175
     
      Церковь, по нашему православному понятию, есть собрание верующих всех времен и народов под главенством Иисуса Христа и под водительством Св. Духа. Каким же образом может государство быть от нее свободным – свободным от Христа? Конечно, не иначе как перестав быть христианским. Про Турцию мы можем, например, без всякого сомнения утверждать, что это есть государство, свободное от церкви (то есть от церкви христианской). Этого ли хотят поборники знаменитой Кавуровой формулы? Конечно, нет, по крайней мере, не все они этого хотят. И действительно, с католической точки зрения, вопрос и не представляется столь радикальным. Церковь, по католическим понятиям, сосредотачивается в иерархии, а иерархия – в папе, так что собственно государство, свободное от церкви, означает не более, как государство, свободное от папы, что далеко не так страшно. Но хотя, однако, церковь, по католическому понятию, и сосредотачивается на папе, однако же внутреннее содержание ее не заключается вполне в папской власти. Католическое вероисповедание, будучи католическим, вместе с тем, однако же, и христианское. Поэтому не все в католичестве – ложь, многое истинное, действительно церковное, в нем сохранилось, и государство, объявляя себя свободным от церкви, следовательно, объявляя себя вне церкви существующим, по необходимости выделяет себя и от того, что неразлучно с христианством.
      Во многое, существенно христианское, государство, по ограниченности сферы своих действий, не может и не должно вмешиваться; но во многом также обе эти сферы, церковная и государственная, столь же тесно связаны, сколько же проникают друг друга, как дух и тело. Таков, например, супружеский союз, который есть существенно церковный, христианский, а вместе с тем и существенно гражданский. Объявляя себя свободным от церкви, государство необходимо должно нарушить и эту неразрывную связь, должно видеть в браке учреждение исключительно гражданское и тем лишить его всякой нравственной основы. Не говоря о всей оскорбительности для нравственного чувства – подчинять любовь, самое свободное, самое стыдливое, наиболее чуждающееся всякого грубого внешнего соприкосновения человеческое отношение, соизволению мэров, становых или квартальных надзирателей, – оскорбительности, которая заставляет предпочитать отношения между полами, основанные на одном природном влечении, такому неуместному административному вмешательству; обратим лишь внимание на те необходимые логические последствия, к которым ведет так называемый гражданский брак. Последствия эти противохристианские, противонравственные и вместе с тем нелепые, и, утверждая это, я имею в виду именно тот гражданский брак, который введен или вводится в разных европейских государствах, предъявляющих более или менее претензии на свободу от церкви, а не гражданский брак, как его понимают некоторые наши умствователи, и хотя в этом последнем смысле он также противен христианству, но не нелеп с их точки зрения, то есть не ведет к последствиям, которые привели бы самих защитников его к противоречию с самими собою.
     
      176
     
      Ежели брак есть учреждение гражданское только, то он не может быть чем-либо иным, как обыкновенным контрактом между двумя лицами, утверждаемым правительственною властью, которая принимает на себя ручательство за его соблюдение каждою из заключающих сторон, поскольку другая сторона этого будет требовать, но никак не более. Ежели, следовательно, обе стороны пожелают расторгнуть этот договор или как-нибудь изменить его с обоюдного согласия, то гражданская власть, под страхом непоследовательности и превышения своей власти, никоим образом этому воспротивиться не может, не имеет на это ни малейшего права, ни основания. Следовательно, гражданский брак расторжим ad libitum [по прихоти, произволу; как захочется (лат.). – Сост.]. От такого расторжения могут, правда, пострадать третьи лица – дети; но подобные же последствия нередко сопровождают и расторжение контрактов другого рода, что, однако же, не дает государству права объявлять их нерасторжимыми. Например, два лица заключают контракт, которым обязуются на общий счет устроить фабрику. Но через несколько времени они, с обоюдного согласия, решаются закрыть свою фабрику и расторгнуть связывающий их договор. Через это работники, работавшие на фабрике, могут лишиться средств к жизни и прийти в самое бедственное положение, которое принудит даже государство позаботиться об их судьбе; но это не резон отказывать в просьбе расторгнуть, по обоюдному согласию, свободно заключенный договор. Так же точно и относительно брачного договора: государство может принять меры к обеспечению детей, наложив известные обязательства на их родителей, учредив над детьми опеку и т. д. Ведь прибегает же оно к этим средствам обеспечения детей в случае расторжения брака смертью или по другим причинам, считаемым законными при браке церковном. Итак, гражданский брак может быть расторгаем и вновь заключаем хотя бы каждый месяц и каждую неделю. Единственное ограничение, представляющееся возможным с этой точки зрения, есть излишнее обременение брачных чиновников делами, при слишком часто возобновляемых расторжениях и заключениях браков.
      Но свободный договор не только может быть, по обоюдному согласию, расторгаем, он точно так же может быть и изменяем на том же основании. Ежели, например, жена вовсе не причастна чувству ревности, то почему бы ей не согласиться на принятие в супружеское общество третьего лица – еще другой жены на равных с нею правах? Не представляется никаких резонов, почему бы брачный чиновник мог отказать в своем утверждении такому дополнению к брачному договору. – Обопрется ли он на нравственность, – но на какую, – на христианскую? От нее государство, свободное от церкви, должно быть свободно, как и от всего церковного. На общечеловеческую? Если и признать такое неуловимое, никаким определениям не подчиняющееся начало, то многоженство никак не может считаться ему противным, потому что существует и признается нравственным и в Турции, и в Персии, и в Китае, и в Индии, жители которых имеют самые основательные претензии на право на-
     
