Глава четвертая
Новая философия жизни. Вершины прозы и поэзии

Неудавшаяся любовь и ее отражение в лирике. "Прогулка в Академию художеств " — пролог к "Медному Всаднику " Пушкина и теме Петербурга в русской литературе; начало художественной критики в России. Мемуарно-философская проза и элегия "Тень друга ". "Надежда"— центральное философское произведение, ключ к новой философии жизни. Элегия "К другу ". "Нечто о морали, основанной на философии и религии ". Путь к Христу Батюшкова как пролог к христианской философии жизни Достоевского и Льва Толстого

Три месяца Батюшков провел во Франции. Затем — через Лондон, Швецию и Финляндию — возвратился в Петербург, где готовился праздник в честь "победителя французов" Александра I, с музыкой Бортнянского, с куплетами Батюшкова. Праздник состоялся 27 июля 1814 года. Государыня была так довольна, что прислала Батюшкову, автору главного сценария праздника, бриллиантовый перстень, который он отослал в Хантоново сестре Вареньке.

Больше всего Батюшкова радовала встреча с друзьями. Об этом он скажет в "Послании к А. И. Тургеневу", где описывается Приютино — дача Олениных и ее гости — Крылов, Гнедич, Кипренский... Кипренский делает рисунок: штабс-капитан Батюшков сидит и смотрит в какую-то поэтическую даль грустными глазами.

Хозяин дачи Алексей Николаевич Оленин — фигура настолько заметная в русской культуре того времени, что о нем следует сказать особо. С десятилетнего возраста он воспитывался под присмотром своей родственницы — знаменитой Екатерины Романовны Дашковой, президента Российской академии. Екатерина II приказала записать его в Пажеский корпус, и через шесть лет Оленин был отправлен за границу, учился в Страсбурге, в Дрездене.

Оленин прошел большой и интересный жизненный путь: был артиллерийским офицером, участвовал в заграничных походах русской армии в конце XVIII века. Но главное дело его жизни — литература, искусство. За свои филологические изыскания, еще, будучи в армии, он избран членом Российской академии (1785). Он был хорошим художником: рисовал тушью и акварельными красками, делал гравюры. Выйдя в отставку, занимает пост обер-прокурора сената; затем — директор Публичной библиотеки и президент Академии художеств. С его именем тесно связаны имена русских писателей — от сентименталистов до Пушкина.

С семейством Олениных Батюшкова связывали не только общность эстетических интересов, не только дружеские отношения: незадолго до ухода на войну поэт увлекся воспитанницей Олениных Анной Фурман... Это произошло в доме Олениных в начале 1813 года.

Во многих стихотворениях 1810-х годов говорится о любви. За условно-поэтическими образами угадывается какая-то устойчивая жизненная ситуация, тяжело переживаемая автором. Лучше всего это выражено в элегии "Мой гений" (1815), где воссоздан "образ милый, незабвенный". Отзвуки этого стихотворения можно встретить в лирике Пушкина, но для нас сейчас важнее другое: "образ милый, незабвенный" встречается в других стихотворениях Батюшкова той поры: "образ неразлучный" ("Воспоминания"), "друг милый, ангел мой!.." ("Таврида") и т. д. Можно даже сказать, что в лирике Батюшкова угадывается некий лирический цикл любовных стихотворений, связанных одним чувством и, главное, обращенных к одной женщине: "Мой гений", "Таврида", "Воспоминания", "Разлука", "Пробуждение" (все — 1815 года).

Имя этой женщины — Анна Федоровна Фурман — самая большая и, очевидно, единственная любовь Батюшкова поры зрелости. Анна — дочь саксонского агронома, в XVIII веке приехавшего в Россию, и сестры статс-секретаря Павла I Ф. Энгеля Эмилии. Девочка после смерти матери воспитывалась в семье Олениных вместе с их дочерьми.

Любовь к Анне Фурман Батюшков пронес через войну, где "...в шуме грозных битв, под тению шатров // Старался усыпить встревоженные чувства".

Напрасно: всюду мысль преследует одна
О милой, сердцу незабвенной,
Которой имя мне священно,
Которой взор один лазоревых очей
Все — неба на земле — блаженства отверзает,
И слово, звук один, прелестный звук речей,
Меня живит и оживляет.

Возвратившись с войны, Батюшков решил жениться, но, не встретив взаимности, отказался от своего намерения: "Я не стою ее, не могу сделать ее счастливою с моим характером и с маленьким состоянием... Все обстоятельства против меня. Я должен покориться без роптания воле святой Бога, которая меня испытует. Не любить ее я не в силах... Право, очень грустно!.." — писал он своей тетушке Е.Ф. Муравьевой в 1815 году.

Вскоре Анна уезжает из Петербурга, поэт больше никогда не встретит ее. Еще одна трагическая веха его жизни, усилившая пессимистические настроения и, конечно, повлиявшая на его дальнейшую судьбу.

Позже он признается Е.Ф. Муравьевой: "Я три года мучился, долг исполнил, и теперь хочу быть совершенно свободен... Совесть меня ни в чем не упрекает. Рассудок упрекает в страсти и в потерянном времени".

Любовь к Анне Фурман оставила заметный след в поэзии Батюшкова. Громко прозвучав в стихотворениях 1813—1815 годов, эта тема наложила печать на всю поэзию Батюшкова.

В "Воспоминаниях" 1815 года, подводящих итоги последних лет скитаний, боев, разочарований и поиска новых идеалов, — исповедь души поэта:

Я чувствую, мой дар в поэзии погас,
И муза пламенник небесный потушила,
Печальна опытность открыла
Пустыню новую для глаз...

