Глава вторая 

Становление таланта (творчество 1807—1811 годов)

Поэт-воин. Элегия "Воспоминание" (1807) как развитие тематики "Мечты" и как первый опыт исторической элегии. Усиление романтических тенденций: "Выздоровление", "Мои Пенаты". Первые прозаические опыты. "Прогулка по Москве" — картина нравов, прозаический пролог к "Горю от ума " Грибоедова. Сатирические стихи. "Видение на берегах Леты".

К осени 1806 года Россия вошла в новую, четвертую по счету коалицию против революционной Франции, агрессивные планы которой стали реальностью. Наполеоновская Франция уже вела захватнические войны в Италии и Германии; на Балканах и на Ближнем Востоке наполеоновские эмиссары разжигали антироссийские настроения. В войнах 1805—1807 годов Россия оказывалась в крайне невыгодном положении — по существу, один на один со всей наполеоновской армией, поскольку Бонапарт довольно быстро громил ее союзников. Первое столкновение произошло, когда в 1798 году Турция — союзница России — объявила войну Франции после высадки Бонапарта в Египте. Русско-турецкий флот под командованием Ф. Ф. Ушакова изгнал французов с ряда островов и взял остров Корфу. В 1799 году состоялся итальянский поход А. В. Суворова.

В мае 1804 года Бонапарт провозгласил себя императором. После убийства лидера оппозиции герцога Энгиенского Россия выступила с требованием уважать суверенитет и нейтралитет германских монархов. Франция отказалась удовлетворить требования России, и в сентябре того же года дипломатические отношения были прерваны. 11 апреля 1805 года в Петербурге была подписана конвенция России и Англии, по которой Россия выставляла армию в 180 тысяч человек, а Англия финансировала эту армию... После позорного разгрома русской армий под Аустерлицем, к осени 1806 года, складывается коалиция против Наполеона; Россия, Англия, Пруссия, Швеция; И опять Наполеон первыми ударами разгромил Пруссию, занял Берлин и большую часть страны.

Это создало угрозу для России, война приближалась к ее границам. Однако в стране все более росло воодушевление, воля к победе. Именно в это время неожиданно для всех в ополчение записывается и 20-летний поэт Константин Батюшков. 13 февраля 1807 года он был определен под начальство А. Оленина письмоводителем в канцелярию генерала Н. Татищева. А 22 февраля был назначен сотенным начальником милицейского батальона и выехал на театр военных действий, как тогда говорили. "Милиция"— слово не новое. В словаре В.И. Даля читаем: «ополчение, ратники, народная рать» — "войско, формируемое из граждан только на время войны".

В марте Батюшков участвует в походе русских войск в Пруссию против Наполеона. В мае Батюшков ранен в сражении под Гутштадтом. В июне—июле лечится в Риге, в доме негоцианта Мюгеля и влюбляется в его дочь Эмилию. Здесь его настигает известие о смерти М. Н. Муравьева. В августе—сентябре Батюшков живет в имении матери, дорогом его сердцу Хантоново. Осенью тяжело болеет; переводится в гвардейский егерский полк, живет в Петербурге. Душевное состояние Батюшкова омрачается разрывом с отцом из-за его второго брака.

Такова вкратце хронологическая канва жизни Батюшкова в этот неспокойный для мира и для него год. Обратимся, однако, к главному событию этого года в жизни поэта-воина: 28—29 мая происходит кровопролитное сражение под Гейльсбергом. В июне Батюшков пишет Гнедичу из Риги: "Любезный друг! Я жив. Каким образом — Богу известно. Ранен тяжело в ногу навылет пулею в верхнюю часть ляжки и в зад. Рана глубиною в 2 четверти, но не опасно, ибо кость, как говорят, не тронута... Я в Риге. Что мог вытерпеть дорогою, лежа на телеге, того и понять не могу. Наш батальон сильно потерпел. Все офицеры ранены, один убит. Стрелки были удивительно храбры, даже до остервенения. Кто бы мог это подумать? Но Бог с ними и с войной!.."

Уже сам стиль этого письма, прерывистый, сбивающийся, что встретишь нечасто у великолепного стилиста, каким был Батюшков, говорит о том, что его физическое и душевное состояние было не таким безоблачным, как он пытается представить их Гнедичу. В действительности, ранение было не таким уж и легким, как пишет поэт. Об этом ранении он будет вспоминать всю жизнь, эта «неопасная» рана станет причиной его многих болезней. Да и в воспоминаниях современника говорится о том, что Батюшкова "вынесли полумертвого из груды убитых и раненых товарищей".

Гейльсбергское сражение стало прологом к Фридлянду, где русские войска были разгромлены. В сущности, это был второй Аустерлиц. Вскоре после этого, 25 июня 1807 года, был заключен Тильзитский мир. Тильзит, как и Аустерлиц, — позорное имя для русского уха. Дадим слово самому участнику событий: "В тесной лачуге на берегах Немана, без денег, без помощи, без хлеба (это не вымысел), в жестоких мучениях, я лежал на соломе и глядел на Петина, которому перевязывали рану. Кругом хижины толпились раненые солдаты, пришедшие с полей несчастного Фридлянда, и с ними множество пленных".

Как видим, жизнь Батюшкова изменилась так неожиданно и резко, что, кажется, не менее резко должна была измениться его поэзия. Между тем изменения происходят лишь в плане усиления и развития тех тенденций, которые были заложены в элегии "Мечта", и это говорит об удивительной цельности личности творца, о единстве его творчества. Конечно же, события жизни поэта находят свое отражение в его поэзии (а "проза" жизни — в прозе, в письмах, как мы только что видели), но все это выражается в стихах как бы "сквозь магический кристалл" — сквозь призму романтического мировосприятия.

И вот теперь, имея дело со стихами достаточно зрелого поэта, мы вправе поставить вопросы более широко: кто же такой Батюшков? какова общая тональность его поэзии? что нового он внес в русскую лирику?

Батюшков — поэт во многом загадочный и непонятый. Как мы лишь отчасти показали в первой главе, литературоведы по-разному определяют его художественный метод, порой даже в рамках одного исследования. Споры вызывают и другие вопросы его творчества. Но самый большой разброс мнений — в определении обшей тональности его поэзии: от "поэта безнадежности" (к этому определению Г.А. Гуковского мы еще вернемся в последней главе) до "поэта радости", певца любви, веселья, молодости. Однозначно отвергая определение Г.А. Гуковского, скажем пока лишь то, что Батюшков в своем развития шел от поэта мечты, поэта молодости и радости к глубокому постижению высокой ценности жизни, религиозно-философскому осмыслению бытии как данности, как дара Творца человеку ("Надежда" и другие "послевоенные" произведения — см. главу четвертую).

