106
     
      своеобразных результатов его, когда притом европейская цивилизация находится в совершенно ином положении, чем была греческая в македонские времена? Крепкая на своей почве, она может достигнуть на ней своего окончательного предназначения без всякого чужеядства. Жертва не только слишком многоценна, но и совершенно напрасна.
      Итак, для всякого славянина: русского, чеха, серба, хорвата, словенца, болгара (желал бы прибавить, и поляка), – после Бога и Его святой Церкви, – идея Славянства должна быть высшею идеей, выше свободы, выше науки, выше просвещения, выше всякого земного блага, ибо ни одно из них для него не достижимо без ее осуществления, – без духовно-, народного и политически-самобытного, независимого Славянства; а напротив того, все эти блага будут необходимыми последствиями этой независимости и самобытности.
      К этому выводу привело нас все предшествовавшее развитие занимавшего нас вопроса. Вывод этот не имеет, конечно, ничего нового для тех, которые от начала проводили или усвоили себе так называемую славянофильскую идею. Но я ставлю себя на место читателя, для которого взгляд этот более чужд, и мне слышится вопрос: в чем же, однако, может состоять эта новая славянская цивилизация? Зачатки ее на блестящем фоне европейской цивилизации становятся невидимыми для ослепленного глаза. Неужели эта глубокая наука, с ее богатыми практическими результатами, покоряющими природу к ногам человека, требует коренной реформы? Неужели деятели, сделавшие так много на поприще науки и продолжающие делать, устали, истощились и требуют замены какими-то новичками, ничем или почти ничем еще себя не ознаменовавшими? Если мне удалось доселе ясно выразить мою мысль, то это сомнение не может, кажется мне, никого смущать. Народы каждого культурно-исторического типа не вотще трудятся; результаты их труда остаются собственностью всех других народов, достигающих цивилизационного периода своего развития, и труда этого повторять незачем. Но деятельность эта бывает всегда односторонняя и проявляется преимущественно в одной какой-либо категории результатов. Развитие положительной науки о природе составляет именно существеннейший результат германо-романской цивилизации, плод европейского культурно-исторического типа; так точно, как искусство, развитие идеи прекрасного, было преимущественным плодом цивилизации греческой; право и политическая организация государства – плодом цивилизации римской; развитие религиозной идеи единого истинного Бога – плодом цивилизации еврейской. Поэтому совершенно невероятно, чтобы дальнейшее развитие аналитической положительной науки о природе в том же (давшем столь богатые плоды) направлении было преимущественною задачею славянского культурно-исторического типа. Во-первых, европейские народы, как показывает опыт, еще не истощили своих сил по отношению к науке и лучше всякого другого могут продолжать дело, ими начатое и так далее уже проведенное. В этом славянские народы, как и все другие, могут только соревновать им и быть только
     
      107
     
      их помощниками. Во-вторых, необходимость в перемене направления (в новом предмете деятельности) для того, чтобы прогресс мог продолжаться, составляет внутреннюю причину того, почему необходимо появление на историческом поприще новых народов с иным психическим строем, – народов, составляющих самобытной культурно-исторический тип. Из этого не следует, чтобы цивилизация иного типа не могла с успехом действовать на поприщах, уже с успехом пройденных другими; но не такого рода деятельность может составлять ее главную задачу.
      Новейшая наука составляет явление столь величественное, что перед нею прочие стороны жизни как будто утрачивают свою значительность. Разве многие не считают искусства как бы забавою, развлечением от нечего делать, годным занимать тунеядцев, но, собственно говоря, недостойным нашего богатого практическим смыслом века? Нет надобности упоминать, какую роль этот односторонний взгляд отмежевывает религии. Религия обращается в не более как суеверие, приличное векам мрака и невежества, не только лишнее в века просвещения и прогресса, но составляющее даже положительное препятствие для дальнейшего развития и преуспеяния. Все несовершенства общественного устройства (или что таковым кажется) являются точно так же плодом невежества, а не необходимым следствием коренных условий исторического развития и потому, будто бы, могут быть устранены применением общественной теории, выработанной таким-то ученым или утопистом. При таком взгляде, конечно, наука (и притом именно положительная наука о природе) как бы поглощает собою всю цивилизацию, становится ее синонимом. Мало того: все, что не подходит под эту науку, составляет тормоз, гири, путы, замедляющие шествие по пути прогресса. Доказывать односторонность такого взгляда – нет надобности. Цивилизация есть понятие более обширное, нежели наука, искусство, религия, политическое, гражданское, экономическое и общественное развитие, взятые в отдельности; и цивилизация все это в себе заключает. Я говорю, что даже и религия есть понятие, подчиненное цивилизации. Это справедливо, конечно, только по отношению к государствам или вообще к человеческим обществам, а не к отдельным лицам, для которых религия имеет без сомнения, несравненно большую важность, нежели все остальное, что мы разумеем под именем цивилизации, и не объемлется цивилизациею, потому что по самой сущности своей выходит за пределы земного. Из этого следует, что цивилизация, или, другими словами, культурно-исторический тип, не только может считаться новым и самобытным, но и имеющим весьма большое значение в общем развитии человечества, – ежели бы даже относительно положительной науки он и не произвел ничего нового, ничего самобытного, а шел бы только по старому, правильно пробитому пути. Примером может служить Рим, который занимает не последнее место в числе культурно-исторических типов человечества, хотя был почти совершенно бесплоден в научном отношении. Хотя науки и искусства (и преимущественно науки) составляют драгоценнейшее наследие, оставляемое после себя культурно-историческими типами, хотя
     
      108
     
      они составляют самый существенный вклад в общую сокровищницу человечества, однако же не они дают основу народной жизни. В этом отношении религия (как нравственная основа деятельности), политическое, гражданское, экономическое и общественное устройство имеют гораздо большее значение. Если для нас Гомер, Фидий, Пракситель, Пиндар[25], Софокл, Платон, Аристотель представляют собою сущность эллинизма, заключают в себе главнейший интерес две тысячи лет тому назад процветавшей жизни Греции, то для самих греков этот интерес едва ли не в большей степени выражался и сосредотачивался в Ликурге[26], Солоне[27], Фемистокле[28], Перикле, Эпаминонде, Демосфене[29], которые устраивали в Греции практическую жизнь или руководили ею. Наука и искусства, как продукты жизни народной, уподобляются скорей тем благородным отложениям растительного организма (бальзамам, эфирным маслам, красильным веществам), которые придают блеск и благоухание их цветам и плодам, или более подобны крахмалу, составляющему запас для будущего питания растения, нежели самим клеточкам листа и ствола, в которых лежит самое начало жизни и роста растения.
      Если, таким образом, нельзя отрицать возможности существования самобытных культурно-исторических типов, не лишенных важного значения в общей жизни человечества, без научной и художественной самодеятельности, то все же нельзя не сказать, что такая жизнь бедна и одностороння, что и могучий Рим, в глазах потомства, должен уступить место не только народам германо-романского типа, превосходящим Рим даже своим абсолютным политическим могуществом, но и политически ничтожной Элладе. Конечно, не такой бесцветной будущности мы вправе желать и ожидать для народов славянских. Что они могут иметь свое искусство, – этого обыкновенно не оспаривают, да и трудно было бы оспаривать, когда зачатки его в разных отраслях изящного у всех перед глазами. Но что такое самобытная славянская наука? Есть ли ей место, да и вообще, возможна ли национальная наука? Как ни устарел этот вопрос, составлявший некогда предмет оживленного спора в нашей литературе, я не могу [его] оставить без рассмотрения в этой главе, имеющей своим предметом отношение национального к общечеловеческому.
      Все известные мне возражения против возможности народного характера науки подводятся под три следующие. 1) Истина – одна, следовательно, и наука, имеющая истину своим предметом, также одна. 2) Наука преемственна; выработанное одним народом, одним веком переходит в наследие другим векам и народам, которые могут продолжать здание науки только на прежнем основании. Того же нельзя сказать (по крайней мере, нельзя сказать в той же силе) об искусствах, ибо всякое произведение искусства составляет самобытное целое и продолжаемо быть не может. Искусство других веков и народов содействует общему прогрессивному его ходу – или только выработкою технических приемов, или тем, что служит примером, материалом изучения, дополняющим материал, доставляемый самою природою; всякий же истинный художник творит самобытно и начинает, так сказать, сызнова. Шекспир мог
     