И далее — непосредственное обращение к любимой:

Хранитель ангел мой, оставленный мне Богом!..
Твой образ я таил в душе моей залогом
Всего прекрасного... и благости Творца.
Я с именем твоим летел под знамя брани
Искать иль славы, иль конца;
В минуты страшные чистейши сердца дани
Тебе я приносил на Марсовых полях;
И в мире, и в войне, во всех земных краях,
Твой образ следовал с любовию за мною,
С печальным странником он неразлучен стал.

"Как часто, — пишет Батюшков, — я... о тебе одной мечтал в тоске сердечной..." О силе своей любви говорит поэт в стихотворении "Пробуждение" (1815), обращаясь к образам мира природы, олицетворяющим все самое хорошее на земле:

Ни сладость розовых лучей,
Предтечи утреннего Феба,
Ни кроткий блеск лазури неба,
Ни запах, веющий с полей,
Ни быстрый лет коня ретива
По скату бархатных лугов,
И гончих лай, и звон рогов
Вокруг пустынного залива —
Ничто души не веселит,
Души, встревоженной мечтами,
И гордый ум не победит
Любви — холодными словами.

Стихотворение написано, как видно, уже после разрыва с любимой. Разрыв произошел, а любовь осталась. Осталась память сердца, неистребимая и требующая вновь и вновь говорить о любви. И Батюшков говорит о ней в привычных для него образах его ранней лирики в стихотворении, которое содержит едва ли не важнейший образ-определение поэзии Батюшкова — "память сердца". С него мы начали разговор о любви поэта, им и завершим. Само название стихотворения — "Мой гений" — звучит многозначительно: мой гений — память сердца, как бы говорит поэт:

О, память сердца! Ты сильней
Рассудка памяти печальной,
И часто сладостью своей —
Меня в стране пленяешь дальней...

Вернувшись в Петербург после войны, Батюшков пишет Вяземскому (27 августа 1814 года): "Все, что я видел и испытал в течение шестнадцати месяцев, оставило в моей душе совершенную пустоту. Я не узнаю себя. Притом и другие обстоятельства неблагоприятные, огорчения, заботы — лишили меня всего; мне кажется, что и слабое дарование, если когда-либо я имел,— погибло в шуме политическом и в беспрестанной деятельности..."

Нет, как мы уже убедились, дарование не оставило поэта: только в 1814 году написано одиннадцать лирических стихотворений, а это много для Батюшкова, да и вообще для поэта того времени; создан ряд прозаических произведений — о сочинениях М. Н. Муравьева, "Путешествие в замок Сирей", "Прогулка в Академию художеств".

Об этом произведении Батюшкова по разным поводам можно повторять слово "впервые". Впервые в русской литературе так зазвучала тема Петербурга. Впервые дана оценка многим художественным созданиям и, таким образом, впервые в истории русской литературы появилась художественная критика.

Очерк Батюшкова положил начало не только русской художественной критике, но и большой литературе о Петербурге. Назовем в хронологическом порядке лишь такие произведения: "Медный Всадник", многие картины которого прямо вышли из этого очерка; "Петербургские повести" Гоголя, "Преступление и наказание" Достоевского, петербургские строки Блока... А чуть раньше Батюшкова — стихотворение М. Н. Муравьева "Богине Невы", которое цитирует Батюшков в своем очерке. Прямое, непосредственное влияние оказало произведение Батюшкова на Пушкина. В этом легко убедиться, процитировав отрывки из "Прогулки" и "Медного Всадника".

Батюшков:

Взглянув на Неву, покрытую судами, взглянув на великолепную набережную, на которую, благодаря привычке, жители петербургские смотрят холодным оком, — любуясь бесчисленным народом, который волновался под моими окнами, сим чудесным смешением всех наций, в котором я отличал англичан и азиатов, французов и калмыков, русских и финнов, я сделал себе следующий вопрос: что было на этом месте до построения Петербурга? Может быть, сосновая роща, сырой, дремучий бор или топкое болото, поросшее мхом и брусникою; ближе к берегу — лачуга рыбака, кругом которой развешены были мрежи, невода и весь грубый снаряд скудного промысла. Сюда, может быть, с трудом пробирался охотник, какой-нибудь длинновласый финн...

Здесь все было безмолвно. Редко человеческий голос пробуждал молчание пустыни дикой, мрачной....

И воображение мое представило мне Петра, который в первый раз обозревал берега дикой Невы, ныне столь прекрасные! Из крепости Нюсканц еще гремели шведские пушки; устье Невы еще было покрыто неприятелем, и частые ружейные выстрелы раздавались по болотным берегам, когда великая мысль родилась в уме великого человека. Здесь будет город, сказал он, чудо света. Сюда призову все художества, все искусства. Здесь художества, искусства, гражданские установления и законы победят самую природу. Сказал — и Петербург возник из дикого болота.

Пушкин:

На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн,
И вдаль глядел. Пред ним широко
Река неслася; бедный челн
По ней стремился одиноко.
По мшистым, топким берегам
Чернели избы здесь и там.
Приют убогого чухонца;
И лес, неведомый лучам
В тумане спрятанного солнца,
Кругом шумел.

И думал он:

Отсель грозить мы будем шведу.
Здесь будет город заложен
Назло Надменному соседу.
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно,
Ногою твердой стать при море.
Сюда по новым им волнам
Все флаги в гости будут к нам,
И запируем на просторе.

Батюшков:

Смотрите — какое единство! как все части отвечают целому! какая красота зданий, какой вкус и в целом какое разнообразие, происходящее от смешения воды со зданиями. Взгляните на решетку Летнего сада, которая отражается зеленью высоких лип, вязов и дубов! Какая легкость и стройность в ее рисунке... Сколько чудес мы видим перед собою, и чудес, созданных в столь короткое время, в столетие — в одно столетие! Хвала и честь великому основателю сего города!..