Исследователи творчества поэта много писали о конфликте с действительностью, и это будет у Батюшкова, но лишь в результате крушения его "маленькой философии" после Отечественной войны 1812 года. На ранних этапах творчества мы вправе говорить не о конфликте и даже не всегда о романтическом пересоздании действительности; а о романтическом мировосприятии, о виденье жизни через мечту. "Ничто так не характеризует личность Батюшкова-поэта,

как мечтательность", — пишет К.Н. Григорьян1. И далее: "Поэзия рождена сердцем". Об этом же пишет Н.В. Фридман, подчеркивая: "«Довоенный» Батюшков был именно поэтом радости"2 и напоминая слова Н.П. Верховского о том, что "образ молодости был впервые в русской литературе создан Батюшковым"3.

"Две черты характеризуют поэтическую индивидуальность Батюшкова: вечная юность души и земное или постоянное стремление к земному, внешнему, чувственному, которым неизменно характеризуется юность", — писал исследователь прошлого века4.

В элегии "Воспоминание" (1807) находят свое продолжение темы "Мечты". Романтические тенденции первого стихотворения здесь усиливаются, становятся более конкретными — во многом благодаря реальной исторической и автобиографической основе стихотворения, содержащего элементы исторической элегии.

"Воспоминание" — это, в сущности, начало формирования особого жанра в творчестве поэта — исторической элегии: указаны подлинные обстоятельства событий, их география (Гейльсбергские поля, река Аль в Восточной Пруссии, река Неман).

Впервые так зазвучала у Батюшкова тема войны — уже не мифической, не оссиановской, а вполне конкретной, о которой мы сказали в начале этой главы. И хотя образ ратника в начале стихотворения чем-то романтически условен, с атрибутами древнего воина (стальное копье) и на фоне романтического пейзажа в духе Оссиана ('"стан дремал в покое", "туманна даль", "луна во всем величии блистала" и т.п.), далее следуют удивительные образы реальной войны, по самой сути "толстовское" ее восприятие:

О Гейльсбергски поля! в то время я не знал,
Что трупы ратников устелют ваши нивы,
Что медной челюстью гром грянет с их холмов...

Последняя строка прямо-таки "громоносна": ее неожиданные подчеркнутые соответствующими аллитерациями, ассонансами и звуковой анафорой ("гром грянет"), зримо и в звуке передают грохот артиллерии, выстрел и свист летящего снаряда. Эта строка своей выразительностью напоминает Ломоносова ("...холмы, где паляща хлябь // Дым, пепел, пламень, смерть рыгает") и Державина ("И грянул гром..."), которые, как и Муравьев, являются главными учителями Батюшкова в поэзии (впрочем, сам Муравьев, считал Ломоносова своим учителем: "И за кормой твоей, отважный Ломоносов, // Как малая ладья, в свирепый понт несусь", — писал он в "Избрании стиховорца").

Мечта привела поэта к героической действительности, к битвам, о которых он "мечтал", вспоминая подвиги героев Оссиана. Теперь поэт тоже мечтает - о далекой родине:

О Гейльсбергски поля! о холмы возвышенны!
Где столько раз в ночи, луною освещенный,
Я в думу погружен, о родине мечтал...
...Да оживлю теперь я в памяти своей
Сию ужасную минуту,
Когда, болезнь вкушая люту
И видя сто смертей,
Боялся умереть не в родине моей!..

В конце стихотворения— идеал в духе "Сельской жизни" Муравьева, ставший идеалом Батюшкова после участия в сражениях и тяжелого ранения:

Я, Неман переплыв, узрел желанный край
И, землю лобызав с слезами,
Сказал: "Блажен стократ, кто с сельскими богами,
Спокойный домосед, земной вкушает рай..."

В том же году Батюшков пишет элегию "Выздоровление'', романтическую по всем признакам: тема, Поэтика, само движение авторской мысли, отлитое в четкую лаконичную форму, — все это говорит о, качественно новом этапе творчества — о становлений батюшковской элегии.

Из образной системы стихотворения выделим начало, получившее впоследствии критическое замечание Пушкина:

Как ландыш под серпом убийственным жнеца
Склоняет голову и вянет,
Так я в болезни ждал безвременно конца
И думал: парки час настанет.

"Не под серпом, а под косою. Ландыш растет в лугах и рощах — не на пашнях засеянных", — написал Пушкин в 1830 году, перечитывая "Опыты" поэта, и добавил; "Одна из лучших элегий Батюшкова". И, конечно же, как "поэт действительности" (так определял себя сам Пушкин) он совершенно прав. Но прав и Батюшков как поэт мечты, как романтик, потому что образы ландыша, серпа, жнеца - это не просто образы конкретного цветка, сельскохозяйственного орудия или крестьянина. Ландыш в романтической поэтике есть образ-символ, вызывающий в сознании все знакомые человеку ассоциации: май, весна, пир жизни, цветения, любви. А что же такое серп и жнец, как не символы смерти, традиционно изображаемой с косой?! И следующие две строки как раз и подтверждают это. Все первое четверостишие строится по принципу психологического параллелизма: картинка природы — и аналогичная ей картинка человеческой судьбы.

Что происходит далее с лирическим героем стихотворения? Сила любви возвращает его к жизни. Далее следуют стихи, которые можно назвать образцом романтической образности, где все дышит живой жизнью страстью: не просто алые уста, а "алых уст твоих дыханье", не просто сентиментальные слезы, а "слезы пламенем сверкающих очей..."

И вздохи страстные, и сила милых слов
Меня из области печали,
От Орковых полей, от Леты берегов
Для сладострастия призвали.
Ты снова жизнь даешь; она твой дар благой,
Тобой дышать до гроба стану.
Мне сладок будет час и муки роковой:
Я от любви теперь увяну.

Любовь, дающая жизнь, а если будет "час муки роковой", то не от бездушного орудия смерти (косы или серпа, раны, или болезни), а от сладостной и страстной любви.

Вспомним, что другой поэт-романтик, гениальный русский лирик второй половины XIX века Афанасий Фет совершает сходную "ошибку", которую правильнее назвать не ошибкой, а "лирической дерзостью, свойством великих поэтов" (слова Льва Толстого о Фете):

О первый ландыш! Из-под снега
Ты просишь солнечных лучей...

Ландыш, конечно же, не подснежник, но для поэта-романтика он - символ...

Батюшков-прозаик известен современному читателю намного меньше, чем поэт. А между тем литераторы-современники Батюшкова С. Глинка, А. Бестужев-Марлинский, В. Плаксин и другие считали, что его проза ничуть не уступает его стихам. Под ее влиянием создавались такие художественные шедевры, как, "Горе, от ума", "Медный Всадник".