      177
     
      зываться людьми и, следовательно, требовать, чтобы считаемое ими за нравственное не исключалось из понятия общечеловечески нравственного. Многоженство существовало у царей и даже у первосвященников иудейских, которые признаются весьма нравственными людьми. Может также, конечно, случиться и обратный казус, – может найтись неревнивый муж, который согласится на изменение брачного контракта в смысле многомужия, и ежели бы брачный чиновник опять восстал против этого во имя общечеловеческой нравственности, то муж мог бы указать на пример тибетцев или, еще лучше, на пример благородных и рыцарских гуанхов, древних обитателей Канарских островов, уничтоженных испанцами. Основываясь на этих неопровержимых, с точки зрения общечеловеческой нравственности, фактах, целая компания неревнивых жен и столь же мало ревнивых мужей могли бы пойти далее по пути прогресса и неопровержимой логической последовательности и возжелать осуществить на практике соединение общечеловеческой нравственности по понятиям турок, персиян, китайцев, индийцев с таковою же по понятиям тибетцев и гуанхов, то есть заключить контракт на началах общности жен и мужей. Далее, нельзя не предвидеть затруднения брачного чиновника, к которому явились бы для заключения брачного контракта брат с сестрою, и на его разглагольствования о противоестественности и безнравственности такого союза, победоносно бы возражали на первое, что они сами судьи естественности и противоестественности союза, в который желают вступить, и что хотя считается противоестественным питаться гнилым мясом или тухлыми яйцами, однако же никакая административная власть не сочтет себя вправе изменить menu обеда лиц с такими противоестественными вкусами; а на второе представили бы столь победоносный пример, что поклонники религии Зороастра[22] не считали противным общечеловеческой нравственности супружества между братьями и сестрами, и что в глазах чиновников, служащих свободному от церкви государству, огнепоклонничество и христианство должны иметь одинаковую цену. Несчастному приставленному к брачным делам административному лицу ничего бы не оставалось, как опереться на правила нравственности, выработанные коннозаводскою практикою, если таковые могут почитаться достаточными для регуляции междучеловеческих отношений. Можно, конечно, возразить, что никакому административному лицу нет надобности справляться с началами общечеловеческой нравственности и т. п. отвлеченностями, что для него достаточно положительного закона. Не позволяется, и баста. Это конечно так, но позволительно, однако же, думать, что сам закон не может же служить выражением того, что кому-нибудь во сне пригрезилось, а что сам закон должен на чем-нибудь основываться.
      С освобождением государства от церкви и признанием формулы, также некогда произнесенной знаменитым государственным мужем, что закон ате-истичен (la loi est athee), всякое христианское основание у закона отнимается, если и не сей час после принятия означенных формул, то со временем, потому что и в мире общественном существует своего рода инерция, или косность, по
     
      178
     
      которой он движется в известном направлении еще долго после того, как сила, его толкавшая, перестала уже действовать. Но непобедимая логика, наконец, все-таки берет свое. Может быть, приведут в пример Римское государство, в котором гражданский брак подлежал существенно тем же условиям, как христианский церковный. Пример справедлив только отчасти, потому что римский брак нельзя назвать браком гражданским. Римское государство не только не было свободно от своей языческой церкви, но, напротив того, представляло теснейшее с нею соединение, так что Римское государство было вместе и церковью. Римский император был вместе с тем и pontifex maximus [Букв.: главный мостостроитель; верховный (наивысший) жрец (лат.). – Сост.]. Известно, что император Грициан[23] был даже за то убит языческою партиею, что, будучи христианином, не хотел облечься в одежду языческого первосвященника. Или укажут на Соединенные Штаты, в которых государство свободно от церкви, и наоборот, без всяких вредных от того последствий. Пример Соединенных Штатов указывает только на то фальшивое положение, в которое неминуемо поставляется государство, принявшее ложное начало, – положение, из которого только один выход – крайняя непоследовательность. На берегах Соленого озера, в территории Юта, существует общество мормонов[24], принимающее, как известно, многоженство; и Соединенные Штаты, объявляющие свое государство свободным от церкви и церковь свободною от государства, отказываются признать за мормонами право образовать самостоятельный штат. На каком же это, спрашивается, основании? И спрашивается еще: если бы собралось более 40 000 китайцев, которых и теперь уже в Калифорнии очень много, и, поселившись на пустопорожнем месте, каковых в Соединенных Штатах еще так много, потребовали бы признать их область штатом, что, любопытно бы знать, ответило бы на это федеральное правительство? Если бы оно допустило китайский штат, то официально допустило бы и освятило своим авторитетом многоженство и не имело бы ни малейшего основания не допустить и не освятить того же и у мормонов, а затем и у всех, кто пожелал бы жить в этой форме полового союза; если бы же все-таки продолжало не признавать его у мормонов и у прочих граждан союза, то показало бы, что оно вовсе не свободно от церкви, а имеет свою господствующую церковь, условно установленную государственную религию и основанную на ней государственную мораль, – как это и теперь, несомненно, делают Соединенные Штаты. И эта impliciter [скрытно, в неразвернутом виде (лат.). – Сост.] принимаемая Соединенными Штатами государственная религия отличается лишь тем от других протестантских государственных религий, что тетрадка, в которую они, по примеру Джефферсона, наклеивают свои вырезки, очень мало объемиста.
      Из этого выходит, что христианство как в протестантском, так и в католическом сознании подпилено под самый корень, что оно, с их точки зрения, не выдерживает самой простой критики и держится лишь до поры до времени только по инерции или косности, присущей и нравственному миру. Если эта
     
      179
     
      шаткость основы не столь ясно дошла до сознания католического мира, как до сознания протестантского, то зато необходимые практические следствия католического воззрения легли уже всею своею тяжестью на народы этого исповедования, и тяжесть эта стала для них невыносимою. Это внутреннее противоречие касается уже не одного только догматического содержания христианского учения, что, по утилитарному взгляду на религию, не составляло бы еще большой беды, но проникло уже до самых плодов его, то есть до эфической, нравственной стороны христианства, как это, впрочем, иначе и быть не может, и одно от другого отделяется лишь большим или меньшим промежутком времени, смотря по большей или меньшей быстроте вывода практических последствий из данного основания, – быстроте, которою разные народы одарены в различной степени.
      Ни теоретических противоречий, ни практической невыносимой тяжести не сопрягается с православным понятием о церкви и о ее непогрешительности. Понятие это не отнимает у религии твердой незыблемой почвы Откровения, как протестантство, и не выходит из пределов, обозначенных в самом Писании: «Аз созижду церковь Мою, и врата адовы не одолеють ю», – произвольными к нему дополнениями, не основанными ни на Писании, ни на предании, как католичество, которое сосредоточивает эту неодолимость церкви в лице папы, приписывая ему непогрешимость вопреки истории. Православное понятие о непогрешимости церкви не налагает на ум неудобоносимого бремени, ибо хотя она по справедливости считается чудесною, однако принадлежит к тому разряду чудесного, которое необходимо проявляется во всем, в чем ощущается непосредственное действие божественного Промысла. И стройный порядок природы непогрешим, и история непогрешима; в непогрешимости церкви этот божественный Промысел проявляется только более прямым и непосредственным образом. Непогрешимость эта выражается во всем том, что составляет голос всей церкви, и, следовательно, самым явным и определенным образом во Вселенских соборах. Но собрать Вселенский собор не во власти никакого царя, никакого патриарха – одним словом, ни в чьей власти в отдельности; ибо Вселенским становится только тот собор, который в этом качестве утверждается самим божественным Промыслом, так как внешних признаков для придания собору характера Вселенского не существует; и тем только соборам присваивается это качество, которые были признаны за таковые сознанием всей церкви, то есть, если позволено будет так выразиться, которые были ратификованы самим Главою церкви и Духом Святым.
      Между тем как против непогрешимости пап не раз свидетельствует история, непогрешимость соборов запечатлена в истории чудодейственною силою. Все христианские историки видят в распространении христианства явление чудесное и выставляют его как одно из доказательств божественности христианского учения. Но совершенно таким же характером чудесности запечатлены и действия Вселенских соборов. Анафема собора про-
     
