенные речи, открыто собирали деньги для помощи заключенным и приобретения оружия. Сильнейшее впечатление на москвичей производили каждодневные митинги в юридической и богословской аудиториях Московского университета, самых больших и вместительных в тогдашней Москве. Когда прекращалась подача электричества и аудитории погружались во мрак, зажигались две-три свечи около трибуны и ораторов. Все вместе производило впечатление фантастических картин, знакомых по иллюстрациям в книгах о французской революции.
      Гиляровский постоянно бывал на митингах в университете — иногда один, иногда вместе с художником С. В. Ивановым, который с большим творческим трепетом старался запечатлеть отдельные захватывающие его внимание эпизоды.
      Однажды во время очередного митинга в Большом зале консерватории разнесся слух, что пол под первым ярусом дал трещину. Присутствующий в зале Гиляровский заметил:
      — Только об этом не надо говорить Федору Ивановичу (Шаляпину), чтобы его не огорчать. Его концерты полы консерватории выдержали, а когда народ пришел сюда говорить о своих нуждах, балки сдрейфили.
      Газеты, выходящие с перебоями, не успевали печатать бурлящих негодованием протестов, сообщать о собраниях и митингах, о многочисленных забастовках.
      7 октября москвичи узнали о начале всеобщей политической забастовки. В результате забастовок на Казанской, Курской, а затем и на других железных дорогах Московского узла была парализована жизнь в Петербурге, Москве и в крупнейших городах страны.
      Частичную разрядку острого, напряженнейшего политического положения принесло опубликование «Манифеста семнадцатого октября» С. Ю. Витте с обещанием свободы слова, собраний и неприкосновенности.
      В потоке развертывающихся событий текущими эпизодами были: и треповский приказ «патронов не жалеть», лишний раз подтвердивший удивительную политическую слепоту и недальновидность сановников, стоявших у кормила власти, и поджог в присутствии высших губернских властей Тверской губернской земской управы, прославившейся последовательной оппозицией официальному правительственному курсу.
      В Петербурге возник Совет рабочих депутатов под председательством почти неизвестного Москве Г. С. Хрусталева-Носаря. Некоторые увидели в этом попытку создания нового центра управления и руководства страной, почти брошенной на произвол судьбы ее официальными руководителями.
      В Москве вышел первый номер «Известий Совета рабочих депутатов». В обиходном, разговорном языке в редакциях московских газет «Известия» называли «Красным правительственным вестником».
      Гиляровский в сутолоке и сумятице этих дней обмолвился словами, которые быстро стали крылатыми:

      В России две напасти:
      Внизу — власть тьмы,
      А наверху — тьма власти.

      Серьезнейшей демонстрацией явились похороны Н. Э. Баумана, убитого оголтелым черносотенцем. Похороны Баумана потрясли Москву величественностью всего происходящего, внутренней собранностью и дисциплинированностью всех участников, сознательностью, непреоборимой силой и сплоченностью масс. Не преувеличивая, можно сказать, что в похоронах приняло участие огромное число населения столицы, все ее слои.
      Стояла удивительная осенняя погода, хрустальный тихий воздух был насыщен блеском солнечных лучей. Огромнейшие толпы народа, молчаливого, сосредоточенного, стояли по обеим сторонам улиц от Коровьего вала, где в одной из аудиторий Высшего технического училища находилось тело убитого Н. Э. Баумана, до Ваганьковского кладбища. За гробом спокойно, с сознанием своей силы двигались колонны людей. Над ними реяли сотни красных флагов и красных полотнищ с революционными призывами. В тишине величественно и скорбно звучали волнующие слова «Марсельезы» и «Вы жертвою пали в борьбе роковой», без которых не обходилась в те времена ни одна демонстрация. Когда процессия проходила мимо театров и консерватории, мелодию подхватывали оркестры, и соединение многотысячного хора и звучащих оркестров "создавало удивительное, незабываемое впечатление.
      Похороны поразили до глубины души каждого, кто хоть мало-мальски понимал суть происходящих событий.