Первый прозаический опыт Батюшкова — "Отрывок из писем русского офицера о Финляндии" (1809) - во многом литературен: "пирамидальные утесы", "развалины древних гранитных гор", буря, ветер с севера... И все же чувствуется рука большого мастера, "превосходнейшего стилиста", по выражению Белинского.

Леса финляндские непроходимы; они растут на камнях. Вечное безмолвие, вечный мрак в них обитает. Деревья, сокрушенные временем или дуновением бури, заграждают путь предприимчивому охотнику. В сей ужасной и бесплодной пустыне, в сих пространных вертепах путник слышит только резкий крик плотоядной птицы; завывания волка, ищущего добычи; падение скалы, низвергнутой рукой всесокрушающего времени, или рев источника, образованного снегом, который стрелою протекает по каменному дну между скал гранитных, быстро превозмогает все препятствия и увлекает в течении своем деревья и огромные камни. Вокруг его пустыня и безмолвие!..

Но не только пейзаж волнует поэта. Рисуя сей край, Батюшков идет к философскому размышлению о тысячелетней его истории, о народах, населявших эту землю.

Поэт-романтик не может оставаться только философом-историком; его здесь, как и всегда, влечет «история души человеческой» — сильная человеческая личность героического плана, а также личность певца, окрашенная в сентиментально-романтические тона (оттого автор переходит с прозы на стихи).

Батюшков не был бы Батюшковым, если бы в такой исторической картине не сказал о личном, не сказал о любви:

...Замолк — и храбрых сонм
Идет в Оденов дом,
Где дочери Веристы,
Власы свои душисты
Раскинув по плечам,
Прелестницы младые,
Всегда полунагие,
На пиршества гостям
Обильны яствы носят
И пить умильно просят
Из чаши сладкий мед...

Таким образом, и в снегах, и под суровым небом пламенное воображение создавало себе новый мир и украшало его прелестными вымыслами. Северные народы с избытком одарены воображением: сама природа, дикая и бесплодная, непостоянство стихий и образ жизни, деятельной и уединенной, дают ему пищу.

К северным народам, заметим, русские поэты прошлого века относили и славян. Да и сама природа, несмотря на дикость и мрачность, вдруг напомнит нам и о нашей родине. И дальше... дальше нас ждет встреча с прозой Аксакова и Тургенева — так, по крайней мере, может показаться всякому, кто прочитает вот эти строки Батюшкова:

Летние дни и ночи здесь особенно приятны. Дню предшествует обильная роса. Солнце, едва почившее за горизонтом, является во всем великолепии на конце озера, позлащенного внезапну румяными лучами. Пустынные птицы радостно сотрясают с крыльев своих сон и негу; резвые белки выбегают из мрачных сосновых лесов под тень березок, растущих на отлогом береге. Все тихо, все торжественно в сей первобытной природе! Большие рыбы плещут среди озера златыми чешуями, между тем как мелкие жители влажной стихии играют стадами у подножья скал или близ песчаного берега. Вечер тих и прохладен. Солнечные лучи медленно умирают на гранитных скалах, которых цвет изменяется беспрестанно. Тысячи насекомых (минутные жители сих прелестных пустынь) то плавают на поверхности озера, то кружатся над камышом и наклоненными ивами. Стада диких уток и крикливых журавлей летят в соседнее болото, и важные лебеди торжественным плаванием приветствуют вечернее солнце...

Но автор очерка не просто писатель, а воин, участник похода русской армии. Поэтому и завершается произведение темой войны:

Этот лес, хранивший безмолвие, может быть, от создания мира, Вдруг оживляется при внезапном пришествии полков. Войско расположилось: все приходит в движение: пуки зажженной соломы, переносимые с одного места на другое, пылающие костры хвороста, древние пни и часто целые деревья, внезапно зажженные, от которых густой дым клубится и восходит до небес...

...Здесь на каждом шагу встречаем мы или оставленную батарею, или древний замок с готическими острыми башнями, которые возбуждают воспоминания о древних рыцарях; или передовой неприятельский лагерь, или мост, недавно выжженный, или опустелую деревню. Повсюду следы побед наших или, следы веков, давно протекших,— пагубные следы войны и разрушения! Иногда лагерь располагается на отлогих берегах озера, где до сих пор спокойный рыбак бросал свои мрежи; иногда видим рвы, батареи, укрепления и весь снаряд воинский близ мирной кущи селянина. Разительная противоположность!..

Так заканчивается очерк. Произведение, по объему не превышающее короткого рассказа в шесть страничек, вместило в себя столько разных пейзажей, тем, мыслей и оттенков чувств, связанных, единой волей автора, личность которого незримо присутствует в нем. Таково было блистательное начало творчества Батюшкова-прозаика, по достоинству оцененного современниками и продолжателями.

Вероятно, картины, нарисованные Батюшковым, способствовали появлению в 1820 году элегии Боратынского "Финляндия". Даже если не говорить о сходстве пейзажей (у них один "источник" — личные впечатления от Финляндии), сама тематика и даже построение элегии Боратынского напоминает произведение Батюшкова: и Батюшков и Боратынский начинают с пейзажа, затем вспоминают древнюю историю страны, рисуют героический быт северных народов, ее населяющих, обращаются к мифологии, к мрачному, образу верховного скандинавского бога Одена, бога войны и победы. И там и тут появляется образ древнего певца — скальда, звучит тема прошедших мифических времен, образы - тени из прошлого:

И все вокруг меня в глубокой тишине!
О вы, носившие от брега к брегу бои,
Куда вы скрылися, полночные герои?
Ваш след исчез в родной стране.
Вы ль, на скалы ее, вперив скорбящи очи,
Плывете в облаках туманною толпой?
Вы ль? Дайте мне ответ, услышьте голос мой,
Зовущий к вам среди молчанья ночи.
Сыны могучие сих грозных вечных скал!
Как отделились вы от каменной отчизны?
Зачем печальны вы? зачем я прочитал
На лицах сумрачных улыбку укоризны?..

Конечно же, у элегии Боратынского были и другие источники, в частности "На развалинах замка в Швеции" Батюшкова и "Воспоминания в Царском Селе" Пушкина, но нельзя не увидеть, что поэзия и проза Батюшкова оказали здесь решающее воздействие, как, Впрочем, и упомянутое произведение Пушкина. Заключительные строки элегии Боратынского вполне оригинальны; здесь уже он сам со своими мотивами...

