Потомки не оскорбят ваш прах

 

В оценке этого и расходились Воробьев и его коллега. Не видя диалектики внутренне разнообразного сложного целого и разных его применений, они так и не пришли к согласию. Один ради единства языка протестовал против расслоения на стили; другой ради утверждения стилей соглашался на распад языка. Остроту спору придавали бурно развивающиеся наука и техника, неизбежно требующие своего языкового воплощения.

По мнению столичного гостя, сообразность и соразмерность – это принцип расслоения языка соответственно теме, логико-эмоциональному содержанию, сфере общения. Доказал это не кто иной, как Пушкин, давший оного языка образцы поэзии, прозы изящной и метафизической, от коей научились изъясняться по-русски и политика, и философия, и критика. Они отошли от напыщенности старого слога и от вычурной изукрашенности на западный манер слога нового. На этой основе расцветать и языку науки.

Горячась, петербуржец цитировал Пушкина: «Германская философия, особенно в Москве, нашла много молодых, пылких, добросовестных последователей, и хотя говорили они языком малопонятным для непосвященных, но тем не менее их влияние было благотворно и час от часу становится более ощутимым». И победно восклицал:

 – Малопонятному этому для непосвященных языку расцветать! Языку науки суждено стать могучей ветвью, пусть в рамках общих норм, и расти – в Москве, Петербурге, в России.

Воробьев еще пуще стоял на своем:

 – Трудом Пушкина, его предшественников и последователей русский язык вобрал в себя лучшее из национально-языковой культуры. Его границы раздвинуты на все пространство, потомкам остается идти по проторенному пути. Никакой индивидуальности, будь то слог личности или интересы сословия ученых, не дозволено нарушать установившийся общий язык. Он богат и гибок, полно и самобытно выражает всё, что существует в мире, – даже дух иных народов и языков Востока и Запада выражаем на нем с полнотою необыкновенною. В изображении русского общества герои нашей литературы говорят по-разному в разной обстановке, в разные эпохи, о разных делах, но на одном языке.

Извинившись, что не удостаивает согласиться, он продолжал:

 – Да, Пушкин писал метафизическую прозу. Но разве на другом языке, чем художественную? В стихах у него поэтические украшения, условности, хотя вообще-то он сближал поэзию и прозу. Объединял, а не разъединял разные пласты и применения единого языка, созданного на основе всеохватывающей народности, историзма, благородной простоты. Даже разговорная и книжная речь нераздельны: природные различия каждой не мешают первую изображать на письме, а вторую произносить устно – в присутствии, с кафедры университета. Общие нормы, преодолевая пережитки разноязычия и выявляя скрытые потенции языка, отвечают интересам общества и оттого осознанно приняты. Они закреплены авторитетом и талантом писателей, давших примеры для подражания. Язык наш совершенен, коль скоро можно писать так, как они, и един – как един великий русский народ.

 – Народ не мифическая абстракция, в нем слои, профессии, – вскричал петербуржец. – Общий язык! Жалует царь, да не милует псарь! Будут, уже есть особые отраслевые языки, ну, пусть стили. Научный обособляется, и отнюдь не на окраине жизни и речи. В Сибири свой язык, и местные сочинители могут сделать его литературным. Россия многонациональна, и инородное население, говоря по-русски, с ростом грамотности создаст свои варианты русского литературного языка.

 – Тогда караул надобно кричать. Это похуже речевой неразберихи допушкинской поры будет. У каждого свой говор, а как тогда понимать друг друга?

 – Как понимают друг друга австрияки и немцы? Или американцы и британцы? Особые языки с одной исходной основой. Трудности понимания вознаграждаются разнообразием национальных красок. Американский вариант английского языка, британский, индийский – все выгоды на их стороне. И мы духовно богаче оттого, что есть московское и петербуржское произношение, что вместо наших кладь, драчена, вставочка вы говорите багаж, омлет, ручка. Не откажемся мы и от шти из-за вашего щи!

 – Не гневайтесь на меня, милостивый государь, – совсем серьезно подытожил Воробьев, – но у великого русского языка должен быть один язык, общие нормы. Во всяком случае никаких территориальных вариантов! Вы в Петербурге – как хотите, а Москва, родоначальница и хранительница нашего единства, постоит и за цельность языка, добытую трудом, потом и кровью. Так будет-с!

Наговорившись всласть, приятели, каждый по-своему, мечтали: заглянуть бы вперед лет эдак на сто, в конец XX века. Каким он станет, русский язык?

Жалея, что не в силах их просветить, Настя про себя отвечала: таким будет, каков сейчас, – богатым, всемогущим! Даже ради науки люди не пожертвуют поэзией. А она обеспечит языку цельность, что, кстати, не значит одинаковости. Если нет, то, по лермонтовской «Думе», «прах наш, с строгостью судьи и гражданина, / Потомок оскорбит презрительным стихом, / Насмешкой горькою обманутого сына / Над промотавшимся отцом». Нет, нет, потомки не оскорбят ваш прах!

Вырываясь из-под пелены растроганности, незримая свидетельница беседы людей середины XIX века соображала уже про себя. Ясное дело, время после них щедро на таланты и события. Обогащаясь с быстротой поражающей, русский язык станет мировым, зазвучит в космосе. Толстой и Чехов, Горький и Маяковский, Шолохов и Леонов, сотни гениев, ученых и общественных деятелей с общечеловеческим именем отшлифуют его.