      — Лед тронулся. Это уже буйный разлив, который ни Трепову, ни ему подобным не остановить, — заметил Гиляровский.
      — Помнишь, Маня, Николая Баумана, заходившего к нам за несколько дней до манифеста? — спросил Владимир Алексеевич, возвратившись вечером из Высшего технического училища, где он провел много часов в беседах с людьми, подготовлявшими распорядок завтрашних похорон.
      — Помню, Гиляй! Меня поразили его глаза, которые одновременно отражали и душевную теплоту, и огромную силу воли,— ответила Марья Ивановна.
      — Пылающий жар души и не знающая колебаний сталь воли, — заметил Владимир Алексеевич. — Такое впечатление оставлял во мне Бауман при каждой встрече с ним. Мне крепко запали в память его слова: «Меньше надо писать о делах, которые собираемся делать, и больше, вернее, напряженнее и сосредоточеннее наши дела делать!»
      С раннего утра в день похорон Гиляровский ушел из дому и был на улицах Москвы. Возвращаясь домой, Гиляровский вместе с другими попал под обстрел полиции, устроившей засаду за оградой университета.
      Запомнился один вечер в Столешниках в самом конце октября, когда Гиляровский принес первый номер вышедшей в этот день в Петербурге газеты «Новая жизнь». Вслух были прочитаны статьи, вызвавшие ряд живых откликов, восклицаний.
      — Молодец Алексей (Горький), быстро сумел собрать надлежащих людей вокруг нужного дела! — сказал Гиляровский.
      Через несколько дней, кажется в начале ноября, внимание столешниковцев привлек петербургский выпуск «Известий Совета рабочих депутатов». Газета была отпечатана в типографии «Нового времени».
      — Хотел бы я посмотреть выражение лица Алексея Сергеевича Суворина, — говорил Владимир Алексеевич,— когда он просматривал строки революционной газеты, отпечатанной в его типографии.
      — Едва ли ему принадлежат слова, недавно напечатанные в «Новом времени»: «Это не пожар, но несомненный поджог, это не революция, но уже пролог к революции!» — вставил в разговор С. Яблоновский.
      Конец ноября прошел в обстановке продолжающегося накала революционных настроений в стране. Первые декабрьские дни принесли новые забастовки на большинстве заводов Москвы. Газеты публиковали обращения партий к населению не платить государству налогов, за что были немедленно закрыты. Присланный из Петербурга адмирал Дубасов сосредоточил в своих руках всю военную и административную власть в городе.
      В ночь на 6 декабря в Столешниках уже был известен текст постановления о начале с 7 декабря всеобщей стачки с переводом ее в вооруженное восстание. — Приказ о наступлении опубликован,— сказал, вернувшись домой с набранным в гранках постановлением, Гиляровский. — Завтра начало решительной схватки!
      Позднее стало известно о приостановке движения на всех железных дорогах, кроме Николаевской, о закрытии большинства магазинов, о прекращении работы трамваев и конки. Вскоре Гиляровский стал очевидцем драматических эпизодов при осаде театра «Аквариум» на Садовой, где правительственные войска безуспешно попытались захватить революционных дружинников. 9-го вечером Гиляровский подробно рассказывал об орудийном обстреле училища Фидлера, где стойко держались дружинники. Владимир Алексеевич внимательно всматривался в углубляющуюся схватку и торопливо заносил все виденное в свои записные книжки.
      В Москве прекратили работать заводы, учреждения. Газеты не выходили, телефонная связь с Петербургом для частного пользования была прервана. Москва и в центре и на окраинах казалась обезлюдевшим городом. Только изредка погромыхивали по мостовой металлические ободья извозчичьих пролеток, только беспорядочная стрельба и одиночные выстрелы нарушали непривычную для Москвы тишину.