      109
     
      бы написать свои трагедии, если бы и не было прежде него Эсхила[30] и Софокла; но Ньютон немыслим без Эвклида[31], без Коперника и Кеплера. 3) Самый язык, общий поэту и его соотечественникам, поставляет художника в теснейшую зависимость от его слушателей или читателей и составляет уже необходимую причину национального характера произведений словесности; при переводе же красота их всегда теряется. Между тем, язык не имеет большого значения в деле науки, и для нее может быть употребляем какой бы то ни было, известный большинству образованных или ученых людей язык, хотя бы даже мертвый, как, например, латинский.
      Два последние возражения стараются объяснить, почему народность, всеми признанная в искусстве, не может применяться и в науке; и они действительно имеют некоторую силу. Но то, что говорится о влиянии языка на придание произведениям искусства народного характера, относится только к поэзии. Между тем, прочие отрасли искусства: музыка, живопись, ваяние, архитектура, употребляющие для всех общепонятный язык звуков и форм, тем не менее, однако же, бывают народны, – и тогда только хороши, когда народны.
      Большая способность науки к передаче, к преемству, составляет неотъемлемое ее качество, но нисколько не противоречит тому, чтобы каждый самобытно трудящийся народ избирал из этого наследия (так же точно, как из материала, предлагаемого его исследованиям самою природою) то, что соответственнее специальным наклонностям и способностям этого народа, и перерабатывал это теми приемами и методами мышления, которые ему свойственнее.
      Что касается до главного возражения, – что истина одна и что, следовательно, и наука одна, – то оно основывается на чистом недоразумении. Что такое истина? Самое простое, а вместе и самое точное ее определение, какое только можно сделать, кажется мне, будет: истина есть знание существующего именно таким, каким оно существует. В этом понятии заключается, следовательно, два элемента: элемент внешний – не истина, а действительность, которая, конечно, не зависима не только от национального, но и вообще от человеческого; и элемент внутренний – отражение этой действительности в нашем сознании. Если это отражение совершенно точно и совершенно полно, то есть если при нем не затерялось ни одной черты, ни одного оттенка действительности, ни одной черты не исказилось, ни одной черты не прибавилось, то такая совершенная истина, конечно, также не будет носить на себе никакой печати национальности или личности. Но такое отражение действительности в человеческом сознании невозможно, или, по крайней мере, в большинстве случаев невозможно; точно так же, как невозможно такое изображение предмета в зеркале, к которому бы не присоединялось каких-либо качеств, свойственных не отражаемому предмету, а отражающему зеркалу. Поэтому все (или почти все) наши истины или односторонни, или содержат большую или меньшую примесь лжи, или – то и другое вместе. Если бы этого не было, то понятия всех людей о том, что им хорошо известно, должны бы быть тождественны. Но они различны – и притом в двух отношениях. Во-первых, разные
     
      110
     
      разряды истины в различной степени интересуют разных людей, так что каждый остается более или менее равнодушным к некоторым отраслям знания (разрядам истин), питая живейшее сочувствие к другим отраслям; во-вторых, ученые, занимающиеся теми же отраслями знания, составляют себе, однако же, совершенно различные воззрения на такие предметы, которые должны быть им в одинаковой степени известны. Таким образом, Кювье и Жоффруа Сент-Илер[32] или Кювье и Окен[33], жившие в одно и то же время и занимавшиеся той же наукою, имели, однако же, совершенно иной взгляд не только на мир вообще, но и на специальный предмет их занятий – царство животных, которое, однако же, оставалось одним и те же, кто бы ни подвергал его своим исследованиям – Кювье, Жоффруа Сент-Илер или Окен. Но каждый из них придавал тому отражению, которое оно должно было составить в их сознании, особого характера односторонность и даже прибавлял к нему особого рода субъективные черты. Теперь спрашивается: все эти особенности в приемах мышления, в методах изыскания, случайно ли рассеяны между людьми, или сгруппированы по национальностям – так же точно, как сгруппированы нравственные свойства, эстетические способности? В последнем едва ли может быть какое-нибудь сомнение; а если это так, то и наука по необходимости должна носить на себе отпечаток национального, точно так же, как носят его искусство, государственная и общественная жизнь – одним словом, все проявления человеческого духа. Из этого, конечно, не следует, чтобы тот или другой ученый не мог стоять ближе (по своему направлению, по своим воззрениям и методам своих изъяснений и своего мышления) к чужой народности, чем к своей собственной, и это вовсе не от подражательности, а по особенностям своей психической природы. Таким образом, Жоффруа Сент-Илер был более немец, чем француз, приближаясь к школе натур-философов; Аристотель – более европеец новых времен, чем древний грек, – но такие примеры всегда останутся исключениями.
      Из сказанного можно, по-видимому, вывести то заключение, что односторонность направления, примесь лжи, присущие всему человеческому, и составляют именно удел национального в науке. Оно отчасти и так, но, однако же, не совсем. Истина как бы уподобляется благородным металлам, которые мы могли бы извлекать не иначе, как обратив их сначала в сплав с металлами недрагоценными. Эта примесь, конечно, уменьшала бы ценность их; но не надо ли с этим примириться, если только под условием такой примеси можно их приобретать, если в чистом виде они нам не даются и если известного сорта примесь обуславливает и добычу драгоценного металла известного сорта? Сама примесь не получает ли в таком случае достоинства в наших глазах как орудие, как условие sine qua поп[Букв.: без чего нет; без которого не может быть (лат.). – Сост.] дальнейшего успеха в открытии истины? Правда, что с течением времени, при разновидности различных национальных направлений (и, главнейше, именно под условием этой
     
      111
     
      разновидности), эти примеси выделяются, элиминируются – и остается чистый благородный металл истины. Однако же роль национальности, то есть известных индивидуальных особенностей, группирующихся по народностям, не уменьшается, не ослабевает через это в науке; ибо для науки открываются все новые и новые горизонты, которые требуют все той же работы, не могущей производиться иначе, как под теми же условиями примеси индивидуальных, а следовательно, и национальных черт в отражении действительности в зеркале нашего сознания.
      Но это только еще одна сторона предмета. Особый психический строй, характеризующий каждую народность (особенно же каждый культурно-исторический тип), проявляется не в том только, что присоединяет некоторую субъективную примесь к добываемым ими научным истинам, но еще и в том, что заставляет смотреть каждый народ на подлежащую научным исследованиям действительность с несколько иной точки зрения. Потому и отражения этой действительности в духе разных народов не совершенно между собою совпадают, но имеют в себе нечто такое, что взаимно дополняет их односторонность. Весьма странно, что отрицающие народность в науке, потому что истина – одна, допускают, однако же, ее разновременность. Слова современная наука, новейшая наука не сходят у них с языка. Если наука может быть разновременна, смотря по возрасту, которого достигло народное сознание, почему же не может она быть и разноместна, по тем особенностям психического строя, которые отличают всякий народ на всех ступенях его развития? Если мы хотим получить точное и полное представление о каком-нибудь сложном предмете, например, о горе, то недостаточно подниматься все выше и выше, чтобы обозреть ее с разных горизонтов, а надо еще заходить с разных сторон. Эта необходимость тем больше, чем многосложнее предмет исследования. Если вместо горы мы возьмем пирамиду или колонну, то, конечно, достаточно обзора ее с какой бы то ни было одной точки зрения, чтобы составить себе ясное понятие об ее форме, так как она проста и следует простому, легко постижимому закону, понимание которого избавляет от необходимости обозревать предмет с разных точек зрения.
      Кроме специфически субъективной примеси и необходимой односторонности, зависящих от особенностей в психическом строе разных народностей, национальный характер придается науке еще тем предпочтением, той предилекцией, которые каждый народ оказывает некоторым отраслям знания, – что также ни от чего другого не может зависеть, как от известной соответственности, существующей между разными категориями, на которые разделяется предмет научного исследования, и между склонностями, а следовательно, и способностями разных народов. Точно так, как есть отдельные лица, чувствующие склонность к математике, к естествознанию, к филологии, к истории, к наукам общественным, так точно есть и народы – по преимуществу математики, по преимуществу филологи и т. д. Например, по любви, а следовательно, и по способности к чистой и прикладной математи-
     