Мы с вами одноязычники, неприкосновенно бережем язык, развивая его. Меняем непринципиально, не в сути структуры и состава. Растет словарь, устраняются дублеты, упрощаются конструкции, совершенствуется орфография. Тут Настя вспомнила кадку: орфография, может, и не так уж усовершенствовалась, во всяком случае не намного легче стала... Мысль направилась по другому пути. Ясное дело, изменилась жизнь, и вы бы не поняли многих слов. Но язык тот же. Един во внутреннем разнообразии. Один на все случаи жизни, но не одинаков в разных проявлениях. Ученые не так говорят, как школьники. Обособился еще язык радио, кино, телевидения. И газетный язык отличается. Проблемы те же: хранить чистоту, развивать культуру речи, бороться с иностранщиной, с жаргоном...

Тут Настя вновь споткнулась: так уж плох этот жаргон? Что это все пристали – словечка яркого не скажи! И вновь перебрала беседу: прапрадед всё же дальновиднее. Язык науки не всем понятен и основой общей речи стать не может. Его излишнее обособление, наукообразная заумь возмущают публику. Основные нормы идут по-прежнему из художественной литературы, даже из литературы XIX века! Из нее подтверждаются примерами правила в учебниках и значения слов в словарях.

Вспомнив о цели путешествия, Настя усмехнулась: «Нет вопроса, понимаю ли предка, – это наш нынешний язык. Хоть кое-что странно: не вполне правильны эти бежать чего, ищет щеголяться, умер во младенчестве, об ней воспоминанье, вихорь быстрых пар, конка, ресторация. Сейчас, пожалуй, никто не скажет туда зарею поспешаю (когда взошла заря)... И эти слова-ерсы: изволите знать-с, я чихнул-с. По-стариковски как-то. «Ваше благородие, госпожа удача!» В самом деле, удача, что один язык».

Вспомнился парадокс университетского лектора: развитие высокоорганизованного литературного языка в том и заключается, что он не меняется. Темп движения снижен, язык устойчив во времени и пространстве, общеобязателен, но разве не выросли темпы внутреннего совершенствования, шлифовки? Прав прапрадед, хоть недооценивает, чудак, стили, особенно научный: язык един.

Впрочем, как он может не быть един? Пушкин объединил, привел в равновесие. До него разные, что ли, языки были? Что значит – разрыв между литературным языком и живым? Ясное дело, бабки в деревне не умеют правильно говорить, тем хуже для них. При чем тут объединение культурного языка и сырого народного? Как иллюзия-то появилась, которую Пушкин разрушил, будто можно язык строить по законам, чуждым живой речи народа? Что значит – изолированные типы книжного и разговорного языка, вместо которого образованные люди пользовались французским? Как жили русские с этими разгороженными языками?

Настя в недоумении погладила свой волшебный обруч и услышала:

 – Пушкин синтезировал стихии, которые были обособлены. В донациональную эпоху их даже научно упорядочил Ломоносов в теории трех штилей. Это учение в свою очередь было попыткой преодолеть наличие прямо-таки разных языков в эпоху русской народности. Надо размежеваться, чтобы объединиться. Признать полезные средства разных языков одним языком, но не все и разграничив по месту в речи, не смешивая. Голос талисмана предупредил вопрос:

 – Люди, особенно специально учившиеся, понимали все штили. В целом же общество говорило неодинаково – похоже, но не всем все было понятно. Это мешало развитию торговли, науки, промышленности, культуры, мешало формированию нации.

Настя представила себе: один говорит по-русски, другой – по-украински, как-то друг друга понимают, потому что языки близкие, но общаться трудно. Грамотные владеют обоими языками, говорят то так, то эдак, а пишут только по-украински. Ясное дело, жизнь заставит объединить языки, но тут пойдет несусветная путаница: возьми дубину в руце твоя! Здорово, что гению пришло в голову навести порядок, закрепить уже в рамках единого языка одно за высокими материями, другое – за обыденными. «Основа культуры – понимание меры во всем» – это Настя к месту вспомнила любимую папину присказку. Только как получилось, что люди одного народа обладали разными языками? Не так уж интересно, но все-таки...

 – Давай посмотрим, – уловила Настя волшебный голос. – Гоп-ля!

Путешественницы бросили прощальный взор на бесчисленные церкви на холмах пересеченного рельефа, ныне скрытого высотными зданиями, на одно- и двухэтажные особняки, многие с магазинами и мастерскими внизу. Промелькнули Пречистинка с забавной каланчой на пожарном депо, Остоженка с Зачатьевским монастырем и зданием Коммерческого училища, неправильный круг Земляного города, обхватившего благоустроенный центр с Кремлем, Китай-городом и Белым городом, уходящим в Замоскворечье, а там, за Валом, нынешним Садовым кольцом, угадывались Пресня, Преображенка, Даниловка, другие фабричные окраины, заводы, склады, дым, копоть...

«Покуда я живу, клянусь, друзья, не разлюбить Москву». Настя вспомнила эти строки Лермонтова. Он жил на Малой Молчановке, любовался зарей над Арбатом и через всю жизнь пронес сыновью преданность родному городу, где священен каждый камень.