Пушкин:

Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит,
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный...

"Красуйся, град Петров, и стой // Неколебимо, как Россия", — так заканчивается гимн великому городу в начале "Медного Всадника".

Как мы знаем, тема Петербурга в "Медном Всаднике" имеет и другую сторону, но и у Батюшкова, как мы видели в "Прогулке по Москве", уже намечена тема другого города — города бедных, города "маленького" человека, страдающего и не могущего реализовать свое Богом данное право на жизнь, на любовь и на счастье, — как это происходит с Евгением, героем "Медного Всадника".

Петербург — краса и гордость творческой мысли художников и Петербург — "пыль, грязь, вонь из распивочных" у Достоевского в "Преступлении и наказании". Петербург — столица великой державы (а это есть и у Достоевского — вспомним вид с моста) и Петербург — город равнодушного к дарованиям и человеческим страданиям "хладнокровного общества" (выражение Батюшкова).

Важнейшая тема очерка Батюшкова — художник и искусство, размышления об искусстве. И шире — тема красоты, возникающая, как мы видели, уже при описании Петербурга, его архитектуры вплоть до мелких деталей, колоннада, шпиль Адмиралтейства и т.п.

Для защиты современных художников Батюшков использует такой известный прием, как спор с оппонентом, названным Старожиловым. Следует отметить, что сам очерк имеет подзаголовок "Письмо старого московского жителя к приятелю в деревню его Н." Таким образом, лирический герой очерка — ровесник Старожилова, однако сохранивший, в противоположность последнему, весь цвет души и ощущение прелести жизни.

Психологически интересен образ Старожилова, который жил вертопрахом и "проснулся в сорок лет стариком, с подагрою, с полурасстроенным имением, без друга, без привязанностей сердечных, которые составляют и мучение, и сладость жизни; он проснулся с душевною пустотою, которая превратилась в эгоизм и мелочное самолюбие". Образ, также известный русской литературе. Но вернемся к теме искусства.

"Сколько полезных людей приобрело общество через Академию Художеств! Редкое заведение у нас в России принесло столько пользы".

"Вот наши сокровища, — сказал художник Н., указывая на Аполлона и другие антики, — вот источник наших дарований, наших познаний, истинное богатство нашей Академии; богатство, на котором основаны все успехи бывших, нынешних и будущих воспитанников. Отнимите у нас это драгоценное собрание и скажите, какие бы мы сделали успехи в живописи и в ваянии?"

Едва ли не главное внимание Батюшков уделяет художникам-современникам. Так, развертывается интереснейший диалог о картине Егорова, изображающей Христа в темнице, в котором автор, разбирая картину, входит в малейшие подробности.

"Прощу вас взглянуть на рисунок Уткина... " — читаем дальше. Н.И. Уткин, незаконный сын М.Н. Муравьева, великолепный гравер, станет впоследствии автором известного портрета Пушкина. Будущий автор прекрасного портрета Пушкина Орест Кипренский также упомянут в очерке Батюшкова как "любимый живописец нашей публики": "Правильная и необыкновенная приятность в его рисунке, свежесть, согласие и живость красок — все доказывает его дарование, ум и вкус нежный, образованный". Уже эти примеры показывают, насколько высоким был эстетический вкус Батюшкова, позволявший ему безошибочно определять подлинные таланты.

Батюшков — требовательный художественный критик. Об упомянутой картине Егорова он пишет: "К чему, спрашиваю вас, на римском воине шлем с змеем и почему в темнице Христовой лежит железная рукавица? Их начали употреблять десять веков — или более — после Рождества Христова... Если художники наши будут более читать и рассматривать прилежнее книги, в которых представлены обряды, одежды и вооружение древних, то подобных анахронизмов делать не будут".

И здесь, как видим, проявилась важнейшая особенность Батюшкова — поэта и мыслителя — историчность мышления.

В прямой связи с этим находится и постоянная для Батюшкова тема того времени — проникнутая историзмом оценка французской революции и того, что за ней последовало. Мы уже видели, что Батюшков осуждает французских просветителей как идеологов революции. В данном же очерке говорится об ответственности художника за все, что он хочет сказать своими произведениями. Батюшков пишет о Давиде и его школе: "И можно ли смотреть спокойно на картины Давида и школы, им образованной, которая напоминает нам одни ужасы революции: терзание умирающих насильственною смертию, оцепенение глаз, трепещущие, побледнелые уста, глубокие раны, судороги — одним словом, ужасную победу смерти над жизнию. Согласен с вами, что это представлено с большою живостию; но эта самая истина отвратительна, как некоторые истины, из природы почерпнутые, которые не могут быть приняты в картине, в статуе, в поэме и на театре".

С точки зрения эстетической, здесь поставлена проблема, известная еще с работы Г.Э. Лессинга "Лаокоон, или О границах живописи и поэзии": "...Художник должен держаться известной меры в средствах выражения и никогда не изображать действие в момент наивысшего напряжения". Проще говоря, цель художества есть идеал, и нельзя забывать, что в живописи и в поэзии он выражается разными средствами. Мы только что просто прочитали у Батюшкова о том, что изображали Давид и его школа, и требуется усилие разума, чтобы согласиться с критиком. Но если бы мы увидели своими глазами те картины, о которых он пишет, нам сразу стало бы не по себе, потому что безобразное, эстетически отталкивающее не может быть предметом живописи. Нельзя изображать "ужасную победу смерти над жизнию" — таков вывод Батюшкова, который является одновременно и философским осмыслением французской революции. Таким образом, эстетическая и нравственно-философская оценки, данные Батюшковым "певцам революции", полностью совпадают, а вернее, предстают в неразрывном единстве.