      112
     
      ке первое место принадлежит, без сомнения, французам. Они одни выставили на этом поприще более первоклассных ученых, чем все остальные европейские народы вместе взятые: Паскаль[34], Декарт[35], Клеро[36], Даламберт[37], Монж[38], Лаплас, Фурье[39], Лежандр[40], Лангранж[41], Пуассон[42], Коши[43], Левер-рье[44] – французы. Германия, в которой развита самая многосторонняя научная деятельность, может выставить против этой плеяды математиков – не более трех-четырех, именно: Лейбница[45], Эйлера[46], Гаусса[47]. Еще в большей степени принадлежит Германии первенство в лингвистике или сравнительной филологии, которую Германия почти создала и далее развивает. Против имен Боппа[48], Пота[49], Вильгельма Гумбольдта[50], Грима[51], Лассена[52], Шлей-хера[53], Макса Мюллера[54] – Франция может выставить не много равносильных соперников. Это несомненное первенство немцев в области лингвистики тем замечательнее, что его невозможно объяснить какими-либо случайными причинами. Изучение классической филологии, которое, несомненно, составляет ближайшее подготовление к занятию сравнительною филологией, не было специальностью Германии. Во французских школах, а особенно в английских, латинский и греческий языки изучались с неменьшим, а может быть, с большим рвением, чем в Германии. С другой стороны, английские ученые имели гораздо более поводов и удобств к изучению санскритского языка, который, как известно, послужил точкою отправления для построения новой науки сравнительного языкознания. Первые немецкие лингвисты должны были даже отправляться в Лондон для изучения санскритского языка, так как в начале нынешнего столетия один этот город представлял достаточно средств для этого изучения. Я ничего не говорю о таких предметах, как практическая, наблюдательная астрономия, в которой первенство, долго принадлежавшее Англии, может быть объяснено тем, что британское правительство устраивало превосходные обсерватории и вообще доставляло средства, ввиду того практического значения, которое эта наука имеет для нации по преимуществу мореходной. Но и Англия имеет свою любимую науку – это геология, которая главными своими успехами обязана англичанам.
      Таким образом, мы находим три причины, по которым и наука, наравне с прочими сторонами цивилизации, необходимо должна носить на себе печать национальности, несмотря на то, что в научном отношении влияние народа на народ и влияние прошедшего на настоящее – сильнее, чем в прочих сторонах культурно-исторической жизни. Причины эти суть: 1) предпочтение, оказываемое разными народами разным отраслям знания; 2) естественная односторонность способностей и мировоззрения, отличающая каждый народ и заставляющая его смотреть на действительность со своей особой точки зрения; 3) некоторая примесь субъективных индивидуальных особенностей к объективной истине, – особенностей, которые (как и все прочие нравственные качества и свойства) не случайно и безразлично разделены между всеми людьми, а сгруппированы по народностям, и в своей совокупности составляют то, что мы называем народным характером.
     
      113
     
      Эти две последние причины не в одинаковой, однако же, степени применимы ко всем отраслям научных исследований. Чем самый предмет проще, тем меньшую важность имеет односторонность точки зрения, с которой мы на него смотрим, для получения правильного о нем представления, как показывает вышеприведенный пример горы и колонны или пирамиды. Но точно такое же влияние имеет и самая степень совершенства, какого достигла наука. Именно, если развитие какой-либо отрасли знания дошло до того, что к исследованию ее приложима точная и положительная метода, то этим в значительной мере устраняется как односторонность личного и национального взгляда, так и субъективная примесь. Точная метода исследования как бы заставляет обозревать предмет со всех точек зрения, и как бы усовершенствует то духовное зеркало, отражение в котором действительности и составляет то, что мы называем истиной. Пример влияния, оказываемого методою, лучше всего пояснит это. Пусть несколько человек примутся чертить круги от руки. Один будет делать их удлиненными, растягивающимися в овал; другой придаст своим кругам какую-то прямолинейность, сделает их похожими на квадраты с закругленными углами; у третьего они выйдут похожими на многоугольники, – и при некотором навыке можно будет отличить, кто начертил какой круг. Но снабдите чертильщиков циркулем, то есть укажите точную методу чертить круги, и индивидуальное различие пропадает: вы уже не отличите, кто начертил тот или другой круг. Относительно кругов можно достигнуть почти такого же результата долгим навыком и без циркуля. В этом примере индивидуальная примесь устранена как простотою предмета, так и применением точной методы. Возьмем предмет сложнее. Пусть несколько человек станут чертить лестницу, колоннаду, мост, внутренность церкви и т. д. Если им известны точные правила перспективы, они проведут линию горизонта, назначат несколько вспомогательных точек и, начертив план, поведут от различных его точек разные линии к принятым точкам. Соединив пересечения этих линий между собою сообразно правилам перспективы, все рисовальщики представят нам перспективные виды, как две капли воды похожие друг на друга. Но пусть они же нарисуют на глаз простой цветок (не говоря уже о целом ландшафте, портрете или группе лиц в мгновение какого-нибудь события) – ив этом цветке отразится индивидуальность живописца; а так как национальность входит в состав индивидуальности, то и можно всегда отличить национальный характер живописи, между тем как не существует никаких школ черчения – ни национальных, ни других. Невозможно себе представить, почему бы то же самое не относилось и к наукам. Некоторые науки выработали себе точные и обыкновенно весьма простые методы исследования. Например, вся практическая астрономия приводится к определению места светила на небе, то есть, по техническому выражению, к определению его склонения и прямого восхождения, что опять-таки делается строго определенным способом. На этом основаны все дальнейшие соображения и выкладки, которые в свою очередь производятся по определенным методам вычисления; простора личному произволу, личному взгляду тут
     