Но вот уже нет фабричных гудков, плывет перезвон колоколов. Вырисовывается иная Москва – дворянская, боярская, почти усадебная. Многие улицы не замощены булыжником, есть деревянные мостовые. Меньше каменных домов, и далеко не все стоят в линию – вдоль улицы, как повелел император Петр I: прячутся себе в глубине дворов, как в поместьях. Возведены, правда, знакомые Насте шедевры классицизма – дом Пашкова, творение зодчего В. И. Баженова, и здание Благородного собрания, созданное архитектором М. Ф. Казаковым.

Строится первый водопровод – Мытищинский; акведук его будет восхищать москвичей будущего.

Вечерами видны плоды указа 1730 года «О сделании для освещения в зимнее время в Москве стеклянных фонарей». В городе 217 тысяч жителей – втрое меньше, чем в середине XIX века: чума и чумной бунт 1771 года унесли 57 тысяч жизней, оставив след в виде Ваганьковского кладбища.

 – Слушай, – ощутила Настя благоговейный шепот, – это кремлевские соборы. Крестный ход с чудотворным образом Пресвятой Богородицы Смоленския из Успенского собора в Новодевичий монастырь...

 

 

У ИСТОКОВ

 

 

В гостях девица Олимпия

 

В золотом XVIII веке, в «безумном и мудром столетии», клан Воробьевых, как никогда, разнообразен в занятиях. Отстав от всякого крестьянского дела, он разметался по России. Те, кто остался верен Москве, с тех пор журналисты, учителя, врачи, составившие слой общества, который потом назвали интеллигенцией.

Сергей Петрович Воробьев, прямой Настин предок, служит переводчиком в компании, издающей книги по медицине, военному делу, истории, географии. Пришед в гости, любит сказать:

 – Знаю опытом, совершенно удостоверен, что возмогу льститься передать по-русски идеи трудные, новые мысли, чувства. Не терплю дворянского мнения, будто переводы и отечественные сочинения лишь тем нравятся, кто по незнанию чужестранных языков европейские читать не может. Почитаю по долгу звания своего пещись о приведении наук в России в цветущее состояние и стараться о доставлении публике российских произведений. Польза от сего происходящая ощутительна в рассуждении как просвещения, так и российского слова. Надеюсь больше на свое рвение, усердие к пользам дела, нежели на слабые мои способности.

Не зря он так говорит, пояснила Гривна. Задача в самом деле не из легких: недостаточен словарь, оковой висит книжный синтаксис. Некий переводчик Волков, его знакомый, не справившись с передачей терминов, покончил жизнь самоубийством. Особо мучит нехватка слов, подходящих обозначить понятия, с которыми знакомят переводимые книги. Сохранять иностранные термины? И так их избыток, да и читателям непонятно. Их приходится пояснять-комментировать: въехал в порт, т. е. в пристанище; высокий патрон (или благодетель); лакеям (служителям) в те апартаменты не входить; с крепкими резонами (или доводами). Опускать совсем негоже, вот и ищутся соответствия даже уже заимствованным: домоуправитель, управление, расстояние, сопутник вместо эконом, дирекция, дистанция, сателлит. Появляются кальки: полуостров, солнцестояние на месте Hal-binsel, Sonnenstant, произведение, наблюдение – productus, observo.

Графический знак нуля называют ОНИК и цифра: О оник, имянуется цифра, си есть ничтоже; О – цифра, ничто; Нуль, или цифра, сиречь за ничто зовется (в арифметиках Копиевского, Магницкого, Киприянова начала XVIII века).

Крепнут единая морфология и фонетика, но словоупотребление очень пестрое. Не то чтобы каждый говорил как Бог на душу положит, но обычаи разных слоев общества не приведены к общему знаменателю. Стилистически не дифференцированы опять и паки (проговорив сие, садится он паки), только и токмо, ягненок и агнец, лоб и чело, дочь и дщерь, борода и брада, мороз и мраз. Книжные слова нейтральны, в письме держатся устойчиво и немотивированно, разве в обыденном разговоре встречаются реже.

Сергей Петрович, к примеру, оставляет червям абие, семо и овамо, говядо, но нет-нет да и поставит вертоград, собор, лествица, днесь (а не сад, собрание, лестница, сегодня), аще, наипаче, яко, врачество, обрящет, отверстые очи, прободать (прободная язва – и сейчас так говорят, отметила про себя Настя). Не всегда видит он и оттенки просторечных слов: «Вдова потащилась в С.-Петербург искать правосудия» – без намека на насмешку, все равно что поехала, отправилась. Независимо от пристойности материи употребляет клепать и шпетить наряду с пенять и журить, отделаться, ни уха ни рыла, остервениться, перемолол всю книгу и изрядно понаблошился.

Ревностно преданные желанию императрицы во всем иметь порядок, екатерининские деятели наряду с Академией наук учреждают Российскую академию – центр изучения языка и словесности.

Княгиня Е. Р. Дашкова, глава обеих, поставит цель издать «Атлас Российский», описать первооткрытия и все природные богатства и обилие России и Сибири, развить математику, вообще заботиться о приращении наук в отечестве, а также собрать и возвеличить, усовершенствовать русское слово, показав его пространство и красоту.