Заканчивается очерк соображениями, обосновывающими необходимость художественной критики: "Вдруг мне пришла на ум следующая мысль: если кто-нибудь прочитает то, что я сообщал приятелю в откровенной беседе?.. "Что нужды! — отвечал молодой художник Н., которому я прочитал мое письмо.— Что нужды? Разве вы обидели кого-нибудь из художников, достойных уважения? Выставя картину для глаз целого города, разве художник не подвергает себя похвале и критике добровольно? Один маляр гневается за суждение знатока или любителя; истинный талант не страшится критики: напротив того, он любит ее, он уважает ее как истинную путеводительницу к совершенству. Знаете ли, что убивает дарование, особливо, если оно досталось в удел человеку без твердого характера? Хладнокровие общества: оно ужаснее всего! Какие сокровища могут заменить лестное одобрение людей, чувствительных к прелестям искусств!"

Красота Петербурга, успехи русских художников и интерес к ним не только со стороны меценатов, но и публики служат для Батюшкова лучшим доказательством того, что русское искусство, поддерживаемое писателями и критиками, будет жить и развиваться.

В 1815 году Батюшков пишет несколько статей и очерков разного жанра: литературно-критические ("Нечто о поэте и поэзии", "О характере Ломоносова"), нравственно-философские, о которых речь впереди... Особняком среди них стоит очерк-воспоминание о друге, некоторыми своими чертами близкий к нравственно-философским статьям этого года.

"Воспоминания о Петине" — произведение сложного жанра, как и многие произведения периода становления русской прозы. Условно это произведение можно определить как мемуарно-философское, так как в нем не только рассказ 6 друге, но и размышления о жизни.

"Великие движения души, глубокие чувствования, божественные пожертвования самим собою, сильные страсти и возвышенные мысли принадлежат молодости, деятельность — зрелым летам, старости — одни воспоминания и любовь к жизни... Что теряем мы, умирая в полноте жизни на поле чести, славы, в виду тысячи людей, разделяющих с нами опасность?.. Мы умираем, но зато память о нас долго живет в сердце друзей, не помраченная ни одним облаком, чистая, светлая, как розовое утро майского дня.

Такими рассуждениями я желаю утешить себя об утрате И.А. Петина, погибшего на 26-м году жизни на полях Лейпцига..."

Иван Александрович Петин (1789—1813), воспитанник Московского университетского Благородного пансиона, хороший знакомый Жуковского и Александра Ивановича Тургенева, выпускников того же пансиона, в юности писал стихи. "Стихи были... весьма слабы, — пишет Батюшков, — но в них приметны были смысл, ясность в выражении и язык довольно правильный. Я сказал, что думал, без прикрасы, и добрый Петин прижал меня к сердцу". Петин под влиянием Батюшкова в дальнейшем бросил писать стихи, сказав, что уволен Фебом "в чистую отставку", и решил посвятить себя военному делу.

В 1810 году в послании " К Петину" Батюшков писал:

О любимец бога брани,
Мой товарищ на войне!
Я платил с тобою дани
Богу славы не одне...

"Души наши были сродны. Одни пристрастия, одни наклонности, та же пылкость и та же беспечность, которые составляли мой характер в первом периоде молодости, пленяли меня в моем товарище... Часто и кошелек, и шалаш, и мысли, и надежды у нас были общие".

Петин, несмотря на то, что был на два года моложе друга, оказал влияние на Батюшкова. Поэта вдохновляли как мужество и патриотизм Петина, так и тонкая, отзывчивая душа его. И самое главное: Батюшков пишет о своих с Петиным "сладких разговорах,.. которым откровенность и веселость дают чудесную прелесть".

Интересный эпизод приводит Батюшков, вспоминая 1807 год, Гейльсбергское сражение:

Под вечер двери хижины отворились, и к нам вошло несколько французов, с страшными усами, в медвежьих шапках и с гордым видом победителей.

Петин был в отсутствии, и мы пригласили пленных разделить с нами кусок гнилого хлеба и несколько капель водки; один из моих товарищей поделился с ними деньгами и из двух червонцев отдал один (истинное сокровище в таком положении). Французы осыпали нас ласками и фразами — по обыкновению, и Петин вошел в комнату в ту самую минуту, когда наши болтливые пленные изливали свое красноречие. Посудите о нашем удивлении, когда наместо приветствия, опираясь на один костыль, другим указал он двери нашим гостям. "Извольте идти вон, — продолжал он, — здесь нет места и русским: вы это видите сами". Они вышли не прекословя, но я и товарищи мои приступали к Петину с упреками за нарушение гостеприимства. "Гостеприимства,— повторял он, краснея от досады,— гостеприимства!" — "Как!" — вскричал я, поднимаясь с моего одра,— ты еще смеешь издеваться над нами?" — "Имею право смеяться над вашею безрассудною жестокостию". — "Жестокостию? Но не ты ли был жесток в эту минуту?" — "Увидим. Но сперва отвечайте на мои вопросы! Были ли вы на Немане у переправы?" — "Нет".— "Итак, вы не могли видеть того, что там происходит?" — "Нет! Но что имеет Неман общего с твоим поступком?" — "Много, очень много. Весь берег покрыт ранеными; множество русских валяется на сыром песку, на дожде, многие товарищи умирают без помощи, ибо все дома наполнены; итак, не лучше ли призвать сюда воинов, которые изувечены с нами в одних рядах? Не лучше ли накормить русского, который умирает с голоду, нежели угощать этих ненавистных самохвалов? спрашиваю вас. Что же вы молчите?"

Это уже иная, не романтическая "философия войны". У Толстого князь Андрей накануне Бородинского сражения хотел бы не брать пленных, потому что пленные — это рыцарство, а французы, разорившие его дом и его родину, — все преступники, по его понятиям. Такова жестокая реальность войны, считает герой Толстого. И хотя сам Толстой не был согласен с ним в этом, он рисует эту жестокую реальность. Такова же она и в очерке Батюшкова.