      114
     
      не много. – Или, возьмем органическую химию. Исследуемое вещество подвергают действию разных жидкостей, про которые известно, что одна растворяет вещества одного разряда, другая – другого; таким образом выделяется всякая посторонняя примесь. Полученное вещество в чистом виде, так называемое-непосредственное вещество (substance immediate), подвергают всесожжению, собирают продукты горения, взвешивают их и по ним определяют состав вещества. Изучение вещества есть не что иное, как последовательное приведение его в соприкосновение с разными веществами, при разных условиях, и подобным же образом произведенный разбор происшедших от сего результатов. – Конечно, получаемые таким образом факты приводятся в связь комбинирующим умом, и в высших сферах наук (даже и таких точных, как химия и астрономия) остается еще довольно простора для личных особенностей ученого; но по мере усовершенствования науки и этот простор все более и более стесняется. Со всем тем, однако же, и в этих точных науках, руководимых строгою методою, проявляется характер различных народностей – именно в способах изложения наук и в выборе метод научного исследования.
      Что может быть точнее чистой математики и где тут, казалось бы, проявляться национальному характеру? Однако же он проявляется – и самым резким образом. Известно, что греки в своих математических изысканиях употребляли так называемую геометрическую методу, между тем ученые новой Европы употребляют преимущественно методу аналитическую. Это различие в методах исследования не есть случайность, а находит себе самое удовлетворительное изъяснение в психических особенностях народов эллинского и германо-романского культурных типов. Геометрическая метода требует, чтобы геометрическая фигура, свойства которой исследуются, непрестанно представлялась воображению с полной очевидностью, что при некоторой сложности фигур (особливо когда они имеют все три протяжения, как, например, в стереометрии или в начертательной геометрии) требует большого усилия воображения, и в этом именно заключается одно из педагогических достоинств этой методы. Напротив того, при методе аналитической, составив из рассмотрения фигуры уравнение, которое связывало бы между собою некоторые существенные свойства фигуры, подвергают это уравнение процессу диалектического развития, совершенно оставляя в стороне представление о самой фигуре. Из этого диалектического развития, если оно произведено правильно, вытекают сами собою выводы, в которых могут подать повод свойства фигуры. Руссо в своих «Confessions»[55] замечает, что он никогда не мог усвоить себе математического анализа, чувствуя к нему непреодолимое отвращение; мне всегда казалось, говорит Руссо, что какое-либо положение вкладывается в шарманку, повертят ручку – и высыпаются новые математические истины. Что Руссо сказал о себе, то применяется ко всем почти людям с художественными наклонностями, то есть с сильною представительною способностью, хотя бы эти люди и не были лишены способности к тонкому диалектическому развитию мысли. Упомянем лишь о Пушкине, неспособность которого к математике со-
     
      115
     
      хранилась как предание в Лицее. Но греки были народом по преимуществу художественным. Одно отношение предметов и понятий их не удовлетворяло, им необходимо было живое, образное представление самих предметов. Нельзя также объяснить предпочтения, оказывавшегося греками геометрической методе, слабою степенью развития у них математики, при которой эта трудная метода могла удовлетворять своей цели, тогда как она уже совершенно недостаточна при нынешнем развитии науки. Мы знаем, что другой народ, стоявший вообще на низшей ступени развития, нежели греки, но имевший большую склонность к отвлеченному мышлению, весьма далеко довел развитие аналитической методы в математике. Это были индийцы, изобретатели алгебры, – по словам Гумбольдта, сделавшие такие открытия в этой области, которые могли бы принести пользу европейской математике, если бы сочинения их сделались несколько ранее известными. Пример этот может быть перетолкован против делаемого мною объяснения того предпочтения, которое греки оказывали геометрической методе. Именно индийцы слывут за народ с особенно сильною фантазиею, а следовательно, и с сильным воображением. Но воображение или фантазия, которыми отличаются индийцы, совершенно иного свойства, нежели воображение греков. Воображение индийцев сочетает и нагромождает самые странные фантастические образы, но вместе с тем и самые неясные, неотчетливые; а я говорю о точности, определенности, так сказать, пластичности представления, которою именно отличалось воображение греков и которая именно и нужна для геометрических представлений; а ее вовсе не заметно ни в созданиях индийского искусства, ни в метафизический построениях индийской философии, которая, напротив того, отличается смелыми, весьма далеко проведенными диалектическими выводами.
      По мере усложнения предмета наук и отсутствия строгой определенной методы в приемах научного исследования, присутствие индивидуального, а следовательно, и национального элемента, становится в них все более и более ощутительным. Во время спора в нашей литературе о национальности в науке защитниками ее было, помнится мне, приведено несколько довольно удачных примеров в подтверждение ее. Но можно привести примеры гораздо более сильные, против которых трудно что-либо возразить. Можно представить целый ряд теорий, которые все носят несомненный признак всеми признанного отличительного характера той национальности, которая их произвела. Я думаю, со мной охотно согласятся, что существенную преобладающую черту в английском национальном характере составляет любовь к самодеятельности, ко всестороннему развитию личности, индивидуальности, которая проявляется в борьбе со всеми препятствиями, противопоставляемыми как внешнею природою, так и другими людьми. Борьба, свободное соперничество есть жизнь англичанина: он принимает их со всеми их последствиями, требует их для себя как права, не терпит никаких ограничений, хотя бы они служили ему же в облегчение, находит в них наслаждение. Начиная со школы, англичанин ведет эту борьбу, – и где жизнь не представля-
     
      116
     
      ет достаточных для нее элементов, он создает их искусственно. Он бегает, плавает, катается на лодках взапуски, боксирует один на один – не массами, как любят драться на кулачки наши русские, которых и победа в народной забаве радует только тогда, когда добыта общими дружными усилиями. Борьбу вводит англичанин во все свои общественные учреждения. В суде ли, или в парламенте – везде личное состязание. В подражание парламентской борьбе они учреждают общества прений (debating society), где обсуждаются предложенные темы и решения поставляются большинством голосов. Всякую забаву англичане приправляют посредством пари, которое есть форма борьбы мнений. Эти пари приведены в настоящую систему. У англичан есть клуб лазальщиков по горам, не с ученою целью исследований (что если и бывает, то – так, между прочим), а единственно для доставления себе удовольствия преодоления трудностей и опасностей, и притом не просто, а состязательно с другими. Итак, борьба и соперничество составляет основу английского народного характера; и вот, трое знаменитых английских ученых создают три учения, три теории в различных областях знания, которые все основаны на этом коренном свойстве английского народного характера.
      В половине XVII века англичанин Гоббес[56] создает политическую теорию образования человеческих обществ на началах всеобщей борьбы, на войне всех против всех (bellum omnium contra omnes).
      В конце XVIII века шотландец Адам Смит[57] создает экономическую теорию свободного соперничества – как между производителями и потребителями (что устанавливает цену предмета), так и между производителями (что удешевляет и улучшает произведения промышленности) – теорию непрестанной борьбы и соперничества, которые должны иметь своим результатом экономическую гармонию.
      Наконец, на наших глазах англичанин Дарвин[58] придумывает в области физиологии теорию борьбы за существование (struggle for existense), которая должна объяснить происхождение видов животных и растений и производить биологическую гармонию.
      Эти три теории имели весьма различную судьбу. Теория Гоббеса совершенно забыта. Теория Смита разрослась в целую науку политической экономии, составляя существеннейшее ее содержание. Теория Дарвина получила большое распространение и дает направление современным ботаническим и зоологическим воззрениям. Здесь не место входить в разбор этих учений. По моему мнению, все они односторонни и носят на себе тот же характер преувеличения, как преувеличена общая их основа в английском народном характере. Как бы то ни было, для нас важно то, что печать национальности, которою они запечатлены, лежит вне всякого сомнения.
      Шотландцы составляют лишь незначительный племенной оттенок в англосаксонском племени, так, как у нас великорусы, малорусы и белорусы; следовательно, и Смит – английский ученый, точно так, как Вальтер Скотт – английский романист.
     