Чтобы вычистилось оно и процветало, нужно прежде всего устранить несвойственные или паче обезображивающие его иностранные речения. Неприязнь к галломании – модному чужебесию и другим бесиямманиям (из многих таких слов уцелеет одно мракобесие) различно отражается в изданиях вроде «Собеседника любителей Российского слова», где печатается сама императрикс, и в прогрессивных журналах – в новиковских «Трутень», «Живописец».

Пока же в речи безразлично смешивают средства разных окрасок, подобно тому как в жизни соединяют передовое и реакционное. Рядом с открытием в Москве университета и первой публичной библиотеки-читальни, насаждением малых, средних и главных училищ, издательского дела и книготорговли, просвещением даже третьего сословия, отчасти простонародья, все новые и новые грамоты жалуют помещикам исключительное, кроме городов, право владеть землей и крещеной собственностью, продавать крепостных как скот, ссылать их в Сибирь. Феодальный строй разлагается, усиливая рабство. Научные, географические, военные деяния (Ползунов, Кулибин, Беринг, Суворов, Ушаков) уживаются с захватническими устремлениями, общей отсталостью. Освоена Аляска, чтобы через столетие быть бездарно проданной. «Ура» революционной Франции глохнет в панике перед «беспощадным русским бунтом» Пугачева.

Передовые люди с забытыми и громкими, живущими в истории именами стремятся устранить заскорузлые несуразности. Без единого языка не сформировать русской нации, не развить культуры, промышленности и ремесел, товарных отношений в сельском хозяйстве, не достичь повсеместной грамоты.

Настя в доме Сергея Петровича, когда там гостит проездом девица Олимпия – из тех Воробьевых, предок которых получил по смерти за воинские заслуги дворянское звание от Петра I. Липочка воспитывалась при гувернантке-француженке, провела зиму в Петербурге у знакомых из большого света, а теперь возвращается в поместье под Тулой. Не без иронии смотрела она на московское чаепитие; в столице, привыкшей к кофею, принято было посмеиваться над заморской заправкой, столь привившейся в Москве, узнавшей ее лет сто тому назад и с каждым годом множившей даже специальные чайные лавки. Быв хорошо принята, она уже одним этим не приводила московскую родню в восторг. Но молодежь с затаенным дыханием слушала рассказы гостьи о столичной жизни.

 – По чести говорю, ужесть как они славны. Беспримерные щеголи. Grand Dieu, я бесподобно утешалась: у них все славно – слог расстеган, мысли прыгающи, шутят славно – умора! Это нас, щеголих, вечно прельщает. Пуще всего они ластят тем, что никак с тобой не спорят, стараются оказывать учтивости. И без всякой диссимюляции, если имеют инклинацию.

 – Значит, без притворства, если имеют склонность? – робко переспросила одна из слушательниц.

Настя про себя вспомнила: кадрит, ухлёстывает, подбивает клинья. Далеко ушел век XX от XVIII!..

 – Это все равно. Только склонность и ко другу иметь можно, а инклинация к одному амуру надлежит. Щеголь рассуждает так: какая польза в науках? Науками ли приходят в любовь у прекрасного пола? Его наука знать одеваться со вкусом, чесать волосы по моде, сидеть разбросану, говорить трогающие безделки, иметь пленящую походку, быть совсем развязану. Со щеголихами он смел до наглости, жив до дерзости. Его резонеман: с которою машусь, ту одну хвалю. – Липочка отглотнула чаю, поморщилась и продолжала: – На меня один граф, резвый робенок, бросил раз гнилой взгляд и начал угодности делать. Потом вдруг: «Э, кстати, сударыня, сказать ли вам новость? Вить я влюблен в вас до дурачества. Вы своими прелестьми так вскружили мне голову, что я не в своей сижу тарелке».

 – А ты ему что ответствовала? – ахнули московские родственницы.

 – Я была в широкой юбке – теперь модно во всем вольность: такие, как у вас, узкие маньки только простолюдинки носят. Я юбкой взмахнула и ему: шутишь! О bonheur, ты ко мне пылаешь? Ужесть как славно себя раскрываешь. А он: беспримерно славно, барь,шгая, что мне нужды, каковы это почитаете, резвостью или дурачеством, только я вам говорю в настоящую, что дурачусь!

 – Дурачится? – разочарованно протянула младшая из слушательниц.

 – Так это значит любит! – победоносно и снисходительно пояснила Липочка. – Когда двое смертельно друг в друга влюблены, это называется дурачиться до безумия. Они располагают дни так, чтобы всегда вместе быть: ездят в комедию, в маскарад, в концерты, на прогулки за город. Только сейчас по-дедовски не дурачатся и друг друга бесподобно не терзают. Щеголь держит щеголиху своим болванчиком до того времени, как встретится другая.

   Како, како? – вмешался священник Григорий, единственное лицо духовного сана среди Воробьевых. – Аще и не вем тя, кто еси! Егда узрех тя, абие уразумех, яко ты печешися свое благонравие очистити. Тьфу!

   Полноте, отец Григорий, – вмешался Сергей Петрович. Изъявив сожаление свое о том, что теперь говорят наподобие французских романов, объяснил: – idole de mon ame – кумир моея души. Кумир – по-древнему болван. Также вместо куры строить говорят строить дворики.