"Отрывок..." Батюшкова был включен Н.И. Гречем в "Учебную книгу российской словесности" как "примерное" произведение...

Следующим этапом творчества Батюшкова-прозаика стал его очерк "Прогулка по Москве", явившийся в русской литературе своеобразным прологом к картине московских нравов, нарисованной Грибоедовым в комедии "Горе от ума" ("комедия" в XIX веке определялась как "картина нравов"). "Прогулка по Москве" навсегда запечатлела быт и нравы города до известного наполеоновского пожара.

Первые московские впечатления поэта хорошо выразились в его письмах, в частности в письме Н. И. Гнедичу 3 января 1810 года:

"И я зрел град.
И зрел людие и скоты, и скоты, и людие.
И шесть скотов великих везли скота единого.
И зрел храмы и на храмах деревия.
И зрел лица южных стран и северных... И зрел...
Да что ты зрел?

Москву, ибо оттуда пишу, восторжен, удивлен всем и всяческая. Глазам своим не верил, видя, что одного человека тянут шесть лошадей и в санях".

Гнедичу (16 января 1810 г.) он обещает: "Получишь данное описание о Москве, о ее жителях-поэтах, о Парнасе и прочее''. И здесь же признание: «На опыте узнал, сколь мне вредна недеятельность духа, на которую здесь, в Москве, имею более причин жаловаться, нежели и в самой деревне".

9 февраля Батюшков пишет тому же адресату: "С Жуковским я на хорошей ноге, он меня любит и стоит того, чтобы я его любил... Дмитриев и Карамзин обо мне хорошо отзываются".

В мае Батюшков официально уволен в отставку в чине подпоручика, летом около месяца живет в подмосковном имении князя Вяземского Остафьего вместе с Карамзиным, Жуковским, Дмитриевым, а затем уединяется в Хантоново и занимается литературой.

Может 6ыть, Москва и была нужна Батюшкову на краткий срок для общения с поэтами и приготовления к творчеству, нужна как передышка между войною и миром для осмысления пройденного жизненного этапа. " Я живу в Москве, живу... нет, дышу, дышу... нет, веществую, т. e. ни то ни се. Умираю от скуки... Я три месяца ничего не пишу" (Гнедичу, май 1810 г.).

" Мне стало грустно, очень грустно в Москве, потому что я боялся заслушаться вас, чудаки мои,— пишет 26 июля 1810 года Батюшков Жуковскому первое письмо из Хантонова.— Музы, музочки не отстают и от больного... Посылаю тебе «Опыт в прозе», который, если хочешь, напечатай... Посылаю «Мечту»..." Так пишут не просто близкому другу, но литератору-единомышленнику. И определение "великий чудак" в письме Вяземскому скорее говорит не о каком-то осуждении, но о восхищении Жуковским как удивительным, необычным, единственным в своем роде человеком, отличным от других. Таким и был Василий Андреевич, друг и соратник...

Сближение с ведущими русскими литераторами было быстрым и плодотворным для Батюшкова, такое общение способствовало творчеству: за год написано более двадцати стихотворений, а в прозе — повесть "Предслава и Добрыня", которую автор, по его же признанию, "насилу досказал", и "Мысли"* ("Мысли" - своеобразный жанр афоризмов, известных во французской литературе XVII-ХVШ веков под именем "максимы"). Центральное произведение этого времени — "Прогулка по Москве".

Принято считать, что "Прогулка" родилась из писем Батюшкова, навеяна его впечатлениями о Москве и московских жителях. Сочинение это было написано, вероятнее всего, в 1810 году — так живо и "первозданно" переданы впечатления поэта и в нем, и в письмах того же времени. "Прогулка" была опубликована только в 1869 году в журнале "Русский архив" П.И. Бартенева, выдающегося русского археографа.

Мимоходом странствуя из дома в дом, с гулянья на гулянье, с ужина на ужин, я напишу несколько замечаний о городе и о нравах жителей, не соблюдая ни связи, ни порядку, и ты прочтешь оные с удовольствием: они напомнят тебе о добром приятеле,

Который посреди рассеянной столицы
Тихонько замечал характеры и лицы
Забавных москвичей;
Который с год зевал на балах богачей,
Зевал в концерте и в собранье,
Зевал на скачке, на гулянье,
Везде равно зевал,
Но дружбы и тебя нигде не забывал.

Не правда ли, знакомый тип? Конечно, сразу приходит на ум пушкинское: "...равно зевал // Средь модных и старинных зал". Это об Онегине. Но ведь и Батюшкова называли онегинским типом (Д. Благой, например, или Н. Бродский в своем известном комментарии к "Евгению Онегину"). По крайней мере, не самого поэта, а того "лирического героя", от лица которого дано описание Москвы. Конечно, и тут можно "заметить разность между Онегиным и..." Батюшковым: вряд ли Онегин, чуждый русским началам, смог бы, наряду с комическими чертами, увидеть в Москве столицу России, мать городов русских, как это сделал Батюшков:

Войдем теперь в Кремль. Направо, налево мы увидим величественные здания, с блестящими куполами, с высокими башнями, и все это обнесено твердою стеною. Здесь все дышит древностью; все напоминает о царях, о патриархах, о важных происшествиях: здесь каждое место ознаменовано печатию веков протекших.

Батюшков не просто говорит о прошлом: он связывает с ним современность и делает четкий вывод в конце своего художественно-публицистического анализа: "Петр Великий много сделал и ничего не кончил".

Эта двойственность в оценке деятельности Петра еще более будет свойственна Пушкину. Но пока это лишь частное замечание Батюшкова, хотя и имеющее далеко идущие последствия. Главное в картине Москвы, нарисованной Батюшковым, в том, что его целостный взгляд вместил как бы две Москвы: гордость России и Москву суетную, мелкую, Москву обыденную; у Батюшкова читаем о Кузнецком мосте:

Там книжные французские лавки, модные магазины, которых уродливые вывески заслоняют целые домы, часовые мастера, погреба и, словом, все снаряды моды и роскоши. В Кремле все тихо, все имеет какой-то важный и спокойный вид; на Кузнецком мосту все в движении:

Корнеты, чепчики, мужья и сундуки.