      С каждым днем усиливался накал борьбы. Строились баррикады у Никитских ворот, на Садовой, в Долгоруковском переулке и других районах Москвы. Кто-то из участников собрания штаба боевых дружин в Народном доме на Введенской площади пришел в Столешники рассказать о происходившем. Забежавшие в Столешники студенты рассказали о том, как был свален вагон конки для баррикад на Садовой и как им в этом деловито и хозяйски помогали солидные дворники близлежащих домов. В другом месте двое полицейских подсказали восставшим, где во дворах лежат доски и пустые ящики, очень нужные для сооружения баррикад. Наборщики из типографии И. Д. Сытина поделились впечатлениями о разрушениях в недавно отстроенном великолепном здании типографии на Пятницкой, у Серпуховской площади.
      14 декабря стало известно, что в Москву прибыли из Петербурга по вызову Дубасова войска под командованием полковника Мина. Они должны были усмирить волнения, подавить восставших. Одновременно железнодорожники — друзья дяди Гиляя — сообщили, что из Перервы и Люберец Казанской железной дороги начали собираться в Москву дружинники. Вскоре в районе Пресни запылала мебельная фабрика Шмита, родственника влиятельной фабричной династии Морозовых, и начался артиллерийский обстрел фабрики известного текстильного фабриканта Прохорова.
      В эти дни обычное течение жизни в Столешниках приспосабливалось к окружающим условиям. Хозяин с утра исчезал, неожиданно появлялся на несколько минут, возбужденный, возмущенный, переполненный впечатлениями, бегло и торопливо записывал что-то у себя в рабочей комнате и опять исчезал. Большая комната в Столешниках как-то естественно превратилась во временный лазарет. Сначала в Столешники приводили раненых знакомые с семьей Гиляровского студенты, дравшиеся на баррикадах соседних улиц; потом стали приводить раненых и малознакомые люди, узнавшие, что в квартире дяди Гиляя оказывается медицинская помощь. Раненых размещали на диване, на кроватях, на полу, на стульях.
      Семья Гиляровского и студенческая молодежь, друзья Надежды Владимировны оказывали раненым помощь, делали перевязки. Тяжелораненые оставались в квартире, а легкораненых через черный ход выводили на улицу, и они шли по домам. В больницы раненых, как правило, не направляли, так как им грозил арест.
      Дядя Гиляй заходил в лазарет, ласковой, ободряющей шуткой поднимал настроение раненых. Со свойственным его натуре оптимизмом, он горячо и убежденно утверждал, что самое главное в жизни — не вешать головы, не опускать рук и что «наша в конце концов возьмет верх».
      День и ночь на 17 декабря прошли в напряженнейшей обстановке. Вскоре стало ясно, что героическая Пресня залита кровью. Восстание потерпело поражение. Московский градоначальник барон Медем доносил царю: «Мятеж кончается волей мятежников, а к истреблению последних упущен случай».
      На улицах замелькали пешеходы, застучали колеса пролеток, заскрипели по снегу полозья санок. Из Столешников разбрелись легкораненые, а остальных с помощью товарищей и друзей стали развозить по домам.
      19-го утром Владимир Алексеевич отправился на Пресню — на поля недавних сражений — и, возвратившись, сказал:
      — Очистили улицы, сожгли Шмита, наломали дров у Прохорова, но духа не угасили, пламя горит, и Мину его не затушить.
      Началась спешная уборка остатков разрушенных баррикад на московских улицах. Боевые действия перекинулись на пригородные станции Казанской железной дороги, где карательная экспедиция полковника Римана пулями и расстрелами завершала разгром первой русской революции.
      События на Казанской железной дороге в течение нескольких недель взволнованно обсуждались в Столешниках. Некоторые очевидцы побывали в Столешниках и поделились со своим другом впечатлениями о том, что пришлось им увидеть и пережить.
      — Как же мне не зайти и не рассказать вам, Владимир Алексеевич, — сказал один из железнодорожных служащих, живший в Малаховке и хорошо знавший семью писателя. — Помните, как мы подолгу дружески разговаривали на ступеньках терраски вашей красковской дачки, а Антон Павлович вставлял забавные словечки в ваш или мой рассказ. Я убежден, что вы обязательно напишете об Ухтомском. О таком человеке нельзя не написать!
      О многих эпизодах карательной экспедиции Римана узнали в Столешниках. Гиляровский внимательно выслушивал рассказы очевидцев, и только по тому, как он сжимал в руках табакерку, с которой никогда не расставался, можно было судить о переживаниях, о гневе и возмущении этого сильного, много видевшего в жизни человека.