      117
     
      Известно, напротив того, что понятие о необходимости государственной опеки над личным произволом, над личностью человека глубоко вкоренено во французском народном характере. И вот, три французские экономические школы – меркантилистов, физиократов[59] и защитников права на труд, требуют государственного покровительства: одна – мануфактурной промышленности, другая – земледельческой промышленности, третья требует искусственного доставления выгодного труда рабочим, когда он не в достаточной мере им предлагается самою потребностью в произведениях их труда. Француз Сен-Симон[60] и его школа создают даже целую теорию общественного и политического устройства общества, по которой государство (в лице так называемого «отца человечества» и его сотрудников) управляет всем общественным трудом, раздавая добытые богатства каждому соответственно его способностям и каждой способности соответственно ее труду. Опять, не входя в разбор достоинства этих теорий, не вправе ли мы утверждать, что все они носят на себе печать французского национального характера? – Нужно ли еще указывать на практическое направление Бэконовой философии, которое так превосходно выставил на вид Маколей в своем биографическом этюде великого английского философа[61], или на утилитаризм Бентама[62]?
      Примеры эти, кажется мне, довольно сильны и убедительны, но можно представить и еще более убедительный, потому что более общий. Он нам покажет, что некоторые периоды, некоторые фазисы в развитии наук составляют как бы удел одних национальностей, тогда как другие национальности, общая деятельность которых на научном поприще весьма обширна и плодотворна, вовсе не принимали участия в сообщении наукам этих ступеней развития. Для этого я должен войти в довольно длинные предварительные рассуждения.
      При изложении истории наук, перечисляя их постепенные усовершенствования и те высшие благоприятные и вредные влияния, которые ускоряли или замедляли ход их, обыкновенно недостаточно обращают внимание на внутренний их рост, и потому часто, наряду с эволюционными фазисами их развития, принимают и внешние влияния за основу деления истории развития наук на периоды. Поэтому ход этого развития представляется как бы случайным, и нет никакой возможности параллелизировать ступени развития, на которых стоят одни науки сравнительно с другими. Одним словом, или представляют только внешнюю историю науки (как на пример укажу на знаменитую историю естественных наук, составленную по лекциям, читанные Кювье), или смесь внешней истории с внутреннею. Между тем, если даже в политической истории необходимо представить внутренний процесс развития общества и на нем по преимуществу сосредоточить внимание, то это еще гораздо необходимее в истории наук, в развитии которых все внешнее не может не играть весьма второстепенной роли, так как всякая наука есть последовательное логическое развитие и построение истин, принадлежащих к известной сфере или категории предметов.
     
      118
     
      Чтобы отыскать этот, всем наукам общий, ход внутреннего развития, возьмем науку с возможно однородным составом; ибо при разнородности его одни части науки могут уйти далеко вперед, а другие – значительно от них отстать, что спутывает и усложняет общий ход развития. Кроме этого, для нашего исследования нужна такая наука, которая достигла уже значительной степени совершенства, то есть прошла через значительное число фазисов развития. Все эти желаемые условия соединяет в себе астрономия.
      Как самый предмет астрономии, так и ход ее развития так просты, что тут не могло быть сомнения, какие моменты ее развития принять за поворотные пункты, начиная с которых она вступала в новый период своего усовершенствования. Эти пункты обозначены четырьмя великими именами: греком Гиппархом[63], славянином-поляком Коперником, немцем Кеплером и англичанином Ньютоном.
      До Гиппарха вся деятельность астрономов состояла в собирании фактов, материалов для будущего научного здания. Если и в это время были известны некоторые законы, по которым могли предсказывать заранее небесные явления, например, затмения и тому подобное, то это, собственно говоря, были не законы в настоящем смысле этого слова, а, так сказать, рецепты или формулы, точно такие же, какие употребляются нередко при разных фабричных производствах. Эти рецепты предписывают взять столько-то того-то, смешать, дать прокипеть три часа, и так далее, – нисколько не выводя этих правил из сущности процесса, а почерпая их единственно из долговременного неосмысленного опыта и наблюдения. – Это будет, следовательно, период собирания материалов.
      Но масса фактов скопляется, и обозреть ее становится невозможным. Тогда является существенная потребность привести их в какую-либо взаимную связь, привести в систему. При этом избирается какой-либо принцип, бросающийся в глаза или почему-либо особенно удобный. Весьма невероятно, чтобы этот избранный для систематизирования принцип прямо сразу соответствовал самой природе приводимых в порядок фактов, обнимая собою все представляемые ими данные. Поэтому более чем вероятно, что первый опыт систематизации даст нам только систему искусственную. Так случилось и с астрономией. Система Гиппарха была системою искусственною. Она не выражала собою сущности явлений, не соответствовала им, а представляла лишь вспомогательное средство для ума и памяти, дабы эти последние могли находиться, ориентироваться в массе частностей. При этом она давала и некоторое удовлетворение пытливости ума, представляя ему множество сложных явлений в гармонической связи. Всякая система, хотя бы и искусственная, представляет ту неоцененную пользу, что дает возможность вставлять всякий новый факт на свое место. Он не остается в отдельности, а, вступая в систему, должен с нею гармонировать. Если он действительно гармонирует, то тем самым ее подтверждает; если же не гармонирует, то указывает на необходимость усовершенствовать систему. Уже и те факты, кото-
     
      119
     
      рые были известны александрийским ученым, плохо гармонировали с системою центральности Земли. Чтобы подвести их под эту систему, потребовалось усложнение. Выдумали эпициклы, то есть круги, описываемые планетами около воображаемых центров. Эти центры движутся по кругу около Земли, планеты же – около воображаемых центров, а за ними уже около Земли. С увеличением точности наблюдений громоздили эпициклы на эпициклы. Гиппарховский период должно, следовательно, назвать периодом искусственной системы.
      Эта крайняя сложность привела ясный славянский ум Коперника в сомнение, и он заменил Гиппархову, или (как ее обыкновенно называли) Птоломееву, искусственную систему[64] своею естественною системою, в которой всякому небесному телу назначено было то именно место в науке, которое оно занимает в действительности. Следовательно, этот великий человек ввел астрономию в фазис или период естественной системы.
      Постановление фактов науки в их настоящее соотношение дает возможность отыскать ту зависимость, в которой они между собою находятся. Посему с принятием Коперниковой системы открылась возможность вычислить расстояния той же планеты от центрального тела на разных точках ее пути. Эти расстояния оказались не случайными, а связанными как между собою, так и со скоростью обращения, известными простыми отношениями, получившими название Кеплеровых законов, по имени их великого открывателя. Но сами законы эти оставались между собою разъединенными, как бы случайными, не вытекающими из одного общего, ясного и понятного уму начала. Поэтому такого рода законы, только связывающие между собою известные явления, но не объясняющие их, называются частными эмпирическими законами. Следовательно, Кеплеровский период развития астрономии мы можем назвать периодом частных эмпирических законов.
      Наконец, Ньютон открывает то общее начало, которое не только объемлет собою все частные законы (так что они проистекают из него как частные выводы), но, будучи само по себе понятно уму, дает им и объяснение. В самом деле, в Ньютоновском законе непонятна только самая сущность притяжения. Но само по себе ясно, что оно должно быть во столько раз сильнее, во сколько больше число (или масса) притягающих частичек, и что оно должно ослабляться по мере удаления притягивающего тела, как квадраты чисел, выражающих это удаление, ибо исходящая из тела сила рассеивается во все стороны равномерно и, следовательно, как бы располагается по поверхностям шаров с разными поперечниками, а эти поверхности увеличиваются, как квадраты их поперечников. Следовательно, Ньютоновский период астрономии должен быть назван периодом общего рационального закона.
      Он завершает собою науку. Дальше идти некуда. Конечно, можно еще расширять, обогащать науку новыми открытиями фактов (новых планет, комет и т. д.), улучшать методы вычисления, проводить основной закон до мельчайших частностей, расширять его область на другие системы и т. д. Но никакой перево-
     