Петин участвовал во многих сражениях, в том числе в Бородинском, и, как и Батюшков, в "битве народов" под Лейпцигом. Эта битва стала последней для Петина. И описание ее у Батюшкова удивительно напоминает некоторые страницы "Войны и мира", прежде всего посвященные Бородину. "Этот день, — пишет Батюшков, — почти до самой ночи я провел на поле сражения, объезжая его с одного конца до другого и рассматривая окровавленные трупы. Утро было пасмурное. Около полудня полился дождь реками; все усугубляло мрачность ужаснейшего зрелища, которого одно воспоминание утомляет душу, зрелища свежего поля битвы, заваленного трупами, людей, коней, разбитыми ящиками..."

Таковы истинные картины войны, созданные поэтом-воином.

Смерть Петина, его могила настолько врезались в память Батюшкова, что и через годы, будучи душевнобольным, Батюшков многократно рисовал могилу друга — "простой деревянный крест, с начертанием имени храброго юноши", коня возле креста...

"Воспоминания о Петине" заканчиваются словами Батюшкова-христианина: "Конечно, есть другая жизнь за пределом земли и другое правосудие; там только ничто доброе не погибнет: есть бессмертие на небе!"

Памяти Петина, чувствам, которые обуревали Батюшкова, через Англию покидавшего навсегда свою последнюю войну и могилу друга, посвящена элегия "Тень друга" (1814):

Я берег покидал туманный Альбиона:
Казалось, он в волнах свинцовых утопал.
За кораблем вилася Гальциона,
И тихий глас ее пловцов увеселял...
...Мечты сменялися мечтами,
И вдруг... то был ли сон?.. предстал товарищ мне,
Погибший в роковом огне
Завидной смертию, над плейсскими струями...
... "Ты ль это, милый друг, товарищ лучших дней!
Ты ль это? — я вскричал, — о воин вечно милой!
Не я ли над твоей безвременной могилой,
При страшном зареве Беллониных огней,
Не я ли с верными друзьями
Мечом на дереве твой подвиг начертал;
И тень в небесную отчизну провождал
С мольбой, рыданьем и слезами?.."

Уже здесь, в самом замысле стихотворения, в явлении друга из иного мира намечена обращенность Батюшкова к христианской религии, живет явное ощущение бессмертия души: "Души усопших — не призрак: смертью не все кончается..." В этом стихотворении так много пережившего поэта уже проявилась его новая философия жизни.

Конечно же, обращение Батюшкова к Богу после всего пережитого было вполне закономерным. И стихотворение "Надежда" — первое в разделе "Элегии" в "Опытах". Оно настолько важно для понимания творчества Батюшкова, что стоит привести его целиком:

Мой дух! доверенность к Творцу!
Мужайся; будь в терпеньи камень.
Не он ли к лучшему концу
Меня провел сквозь бранный пламень?
На поле смерти чья рука
Меня таинственно спасала,
И жадный крови меч врага,
И град свинцовый отражала?
Кто, кто мне силу дал сносить
Труды, и глад, и непогоду,
И силу — в бедстве сохранить
Души возвышенной свободу?
Кто вел меня от юных дней
К добру стезею потаенной
И в буре пламенных страстей
Мой был Вожатай неизменной?
Он! Он! Его все дар благой!
Он нам источник чувств высоких,
Любви к изящному прямой
И мыслей чистых и глубоких!
Все дар его, и краше всех
Даров — надежда лучшей жизни!
Когда ж узрю спокойный брег,
Страну желанную отчизны?
Когда струей небесных благ
Я утолю любви желанье,
Земную ризу брошу в прах
И обновлю существованье?

Сокровенная суть стихотворения выражена уже в первой строке. Батюшков убежден, что вся его земная жизнь зависит от Творца, что именно Он — источник высоких чувств, мыслей и любви к искусству. Поэзия и жизнь, таким образом, получают совершенно особое религиозно-философское осмысление. Оттого и романтическая лексика, и привычные романтические образы здесь максимально "прозрачны": вместо условности и "туманности" за ними — объединяющая их главная тема стихотворения.

Впервые у Батюшкова так ясно выражено его православное сознание, устремленное к иной — небесной — жизни. Очевидно, это давало повод исследователям говорить о глубоком пессимизме Батюшкова, об ощущении им трагичности земного бытия1. Но для Батюшкова как для верующего человека такой вывод был бы неприемлем. Вспомним в связи с этим, что написал А. К. Толстой в стихотворении "Слеза дрожит в твоем ревнивом взоре", прямо продолжающем батюшковскую тему обновления и любви:

...Но не грусти, земное минет горе,
Пожди еще, неволя недолга —
В одну любовь мы все сольемся вскоре,
В одну любовь, широкую, как море,
Что не вместят земные берега!

Впрочем, батюшковскую философскую элегию можно истолковать и как апофеозу земной жизни под благостью Творца, ведущего незримой рукой верующего в Него человека к любви и счастью. Только через "доверенность к Творцу" возможно обновление, говорит поэт; только Он источник всего прекрасного на земле — чувств, мыслей, творчества, всеобъемлющей любви.

Философская элегия "К другу" традиционна для русской поэзии тех лет. И в то же время это чисто батюшковское сочинение: в нем его стиль, его образность, мотивы его поэзии; наконец, оно перекликается с мотивами прозы Батюшкова, в которой философское начало почти всегда присутствует. Читая стихотворения "Надежда", "К другу", можно говорить о Батюшкове как о поэте, во многом подготовившем русскую философскую лирику первой половины XIX века, прежде всего лирику Боратынского и Пушкина и поэтов "тютчевской школы". Во всяком случае, все здесь взаимосвязано, и незримые нити тянулись от поэзии XVIII века, прежде всего М.Н. Муравьева и других русских сентименталистов, через Батюшкова и Жуковского к поэзии последующих лет.