   Оставя прелесть идольского служения, – стоял на своем священник, однако успокаиваясь и переходя на более внятный язык, – предки наши из презрения к языческим кумирам назвали их болванами. Мы же, гнушаяся прежним суеверием, означаем наименованием сим дураков в таком смысле, что дурак, равно как и идол, наружное токмо с человеком подобие имеют. В превосходительном степени говариваем болванище. И непристойно о девице сие слово, пусть в уменьшительном степени!

Но Липа поднаторела парировать стариковские нравоучения:

   Вы так темны в свете, что по сю пору не приметите, что изречение «жена да убоится своего мужа» ничуть не славно и совсем не ловко. Вон папахен мой обходится с матушкою по старинке: брань, а то и пощечина – всё его к ней ласкательство! Он ей делает грубость палкою, а она в уме так развязана, что не знает ретироваться в свет. Беспримерные люди! Нет, по счастию поехала я в столицу, подвинулась в свет, разняла глаза и выкинула весь тот из головы вздор, какой посадили во мне родители, поправила опрокинутое понятие, научилась говорить, познакомилась со щеголями и щеголихами, сделалась человеком.

   А как же граф? – любопытствовали слушательницы. – Он что... э, э... не держит тебя уже болванчиком? Мы подумали, ты замуж за него выйдешь...

   Держит и никак не отстает. Как привяжется ко мне со своими декларасьонами и клятвами, что от любви сходит с ума, то я говорю ему: отцепись, перестань шутить, вить неутешно слушать вздор. Тогда он скачет, а мне остается взять обморок. Пусть как до меня от других щеголих падает!

   Вертопрашки вы с вашими франтами и вертопрахами! – не выдержал и рассудительный Сергей Петрович. – Кочевряжешься, так поезжай в деревню, живи в девках. Или мужа там найди, почище твоего отца!

   Я хочу в графини. Я резонирую, что не славно быть мужу ужасно влюблену в свою жену. Ах, как неловко: муж растрепан от жены и не дает ей шагу ступить. Надобно беспримерно обоих свободу уважать. Ежели так, oh, que nous sommes hcurcux! Замуж за графа! Пришла, увидела, победила. А начнет при мне строить дворики, я его так проучу, что ото всякой щеголихи тотчас на четырех ногах поскачет!

Все одобрительно засмеялись. Отец Григорий, недоверчиво поглаживая окладистую бороду, поправил:

   Кесарь рек: придох, видех, победах! – И наставительно добавил: – Токмо березета с графом российский язык, тако славный от толиких веков. Иновернии от разных стран приходящи, своестранная речения в разговоры и в книги привнесоша. И тако чистота славенская засыпася чужестранных языков в пепел. Аз стражду паче всех от сего уродства.

   Батюшка, – запротестовали кругом. – Мы Липочку лучше, чем вас, понимаем. Язык этот в нынешнем веке темен. Сергей Петрович, скажите!

Сергей Петрович откашлялся и с охотой начал рассуждать:

 – Милые други, смешон модный женский слог, на мой вкус. Пересыпан иноязычными словами и просторечьем, слова сочетает по чуждым нашему уму законам. Ты уж прости, Липа, за правду. Вот послушайте, что мудрейший Василий Григорьевич пишет.

Подошед к ларцу, вынул любимого своего Тредиаковского и прочел как из пророка:

   «Язык словенский ныне жесток моим ушам слышится, хотя прежде сего не только я им писывал, но и разговаривал со всеми». Вот как он оправдывает свой перевод «Езды в остров любви»: «На меня, прошу покорно, не изволте погневаться (буде вы еще глубокословныя держитесь славенщизны), что я оную не словенским языком перевел, но почти самым простым русским словом, то есть каковым мы меж собой говорим. Сие я учинил следующих ради причин. Первая: язык словенский у нас есть язык церковный, а сия книга мирская. Другая: язык словенский в нынешнем веке очень темен, и многия его наши читая не разумеют». Позже, правда, он вроде открещивается от этого народного призыва: «С умом ли общим употреблением называть, какое имеют деревенские мужики, хотя их и больше... ибо годится ль перенимать речи у сапожников или у ямщика?»

Сергей Петрович продолжал задумчиво:

 – Искушенный писатель Сумароков и то погрешает против правил, когда покушается языком словенским писать, в чем и уличаем Тредиаковским. Именно последний изрядно упорядочил правописание и грамматику. Словенский язык становится все более ограничен жан-рово, для многих маловразумителен. Жаль, конечно. Но вполне приличен он лишь в устах нашего отца Григория и иже с ним – детством и службой приобщены они к церковным книгам.

   О пользе книг церьковных писывал Ломоносов, – жадничал оправдаться отец Григорий. – От них облагораживающая устойчивость корней. Они суть общий знаменатель, к коему должно приводить все речевое богатство во времени и пространстве, заботясь о неразрывности связей наших со славянским миром. Первооснова, запечатленная в древних книгах, позволила, как он писал, «народу Российскому, по великому пространству обитающему, не взирая на дальное расстояние, говорить повсюду вразумительным друг другу языком в городах и селах. По времени же рассуждая, видим, что Российский язык от владения Владимирова до нынешнего веку, больше семи сот лет, не столько отменился, чтобы старого разуметь не можно было».