Именно Кремль наводит поэта на высокие патриотические мысли и чувства:

Когда вечернее солнце во всем великолепии склоняется за Воробьевы горы, то войди в Кремль и сядь на высокую деревянную лестницу. Вся панорама Москвы за рекою. Направо Каменный мост, на котором беспрестанно волнуются толпы проходящих; далее — Голицынская больница, прекрасное здание дома графини Орловой с тенистыми садами и, наконец, Васильевский огромный замок, примыкающий к Воробьевым горам, которые величественно довершают сию картину,— чудесное смешение зелени с домами, цветущих садов с высокими замками древних бояр; чудесная противуположность видов городских с сельскими видами. Одним словом, здесь представляется взорам картина, достойная величайшей в мире столицы, построенной величайшим народом на приятнейшем месте. Тот, кто, стоя в Кремле и холодными глазами смотрев на исполинские башни, на древние монастыри, на величественное Замоскворечье, не гордился своим отечеством и не благословлял России, для того (и я скажу это смело) чуждо все великое, ибо он жалостно ограблен природою при самом его рождении.

Автору этого описания всего через год или даже через несколько месяцев предстояло увидеть другую Москву — сгоревшую и ограбленную "новыми варварами — французами"; предстояло в ратном деле доказывать те чувства, которые выражены здесь. То, чем гордится Батюшков, — своеобразный гимн "вечному городу". Но в очерке видны и иные чувства писателя. Батюшков не просто описывает Москву; он создает запоминающиеся образы:

Зайдем оттуда в конфектный магазин, где жид или гасконец Гоа продает мороженое и всякие сласти. Здесь мы видим большое стечение московских франтов в лакированных сапогах, в широких английских фраках, и в очках, и без очков, и растрепанных, и причесанных. Этот, конечно, — англичанин: он, разиня рот, смотрит на восковую куклу. Нет! он русак и родился в Суздале. Ну, так этот — француз: он картавит и говорит с хозяйкой о знакомом ей чревовещателе, который в прошлом году забавлял весельчаков парижских. Нет, это старый франт, который не езжал далее Макарья и, промотав родовое имение, наживает новое картами. Ну, так этот — немец, этот бледный высокий мужчина, который вошел с прекрасною дамою? Ошибся! И он русский, а только молодость провел в Германии. По крайней мере, жена его иностранка: она насилу говорит по-русски. Еще раз ошибся! Она русская, любезный друг, родилась в приходе Неопалимой Купины и кончит жизнь свою на святой Руси. Отчего же они все хотят прослыть иностранцами, картавят и кривляются? — отчего?..

Позднее не менее горячие выпады Чацкого против бездумного преклонения русских перед заграничными модами, нравами, манерами мы встретим у Грибоедова.

Есть в очерке и глобальная тема: раздумья о судьбах русского человека и русской культуры. Это проявляется и в экскурсах в "века протекшие", и в патриотическом пафосе размышлений о великом городе, о значении его для России, о его национальных особенностях.

Далее Батюшков дает оценку и русской словесности:

Вот и целый ряд русских книжных лавок; иные весьма бедны. Кто не бывал в Москве, тот не знает, что можно торговать книгами точно так, как рыбой, мехами, овощами и проч., без всяких сведений о словесности.

Сказано, как видим, сильно и резко. Но вспомним спустя десять и двадцать лет горькие слова Пушкина об отсутствии у нас литературы.

Очерк московских нравов отражает и социальные контрасты. Москва "танцует от скуки", развлекается "безобразной словесностью" — продуктом местной "фабрики журналов и фабрики романов". А рядом с этим — жилище бедных, "жалкая обитель нищеты и болезней", "дети полунагие", отец — старый заслуженный офицер, вынужденный просить милостыню... "Вот Москва, большой город, жилище роскоши и нищеты", — заключает картину Батюшков. Отсюда недалеко уже до картины города у Пушкина ("Станционный смотритель", "Медный Всадник"), у Гоголя с его "петербургскими повестями", с "Повестью о капитане Копейкине" из "Мертвых душ". У истоков этой темы, как видим, тоже стоял Батюшков.

По контрасту с темой нищей Москвы, города униженных и оскорбленных, дается портрет владельца роскоши — прямой портрет некрасовского "владельца роскошных палат":

В этом человеке все страсти исчезли, его сердце, его ум и душа износились и обветшали... Он окружен ласкателями, иностранцами и шарлатанами, которых он презирает от всей души, но без них обойтитъся не может. Его тупоумие невероятно. Пользуясь всеми выгодами знатного состояния, которым он обязан предкам своим, он даже не знает, в каких губерниях находятся его деревни; зато знает по пальцам все подробности двора Людовика XIV... назовет все парижские улицы...

"Здесь всякий может дурачиться, как хочет... Самый Лондон беднее Москвы по части карикатур",— замечает автор. Но Батюшков писал не карикатуру; нет, он предлагает нам трезвый и объективный анализ:

Я думаю, что ни один город не имеет ни малейшего сходства с Москвою. Она являет редкие противуположности в строениях и нравах жителей. Здесь роскошь и нищета, изобилие и крайняя бедность, набожность и неверие, постоянство дедовских времен и ветреность неимоверная, как враждебные стихии, в вечном несогласии, и составляют сие чудное, безобразное, исполинское целое, которое мы знаем под общим именем: Москва.

Кажется, что многие типы русской литературы XIX века, более знакомые нам, уже есть в очерке Батюшкова. И, наверное, не стоит говорить о мастерстве художника слова, если картина, созданная им, живет и говорит сама за себя.

Романтический идеал Батюшкова, как и его учителя М.Н. Муравьева, — это единение с природой, философские беседы с "мудрецами" — мыслителями и поэтами разных времен и народов, это воля, и независимость. Подобно пушкинскому герою, поэт оставляет "неволю душных городов" и находит свой "пустынный уголок, приют спокойствия, трудов и вдохновенья" на лоне сельской тишины, в доме, где нет богатства и суеты. Обратим внимание: богатство и суета всегда будут стоять в русской литературе рядом — как символы никчемной, неправедной жизни.

Один из главных образов русской литературы — образ Дома. Эту тему Дома можно встретить уже в «Слове о полку Игореве», она же становится одной из главных в поэзии сентименталистов. В русской литературе XIX века она является весьма значительной и приобретает особое обаяние.

Образ Пенатов — традиционный в мировой литературе, известный еще в античной поэзии. Лары в римской мифологии — покровители общин и их земель. Лары связаны с домашним очагом, семейной трапезой. В усадьбах им посвящались деревья и рощи.

"Мои Пенаты" написаны уже вполне зрелым поэтом, со своими вкусами и пристрастиями, со своим мироощущением. Это стихотворение является, кроме всего прочего, еще и эстетическим манифестом Батюшкова, его своеобразной литературной энциклопедией, в которой представлены его друзья-писатели, его любимые поэты. Ломоносов, Богданович, Державин, Карамзин, Дмитриев, Жуковский и Вяземский — сколько ярких русских имен является в этом стихотворении! О Карамзине первоначально было сказано:

Пером из крыльев Леля
Здесь пишет Карамзин...