Стихотворение "К другу", обращенное к П.А. Вяземскому, начинается поэтическими вопросами философского порядка:

Скажи, мудрец младой, что прочно на земли?
Где постоянно жизни счастье?
Мы область призраков обманчивых прошли,
Мы пили чашу сладострастья:
Но где минутный шум веселья и пиров?
В вине потопленные чаши?
Где мудрость светская сияющих умов?
Где твой Фалерн и розы наши?..

"Минуты странники, мы ходим по гробам" — таков неутешительный вывод Батюшкова.

Так что же вечно в этом мире?
Я с страхом вопросил глас совести моей...
И мрак исчез, прозрели вежды:
И вера пролила спасительный елей
В лампаду чистую надежды.
Ко гробу путь мой весь как солнцем озарен:
Ногой надежною ступаю
И, с ризы странника свергая прах и тлен,
В мир лучший духом возлегаю.

Только под сенью Творца, говорит поэт, жизнь человеческая приобретает смысл.

Нельзя, конечно, не увидеть и немалую долю пессимизма в оценке земной жизни, земных благ, земного счастья. Вспомним Льва Толстого: он тоже был христианином, веровал в Бога, но считал земной мир "лучшим из миров" — вот характернейшая запись в дневнике, раскрывающая жизненную философию Льва Толстого: "Смотрел... на прелестный солнечный закат. В нагроможденных облаках просвет, и там, как красный неправильный уголь, солнце. Все это над лесом, рожью. Радостно. И подумал: нет, этот мир не шутка, не юдоль испытания только и перехода в мир лучший, вечный, а это один из вечных миров, который прекрасен, радостен и который мы не только можем, но должны сделать прекраснее и радостнее для живущих с нами и для тех, кто после нас будет жить в нем".

Не то у Батюшкова: земной мир в эпилоге элегии как бы уступает место миру иному, к которому можно возлететь только духом, отряхнув прах земных надежд. В дальнейшем этот мотив будет усиливаться, как усилятся пессимистические ноты — вплоть до известного "приговора" земной жизни 1824 года, когда болезнь уже вступала в свои права:

Ты знаешь, что изрек,
Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?
Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет,
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез.

Нет, не такова была философия жизни настоящего Батюшкова, не такова вся его земная и светлая поэзия! Лучше всего это выражено в эпилоге стихотворения "Мечта", к которому Батюшков обращался на протяжении всей своей творческой жизни, неоднократно переписывая его (с 1802 по 1817 год):

...Но я и счастлив и богат.
Когда снискал себе свободу и спокойство,
А от сует ушел забвения тропой!
Пусть будет навсегда со мной
Завидное поэтов свойство:
Блаженство находить в убожестве — Мечтой!
Их сердцу малость драгоценна.
Как пчелка, медом отягчения.
Летает с травки на цветок,
Считая морем — ручеек;
Так хижину свою поэт дворцом считает,
И счастлив — он мечтает.

Таков Батюшков. Таким он вошел в русскую литературу. В 1815 году Батюшков пишет две важные статьи: "О лучших свойствах сердца" и "Нечто о Морали, основанной на философии и религий". Обратимся к первой, начинающейся с утверждения, что "память сердца есть лучшая добродетель человека". Вспомним, что в это же время Батюшков пишет свою знаменитую элегию, которая так и начинается: "О память сердца..." ("Мой гений").

Батюшков отрицает как утверждение "женевского мизантропа" Руссо "человек добр по природе", так и идею изначальной порочности человека, злобности его сердца. "Злоба не связывает, но разлучает", — говорит Батюшков, а люди тянутся друг к другу: "Провидению угодно было связать через общество все наши отношения к небу... На подобных взаимных обязанностях основано все благосостояние общества. Все основания его суть добро, и чем более добра, тем тверже его основание, ибо одно добро имеет здесь прочность и постоянность". Здесь Батюшков близко подходит к нравственному учению Льва Толстого.

Другая мысль статьи чрезвычайно интересна тем, что Батюшков предвосхитил спор Достоевского с Чернышевским. Известно, что в основе материалистических идей Чернышевского в плане нравственности лежит более чем спорная теория "разумного эгоизма", резко отрицательно воспринятая русскими писателями. Достоевский справедливо видел в эгоизме страшное зло. А вот что сказал еще за полвека до этого Батюшков:

"Меня никто не уверит, чтобы чувство благодарности было следствием нашего эгоизма, и я не могу постигнуть добродетели, основанной на исключительной любви к самому себе. Напротив того, добродетель есть Пожертвование добровольное какой-нибудь выгоды; она есть отрицание от самого себя".

В своей статье Батюшков развивает традиции моралистической прозы русских сентименталистов, исследовавших проблему человеческого сердца, способность человека чувствовать. Точка зрения Батюшкова на чувствительность более диалектична: "Сердца, одаренные глубокою или раздражительною чувствительностию, часто не знают середины; для них все есть зло и добро: видят совершенный порядок в обществе — или отсутствие оного, скорее последнее. Чувствительный человек, страдавший в течение всей жизни, делается, наконец, мизантропом и убегает в дремучие леса от взоров людей неблагодарных. Там возносит он клеветы на все человечество, оскорбившее его сердце, и в гневе своем забывает, что он сам есть человек, то есть создание слабое, доброе, злое и нерассудительное; луч божества, заключенный в прахе..."