      180
     
      гремела – и пораженное ею учение теряет жизненную силу, иссыхает, как пораженная проклятием смоковница, хотя нередко все внешние обстоятельства, вся сила мирской власти были на стороне отверженного, признанного ересью, учения. После смерти Константина арианство господствует на Востоке и на Западе, целый ряд императоров употребляют все усилия для доставления ему торжества, точно так же, как ряд языческих императоров до Константина и Юлиан Отступник[25] напрягали все усилия язычества. Кроме Империи, могущественнейшие народы того времени – готты, занимавшие страны Прибалканские и Придунайские, Иллирию, Италию, Южную Францию и Испанию, а также бургунды, занимавшие юго-запад Германии, и вандалы[26], основавшиеся в Африке, – ревностные последователи Ария. Сравнительно с этим могуществом, какое жалкое место занимает гонимое православие! Но анафема собора произнесена – и все это могущество осуждено на ничтожество; не проходит и трех веков, как исчезают уже и последние следы арианства. То же явление повторяется с иконоборством. Ежели несторианство, монофизитство и монофелитство, которым также нередко покровительствуют императоры, и не совершенно исчезали, то слабые следы их сохранились только в трущобах и захолустьях Азии и Африки, вне всякого исторического и религиозного движения, как медленно умирающие остатки племен, составляющих этнографические курьезы, в непроходимых горных котловинах Кавказа или Пиренеи. Слово соборов было словом, власть имеющим. Таковы ли были действия папской анафемы, подкрепляемой светским мечом и всею мощью императоров и королей? [В одной из немногих заметок, которыми был удостоен наш труд, такой взгляд на действия соборных приговоров был поставлен нам в вину как признак грубого, внешнего понимания исторических явлений. Автор заметки, очевидно, представлял себе мысль нашу в таком виде: анафема собора прогремела, и магическим действием ее, как от какой-то заклинательной формулы или абракадабры, пораженное учение теряет свою силу, свое влияние, свою жизненность. – А выше ведь упомянуто, к какому разряду чудесного принадлежит, но нашему мнению, церковная непогрешимость. Почему бы не понять наших слов таким образом: анафема, значит, отлучение, следовательно, пораженное анафемой учение, признанное ложным, несообразным с ис-поведываемсю истиною, и как ложное обречено на смерть и гибель, каким бы внешним покровительством эта ложь ни пользовалась. Итак, если церковь и высшее выражение ее – Вселенский собор заключает в себе свойство непреложного отличения религиозной истины от лжи, то тем самым, как говорится, ipso facto (само по себе, в силу самого факта (лат.). – Сост.), и решения соборов будут облечены даром произносить смертные приговоры над осужденными ими учениями, – приговоры такой силы и власти, что они непременно, во что бы то ни стало, так или иначе исполняются.]
      Что касается до практического влияния церкви на гражданское положение общества, то вопроса об отношении церкви к государству, имеющего столь преобладающее значение для народов Европы, на почве православия в принципе, в идее, вовсе и возникнуть не могло. Грань между Божьим и кесаревым, предел между царствами обоих миров не может быть нарушен, потому что сама церковь во всем, что до нее касается, непогрешимая, никогда не может его переступить; если же его когда переступает государство, то это не более
     
      181
     
      как частное и временное насилие, могущее, правда, причинить бедствие или страдание христианам, иерархам, даже целым народам, но совершенно бессильное по отношению к церкви вообще. Свобода ее не нарушима по той простой причине, что ни для какой земной власти недосягаема. – Церковь остается свободною и под гонениями Неронов[27] и Диоклетианов[28], и под еретическими императорами Византии, и под гнетом турецким. Император Констанций, принудивший папу Либерия признать полуарианский символ и отречься от св. Афанасия[29], не только бы нарушил, но уничтожил бы свободу церкви, ежели бы в то время христианская церковь имела действительно то значение, которое ей приписывают католики. По случаю придания титула Вселенского константинопольскому патриарху папа Григорий[30] Великий пишет патриарху анти-охейскому: «Вы не можете не согласиться, что если один епископ назовется Вселенским, то вся церковь рушится, если падет этот Вселенский». Но что могли сделать все гонения Льва Исаврянина[31] или Константина Копронима[32], что значили все отступничества того или другого патриарха при православном понятии о церкви? Они увеличили только число ее мучеников или дали случай выказаться новым примерам человеческой слабости.
      Нельзя не упомянуть при этом о том непонимании или о той недобросовестности, которые выказывают западные писатели во всем, как только дело коснется славянства или православия, как будто бы и просвещенным умам, принадлежащим к одному культурно-историческому типу, не дано понимать явлений другого типа, к которому они по своему положению должны относиться враждебно. Историки, писавшие о Византийской империи, непременно говорят о так называемом придворном православии (hoforthodoxie), которое будто бы установлялось императорским произволом. Они забывают при этом одно, что каковы бы ни были религиозные верования императоров, которые они старались навязать своим подданным, православие всегда оставалось одно и то же, и было в Византийской империи то же самое, которое существовало тогда и на Западе, на который власть императоров или вовсе не распространялась, или распространялась на небольшие местности, и то на короткое время. Ежели православие сообразовывалось с тем, что исповедовали Феодосии, Юстиниан, Феодора или Ирина, то почему же не сообразовывалось оно с тем, что исповедовали Констанций, Валентиниан, Ираклий, Лев Исаврянин или Константин Копроним?[33] Не значит ли это, что только когда императоры признавали то, что церковь признавала православным, их религиозная ревность оставляла после себя постоянные результаты; когда же они следовали своим личным внушениям, их старания и домогательства исчезали бесследно? Церковное ли православие, или придворное господствовало после этого в Византии? Православие ли придавало силу и значение императорам, его державшимся, или оно заимствовало свою силу от их личных воззрений и взглядов?
      Из этого краткого взгляда на православие, католическое и протестантское понимание значения церкви уже достаточно выказывается существенность раз-
     