В окончательном тексте стихотворения стало:

Фантазии небесной
Давно любимый сын,
То повестью прелестной
Пленяет Карамзин,
То мудрого Платона
Описывает нам
И ужин Агатона,
И наслажденья храм,
То древню Русь и нравы
Владимира времян,
И в колыбели славы
Рождение славян.

Но, прежде всего, Карамзин предстает как исторический писатель (намек на очерк "Афинская жизнь", в котором изображен друг Платона, греческий трагик V века до Р.Х., прославившийся красотой и изящностью манер), мыслитель, историк, хотя к тому времени не вышло ни одного тома "Истории государства Российского" и Батюшков был знаком с этим главным трудом Карамзина по личным встречам. Встречи эти были, прежде всего, в имении князя Вяземского Остафьево под Москвой, которое называют Русским Парнасом: в нем часто и подолгу жили вместе друзья-поэты — Вяземский, Жуковский, Батюшков, в 1820-е годы — Грибоедов, Кюхельбекер, Мицкевич... С 1827 года в Остафьево бывал Пушкин. Но это были, прежде всего, "Пенаты" Вяземского.

А Батюшков писал в Хантоново, вспоминая, быть может, остафьевские встречи и лиру друга:

Сложи печали бремя,
Жуковский добрый мой!
Стрелою мчится время.
Веселие — стрелой!
Позволь же дружбе слезы
И горесть усладить
И счастья блеклы розы
Эротам оживить.

Обращенное к Жуковскому пожелание сложить "печали бремя", очевидно, связано с несчастной любовью Жуковского и Марии Протасовой, мать которой не позволила им пожениться, ссылаясь на родство.

Есть в стихотворении Батюшкова и законченный портрет Вяземского, который не случайно назван "Аристиппов внук": Аристипп — греческий философ V—VI века до Р.Х., проповедовавший разумное наслаждение и радости жизни.

Следует подчеркнуть, что стихотворение в целом является посланием к Жуковскому и Вяземскому (так оно названо в подзаголовке). Этот жанр давал автору возможность высказать все, что он хочет, все свои задушевные мысли и переживания. Поэтому одна из главных тем стихотворения — рассказ Батюшкова о своем хантоновском уединении:

В сей хижине убогой
Стоит перед окном
Стол ветхой и треногой
С изорванным сукном.
В углу, свидетель славы
И суеты мирской,
Висит полузаржавый
Меч прадедов тупой;
Здесь книги выписные,
Там жесткая постель —
Все утвари простые,
Все рухлая скудель!
Скудель!.. Но мне дороже,
Чем бархатное ложе
И вазы богачей!..

Отметим оценку поэтом-воином символа войны меча: "свидетель славы и суеты мирской". Слава и суета стоят в одном ряду, ибо это слава суетная. Далее высказаны задушевные мысли Батюшкова, его взгляды на жизнь. Характерна еще одна деталь: "меч прадедов тупой", то есть лирический герой этого стихотворения — человек совершенно мирный, далекий от браней военных, оттого и заржавел у него меч прадедов... Мы знаем, что не такой была жизнь самого Батюшкова, но идеал его — это сугубо мирная жизнь, наслаждение всем доступным простым человеческим счастьем — свободой (точнее — волей) и независимостью, общением с друзьями и книгами и, наконец, любовью.

Мы мало знаем о любовных переживаниях Батюшкова; лишь отголоски одного большого чувства можно обнаружить в его поэзии. В отличие от своих друзей — Карамзина, Вяземского, Пушкина и даже Жуковского в конце его жизни, Батюшков не создал семьи, не испытал семейного счастья. Но всю свою жизнь стремился к любви, мечтал обрести нежного друга — женщину, которая бы любила его. Образ такого друга в этом стихотворении, конечно же, условен и все же во многом показателен: Батюшков уже испытал к этому времени сильные сердечные влечения, и отголоски их (а может быть, мечту поэта) мы находим в этом стихотворении:

И ты, моя Лилета,
В смиренный уголок
Приди под вечерок
Тайком переодета!..
...Вошла — наряд военный
Упал к ее ногам,
И кудри распущенны
Взвевают по плечам,
И грудь ее открылась
С лилейной белизной:
Волшебница явилась
Пастушкой предо мной!..

Образ возлюбленной во многом традиционен для русской анакреонтической лирики XVIII — начала XIX века. Но картины, нарисованные Батюшковым, настолько изящны, пластичны и одухотворены, чувства, выраженные им, настолько живы и неподдельны, что можно говорить о новом слове в русской поэзии, о новом поэтическом стиле.

В своей лирике, и в этом стихотворении в частности, Батюшков создал лирический образ автора-эпикурейца, философа, певца независимости и наслаждения. Таков ли был на самом деле Батюшков? На подобную постановку вопроса хорошо ответил он сам, подчеркнув, что нельзя буквально воспринимать лирический образ поэта: "Он (речь идет о Державине. — Н. 3.) перевел Анакреона — следственно, он прелюбодей, он славил вино — следственно, пьяница..." и т. д. К сожалению, многие наивные читатели склонны именно так воспринимать условно-литературный образ поэта. И здесь необходимо сказать, что в сердцевине романтического стиля лежит метафора, преображающая действительность в соответствии с волей поэта.

Романтизм — поэзия метафор, и образ поэта, который мы встречаем в "Моих Пенатах",— это метафора жизни романтического поэта, как ее понимал Батюшков. В своем стихотворении он фактически рисует нам жизнь лирического героя такой, какой она должна быть. Отсюда и набор лексических средств: лары и пенаты — хранители смиренной хаты; богатству и блистательным суетам противопоставляется сердечно сладострастье, жизнь в мирной сени с прелестницей-Лилетой, образ которой сам по себе обольстительно-романтичен: у этой волшебницы кудри распущенны, улыбка нежная, рука белоснежная, алые уста...

И алыми устами,
Как ветер меж листами,
Мне шепчет: я твоя,
Твоя, мой друг сердечной!..
Блажен в сени беспечной,
Кто милою своей,
Под кровом от ненастья,
На ложе сладострастья,
До утренних лучей
Спокойно обладает,
Спокойно засыпает
Близ друга сладким сном!..

Неповторимо богатые интонации выражают все многообразные оттенки чувств поэта, а поэтические сравнения, эпитеты, метафоры придают этим стихам особый утонченный аромат.

Вот это и есть, по словам Пушкина, "школа гармонической точности", созданная Жуковским и Батюшковым, начало классического стиля в русской поэзии (подробнее см. об этом: Кожинов Вадим. Книга о русской лирической поэзии. М., 1978).