      Около полудня 16 декабря в Столешники забежали двое рабочих ремонтных мастерских Казанской железной дороги. Они сообщили, что ранним утром после долгих усилий по разогреванию замерзших паровозных топок и составления неумелыми руками — умелые руки бастовали — двух железнодорожных составов отправились два поезда к станциям Сортировочная, Перово, Люберцы, Голутвин; один — с тремя вагонами, другой — с двадцатью пятью. Они нагружены солдатами, пушками, пулеметами.
      До момента возвращения в Москву солдат из карательной экспедиции в Столешники долетали только отрывочные известия о расправах. Ясной картины всего происходящего еще не было. И только после того, как карательная экспедиция была закончена, газеты стали сообщать, правда очень осторожно, о некоторых фактах. Эти «события», как писалось тогда в газетах, унесли не менее двухсот жизней. В Столешники несколько раз приходили родственники расстрелянных. Одни появлялись со слезами на глазах, в глазах других застыл ужас от только что пережитого, третьи кипели гневом. Владимир Алексеевич молча слушал их рассказы, торопливо записывал что-то на листках бумаги.
      — Война — это война, а бойня всегда, на веки вечные остается бойней,— заметил он после одного бесхитростного, но страшного именно своей бесхитростностью рассказа.
      Много было выслушано в Столешниках о последних часах жизни машиниста А. В. Ухтомского. Эти рассказы вызывали и глубочайшую боль за гибель человека, и восхищение красотой и благородством его сердца, его несгибаемой волей. Ухтомский отважно, с риском для жизни вывел из-под пулеметного обстрела царских войск поезд дружинников-железнодорожников.
      — Я знал,— говорил Ухтомский,— что мое сердце и руки выдержат, а вот выдержит ли напряжение паровой котел, я был не уверен. Оказалось, что и сердце и котел выдержали, и все товарищи были спасены от неминуемой смерти.
      Ухтомский бывал в Столешниках еще до начала всеобщей забастовки. Среди многочисленных людей, приходивших по газетным делам к Владимиру Алексеевичу, Ухтомский не мог не останавливать на себе внимания. Это был человек небольшого роста, с живыми, сверкавшими умом и смекалкой глазами, очень скромно, даже застенчиво, державшийся. Владимир
      Алексеевич никогда не рассказывал домашним об этом отважном человеке. Только однажды после посещения Ухтомского Марья Ивановна сказала:
      — Какие удивительные глаза у этого человека, Гиляй: и бесконечной доброты, и какой-то непоколебимой веры.
      — Это один из машинистов Казанки, я его давно знаю, Маня. Упористый человек. Этого голыми руками не возьмешь. Хоть с виду и скромный, но голову держит независимо и склонить ее никому не позволит.
      — Вы будете расстреляны,— сказал Ухтомскому после ареста один из офицеров карательного отряда Римана.
      — Я так и думал, — ответил ему с полным самообладанием Ухтомский.
      Ухтомский спокойно вышел из помещения, где был
      взят, твердо зная, что через несколько минут будет расстрелян. Он шел по рельсовым путям к близлежащему леску и что-то успокаивающе говорил трем своим товарищам, которых также вели на расстрел. Когда остановились, Ухтомский расстегнул куртку и приказ повернуться спиной к солдатам не выполнил.
      — Сейчас, — произнес Ухтомский, глядя, как солдаты готовили винтовки, — вам предстоит исполнить долг согласно вашей присяге. Исполняйте его так же, как исполняю свою присягу я, верный своему народу. Только присяги у нас разные, и служим мы разному делу.
      Первым залпом были убиты товарищи Ухтомского. Сам он стоял неподвижно, глядя в глаза стрелявшим. Второй залп ранил его. Он был убит офицером выстрелом в голову.
      Гиляровский много раз вспоминал подробности гибели Ухтомского, неоднократно возвращался к ней, и всякий раз глаза его темнели.