      182
     
      личия между просветительными началами, исповедуемыми русским и большинством славянских народов, и теми, на которых основывается европейская цивилизация. Различие это не поглощается родовым понятием христианской цивилизации, потому что, вследствие вольного и невольного искажения правильного понятия о церкви, европейская цивилизация, произрастив немало действительно христианских плодов, – на основании неудержимого хода развития того зерна западной лжи, которое примешалось к вселенской истине, – дошла до непримиримого противоречия теоретического и практического с обеими западными формами христианства, которые, однако же, как протестантская, так и католическая Европа отождествляет с самим христианством, и потому тщится заменить его рационализмом, более или менее радикальным в области убеждения, а в области практической старается устранить противоречие разрывом между государством и церковью, то есть между телом и духом; другими словами, хочет излечить болезнь смертью. Этот замен и этот разрыв еще не вполне совершились, но последний обхватывает все большее и большее число государств и приближается к своему кризису. Первый же проникает все глубже в такие слои общества, в которых этот рационализм, проходящий всевозможные градации между деизмом[34] и нигилизмом, с огромным преобладанием последнего, по степени их развития и образованности не может уже составлять философского убеждения, – а принимает характер веры – и веры по преимуществу атеистической, а следовательно, и с утилитарной точки зрения, лишенной всякого эфического значения. Это противоречие выказалось ранее в странах католических, потому что практическое противоречие между католическим воззрением и новой гражданственностью ранее ощутилось под католическим гнетом. Но после первой вспышки последовало условное, наружное примирение, потому что противоречие было почувствовано только высшими сословиями, и открывавшаяся бездна казалась слишком ужасною. Так как католический принцип не носит на себе печати необходимого внутреннего противоречия, то стоило только отвратить взор и не вглядываться слишком пристально в его гнилые корни и расшатавшиеся подставки, чтобы временное и наружное примирение сделалось возможным. Напротив того, противоречие с протестантской точки зрения сказалось позднее, когда исчезла надежда на возможность отыскания положительной религиозной истины посредством критики, основанной на рационализме, – критики, уже приступающей к своей работе с предвзятою, хотя и бессознательно, может быть, идеею отвергнуть все, по ее понятиям, выходящее из порядка вещей самого тесного круга реальности. Начавшись позднее, оно проникло глубже, потому что по самому основному началу протестантизма он ни в чем остановиться не может. Тут не поможет никакое отвращение взора в сторону; противоречие видимо для внутреннего глаза, который и закрыть нельзя. Надо ли возвести Лютера, Кальвина, Цвинглия, Генриха VIII, Шлейермахера[35], или кого угодно, в сан пророка, пришедшего объяснить закон, или если не прямо перейти к Бюхнеру[36], то остановиться на узенькой и скользкой ступеньке к нему ве-
     
      183
     
      дущей лестницы. С другой стороны, оказывается, что продолжительное примирение, даже наружное, с Римом невозможно, что чуть задумаешь отдохнуть, как папская милиция уже начинает свое наступление, свое неустанное, достойное лучшей цели упорство, постепенное нечувствительное заворачивание назад, к порядкам Григориев, Урбанов и Бонифациев[37]. Что же тут делать? Есть ли исход? Для отдельных лиц, алчущих правды, – да; двери православия отверзты. Для целых народов, вероятно, нет исхода прямого, непосредственного; надо сначала перейти все ступени дряхлости, болезни, смерти и разложения, чтобы из разложившихся элементов составилось новое этнографическое целое, новый культурно-исторический тип. Для народов, как и для отдельного человека, нет ни живой воды, ни источника юности. «Не оживешь, аще не умрешь», – относится также и к народам.
      Православное учение считает православную церковь единою спасительною. Здесь не место касаться того, как понимать это по отношению к отдельным лицам. Но смысл этого учения, кажется мне, таков по отношению к целым народам: неправославный взгляд на церковь лишает само Откровение его достоверности и незыблемости в глазах придерживающихся его, и тем разрушает в умах медленным, но неизбежным ходом логического развития самую сущность христианства, а без христианства нет и истинной цивилизации, то есть нет спасения и в мирском смысле этого слова.
     
      184
     
     
      ГЛАВА X
      РАЗЛИЧИЯ В ХОДЕ ИСТОРИЧЕСКОГО ВОСПИТАНИЯ
     
      Или, еще лучше, я мог бы назвать их двумя беспредельнымии поистине беспримерными электрическими машинами (которые вертятся общественным механизмом) с батареями противоположных свойств; горемычный рабочий класс – батарея отрицательная, дендизм – положительная: одна ежечасно притягивает и присваивает себе все положительное электричество нации (то есть деньги); другая трудится подобным образом над отрицательным (то есть над голодом), которое одинаково могущественно. До сих пор вы видите только отдельные, преходящие искорки; но подождите немного, пока вся нация не очутится в электрическом состоянии, пока все ваше жизненное электричество, перестав быть здорово-нейтральным, не разделится на две разобщенные доли положительного и отрицательного (денег и голода), и они не противостанут друг другу, заключенные в лейденских банках двух мировых батарей! Прикосновение детского пальца приводит их в соединение, и тогда – что тогда7 Земля расшибается в неосязаемый прах этим громовым ударом страшного суда, Солнце не досчитывает одной из своих планет, и впредь уже нет более лунных затмений.
      Carlyle. Sartor resartus[1]
     
      Существенная разница – разница типическая между миром Германо-Романским, или Европейским, и миром Славянским заключается еще в ходе исторического воспитания, которое получили тот и другой. Прежде изложения этого различия необходимо уяснить себе некоторые общие теоретические понятия о государстве. Что такое государства и в чем существенно состоит процесс их образования и развития? Оставляя всякие мистические, ничего ясного уму не представляющие определения государства (как, напри-
     
      185
     
      мер, то, которое мы во время оно заучивали на школьных скамьях: что государство есть высшее проявление закона правды и справедливости на земле), мне кажется, надо остановиться на более удовлетворительном, в сравнении с прочими, английском понятии, что государство есть такая форма или такое состояние общества, которое обеспечивает членам его покровительство личности и имущества, понимая под личностью жизнь, честь и свободу. Такое определение кажется мне вполне удовлетворительным, если жизнь, честь и свободу личности понимать в обширном значении этого слова, то есть не одну индивидуальную жизнь, честь и свободу, но также жизнь, честь и свободу национальную, которые составляют существенную долю этих благ. Без этого распространения понятия о личной чести, свободе, – явления, представляемые государствами, не подойдут под определение его. Для чего, в самом деле, скопляться миллионам и десяткам миллионов людей в громадные политические единицы, если бы этим соединением сил имелось в виду только обеспечить жизнь, имущество и личную честь и свободу? Для этого достаточно, казалось бы, и таких групп, как швейцарские кантоны или немецкие герцогства средней руки. Если бы одни эти личные блага имелись в виду при жизни в государстве, то для чего бы, например, в 1813 году восставать народам Германии против власти Наполеона? Власть эта была достаточно просвещенная, чтобы обеспечить им все эти блага настолько же, по крайней мере, насколько делали это в то время немецкие правительства. В государствах Рейнского союза она даже обеспечивала их лучше, нежели это прежде делала Священная Римская империя немецкой национальности или после – Германский союз. Например, Наполеонов кодекс, усовершенствованные формы судопроизводства – были дарами Наполеонова владычества, которые, по его низвержении, нередко заставляли по нем вздыхать. Для чего бы и нам было приносить в жертву сотни тысяч людей и сотни миллионов денег, жечь города и села, если бы дело шло только о защите жизни, имущества, личной чести и свободы? Наполеон, без сомнения, их не нарушил бы, ежели бы власть его была признана с покорностью, – может быть, даже доставил бы им такие гарантии, которых тогдашнее общественное и гражданское состояние России не представляло. Очевидно, потому, что все эти блага и немцам, и нам казались ничтожными – в сравнении с честью и свободою национальною. Если посмотрим на те жертвы, которых каждое государство требует от своих подданных в виде имущественных взносов и личных услуг, то увидим, что по крайней мере четыре пятых из этих жертв идут на обеспечение не личных, а национальных благ. Сюда относится содержание почти всего флота, – ибо много ли надо судов для защиты частного имущества от морских разбоев, – почти всей армии, – ибо для сохранения внутреннего порядка также не много надо войска, – весь государственный долг, который всеми почти государствами был заключаем для расходов, сопряженных с сохранением национальной чести и свободы, или национальных интересов, а не для обеспечения этих благ частным лицам. Так же точно и
     