      120
     
      рот в науке, достигшей этой степени совершенства, уже не возможен и не нужен. Единственный шаг вперед в философском значении, который еще возможен, состоял бы в таком обобщении общего рационального закона, которое в свою очередь связало бы его с общим рациональным законом, господствующим в другой категории явлений, в области другой самостоятельной науки.
      Итак, всеми признанное деление истории астрономии по периодам ее внутреннего развития привело к отличению в нем пяти ступеней, или фазисов (собирания материалов, искусственной системы, естественной системы, частных эмпирических законов, общего рационального закона), которые для краткости можно назвать Догиппарховским, Гиппарховским, Котрниковским, Кеплеровским и Ньютоновским периодами. При этом оказывается, что эти ступени развития не случайны, а требуются самым естественным ходом научного развития, то есть необходимы, и потому мы должны ожидать, что они повторяются и во всякой другой науке. Прежде чем перейти к этой проверке выказавшегося в астрономии естественного логического хода развития науки, независимо от внешних благоприятствующих или препятствующих влияний, на других науках, – заметим, что до него нельзя дойти, придерживаясь внешней истории науки или смешивая ее с внутреннею. Во всяком случае пришлось бы говорить об истории астрономии халдеев, у египтян, у греков, о влиянии аравитян, о значении для астрономии успехов оптики, об улучшении методов наблюдения английскими астрономами и т. д., причем можно легко упустить из виду то преобладающее влияние, которое оказали великие реформаторы науки, или, по крайней мере, поставить их заслуги наравне с обстоятельствами побочными. В астрономии, правда, роль этих архитекторов науки так видна, что почти невозможно не придать ей должного преобладающего значения; но тем легче сделать это в других науках. Другая наука, которая не достигла еще, правда, такой степени совершенства, как астрономия, но тоже перешла уже большое число фазисов развития и, отличаясь однородностью своего состава, очень ясно выказывает главные фазисы своего развития, – есть химия. И она без малейшей натяжки покажет нам совершенно тот же ход развития.
      В древние времена и в так называемые средневековые столетия собирались только химические факты, частию при разных промышленных производствах, частию же под вилянием фантастических и мистических идей. Они вовсе не были сгруппированы между содою – ни искусственно, ни естественно, – ни хорошо, ни дурно. Ибо Аристотелево понятие о четырех элементах не заключает в себе никакой химической основы, а имеет скорее биологический характер, так как воду, воздух, землю и огонь (понимая иод этим последним теплоту, свет и вообще так называемые прежде невесомые) можно рассматривать только как источник, из которого происходят и в который возвращаются органические тела. Эти элементы, как нечто извне привнесенное, не могли служить, конечно, связующею нитью для химических явлений, известных алхимикам, и потому учение об элементах не заслуживает даже названия искусственной системы.
     
      121
     
      В период искусственной системы ввел химию немец Шталь[65], который поэтому может быть назван Гиппархом химии. Он придумал флогистон[66], который будто бы отделяется от тел при горении, так что продукты горения или окисления (ржавчины, извести, щелочи, окиси) суть тела простые, а металлы – их соединения с флогистоном. Эта система, столь же искусственная, как Гиппархова, подобно этой последней соединяла, однако, одною общею нитью все известные тогда химические явления и позволяла давать себе отчет в взаимодействиях веществ друг на друга и вставлять вновь открываемые факты в ее рамку. Так, вновь открытый хлор назвали обесфлогистоненною соляною кислотою, и т. д. Сбор фактов получил стройный порядок; всякое явление теряло свою отдельность (случайность) и должно было непременно или подтверждать систему, гармонируя с нею, или же, не согласуясь с нею, опровергать ее, по крайней мере, усложнять ее новыми вводными положениями. Сообразно этому и Шталева теория не осталась без своего рода эпициклов, еще более мудреных, чем те, которые обезобразили Гиппархову систему. Когда оказалось, что при предполагаемом отделении флогистона вес продуктов от этого процесса увеличивается (то есть что тело одно без флогистона весит более, чем с флогистоном), то Птоломей этой системы – французский физик Гюитон де Морво67 придал флогистону особое беспримерное качество отрицательного веса.
      Гениальный француз Лавуазье[68] ниспроверг всю эту (в свое время чрезвычайно полезную) путаницу, придав преобладающее, так сказать, центральное значение действительному кислороду, вместо мнимого флогистона, и этим поставил все на надлежащее место, соответствующее самой действительности. Лавуазье, следовательно, ввел в химию естественную систему – был Коперником химии.
      И тут опять, точно так же, как в астрономии, вследствие естественности системы оказалось вскоре возможным отыскать частные связывающие начала, которые приводят во взаимную зависимость химические явления. Немец Венцель[69] открывает законы соединения солей; француз Гей-Люссак[70] – законы соединения газов в простых отношениях объемов; француз Пруст[71] открывает самый плодотворный химический закон, по которому тела соединяются между собою не во всевозможных, а только в некоторых весьма простых отношениях, единицами которых служат определенные по весу количества, известные под именем пропорционалов или паев; Дюлонг[72] и Пети[73] открывают отношения, связывающие эти пропорциональные веса с удельным теплородом. – Все эти открытия носят на себе характер Кеплеровых законов и могут быть названы частными эмпирическими законами химии. В этот Кеплеровский период развития введена химия не одним гениальным химиком, а несколькими более или менее талантливыми или гениальными учеными. Общего рационального закона химия еще не имеет. Дальтонова атомистическая теория[74], хорошо объясняющая законы пропорциональных весов и объемов, не вполне ограждена от возражений, а главное, нисколько не объясняет самого хими-
     
      122
     
      ческого сродства, степень которого может быть узнаваема только эмпирическим путем и не находится ни в какой известной зависимости от атомистического веса и других свойств, приписываемых атомам. Для этого была придумана так называемая электрохимическая теория, которая также оказалась несостоятельною, и потому должно признать, что химия не вышла еще из Кеплеровского периода развития – периода частных эмпирических законов.
      Одна часть химии, именно химия органическая, долго отставала от своей старшей сестры. Хотя, конечно, система Лавуазье имела влияние и на ее развитие, однако значение кислорода здесь далеко не такое преобладающее, как в химии неорганической. Поэтому для классификации тел и реакций органической химии долго принимали чисто внешний (в химическом отношении) принцип их происхождения и некоторых наружных качеств. Трактовали о телах растительных, будто бы трех-стихийных, и о телах животных, будто бы четырех-стихийных, о кислотах, щелочах, смолах, жирных и летучих маслах, даже о красильных и вытяжных веществах. Такая система, как и Аристотелево учение о четырех стихиях, не может быть названа даже искусственною системою, ибо ничего собою не объясняет, ничего не приводит в связь и соотношение. Честь введения искусственной системы в химию принадлежит шведу Берцелиусу[75] и немцу Либиху. Они, руководствуясь аналогиею аммония и синерода, придумали ряд тел, названных ими «сложными радикалами», то есть телами, которые, будучи сложными, играют в соединениях совершенно ту же роль, как тела простые. Саму органическую химию Либих назвал химиею сложных радикалов, в отличие от химии неорганической – химии простых элементов. Эти сложные радикалы по большей части – тела гипотетические, которых никто нигде никогда не видел, но которые, однако, очень многое хорошо объясняли. Однако же многое под них и не подводилось. Думали, что это зависит от недостаточного еще знакомства с реакциями этих тел, и надеялись, что со временем все подойдет под систему сложных радикалов. Вместо этого химики принуждены были отказаться от этой теории и перейти к системе химических типов и замещений, развитой преимущественно во Франции Дюма[76], Лораном[77] и Жераром[78]. Эта система, по-видимому, носит на себе характер системы естественной; такова ли она на самом деле – покажет будущее.
      Переходя к физике, мы найдем, что эта наука, давно уже достигшая высокой степени совершенства, отличалась, в противоположность астрономии и химии, чрезвычайною разнородностью состава: так что не только различные ее части всегда стояли на весьма разных ступенях развития, но даже трудно было найти такое определение этой науки, которое бы ясно и точно выражало ее содержание, и должно приписать скорее счастливому инстинкту ученых, чем сознательной идее, то обстоятельство, что весь этот разнородный комплекс фактов и учений оставался постоянно подведенным под общий свод одной науки – физики. Только открытия самого новейшего времени оправдали этот, так сказать, научный инстинкт. Благодаря этим открытиям можно дать
     