Это — уже в адрес Руссо, французов, которые в своих максимальных претензиях к человечеству дошли до кровавой революции и гражданской войны: ведь так легко от "клеветы на все человечество" перейти к пламенному желанию осчастливить все человечество, например гильотиной, как было в XVIII веке.

В другой статье того же года — "Нечто о морали, основанной на философии и религии" — Батюшков развивает те же идеи. Статья эта богаче по содержанию, интереснее своими чисто литературными достоинствами: в ней великолепный стилист Батюшков сделал шаг вперед в своей прозе.

Батюшков рассматривает в статье различные учения философов, взгляды на жизнь известных мыслителей от Эпикура до Ларошфуко, но делает это не как философ или историк, а как писатель-моралист, задача которого дать ответ на вопрос: "как жить?".

Мы живем в печальном веке, в котором человеческая мудрость недостаточна для обыкновенного круга деятельности самого простого гражданина; ибо какая мудрость может утешить несчастного в сии плачевные времена и какое благородное сердце, чувствительное и доброе, станет довольствоваться сухими правилами философии или захочет искать грубых земных наслаждений посреди ужасных развалин столиц, посреди развалин еще ужаснейших — всеобщего порядка и посреди страданий всего человечества, во всем просвещенном мире?

Во многом Батюшков находится здесь под влиянием сентиментальной традиции, но это уже не проза сентименталиста. Реальная действительность, властно вторгшаяся в жизнь и судьбу Батюшкова, — вот кто заставил его так остро поставить самые современные нравственные вопросы. Причем в осмыслении опыта предшествующих мыслителей Батюшков диалектичен: "Какие светские моралисты внушат сию надежду, сие мужество и постоянство для настоящего времени, столь печального, для будущего, столь грозного? Ни один, смело отвечаю: ибо вся мудрость человеческая принадлежит веку, обстоятельствам".

Человек слаб, и ему, по мнению Батюшкова, среди преходящего и частного нужно ощутить себя в вечности, принадлежащим какому-то большому и нетленному целому. Вспомним, что именно герои поколения Батюшкова — герои Льва Толстого рассуждают об этом. Пьер говорит князю Андрею: "Разве я не чувствую в своей душе, что я составляю часть этого огромного, гармонического целого... Ежели есть Бог и есть будущая жизнь, то есть истина, есть добродетель; и высшее счастье человека состоит в том, чтобы стремиться к достижению их. Надо жить, надо любить, надо верить,— говорил Пьер,— что живем не нынче только на этом клочке земли, а жили и будем жить вечно там, во всем (он указал на небо)" ("Война и мир", т. II, ч. 2, гл. XII).

Батюшков отрицает необходимость "опытов мудрости человеческой", ибо они, в сущности, бесплодны для человека. "Кто утешит эту мать, прижавшую к груди своей трепетного младенца, бегущую из столицы, объятой пламенем? Кто утешит этого отца, супруга, который под развалинами дома своего оставляет все, что имел: и детей, и жену, и все блага жизни, все надежды свои?.." Как видим, Батюшков вновь возвращается к своим московским впечатлениям периода Отечественной войны, к тому "морю зла", свидетелем которого он был и к которому, по его мнению (вспомним разбор послания Жуковского в письме к А.И. Тургеневу, 1814 г.), привели просветители XVIII века. "Отступник веры, отступник философии" Руссо назван здесь мечтателем, и в данном контексте понятие "мечтатель" близко к тому, о чем писал Достоевский: человек-призрак, живший химерами...

Резкую отповедь получает учение стоиков: "Стоическая система ложна, ибо мораль ее основана на одном умствовании, на одном отрицании, она ложна потому, что беспрестанно враждует с нежнейшими обязанностями семейственными, которые основаны на любви, на благоволении... сердцу она ничего не сказывает. Все моральные истины должны менее или более к нему относиться как радиусы к своему центру, ибо сердце есть источник страстей, пружина морального движения. Ум должен им управлять; но и самый ум (у людей счастливорожденных) любит отдавать ему отчет, и сей отчет ума сердцу есть то, что мы осмелимся назвать лучшим и нежнейшим цветом совести".

Но не менее резкое отрицание вызывает и "другая сторона медали" — учение Эпикура и его последователей — французских писателей XVIII века:

Система Эпикурова заключается в следующем предложении: "Человек... не может возвыситься до существа верховного; его наклонности беспрестанно противоречат закону; он влечет невольно к видимым благам и ищет в них благополучия, даже в вещах самых гнуснейших. Итак, все неверно: истинное благо подлежит сомнению, и это ведет нас к познанию, что не можно иметь постоянного правила для нравов, ни точности в науках".

...Убежденная в сей истине толпа философов-эпикурейцев, от Монтаня до самых бурных дней революции, повторяла человеку: "Наслаждайся!"

Наслаждения, говорит Батюшков, обманчивы, непостоянны и, в конечном счете, бесплодны. Нельзя забывать, что человек пришел в мир "не для счастья минутного... о его высоком назначении... вера, одна святая вера ему напоминает". Вера — путеводная звезда человека: "Она подает ему руку в самих пропастях... она изводит его невредимо из треволнений жизни и никогда не обманывает: ибо она переносит в вечность все надежды и все блаженство человека".