      186
     
      значительность расходов по финансовому управлению объясняется лишь значительностью сборов, которые должны быть взимаемы на содержание армии, флота и уплату государственного долга. Без этих надобностей и сама администрация могла бы быть гораздо проще и дешевле стоить.
      Народности, национальности суть органы человечества2, посредством которых заключающаяся в нем идея достигает в пространстве и во времени возможного разнообразия, возможной многосторонности осуществления, как это было показано в предыдущих главах; следовательно, жертвы, требуемые для охранения народности, суть самые существенно-необходимые, самые священные. Народность составляет поэтому существенную основу государства, самую причину его существования, – и главная цель его и есть именно охранение народности. Из самого определения государства следует, что государство, не имеющее народной основы, не имеет в себе жизненного начала, и вообще не имеет никакой причины существовать. Если, в самом деле, государство есть случайная смесь народностей, то какую национальную честь, какую национальную свободу может оно охранять и защищать, когда честь и свобода их могут быть (и в большинстве случаев не могут не быть) друг другу противоположны? На что идут миллионы, поглощаемые флотами, армиями, финансовым управлением, государственным долгом таких государств? – ни на что, как на оскорбление и лишение народной чести и свободы народностей, втиснутых в его искусственную рамку. Что значит честь и свобода Турции, честь и свобода Австрии, честь и свобода бывшей Польши? – не иное что, как угнетение и оскорбление действительного народного чувства и действительной национальной свободы народов, составляющих эти государства: греков, сербов, болгар, чехов, русских, румынов, недавно еще итальянцев. Эти государства могут быть по сердцу только тем, кому они дают средства к этому угнетению и оскорблению: турецкой орде в Турции, небольшому клочку немцев, а с недавнего времени и мадьяр, в Австрии, оторвавшемуся от своей народности и от славянского корня польскому шляхетству и католическому духовенству.
      Из этого национального значения государства следует, что каждая народность, если получила уже и не утратила еще сознание своего самобытного исторического национального значения, должна составлять государство и что одна народность должна составлять только одно государство. Эти положения подвержены, по-видимому, многим исключениям, но только по-видимому.
      Первое положение, утверждающее, что всякая национальность имеет право на государственное существование, по необходимости ограничивается условием сознания этого права, ибо бессознательной личности, ни индивидуальной, ни народной, быть не может, и лишать этой личности того, кто ее не имеет – невозможно. Это несознание народом своей народной личности может происходить от различных причин: от коренной неспособности возвыситься над состоянием дикости и племенной разрозненности или только от
     
      187
     
      недостижения достаточной зрелости возраста. Весьма вероятно, что обе эти причины в сущности сливаются всегда в одну последнюю. Но как бы то ни было, если племя, находящееся на такой еще несознательной ступени развития, обхватывается другим, уже начавшим свой политический рост, то первое поглощается последним; ибо не может же племя более могучее и зрелое остановить рост свой потому, что ему на пути встречаются эти племенные недоростки. Если между деревом и его корой попадается посторонний предмет, – дерево обрастает его, включает в свою массу. Но с народами бывает еще нечто иное: в племенной, этнографический, а не исторический, период своего бытия они обладают значительною гибкостью, мягкостью организма. Не подвергнувшись еще влиянию своего особого образовательного начала, они сохраняют способность легко вступать в тесное соединение с другими народностями, точно так же, как многие химические вещества вступают в соединение между собою только в состоянии зарождения (in statu nascenti). Эти этнографические элементы производят смешанный тип, если они между собою равносильны; или только немного изменяют главный тип, если одно из соединяющихся племен значительно преобладает численностью или нравственною уподобляющею силою. Если бы этим поглощаемым племенам предоставлена была возможность долее продолжать свое независимое существование, или если бы влияние на них племен, далее подвинувшихся в своем развитии, было отдаленнее, то, может быть, и они достигли бы исторического момента своей жизни и образовали бы самобытные государства. Но не имев этого счастия или не будучи к тому способны, они входят в состав какого-либо преобладающего (предназначенного к исторической судьбе) племени. Процесс этого поглощения совершается, конечно, не вдруг, а тем медленнее, чем естественнее и менее насильственно он происходит. Такова была судьба финских племен, рассеянных по пространству России. Славяне никогда их не покоряли: с самого начала истории племена их являются в дружном союзе с племенами славянскими и сообща кладут основание государства. Но более сильное племя поглощает их естественным путем ассимиляции. Процесс этот еще не кончен, и мы видим финское племя до сих пор на всех ступенях слияния, – начиная от той, при которой остались только следы бывшей розни (в фински звучащих названиях урочищ), до сохранивших еще свою полную племенную физиономию – эстов, и, несмотря на это, желающих слиться с русским народом, если бы мы сами не поставляли тому преград. Само собою разумеется, что весь, корелы, зыряне, мордва, черемисы, чуваши, так же как остяки, вогуличи или самоеды, – не могут составлять государств; но они и притязаний на это никаких не имеют, не имеют сознания исторического и политического характера своей народности, – его, следовательно, и вовсе не существует. Таково же, например, положение басков во Франции и в Испании.
      Другие народы умерли для политической жизни, сохранив еще, однако, свои этнографические особенности. Типом таких народов могут служить
     