      123
     
      физике самое краткое, простое, а вместе точное и ясное определение. Это есть наука о движении вещества, если считать равновесие частным случаем движения, – в параллель или, пожалуй, в противоположность с химией, которая есть наука о веществе в самом себе. Движение это двоякое: или оно состоит в ощутительном перемещении в пространстве, или же в колебательном движении частичек внутри тела, обнаруживающемся для наших чувств, как теплота, свет, а вероятно, и электричество. Переход между этими двумя родами движения составляет волнообразное движение капельных жидкостей, и звук, – так как характер движения и тут тот же, что и при так называвшихся невесомых, но движению подлежат не самые интимные частички тел, и с ним сопряжено ощутимое перемещение, как, например, в дрожащей струне. – Учение о движениях первого рода, составляющее предмет первой части физики (как принято это называть в изложениях этой науки), состоит из приложения математического анализа, из отдельных наблюдений над некоторыми свойствами тел, и из приложения теорий, выработанных другими науками (теория притяжения, химическая теория). Поэтому, не имея самостоятельности, эти учения не могут ясно высказать излагаемого здесь хода развития. Что касается до учения о невесомых, то первенствующую руководительскую роль играла в нем оптика, и в развитии этой частной науки ясно выражается ход его.
      За сбором фактов, из которых к некоторым было приложено математическое построение (отражение и преломление света), последовала их искусственная систематизация Ньютоном посредством теории истечения. Почти одновременно с ним применил голландец Гюйгенс[79] к световым явлениям естественную систему, известную под именем теории волнений. Многие законы, открытые Малюсом[80], Френкелем[81], Юнгом[82], Фрауэнгофером[83], составили период частных эмпирических законов, которые утвердили эту естественную систему. Учение о теплороде[84] следовало за успехами оптики. Большая часть оптических явлений и законов (даже интерференция) были отысканы и в явлениях теплородных преимущественно итальянцем Меллони[85]. С другой стороны, указана была связь явлений собственно так называемого электричества, гальванизма и магнетизма Эрстедом[86], Араго[87] и Ампером[88], а также и связь с теплородом и даже светом – Меллони и Фарадеем[89]. Наконец, первенство в развитии, долгое время принадлежавшее оптике, перешло к учению о теплороде. Предварительными трудами Румфорда[90], а главное, гениальными соображениями немецкого ученого, доктора Майера[91], и опытами англичанина Джуля[92], учение о теплороде, а вместе с ним и о свете были возведены на Ньютоновскую ступень развития общего рационального закона – сохранения движения, по которому так называемые невесомые вещества лишаются своей самобытности, а являются лишь видоизменением движения, переходящего из перемещения тела в пространстве – во внутреннее колебание или дрожание частиц, в свою очередь могущее переходить в движение в тесном общепринятом смысле этого слова. Тут (как сама сила притяжения в Ньютоновском законе[93]) остается непонятным только гипотетический эфир[94], который служит пере-
     
      124
     
      даточным средством этих движений. Этому учению остается только развиваться и применяться с тем же успехом к явлениям электричества и его видоизменений. Таким образом, специальный предмет физики – учение о невесомых вступило первым, после астрономии, в высший фазис научного развития.
      В ботанике опыты установления системы начались с XVII или с XVI столетия, но вполне удалось это великому шведу Линнею. Введенная им система была вполне искусственная, и составляет даже как бы тип искусственной системы, представляя все ее достоинства (то есть большое удобство и простоту в подведении под нее классифицируемых предметов) и вместе с тем чрезвычайную неестественность, соединение разнородного, разделение сродного, – одним словом, поставление предметов не в ту взаимную связь, которая существует между ними в действительности. Но и тут искусственная система имела то же выгодное влияние на развитие науки, как и всегда. Явилась возможность группировать факты, пользоваться трудами предшественников и свои собственные труды передавать другим в общей связи со всем материалом науки, – и результаты оказались те же. Рамка искусственной системы скоро сделалась узка: втиснутые в нее факты сами ее разорвали. Гениальные французы Адан-сон[95] и два Жюссье, дядя и племянник, установили в ботанике естественную систему, и тем не только ввели свою науку в новый Коперниковский период развития, но (по словам Кювье) произвели переворот во всем естествознании; потому что естественная система растений не только послужила примером для зоологии, но дала возможность обобщать, в должной именно мере, все анатомические и физиологические наблюдения и опыты, проводимые над растениями и животными. Без естественной системы невозможны ни сравнительная анатомия, ни сравнительная физиология (как растительная, так и животная). Кроме того, так как в растительном мире видимость мало соответствует существенному морфологическому характеру растений, то установление естественной системы не могло быть здесь чем-либо случайным, счастливою догадкою, а требовало выработки самой теории естественной системы (принятие во внимание всех признаков предметов, взвешивание относительного достоинства этих признаков и т. д.). Это и было сделано ботаникой, а затем усовершенствовано зоологией (установлением типов организаций) – для примера и руководства всем прочим наукам.
      В зоологии искусственная система была также введена Линнеем. Здесь надо заметить, что, по самой сущности дела, искусственных систем может быть очень много, одновременно существующих или последовательно заменяющих одна другую. Так и в астрономии, кроме системы Гиппарха, усовершенствованной и усложненной Птоломеем, была еще система Египетская, и даже после Коперника появилась еще искусственная система Тихо де Браге[96], желавшего примирить привычную ложь, от которой трудно было отказаться, с истиною. Так и в ботанике, и в зоологии было несколько искусственных систем; но я беру здесь за грань двух периодов развития только ту из них, которая полнее других выразила идею и цель искусственной системы и которая, следователь-
     
      125
     
      но, в сильнейшей степени оказала то влияние на развитие науки, которое вообще свойственно искусственной системе.
      Введению естественной системы обязана зоология Кювье. В противоположность искусственной системе, естественная система, как и все истинное, может быть только одна, но она может беспрестанно усовершенствоваться, все более и более приближаясь к выражению того соотношения предметов и явлений, которое существует в самой природе. Говоря об естественной системе, надо сделать еще замечание, которое нам пригодится. Именно: Линнеева зоологическая система не была вполне искусственною. Высшие отделы животного царства установлены Линнеем вполне естественно. Но это зависело от того, что характеры главных естественных групп высших животных так резко запечатлены самою природою, что не признать их не было никакой возможности. Эти группы были верно установлены еще Аристотелем; можно даже сказать, что они никогда и никем в особенности установлены не были, а всегда были ясны и для простого неученого человека: звери, птицы, рыбы, – возможно ли неверно схватить характеры этих групп? Это уже возможнее относительно пресмыкающихся (змей, ящериц, черепах, лягушек), и в них и был сделана Линнеем ошибка. Если бы различие в характере прочих животных было столь же резко запечатлено во внешней форме, как в животных высших, то искусственная система, по самой силе вещей, была бы невозможна. Поэтому может случиться, что иная наука перескочит в своем развитии через ступень искусственной системы. Мы скоро увидим тому пример.
      Минералогия есть собственно учение о морфологических явлениях неорганического царства; своей физиологии она не имеет, ибо она совпадает с химией и отчасти с физикой. Первый опыт классификации минеральных форм, который можно признать системою, принадлежал великому немецкому ученому Вернеру[97], и его система опять-таки была искусственная и оказала то же влияние на эту отрасль знания, как ботаническая и зоологическая классификация Линнея, привлекши к ней значительное количество ученых сил. Французскому аббату Гаюи[98] принадлежит честь установления естественной морфологии минералов. За ним некоторые немецкие ученые – Моос[99], Розе[100], особенно же Митшерлих[101] – открыли частные эмпирические законы, обусловливающие формы кристаллов, и именно Митшерлих открытием изоморфизма указал на связь между формами кристаллов и химическим составом тел. Но общий принцип образования кристаллов, рациональная зависимость наружной формы от внутреннего расположения частиц остаются еще неизвестными.
      Тот же Вернер представил первую научную систему геологии, явления которой до того времени приводились в связь только для подтверждения или опровержения библейского сказания о днях творения или же служили основой для разных фантастико-космогонических мечтаний. Система Вернера, желавшая все произвести из воды, оказалась искусственною; но влияние этой системы на развитие науки было так велико, что введенные Вернером термины: первозданных, флецевых гор, первичных, вторичных, переходных образо-
     