Сергей Петрович ехидно усмехнулся:

   Вспомните и такое: В древние времена, когда славенский народ не знал употребления письменно изображать свои мысли, которые тогда были тесно ограничены для неведения многих вещей и действий, ученым народам известных; тогда и язык его не мог изобиловать таким множеством речений и выражений разума. Сказав сие, Ломоносов сам сочинил – на своей, русской основе – насос, опыт, частица, явление, равновесие, упругость, сопротивление, жидкие тела, земная ось. В мирских делах, научных сочинениях, повестях не обойтись книжным языком. В переводах, поверьте мне, тем паче, то есть тем более.

Но отец Григорий упрямствует:

   Оттого Ломоносов и рассудил три штиля: высокой, посредственный, низкой. Как материи, которые словом человеческим изображаются, различествуют по мере своей разной важности, так и российский язык чрез употребление книг церь-ковных по приличности имеет разные ряды речений. Различив язык славенский и российский, он установил штили по степени сочленения их средств. Главный, высокой, составлен из речений, употребительных в обоих наречиях, и из славенских, россиянам вразумительных, не весьма обветшалых.

Им пишутся оды, героические поэмы, прозаические речи о важных материях, когда они от обыкновенной простоты к великолепию возвышаются.

Сим штилем преимуществует российский язык пред многими европейскими. От него богатство к сильному изображению идей важных и высоких, от него довольство российского слова...

 – ...которое и собственным своим достатком велико! докончил с ударением оборванные было высказывания ломоносовские Сергей Петрович. – У нас есть и свой письменный язык, коим издавна пишутся юридические, дипломатические, канцелярские, хозяйственные бумаги. Есть разные устные языки: образованного общества, говорящего по-французски, посадских людей – горожан, необозримое море крестьянских говоров. Язык фольклора обладает общенародными чертами, выходит за пределы отдельных наречий и говоров.

Слушая краем уха, как длительное употребление и коллективный талант выработали во всех этих языках устойчивые, однородные по смыслу и по грамматике обороты, не менее ценные и общие, чем заданные книгами, Настя потешалась: «Ну и времечко поп защищает – специальный штиль для писания од, прославления царя! Вот хохма, делать им нечего. Сам Ломоносов научные рассуждения в стихах излагал. Каждая эпоха должна делать именно то, что она должна делать. Один к одному! Ничего, слиняет высокий стиль, как и сам самодержавный царь!»

 

 

Смешивать ли штили?

 

Отец Григорий размусоливал: у нас-де великое множество слов собственно российских, по свойству коих и некоторые из словенского почерпнутые смысл получили. Но опора в церьковных книгах, и язык наш от природы своей славено-российский. По счастию: не было бы в названных вами языках общего фундамента. Что до новшеств и разных материй, то по пристойности оных речения располагаются в штили низкой и средний. Средний предназначен для трагедий, сатиры, описаний дел достопамятных и учений благородных. Он допускает славянские речения с великою осторожностию и низкие слова, но остерегаясь опуститься в подлость. Низкий штиль от славянских речений вовсе удаляется и надлежит до комедий, песен, в прозе дружеских писем, описаний дел обыкновенных. Ныне же говорят и пишут даже; забыв заветы эти, все одинаково.

 – Как не смешивать штили, коли изменились жанры, к коим они привязаны? – вопросил Сергей Петрович. – Новые темы, журналистика размывают границы. Конец классицизма и его прямолинейных единств принес открытие: средства языка зависят не от жанра, а от содержания. Нужны не штили языка, а стили речи и взаимопроникновение средств.

Он опять подошел к книжному ларцу: переводы Вольтера, Руссо, Дидро, Лессинга, Свифта, книги русских писателей, подшивки газеты «Московские ведомости» и прибавления к ней – журналы «Магазин натуральной истории», «Экономический магазин», первое в России «Детское чтение для сердца и разума». Страна старательно училась, на книги денег не жалели. Заглядывая через плечо, Настя следила, как чтец, привычно раскрывая тома, с тщанием выбирал отрывки.