Последняя фраза о вечности говорит нам о желании Батюшкова уйти от дисгармонии земного мира. Такое желание было свойственно эстетике романтизма. У Батюшкова оно особенно усилилось после пережитых им потрясений 1812—1814 годов:

Горе тому, кто отвратит взоры свои от вечного, считает поэт. Характерный, по его мнению, пример — судьба Руссо, когда-то так любимого Батюшковым. Нет, Батюшков и сейчас любит и ценит Руссо, но тем острее и характернее в его устах критика этого великого писателя эпохи сентиментализма:

Руссо, одаренный великим гением, тому явный и красноречивый пример. Он нигде не обретал благополучия; ибо всю жизнь искал его не там, где надлежало. Слава учинилась ему бременем, люди и общество ненавистными: ибо он оскорбил их неограниченною гордостию. Одна религия могла утешить и успокоить страдальца; он знал, он чувствовал эту истину и, жертва неизлечимой гордости, отклонял беспрестанно главу свою от легкого и спасительного ярма. Красноречивый защитник истины (когда истина не противоречила его страстям), пламенный обожатель и жрец добродетели, посреди величайших заблуждений своих, как часто изменял он и добродетели, и истине?..

Поклоняться добродетели и изменять ей, быть почитателем истины и не обретать ее, — вот плачевный удел нравственности, которая не опирается на якорь веры.

Якорь веры... К нему предстоит прийти любому крупному писателю, как и любому цельному человеку.

Боратынский спустя четверть века сравнит человека, обретшего веру, с духовным богатырем:

Знай, страданью над собою
Волю полную ты дал,
И одной пятой своею
Невредим ты, если ею
На живую веру стал!

                                   ("Ахилл ", 1841)

Здесь тот же "якорь веры" Батюшкова. "Боже великий! что же такое ум человеческий — в полной силе, в совершенном сиянии, исполненный опытности и науки? Что такое все наши познания, опытность и самые правила нравственности без веры, без сего путеводителя — и зоркого, и строгого, и снисходительного?".

"Без смеха и жалости нельзя читать признаний женевского мечтателя", — говорит Батюшков об "Исповеди" Руссо. И продолжает: "Вера и нравственность, на ней основанная, всего нужнее писателю. Закаленные в ее светильнике мысли его становятся постояннее, важнее, сильнее, красноречие убедительнее; воображение при свете ее не заблуждается в лабиринте создания; любовь и нежное благоволение к человечеству дадут прелесть его малейшему выражению; и писатель поддержит достоинство человека на высочайшей степени. Какое бы поприще он ни протекал с своею музою, он не унизит ее, не оскорбит ее стыдливости и в памяти людей оставит приятные воспоминания, благословения и слезы благодарности: лучшая награда таланту".

"Неверие само себя разрушает,— подчеркивает Батюшков.— К счастью нашему, мы живем в такие времена, в которые невозможно колебаться человеку мыслящему; стоит только взглянуть на происшествия мира и потом углубиться в собственное сердце, чтобы твердо убедиться во всех истинах веры. Весь запас остроумия, все доводы ума, логики и учености книжной истощены перед нами; мы видели зло, созданное надменными мудрецами, добра не видали".

Здесь писатель опять обращается к французским просветителям, которые идеологически подготовили революционную резню, гражданскую войну и войну мировую: "Мы взирали с ужасом на плоды нечестивого вольнодумства, на вольность, водрузившую свое знамя посреди окровавленных трупов, на человечество, униженное и оскорбленное в священнейших правах своих; с ужасом и с горестию мы взирали на успехи нечестивых легионов, на Москву, дымящуюся в развалинах своих; но мы не теряли надежды на Бога, и фимиам усердия курился не тщетно в кадильнице веры, и слезы и моления не тщетно проливалися перед небом: мы восторжествовали".

Вольность со знаменем на горе трупов — вспомним известную картину Э. Делакруа "Свобода на баррикадах", на которой в аллегорической форме изображено то, что художник назвал свободой. Но свобода ли это? Или это покровительница всяческого зла, кровавая Лилит, подобно вампиру, правит бал на костях убиенных?! "Во время Французской буржуазной революции в день двуполого языческого демона Лилит, — пишет Юрий Куранов, — во храмах революционеры усаживали в алтаре голых проституток и предавались под "Марсельезу" коллективному блуду"2. Однако Лилит, по преданию, боится святости, не может войти в дом, охраняемый ангелами Господними. Вот почему даже кровавые горы трупов не могли, по мнению Батюшкова, привести безбожных завоевателей-демонопоклонников к победе: "Копье и сабля, окропленные святою водою на берегах тихого Дона, засверкали в обители нечестия, в виду храмов рассудка, братства и вольности, безбожием сооруженных; и знамя Москвы, веры и чести водружено на месте величайшего преступления против Бога и человечества".

Нет истины вне Христа — говорит Батюшков. Вспомним в связи с этим Достоевского: "...только истины Евангелия служат основанием учения, достойного великого народа". Новая философия жизни, открытая Батюшковым, таким образом, явилась в русской литературе прологом к философии жизни у Льва Толстого и Достоевского.

Примечания

1 И.М. Семенко пишет: "В его религиозности есть оттенок провиденциальности, и — в отличие от Жуковского — национальный пафос, убежденность в том, что не случай, а божественное провидение «устроило» испытания и торжество России. Война 1812 года оказала на нравственно-философские и религиозные воззрения Батюшкова решающее воздействие. И это очень сказалось в прозе.

Религиозность Батюшкова — скорбная, в ней мало просветляющего и утешающего (также отличие от Жуковского). Всем своим жизнеощущением Батюшков слишком привязан к «сладостному» земному; разрушение и неверность прекрасного — источник батюшковской скорби.

...Исчезновение «довоенного» русского мира, мира античности, мира скандинавского средневековья — трагически равновеликие темы «позднего» Батюшкова и в поэзии и в прозе. Его разочарование питалось этими мыслями. «Поздний» Батюшков из всех поэтов ближе всего Боратынскому с его «разувереньем». (Семенко И.М. Батюшков и его "Опыты" // Батюшков К.Н. Опыты в стихах и прозе. Литературные памятники. М., 1977. С.469—470).

2 Писатель и время: Сборник статей. М. 1991. С. 452.


К титульной странице
Вперед
Назад