      126
     
      ваний – доселе сохранились в науке. Шотландец Гуттон[102] и его последователи поставили на подобающее место воду и огонь – Нептуна и Вулкана – в образовании земной коры, и тем ввели науку в период естественной системы, в котором она теперь и находится.
      Мы обозрели, таким образом, весь круг естествознания и, как мне кажется, без малейшей натяжки подвели все относящиеся сюда науки под тот общий план развития, который с такою ясностью выказывается в астрономии. Из прочих наук только одна еще сравнительная филология, или лингвистика, причисляемая некоторыми также к числу наук естественных, достигла достаточной степени совершенства, чтобы в ней можно было указать на несколько перейденных эволюционных фазисов.
      До конца прошедшего столетия вся обширная область языкознания представляла лишь массу научного материала, не приведенного во взаимную связь. Как в геологии, так и тут некоторые теоретики подчиняли факты извне почерпнутому началу, – узко понятому богословскому воззрению, по которому еврейский язык должен был быть первым языком человечества, от которого проистекали все остальные, – что, конечно, доставляло обширное поприще произволу и натяжкам.
      Открытие санскритского языка произвело переворот в этой науке. Тут случилось то же, на что я указал, говоря о зоологической системе Линнея, по отношению к высшим животным. Первый знаток санскритского, англичанин Вильсон[103], обладая знанием языков греческого и латинского и своего родного языка (отрасль германского корня), не мог не заметить соединявшего их сродства, что и высказал совершенно определительно. Поэтому первая систематизация языков оказалась естественной. Ступень искусственной системы была тут перешагнута, и языкознание прямо перешло в период естественной системы из периода собирания материалов. Но и естественная система, по самой ее легкости и очевидности, не могла долго останавливать на себе внимание, и потому, вслед за английскими санскристами, немецкие филологи Бопп и Гримм (относительно немецкого языка) ввели свою науку в период частных эмпирических законов, состоящих в законах фонетического изменения звуков при этимологической деривации языков. В отдельной группе языков романских, происшедших заведомо от латинских или древнеитальянских наречий, также не было места искусственной системе. Естественная система дана была тут самою историею. В прочих группах языков повторяется только тот ход научного развития, который начался с группы языков арийских.
      Из прочих наук логика и чистая математика, не имея внешнего объекта и состоя, так сказать, из чисто диалектического развития мысли, не только не представляют тех фазисов развития, которые выводятся из истории прочих наук, но даже, по самой сущности своей, не могут представлять никаких переворотов в своем прогрессивном ходе. Между тем как науки объективные исходят от данных видимого мира, представляющихся во всей их сложности и раздробленности, и постепенною группировкою восходят к более общим и простым
     
      127
     
      началам, – точкою отправления наук субъективных служат именно простейшие начала, так сказать, присущие нашему уму, из которых все дальнейшее развитие проистекает как следствие. Эти науки, следовательно, суть науки выводные, дедуктивные. Затем остальные науки суть науки прикладные, не самостоятельные (как, например, терапия, агрономия, технология и проч.), которые заимствуют свои начала и свои материалы из других отраслей знания и прикладывают их только к известных целям, или (как науки общественные, исторические, философские) находятся то в периоде собирания материалов, то в периоде непрестанной замены одной искусственной системы другою.
      Замечательно, что для четырех из пяти периодов развития результаты, достигнутые в предыдущем периоде, сохраняют все свое значение и в последующих; организм науки только дополняется. Исключение составляет только второй период – период искусственной системы. Он похож на те преходящие органы животных, которые играют лишь временную роль, как, например, Вольфовы тела[104], исчезающие после зародышного состояния, не оставляя после себя следов. В самом деле, Ньютонов закон не устраняет из астрономии законов Кеплеровых, ни эти последние – системы Коперника; даже все частные наблюдения, сделанные александрийскими или халдейскими астрономами, сохраняют всю свою силу для науки. Но системы Гиппарха, Птоломея, Тихо де Браге теперь как бы не существуют для науки; они остались лишь в истории и в ней только изучаются. То же самое относится и к системам Шталя, Вернера, Линнея, к Ньютоновской теории истечения. В этом смысле, кажется мне, должно понимать то положение, что факты в науке остаются, а теории преходящи. Преходящи не все теории, а те только, которые имеют соотношение к периоду установления искусственной системы; эта система как бы соответствует лесам и подмосткам научного здания, которые потом снимаются, но без которых здания невозможно было бы построить. С другой стороны, искусственная система составляет в известном смысле, может быть, самый полезный и плодотворный шаг в развитии самой науки. Она придает собранному материалу единство, выводит его на свет Божий, лишает характера таинственности отдельные рецепты и формулы, составлявшие лишь собственность так называемых адептов, – делает массу фактов доступной всякому, желающему посвятить свои труды и силы какой-либо отрасли знания. Хотя эта система примешивает, по необходимости, нечто ложное к сумме добытых фактов, но она же дает и средство разрушить, устранить ложное постановлением его в противоречие с самим собою. Поэтому только с введением искусственной системы знание получает достоинство науки. Но в этом периоде науке предстоит опасность вращаться в ложном кругу, заменять одну искусственную систему другою, не подвигаться существенным образом вперед. Эта опасность устраняется только введением естественной системы, после чего наука, так сказать, входит в правильное русло.
      После этого длинного отступления, я, наконец, перехожу к выводам относительно влияния, оказываемого особенностями национального психичес-
     
      128
     
      кого строя на науку. Мы рассмотрели историю развития девяти наук и отметили в них в совокупности 22 периода или фазиса развития, разграниченных 24 научными реформами. Национальность того ученого или тех ученых, которые возвели свою науку на непосредственно высшую ступень развития, мы с намерением всегда отмечали. Это даст нам возможность составить следующую весьма поучительную табличку, в графы которой мы разместим названия национальностей, к которым принадлежали эти великие двигатели науки.
    

Названия наук

 

Названия периодов развития

Искусственной системы

Естественной системы

Частных эмпирических законов

Общего рационального закона

Астрономия

грек

славянин

немец

англичанин

Неорг. химия

немец

француз

немец, француз

 

Орг. химия

швед и немец

французы

 

 

Учение о невесомых

англичанин

голландец

француз, немец, англичанин

немец и англичанин

Ботаника

швед

француз

 

 

Зоология

швед

француз

 

 

Минералогия

немец

француз

немцы

 

Геология

немец

англичанин

 

 

Лингвистика

 

англичанин

немцы

 


К титульной странице
Вперед
Назад