 – Облобызай своих ты чад... Живи и распложай науки, и тут же: на истину смотря... нередко ей давал щелчки. Державин в оде прибегает к просторечью ради слога забавности! Что говорить о трагедии, героической песне, если их теме потребны сословная характеристика, острая ситуация, злободневная мысль? Нужны жизненная сила, яркость выражения. У неумелых авторов, тупо следующих канонам классической комедии, отрицательный персонаж обязательно окает, цокает, говорит вульгарные слова – это, конечно, навязчивая условность, но у способных сочинителей умеренное вкрапление таких примет придает аромат даже трагедии. Да и славянизмы, вопреки предписаниям учения о трех штилях, не принадлежность высоких жанров, не только способ возвышаться к важному великолепию. Они вообще облагораживают речь и могут сочетаться с нейтральными и просторечными словами, создавая иронию или поэтичность, рассудочность или торжественность. Они вовлекаются в путевые записки, заметки о делах обыкновенных. Вот Фонвизин тщательно отбирает слова из вседневного домашнего обихода; остерегаясь грубого, дает права гражданства красочным и ярким: осанка, ухватки, пропасть (много), пешочком, не стоит ни гроша, все люди – и славны бубны за горами! Но переводы из классики, иные сочинения, даже комедии у него не чужды и книжных слов. – Сергей Петрович полистал страницы. – Умирающий отец так, например, обращается к сыну: «Вседневно примечаю я истощение сил моих, конец мой приближается, и воображение мучительное меня снедает, что тебя оставлю в сем море, волнующемся беспрестанно, на горизонте коего пороки и беззакония только видимы, а добродетель, волнами биющаяся, без пристанища оным противоборствующая, наконец бездной поглощена бывает. Сие-то воображение меня более смущает, нежели пресечение дней моих мне прискорбие нанести может». Филологи, поэты, ученые, публицисты да и просто люди, не прислушивающиеся к авторитетам, устанавливают новые стилевые градации – не по жанру, а по смыслу. И это размежевание подсказал Ломоносов: ангельский глас – человеческий голос, пошел не путем просителя, а стезею истца, В поте лица труд совершил, но в поту домой прибежал. Типы слов все меньше привязаны к типам текстов, взаимодействуют не как противопоставленные системы, а как противопоставления внутри одной системы. Мертвый язык книги и живой язык разговора сливаются, разумеется, с стилистическим разграничением на основе функции у Кантемира, Тредиаковского, Сумарокова. Они упорядочивают словоупотребление, обогащают общий язык разными сокровищами. Стилевые дифференциации сменяются дифференциациями стилистическими. С 60-х годов кончается ломоносовский период, теперь складывается новый наш образованный язык – единый, но с разными средствами для отражения социально-профессиональных и иных черт, разных предметов рассуждения. Разговорная стихия в нем ведет, а книжная придает благородства: получается остроумная, расцвеченная, непринужденная проза, какой еще не видывали в России. Она очищена и от архаичного, и от иностранного. Потакать, безделка, болтать, ворчать, водиться с кем, охотник до, вскружить голову, в ус не дуть, водить за нос, унести ноги соседствуют с будущность, товарищество, изобретательность, прибыльность, развитие, торговое предприятие. Новиков употребил слово хамелеон в переносном смысле. Отменно ловко!

Насте подумалось: «А знал ли Чехов, что не он первый?» Не без усилия следила она, как чтец выискивал примеры, где, по его мнению, авторы мастерски справлялись с изложением идей трудных.

 – «Известно всем, имеющим хотя бы некоторые сведения о науках, что они суть плоды созревшего бессмертного человеческого духа, одаренного от природы способностию понимать или заключать о бесконечности как времени, или продолжения, так и пространства, или неограниченности... Причина всех заблуждений человеческих есть невежество, а совершенства – знание» (из Новикова). «Сила и право совершенно различны как в существе своем, так и в образе действования. Праву потребны достоинства, дарования, добродетели. Силе надобны тюрьмы, железы, топоры» (из Фонвизина).

 – Превосходно, а? – Сергей Петрович торжественно оглядел примолкнувших слушателей: – А ведь недавно писали уродливо. Вот «Ведомости» от 28 января 1704 года: «На Москве солдатская жена родила женска полу младенца мертва о дву главах, и те главы от друг друга отделены особь и со всеми своими суставы и чувствы совершенны, а руки и ноги и все тело так, как единому человеку природно имети. О чем и от ученых многие удивляются». Ниже всякой посредственности, синтаксис корявый, и слова какие-то вымученные – и не разговорные, и не книжные. В той же газете 15 июля 1709 года читаем: «Как его светлость князь Меншиков 28 июня за неприятелем вслед пошел, то хотя оной всякое прилежание в том чинил, однакож неприятеля, которой, оставя болшую часть своего багажу, наскоро к Днепру бежал, не мог прежде 30 июня нагнати, которого числа оный его недалеко от переволочни в зело крепком месте, под горою при Днепре стоящего обрел и от взятого в полон...» Ну и так далее. Скажу не обинуясь, Ломоносову и то не удалось окончательно сделать сердцевиной предложение. Утверждая его в «Кратком руководстве к красноречию» основой сопряжения простых идей, он сам, по крайней мере в высоком штиле, оперирует книжным синтаксисом – периодами. Он делит их на круглые (или умеренные), части которых равны по величиние, и зыблющиеся. Приветствует витиеватые речи, осложненные обращениями, обособлениями, однородными членами, причастными и деепричастными оборотами, повторениями (знатнейшая фигура речения^, сопряжением подлежащего и сказуемого некоторым странным, необыкновенным или чрезъесте-ственным образом. И строит, наподобие Варфоломея Растрелли, колоссальные словесные дворцы, которые объемом и ритмом передают праздничный пафос. Но разобраться в них ох как непросто. Вот начало его публичной лекции по физике: «Смотреть на роскошь предеобилующия натуры, когда она в приятные дни наступающего лета поля, леса и сады нежною зеленью покрывает и бесчисленными родами цветов украшает, когда текущие в источниках и реках ясные воды с тихим журчанием к морям достигают и когда обремененную семенами землю то любезное солнечное сияние согревает, то прохлаждает дождя и росы благорастворенная влажность, слушать тонкий шум трепещущихся листов и внимать сладкое пение птиц, есть чудное и чувства, и дух восхищающее увеселение». Как ни талантливо это, нельзя не кричать ура победе предложения над периодом, в коем прежде, нежели прочтешь последнюю строку, забудешь первую, ибо, кроме непомерной длины, нет четкой связи частей, все запутано по латино-немецкому образцу. И архаичного много: неизмеримой вечности в пучину отшедший князя Владимира дух. Или: книга, коей содержание люди для подражания образцом почитают. Не лучше ли: содержание которой почитают образцом? Надоели эти танец был танцеван, о получении оного не имел я счастия быть уведомлен. Помышляя о естественности порядка слов, неизвестной доселе, обращаемся к разговорным оборотам: все они, выключая малое число, не заслуживают доверия; и те, кои преуспели свергнуть с себя иго суеверия, все заразились новою философией). Лаконично, динамично, по-русски! Такой смысловой и эмоциональной логичности раньше не ведали. Есть уже у нас правила объединения разных слов и конструкций, штили преодолеваются. Горделивый поп тряс бородой:

  Положен предел, его же не прейде! За грехи отец наших искушение. Надобно отрешись вовсе от здравого смысла, коли не вознегодовать от объединения несоедимого...

Настя прикоснулась к Гривне:

  Лажа все это. Доподлинная чепухенция и у девиц, и у попа, и у самого предка. Язык он и есть язык, только говорят не путем. И не поймешь, о чем спорят: разве танец танцеван хуже этого преуспели свергнуть с себя!

Гривна спокойно пояснила, что сейчас просто рассуждать, потому что известно, как умные люди нашли выход. А если поставить себя на место тех, кто еще не знает? Тебе кажется, что Сергей Петрович неумело нарушает законы расположения слов сообразно течению мысли, а он просто не знает еще этих законов, потому что их нет. Еще впереди Карамзин, от природы одаренный верным слухом, умением изъясняться плавно и красно. Сильнее его вкуса станет чувство меры, выработанное многими талантами и увенчанное пушкинской соразмерностью и сообразностью. Узнается, что истинных расположений слов много – в зависимости от содержания и цели речи. Пока нет еще синтаксического строя, которому жить, пока людям кажется, что должен быть один, истинный порядок расположения слов, но вот какой – утомительные ли периоды или разговорные предложения – неизвестно. Но известно уже, что три штиля сковывают потребности общения. Над высоким стилем отца Григория уже все посмеиваются. Да и ты вряд ли полностью его понимаешь.

Настя задумалась. Пожалуй, попа не поймешь. Но чего от него ждать – нарочно вещает, чтоб не поняли. А вот неужто Олимпия по жаргону базарит, считая, что так и надо? Ясное дело, если б умела и по-настоящему говорить, при взрослых бы не стала жаргонить. Значит, порядок слов, способы выражения членов предложения, виды неполных и односоставных предложений – всё, чему учат в школе XX века, еще впереди. А Сергей Петрович, бедняга, еще просто неграмотный!

Но молодец: чувствует, что вот-вот найдут принцип объединения народной и книжной речи. Эти стихии врастут в тексты каждая на своем месте. И язык будет без штилей... Как все, кому открыто будущее, Настя ощущает превосходство: спорьте спорьте, вам не узнать о настоящем русском языке и приемах его использования. Он будет единым и внутренне разнообразным. Совсем скоро первый русский революционер-мыслитель Радищев поднимет все ресурсы – от старинного языка до крестьянской речи. Насте вспомнилась фраза из школьного учебника: «Путешествие из Петербурга в Москву» – последняя яркая вспышка книжно-славянского языка».

Там говорилось еще, что всё подчинил себе замысел: крестьяне, купцы, стряпчие, семинаристы говорят, как в жизин: «У нашего боярина такое, родимый, поверье, что, как поспеет хлеб, так сперва его боярский убираем. Со своим-то, изволит баять, вы поскорее уберетесь». Человек XVIII века, Радищев совершенствовал социально-политическую терминологию с книжным пафосом: гражданин – уже не житель города, горожанин, а идеологическая замена слова верноподанный. И еще: гражданское право, народное правление, дух свободы, общественная польза, общее благо, мрак невежества, свобода мысли, путы суеверий, сын отечества, разрушение основ, член общества.

Настя сама удивилась, как всплывали в памяти совсем вроде не воспринимавшиеся на уроках, а теперь наполнявшиеся смыслом факты. Ранний Крылов даст обстоятельный образец ровного отбора слов в журнальных сочинениях. Он оборвет ниточки связи с ломоносовским периодом. Его остроумие и непринужденность расцветут в баснях, где язык без архаики и без вульгарности – предвестник пушкинского. Увы, Крылов прекратит писать, уедет из столицы: в 90-е годы будет разгром передовой мысли. Первой жертвой падет Радищев, бросят в тюрьму Новикова, умрет, не успев многого опубликовать, Фонвизин. И останется один Карамзин с его новым слогом.

Видные реформаторы нашего языка по-разному действовали, но вопреки всем препонам всегда совмещали народную речь и книжность. Деловой язык, просторечие горожан, крестьянские говоры, церковное красноречие – не перечислить всего, что помогало гениям отечественного слова. Пока, ясное дело, выражения не лучшие: расположить образ лечения – чего стоит! Дарование природы – разве в шутку теперь скажут. Но рядом внутреннее ощущение, общие фразы, состояние здоровья – ловко сочинены и живут и в Настино время. И споры об иностранных словах те же в принципе.

Вперед
К титульной странице
Назад