      188
     
      евреи, которые нигде не выказывают ни малейшего поползновения соединиться в особую политическую группу. Точно так же, как разные стороны личного, так и разные стороны народного характера лишь постепенно обнаруживаются и также постепенно замирают. Близко к евреям (по замиранию политической, а следовательно, и исторической стороны народного характера) стоят армяне, которые, желая сохранить особенности своего вероисповедания, свой язык, свои нравы, нигде не выказывают стремлений к политической жизни, – между тем как греки, находящиеся в Турции в таком же состоянии угнетения, не перестают выказывать свою политическую жизненность. Наконец, есть народы, точно так же, как и отдельные лица, заслуживающие (по отношениям их к самим себе и к соседним народам) лишения свободы, которую всегда употребляли во зло. Таковы – поляки. Неисправимое отношение высших классов к низшим, неумение охранять собственную народность, – а между тем беспрестанное стремление угнетать другие народности, лишая их не только политической жизни, но и всякой свободы религиозной и бытовой, – смуты, производимые в соседних государствах, и наконец, измена своему племени – достаточно доказали неспособность поляков к государственной жизни. Если, несмотря на то, что каждый человек имеет бесспорное право развивать свою личность, никто, однако, не задумывается лишить этой свободы человека, который бы оказался виновным в том же, в чем виновны поляки (то есть высшие классы польского общества), то мудрено понять, почему бы и целый народ должен пользоваться привилегиею безнаказанности. Только наказывать Польшу, делать ее безвредною имела право одна Россия, против которой, равно как и против всего Славянства, Польша постоянно была виновата[3]. Каковы были на это права Австрии и Пруссии – это другой вопрос.
      Если цель государства состоит главнейше в защите и охране жизни, чести и свободы народной, и так как эта жизнь, честь и свобода у одной народной личности может быть только одна, то, само собою понятно, справедливо и второе положение, то есть, что одна народность может составлять только одно государство. Если какая-либо часть народности входит в состав другого государства, то это нарушает уже и ее свободу, и ее честь. Если часть народности составляет другое самобытное государство, то цель, для которой оба эти государства существуют, не может быть хорошо достигнута ни тем, ни другим; собственно говоря, самой цели этой уже не существует, или, по крайней мере, она существует не вполне. Оба эти государства не достигли, значит, истинного сознания своей народной личности; цель их может быть только какая-нибудь временная или случайная. По-видимому, такому понятию совершенно противоречит существование Соединенных Штатов, национальность которых есть английская. Но как существование мелких финских племен в составе Русского государства указывает лишь на незавершившийся, неокончившийся еще процесс их ассимиляции, так существование самобытного государства Соединенных Штатов указывает, напротив того, на заро-
     
      189
     
      дившееся только образование новой национальности, совершенно различной от английской. Мы присутствуем теперь, сами мало это замечая (ибо так мало резок, так мало заметен бывает всякий процесс нового образования), при переселении народов – совершенно подобном тому, которое породило нынешний европейский, или романо-германский, культурно-исторический тип. Причины этого переселения народов совершенно однородны с теми, которые произвели так называемое Великое переселение[4]: в обоих случаях тот же недостаток средств к существованию на местах родины переселенцев. Объем нового переселения нисколько не меньше, если даже не больше, происходившего в первые века христианской эры. Сотни тысяч, а иногда и до полумиллиона народа переселяются ежегодно через океан. Результаты переселения одни и те же: смешение народов, приходящих на новую почву не в государственной, туго поддающейся слиянию форме, а в виде более свободных, так сказать, разжиженных этнографических элементов. Весьма было бы странно, если бы это смешение голландцев, англичан, немцев, кельтов, французов, испанцев и даже славян (чехов), при совершенно особых физических и нравственных условиях страны, не производило бы новой или новых народностей, – как некогда смешение разных германских, галльских, романских и отчасти славянских и арабских элементов произвело новые народности: английскую, немецкую, французскую, итальянскую, испанскую. Эти элементы, в различной пропорции смешения занявшие западные части Римской империи и Германии, не были уже в то время совершенно дикими, и потому должны были иметь какое-либо общественное или даже государственное устройство, тем более, что находились под влиянием культурного элемента римского. Поселившись на новой почве, они не представляли уже племени без всякой политической связи, каковы, например, американские дикари; но политическая связь их не могла быть государством, основанным на народном национальном характере, ибо такового еще не выработалось. Старый римские, галльский, бретонский мир был разрушен, новый (преимущественно, хотя и не исключительно, германский) не успел еще с ним слиться в новое или в новые целые. Поэтому первые государства, последовавшие за падением Римской империи, имели, так сказать, временной, провизуарный характер, дабы под кровом их могли выработаться новые народности., Государства Лангобардское, Ост-Готское, Вест-Готское, Свевское, Бургундское, Франкское (времен Меровингов)[5] не выражали собою определенных народностей. Общегерманский элемент до того даже в них преобладал, что они могли еще составить одно целое под скипетром Карла Великого, – и истинным моментом рождения новых народностей: французской, итальянской и специально немецкой, по справедливости считается Вердюнский договор[6], заключенный около 400 лет после занятия варварами своих новых местожительств. Такой же временной, провизуарный характер носят на себе и Соединенные Штаты. Государственный характер их развился очень сильно (как доказывает энергия, выказанная ими в недавней междоусобной
     
      190
     
      борьбе), но особого народного характера еще не выразилось, или он выразился еще очень слабо. Я этим вовсе не хочу утверждать, чтобы Соединенным Штатам непременно угрожала гибель и что на их месте должны возникнуть новые государства, основанные каждое на самобытной народности. Нет основания проводить аналогию так далеко, да и сама аналогия этого не требует. Если развалины Империи готов вошли в состав нескольких государств, то зато Монархия франков, в тесном смысле этого слова, продолжает существовать от времен Хлодовика[7] или Меровея до наших времен. Продолжает же она существовать потому, что под кровом старой, не национальной еще Франкской монархии развилась особая французская национальность. Я хочу выразить только ту мысль, что теперешние Штаты составляют форму провизуальную, под кровом которой должны образоваться одна или несколько национальностей, и смотря по этому будет одно или несколько государств.
      Если существеннейшая цель государства есть охрана народности, то очевидно, что сила и крепость этой народной брони должна сообразоваться с силою опасностей, против которых ей приходилось и приходится еще бороться. Поэтому государство должно принять форму одного централизованного политического целого там, где опасность еще велика; но может принять форму более или менее слабо соединенных федеративной связью отдельных частей, где опасность мала.
      Национальность не составляет, однако, понятия столь резкого, чтобы все не принадлежащее к ней было ей совершенно чуждо в одинаковой мере. Такого резкого отграничения не представляет даже индивидуальность личная. Та и другая имеют с другими национальностями или индивидуальностями более или менее тесную родственную связь, которая может быть столь тесна, что свобода и честь этих сродных существ столь же близко до них касаются, как и их собственные, и совершенно между собою неразделимы. Такие группы образуют семейства лиц и народов; и народы, если имеют такие семейства, не могут оставаться в совершенной между собою отдельности. Как, однако же, ни тесна эта связь, она не может совершенно стереть границ ни народной, ни индивидуальной личности. Поэтому хотя бы народы были и очень близки между собою, но если они сознают себя особыми политическими целыми, они в одно государство безнасильственно сложиться не могут; но для взаимной защиты, для возвеличения каждой отдельной народности и для укрепления их естественной связи должны составлять федерацию, которая в свою очередь (смотря по величине опасностей, среди которых предназначено ей жить и действовать) может представлять связь различной силы и крепости: может принять форму союзного государства, союза государств или просто политической системы. Первая будет иметь место, когда вся политическая деятельность союза сосредоточена в руках одной власти, а членам союза предоставлена самая обширная административная автономия. Вторая – когда при политической самостоятельности частей они связаны неразрывным договором общего внешнего действия, как оборонительного, так и наступа-
     