О такой поэзии Иван Киреевский сказал, что она «не просто тело в которое вдохнули душу, но душа, которая приняла очевидность тела". Стихи с виду просты, но в них все так гармонично, целесообразно и вместе с тем, как мы убедились, за этой простотой скрывается великая сложность - масса тонких поэтических особенностей, не видимых искушенному глазу поэтических "приемов", интонационных, звуковых и смысловых оттенков. И все это выступает в гармоническом единстве, все как будто так и родилось на свет (поэтому и говорят о "самородности" подлинного поэтического слова). И в конечном итоге (вспомним высшую похвалу Льва Толстого подлинным стихам) забываешь, что это стихи, условно-романтические образы, тем более забываешь об эпитетах, метафорах, анафорах, ассонансах и обо всех прочих поэтических «особенностях», а просто через этот волшебный, завораживающий и очень естественный ("самородный", "самодостаточный") стих "проламываешься" в иной мир — в ту поэтическую реальность, которая воссоздана поэтом в этих стихах. И кажется, что не только для Батюшкова и его лирического героя

Уже потухли звезды
В сиянии дневном...

Читатель, если он вжился в эти строки, сам уже находится в данной поэтической реальности.

А далее в стихотворении начинается настоящее волшебство — подобно реальной земной Лилете, к поэту приходят Музы:

До розовой денницы
В отрадной тишине,
Парнасские царицы,
Подруги будьте мне!
И мертвые с живыми
Вступили в хор един!..

Мы вместе с поэтом вступаем в мир, где нет смерти, — вот какова жизненная философия Батюшкова.

Общеизвестно, что романтики считали искусство миром, неподвластным времени и смерти. Но здесь речь идет не просто о жизни творений искусства — здесь запросто заходят к поэту в "мирну сень" "любимые певцы" и полет фантазии охватывает века и тысячелетия: "древню Русь и нравы Владимира времян", эпоху Платона и т. д.

Романтическое понимание творчества как бессмертия и ощущение себя сопричастным миру творцов в то же время не мешает Батюшкову помнить о земной обители, о краткости земной жизни.

Вот это-то оптимистическое, радостное мироощущение оказалось созвучным душе Пушкина, который с первой встречи с поэзией Батюшкова узнал в ней душу родную. Дело, конечно, не только в том, что Пушкин, прочитав "Мои Пенаты", опубликованные в 1814 году, начинает подражать им: в ряде стихотворений Пушкина того времени ("Городок", "К сестре" и др.) мы сталкиваемся с прямыми подражаниями Батюшкову. Влияние Батюшкова поначалу было самым сильным на юного Пушкина, затем доминирующим стало влияние Жуковского. А в сатирической поэме "Тень Фонвизина" Пушкин рисует образ своего любимого поэта в прямом соответствии с образом лирического героя "Моих Пенатов":

В приятной неге, на постеле,
Певец Пенатов молодой
С венчанной розами главой,
Едва прикрытый одеялом,
С прелестной Лилою дремал...

Главное, на мой взгляд, состоит в том, что в "Моих Пенатах" мы встречаемся с тем жизнеощущением, которое всегда восхищает, в Пушкине: он никогда не кончает на трагической ноте; у него всегда есть выход из пессимизма к жизнеутверждающим началам. Вспомним "Вновь я посетил...": "...не я... но пусть мой внук...", то есть говорится о продолжении жизни, о "жизни бесконечной"... Не у Батюшкова ли учился еще юный Пушкин этому жизнелюбию, этому ощущению жизни как радости и наслаждению, которое выражено в "Моих Пенатах"?!. И что бы там ни говорили о трагической, судьбе Батюшкова, о безысходности, выраженной в его последних болезненных стихах, это был поэт светлого, жизнеутверждающего начала. В стихах его мы не найдем того "дикого ада" сомнений и безысходности, который есть у его продолжателя Боратынского: Батюшков просто не все свои философствования допускал в свою поэзию. Есть, конечно, у него и "море зла", и "мольбы, рыдания и слезы", но мы говорим о доминирующем начале в поэзии Батюшкова, прекрасно выраженном в "Моих Пенатах".

Однако судьба не баловала поэта милой его сердцу уединенной жизнью на лоне природы. Подолгу бывая в Петербурге, в Москве, вращаясь в светских и литературных кругах, Батюшков все лучше познает людей. Здесь он уже не мечтатель, а писатель, зорко всматривающийся в человеческое общество, в пороки людей. Еще в 1804 или 1805 году он пишет " Послание к Хлое", где есть такие картинки:

Какой я вижу здесь нуднейший разговор!
Какие глупости! какая ложь и вздор!
Педант бранит войну и вместе мир ругает,
Сердечкин тут стихи любовные читает...

В это же время Батюшков пишет "Перевод 1-й сатиры Боало", где он особенно близок к тематике и оценкам будущей комедии Грибоедова:

Проклятая Москва! Проклятый скучный век!
Пороки все тебя лютейши поглощают,
Незнаем и забыт здесь честный человек.
С тобою должно мне навеки распроститься,
Бежать от должников, бежать из всех мне ног
И в тихом уголке надолго притаиться.
Ах! если б поскорей найти сей уголок!..

О таком "уголке" мечтал и Чацкий в финале комедии Грибоедова... Не правда ли, следующая филиппика тоже напоминает нам Чацкого:

А если хочешь врать, на кафедру взберись,
Там можно говорить и хорошо, и глупо,
Никто не сердится, спокойно всякий спит.
На правду у людей, поверь мне, ухо тупо.

А вот строки из "Послания к стихам моим" (1805):

Куда ни погляжу — везде стихи марают,
Под кровлей песенки и оды сочиняют.
И бедный Стукодей, что прежде был капрал,
Не знаю для чего, теперь поэтом стал.

Пушкин в первом опубликованном стихотворении "К другу-стихотворцу" (1814) скажет:

Арист, не тот поэт, кто рифмы плесть умеет
И, перьями скрипя, бумаги не жалеет:
Хорошие стихи не так легко писать...
"Перекличка" поэтов очевидна,

Батюшков ценит в поэте и в человеке "рассудок свой, и вкус, и глаз", то есть ум, своеобразие, способность сказать что-то новое, глубокое и яркое, изящное. В "Видении", где происходит своеобразное испытание поэтов в реке забвения Лете, читаем:

"Ага! — Фонвизин молвил братьям, —
Здесь будет встреча не по платьям,
Но по заслугам и уму".