      — Страшно теперь снимать дачи по Казанке, там еще не рассеялись запахи крови и порохового дыма,— сказал как-то В. Я. Брюсов.
      — Лучше дышать духотой и пылью московских улиц и переулков, чем чистым воздухом полей, который в последний раз вдохнули Ухтомский и его друзья,— сказал Гиляровский.
      Остались в памяти молодые писатели, которые позднее вошли в историю родной литературы как «знаньевцы». Их признанным вожаком был А. М. Горький. С сентября по середину декабря 1905 года он жил невдалеке от Столешников, в доме на углу Моховой и Воздвиженки, и изредка заходил к Гиляровскому. Горький заглядывал в Столешники всегда сосредоточенным, малоразговорчивым. Он глубоко и остро переживал события тех дней. Заходя в Столешники, Горький, по обыкновению, садился в столовой или кабинете, клал нога на ногу, поглаживал усы и хрипловатым голосом с явным волжским оканьем настойчиво расспрашивал Владимира Алексеевича о событиях, которые его интересовали.
      Сосредоточенно наблюдал декабрьские события и Леонид Андреев, очень болезненно воспринимавший все происходящее в Москве.
      — Мрак без просвета! — говорил он. — Но воля живет, она не сломлена, народ дышит! Пускай у него на груди тяжеленная подошва солдатского сапога, пускай сегодня он многого еще не понимает, но он обязательно поймет. Жизнь всегда и всюду ведет к пониманию. Неясное сегодня становится понятным и близким завтра. Это закон, который — хотим мы этого или нет — является движущей силой, обязывает всех нас действовать.
      Целый вечер в Столешниках заняли рассказы Александра Серафимовича Попова (Серафимовича). Александр Серафимович был дружен с Владимиром Алексеевичем. Оба они хорошо знали Дон, любили его народ, донские степи с табунами, ковылем, каменными бабами, курганами, а главное, они были людьми от рождения вольнолюбивыми, умными, наблюдательными. Часть этих рассказов Серафимовича позднее была напечатана в сборниках «Знание» или в толстых журналах.
      Н. Д. Телешов, приходивший иногда вместе с Серафимовичем, делился своими наблюдениями. Впоследствии он коснулся этих дней в своем творчестве.
      Однажды за чайным столом писатели встретились с темпераментным художником-москвичом С. В. Ивановым, давнишним приятелем дяди Гиляя.
      С. В. Иванов весь кипел, когда говорил о декабрьских событиях, вскакивал из-за стола, ерошил непокорные волосы, поправлял резкими движениями очки, вытаскивал носовой платок и без конца восклицал:
      — Возмутительно! Черт знает что! Есть ли у людей мозги?
      В. Я. Брюсов, спокойно сидя на стуле, изредка обращался к художнику:
      — Сергей Васильевич! Мировой разум движется по своим, им установленным законам и правилам. Мы должны внимательно вглядываться в эти законы и сопоставлять происходящее с тем, что должно быть в конечном результате.
      — Чертова философия, Валерий Яковлевич! — запальчиво сказал Владимир Алексеевич.
      Кузнец своего счастья — каждый человек. Когда, жаждущий освобождения, он хватается за булыжник и, выпрямив спину, бросает камень в противника, мы должны всеми силами ободрять его и стараться, чтобы камень попал туда, куда нужно, и с той силой, которая в его полет вложена.
      Созерцанию теперь нет места в нашей жизни. Нужно действовать, Валерий Яковлевич, а не наблюдать в позе римлянина, глядящего с форума за исходом кровавой схватки,— возразил Гиляровский.
      — Страстность, Владимир Алексеевич, иногда мешает чеканке формы, а без чеканки нет художественного произведения, во всяком случае хорошего.
      — Когда дерешься, некогда думать о форме, Валерий Яковлевич. Надо как следует поколотить противника — в этом смысл всякой настоящей драки.
      — Литература без забот о форме теряет много из своих художественных возможностей. Мы этого никогда не должны забывать.
      Много таких и подобных разговоров было в эти дни конца пятого года в Столешниках.

     


К титульной странице
Вперед
Назад