      191
     
      тельного. Третья – когда эта общность действия обусловлена лишь одним нравственным сознанием, без всякого определенного положительного обязательства. В первых двух случаях связь обеспечена не только общею законодательною властью, объемлющею более или менее обширную сферу деятельности членов союза, но и властью судебного, разрешающею вопросы, которые возникают от приложения этих законов к частным случаям, и властью исполнительною, имеющею приводить в исполнение судебные решения. Напротив того, в случае политической системы – ни судебной, ни исполнительной союзной власти не существует; само же союзное законодательство, выражающееся в международных договорах, относится лишь к частным случаям, имеет силу именно только относительно этих случаев, во всей их частности, без всякой обязательности (даже нравственной) подчиняться проистекающим из них выводам, хотя бы и самым естественным, логически необходимым. – Можно, конечно, сказать, что и в союзе государств фактически может не существовать принудительной власти, как мы недавно видели на примере Пруссии, не подчинившейся союзному решению. Но такой случай возможен и в государстве, если только ослушник имеет достаточно силы, дабы противиться государственному закону. Напротив того, в системе государств, по самой сущности ее, не существует имеющей обязательную силу судебной и исполнительной власти, что, в сущности, равнозначно совершенному отсутствию таковых, почему и всякое нарушение интересов одного или нескольких членов системы другими может быть не иначе восстановлено, как насилием, то есть войною, или добровольным примирением.
      Итак, формы политически централизованного государства, союзного государства, союза государств и политической системы обусловливаются, с одной стороны, отдельностью народных личностей, служащих их основанием, и степенью их сродства между собою, с другой стороны, – степенью опасности, угрожающей национальной чести и свободе, которым государства должны служить защитою и обороною. Неверное понимание этих отношений никогда не остается безнаказанным и ведет к самым пагубным последствиям, Так, например, по степени национального сродства все греческие племена могли бы составлять одно государство, ибо имели один язык, одну религию, одни предания и т. д. Но, развиваясь в стране, весьма хорошо защищенной природою – морем и горами, удаленной от враждебных народностей, еще даже не образовавшихся, – они долгое время находились вне всякой внешней опасности; поэтому без неудобства могли бы образовать из себя союзное государство или даже союз государств, чему и было положено начало в некоторых общих учреждениях: в амфиктионовом суде, в общем дельфийском казнохранилище, в общих играх и т. п. Но греческие государства тяготились всякою связью и составили из себя только политическую систему. Внешние опасности наступили, но они не могли заставить их теснее соединиться между собою; и когда рознь их зашла уже очень далеко, они отвергли якорь спасения, брошенный им великим македонским государем Филиппом. Только силою подчинились они спаси-
     
      192
     
      тельному единству, и сохраняли его, только пока эта сила действовала. Поэтому греки погибли как нация гораздо ранее, чем живые народные эллинские силы совершенно иссякли. Греческая культура должна была доживать свой век, слоняясь по чужим углам – в Египте, в Пергаме, и, наконец, везде она должна была подчиниться уже чуждому ей Риму.
      Ежели национальность составляет истинную основу государства, самую причину и главную цель его бытия, то, конечно, и происхождение государства обусловливается сознанием этой национальности, как чего-то особого и самобытного, требующего соединения всех личных сил для своего утверждения и обезопасения; и поводом к образованию государства будет служить всякое событие, которое возбуждает это сознание, – всякое противоположение других национальностей, точно так, как ощущение противоположности внешнего мира с внутренним приводит к сознанию индивидуальной личности. Никто теперь не думает, чтобы какое-либо условие, договор, контракт служили основанием государства; так же, как никто не думает, чтобы подобное условие создало язык. Но таким основанием не может даже считаться прирожденный человеку инстинкт общественности, ведущий только к сожительству в обществе (родом, племенем, общиною), а не к государству. Для сего последнего нужно нечто большее, необходим внешний толчок, приводящий племена к ясному сознанию их народной личности, а следовательно, и к необходимости ее защиты и охранения. По крайней мере, мы не знаем примера, чтобы какое-либо государство образовалось без такого внешнего толчка – одного или нескольких, одновременно или последовательно возбудивших в племени народное сознание. Могло ли бы без него развиться государство – сказать трудно. Во всяком случае, для такого образования государства (из одних внутренних побуждений) было бы потребно неосуществимое на практике стечение обстоятельств. Именно, необходимо бы было отсутствие всяких внешних и внутренних возмущающих влияний в течение чрезвычайно долгого времени, чтобы присущая человеку усовершаемость, приводящая к усложнению его отношений к природе и к себе подобным, могла выказать, будучи совершенно предоставлена самой себе, всю заключающуюся в ней внутреннюю силу под влиянием одних природою противопоставляемых препятствий.
      По всем вероятиям, государство, образующееся в таких идеальных условиях, приняло бы форму федерации, – но федерации совершенно иного характера, нежели все те, которые мы знаем. Именно государственное верховенство должно бы в ней заключаться не в целом, а в самом элементарном общественном союзе – в деревенской или в волостной общине, и взаимная связь и зависимость должна бы быть тем слабее, чем выше порядок группы, этими общинами составляемый, то есть связь окружная была бы сильнее и теснее уездной, уездная – областной, областная – краевой, краевая – государственной.
      Это разделение на общины должно непременно предшествовать всякому дальнейшему развитию, потому что оно требуется оседлою жизнью; оседлая же жизнь возможна лишь в стране, представляющей физические препятствия
     
      193
     
      к кочеванию большими массами. Номады[8] к усовершенствованию неспособны, и хотя пастушеская жизнь составляет очевидный прогресс сравнительно с звероловного, однако же прогресс этот обманчивый, потому что из него нет дальнейшего исхода. Кочевничество представляет слишком много удобств, слишком большое обеспечение существованию посредством многочисленных стад, слишком большое потворство лени. Но физическим препятствием к кочевой жизни могут служить только горы, леса или периодические речные разливы, как, например, в Египте. Эти последние, однако же, составляют слишком сильное препятствие, требуют слишком большой наблюдательности от дикого племени, чтобы оно могло извлечь из них для себя пользу. Горы совершенно разъединяют людей, запирают их в долины и котловины, и, будучи весьма удобными для сохранения этнографических отличий, совершенно неспособны служить почвою для развития первоначальной самобытной цивилизации. Остаются, следовательно, одни леса, которые, представляя достаточное препятствие для развития кочевой жизни, не составляют, однако, непреодолимой преграды к основанию оседлой жизни, а следовательно, и к развитию первоначальной культуры слабыми средствами племени, выходящего под давлением нужды из состояния первобытной дикости. Лес имеет поэтому огромную культурородную силу. Он имеет и другое влияние: своею таинственною гущею и полумраком он навевает поэтическое настроение духа на живущий в нем народ. Я не думаю, чтобы самобытная культура, вне всякого постороннего влияния, могла возникнуть иначе, как в лесной стране. Но каким образом происходит рассеяние в лесу? Не иначе – как отдельными островами. Стоит только проехать со вниманием по обширной лесной стране (какова, например, Северная Россия), чтобы проследить, как это делается. Сначала отдельные поселения рассеяны редкими островами в лесном море. Отселки, хутора, починки занимают новые места неподалеку от своей метрополии; разделяющие их небольшие лесные преграды вырубаются – и образуется волость, состоящая из нескольких деревень, между которыми нет разделяющего лесного пространства. Около этого большого острова оседлости сгруппированы мелкие островки. Сами волости отделены между собою значительными лесными пространствами. Число волостей увеличивается, и лес, в котором были сначала вкраплены редкие поселки, из лесного океана принимает форму сети, все нити которой между собою соединены. Но другие препятствия – обширные болота – препятствуют тому, чтобы эта лесная сеть была равномерно прорешетена поселками. Остаются обширные лесные пространства – яблоки, как их называют у нас на Севере, которые разделяют одну группу поселков (волостей, общин) от другой. – С увеличением населения сеть во многих местах прерывается, волости соединяются между собою, сливаются, и наконец сами образуют уже сплошную сеть, в которой отдельными группами разбросаны куски леса, как прежде были разбросаны поселки в лесной сети. Эти куски леса уменьшаются, и является сплошное море или, лучше сказать, озеро поселков, в котором разбросаны лесные ост-
     