В "Видении" досталось всем — и эпигонам сентиментализма, авторам "слезных драм", и "поэтам русским", то есть последователям "славенофила" А. С. Шишкова. Важный момент, характеризующий позицию Батюшкова в литературной борьбе: он был открыт для всего разумного, для всего, что было отмечено вкусом и умом у тех и у других, то есть у последователей Карамзина и у Шишкова и его единомышленников. Сам А. С. Шишков, подвергнувшись испытанию в Лете, благополучно выплыл из нее:

Один, один славенофил,
И то, повыбившись из сил,
За всю трудов своих громаду,
За твердый ум и за дела
Вкусил бессмертия награду...

Об Александре Семеновиче Шишкове (1754—1841) следует сказать особо, так как он был наиболее колоритной фигурой в литературных битвах начала XIX века. Русский адмирал, министр народного просвещения, глава цензурного ведомства, член Госсовета, президент Российской Академии, автор филологических трудов, Шишков как писатель известен более всего своей работой "Рассуждения о старом и новом слоге российского языка" (1802), в которой он выступил в защиту национальной самобытности литературного языка и — шире — русской литературы и общественной жизни. Основной идеей этого труда было очищение литературной речи от галлицизмов и возвращение к основам национального языка. Все это, конечно же, было близко Батюшкову: вспомним его злую сатиру на "русских иностранцев" в "Прогулке по Москве".

"Древний славянский язык,— писал Шишков,— повелитель многих народов, есть корень и начало российского языка, который сам собою всегда изобилен был и богат, но еще более процвел и обогатился красотами, заимствованными от сродного ему эллинского языка, на коем витийствовали гремящие Гомеры, Пиндары, Демосфены, а потом Златоусты, Дамаскины и многие другие христианские проповедники. Кто бы подумал, что мы, оставя сие многими веками утвержденное основание единства своего, начали вновь созидать оный на скудном основании французского языка? Кому приходило в голову 6 плодоносной земли благоустроенный дом свой переносить на бесплодную почву?"

Сторонники национальных основ языка выступили за народность литературы, за привлечение народной поэзии, которой давалась высокая оценка. Но то же самое мы находим и у Карамзина. Парадоксально то, что, выступая против "карамзинского" слога, Шишков во многом близок Карамзину как по эстетическим позициям, так и во взглядах на историю и сегодняшний день России: чтобы убедиться в этом, достаточно взять "Записку о древней и новой России" Карамзина.

Но близость эта проявляется не только в общественно-политических взглядах, но и в некоторых литературных пристрастиях. Прав Г. А. Гуковский, который сказал, что авторы "Беседы Любителей русского слова" во многом следовали романтической традиции: там были и поклонники Оссиана, и поэты, подражавшие сентиментально-романтической поэзии Карамзина и даже романтическим балладам Жуковского...

Итак, Батюшков "помиловал" Шишкова в своей сатире: Шишков у него "вкусил бессмертия"... Такой же, в сущности, была и оценка Шишкова Пушкиным: "Сей старец дорог нам... священной памятью двенадцатого года"... Пушкин на протяжении всей своей жизни обращался к имени и трудам Шишкова: в отроческих эпиграммах — оскорбительно-резко, в молодости — добродушно-насмешливо, отмечая при этом своеобразную роль Шишкова как "возмутителя" литературного спокойствия (многие литературные полемики начинались с выступлений Шишкова), в зрелые годы — уважительно-серьезно. Так, в своих заметках он ссылается на филологические изыскания Шишкова, а, разбирая в 1836 году "Слово о полку Игореве", постоянно обращается к толкованию "Слова", сделанному Шишковым...

Вслед за Шишковым в "Видении" появляется другой член "Беседы любителей русского слова":

Неряхой и в наряде странном,
В широком шлафроке надранном,
В пуху, с нечесаной главой...

Таков сатирический портрет писателя, которому Батюшков особенно симпатизирует,— Крылова, чьи комедии, стихотворения и басни благополучно проходят испытания в Лете.

Чтобы завершить разговор о сатирических стихотворениях Батюшкова, скажем несколько слов о своеобразном продолжении "Видения" — поэме "Певец в Беседе Любителей русского слова" (1813). По форме это пародия на "Певца во стане русских воинов" Жуковского. У Пушкина вслед за Батюшковым в 1814 году появится аналогичная пародия — "Пирующие студенты". Заметим, что пародия — не насмешка над стихотворением Жуковского, которое было высоко оценено и Батюшковым, и Пушкиным, и поэтами "Беседы...". Пародия — всего лишь использование формы широко известного стихотворения в сатирических целях. Оттого, что стихотворение Жуковского совершенно иное по содержанию — возвышенное, полное высокого лиризма, а стихотворение Батюшкова, как и стихотворение Пушкина, совершенно иное, "низкое" по содержанию (сатира всегда считалась у русских поэтов со времен Ломоносова низким родом поэзии),— от этого лишь усиливается его сатирический эффект.

Заседания "Беседы любителей русского слова", судя по их дневникам, носили во многом торжественно-напыщенный характер. "Певец в Беседе..." так и передает атмосферу этих заседаний, рисуй охмелевших от чтения членов "Беседы". Правда, нельзя забывать, что там велись разговоры о путях русской литературы, что был там Державин, был там и Крылов... Но дневники "Беседы" являют собою образцы казенно-бюрократического стиля.

Батюшков дневники "Беседы" не высмеивал, полемика велась лишь на эстетическом уровне, то есть на уровне творений, языка и т. п. Сотрудники "Беседы" говорят у Батюшкова:

Но месть тому, кто нас бранит
И пишет эпиграммы,
Кто пишет так, как говорит,
Кого читают дамы...

Это, конечно, строки о Карамзине, направление которого подвергалось нападкам со стороны членов "Беседы". О Карамзине, которого члены "Беседы" избрали-таки своим почетным членом!..

Но все это произойдет несколько позже. А пока... будущему штабс-капитану русской армии Жуковскому только предстоит написать "Певца во стане русских воинов", а для лицеиста Пушкина едва закончился первый год учебы... И описанная Батюшковым Москва стоит, живет и ждет своего судного часа... И вся Россия еще не знает, что у ее порога — война...

Примечания

1 Григорьян К.Н. Пушкинская элегия: Национальные истоки, предшественники, эволюция. Л., 1990. С.50.

2 Фридман Н.В. Поэзия Батюшкова. М., 1971. С.96. См. также С.91— 98 и др.

3 Верховский Н.П. Батюшков // История русской литературы. Т. 5, ч.1.М;Л., 1941. С. 399.

4 Костырь Н.Т. Батюшков, Жуковский и Пушкин. Русские поэты XIX века. Ч.1. Харьков, 1853. C.51. Цит. по кн.: Фридман Н.В. Поэзия Батюшкова. С.97.


К титульной странице
Вперед
Назад