      194
     
      рова. Эти озера не сливаются, однако, в одно обширное море, оставаясь долго еще разделенными обширными волоками. Этому ходу расселения в лесной стране должен следовать и ход развития общественности. Долго обособленные от своих соседей волости образуют самобытные верховные общественные единицы. Они должны составить маленькие независимые политические центры. Когда они вступают в связь с другими волостями, эта самобытность уже утвердилась у них временем. Конечно, от увеличения числа людей, вступивших в непосредственную связь, усложняются между ними отношения, являются такие нужды, которым волость удовлетворить уже не может, – и она бывает поэтому принуждена отделить часть своей власти всей той группе волостей, которые вошли в близкие, непосредственные сношения, и т. д., от более тесной к более обширной группе. Но каждая группа отделит в пользу высшей, в состав которой она войдет, конечно, только возможно меньшую долю власти над собою, касающуюся только тех предметов и интересов, которые не могут входить в круг деятельности группы более тесной. Из этого должна, естественно, проистечь федеративная связь, – но такая, в которой власть разливалась бы не сверху вниз, а восходила бы снизу вверх. Этим, кажется мне, объясняется федеративное устройство всех народов, живших в лесной стране, которых история застала еще во время этнографического периода их жизни (как, например, у германцев и у славян). Этим объясняется федеративное устройство Соединенных Штатов, где внешние возмущающие влияния, по местным особенностям, должны были иметь – и до самого новейшего времени имели – сравнительно весьма слабое влияние. Но достигло ли бы этим путем племя, предоставленное одному лишь воздействию на него местных влияний страны (обусловливающих ход его расселения), до сознания своей народности, как бы ни был длинен период, в течение которого это воздействие продолжалось, а следовательно, возникла ли бы из этого действительно государственная связь, в которой, собственно, не ощущалось бы никакой нужды, – это весьма сомнительно. Еще сомнительнее возможность достаточно продолжительного отсутствия всякого возмущающего влияния как со стороны чуждых племен, так и со стороны внутри племени возникающих страстей, а главное – сильных личностей, возвышающихся над уровнем общих народных понятий и стремящихся подчинить соплеменников своему влиянию. Я хотел только показать, что племя, предоставленное собственному своему развитию и устраненное от всяких возмущающих влияний, но находящееся в условиях, побуждающих его принять оседлую жизнь, вероятно, приняло бы федеративное устройство.
      На деле это, конечно, происходит не так. Различные племена между собою сталкиваются, и это столкновение ведет к уяснению их народного сознания и возбуждает чувство необходимости оградить свободу и честь своей народности, восстановить их, если они были нарушены, или сохранить преобладание, раз приобретенное над другими народностями. Рели бы под влиянием ничем не возмущаемых воздействий природы и успела образоваться
     
      195
     
      слабая федеративная связь, она должна бы уступить более крепкой связи для успешности борьбы. – Но и необходимость охранения народности, проистекающая из племенной борьбы, бывает недостаточна для того, чтобы племя наложило на себя государственное бремя. Борьба бывает кратковременна; для ее целей достаточно временного усилия и временной централизации власти, – как, например, в казацких общинах, признававших власть атаманскую только в военное время, или в еврейских коленах, признававших диктаторскую власть судей только в эпохи величайших опасностей. Уроки прошедшего скоро забываются вообще, а еще скорее – в первобытное время народной или еще только племенной жизни. Племенная необузданная воля имеет столько прелести для первобытного человека, что он расстается с нею только под давлением постоянно действующей причины. Борьба для этого недостаточна – необходима зависимость.
      Зависимость напрягает силы народа (или племени) к свержению ее и постоянно приводит народ к сознанию значения народной свободы и чести, приучает подчинять личную волю общей цели. Но не только подчинение, а даже преобладание, приобретенное одним народом над другим, также действует на сплочение этого преобладающего народа, ибо устанавливает между составляющими его лицами прочную связь, постоянное подчинение частной воли общей для сохранения приобретенного владычества. Зависимость играет в народной жизни ту же роль, какую играет в жизни индивидуальной школьная дисциплина, или нравственная аскеза, которые приучают человека обладать своею волею, подчинять ее высшим целям. Для этого вовсе не нужно, чтобы школьная дисциплина требовала только того, что действительно необходимо для достижения школьной цели, – чтобы аскеза налагала только те ограничения, те лишения, которые кажутся необходимыми для нравственных целей. Не только этого не нужно, но даже этого в большей части случаев недостаточно. Пост, обеты, послушничество, пустынническая жизнь, – которым непременно подвергались даже те из великих подвижников христианства, которые предназначали себя не для чисто созерцательной, а для практической жизни, – имеют значение не сами по себе (не в том, чтобы они составляли самобытную нравственную заслугу), а в том, что они служат нравственною гимнастикою воле, делая ее гибкою, готовою на всякий подвиг. Такой же характер имеет и та историческая или политическая аскеза, заключающаяся в различных формах зависимости, которую выдерживает народ, предназначенный для истинно исторической деятельности. Это зависимость, приучающая подчинять свою личную волю какой-либо другой воле (хотя бы и несправедливой), для того, чтобы личная воля всегда могла и умела подчиняться той воле, которая стремится к общему благу – иметь своим назначением возведение народа от племенной воли к состоянию гражданской свободы. Следовательно, те только формы исторической зависимости, которые служат к достижению этой цели, могут считаться соответствующими своей цели; и как бы они ни казались тяжелыми для народа, они должны счи-
     
      196
     
      таться благодетельными. Но точно так, как та школьная дисциплина, которая совершенно убивает самодеятельность, достоинство и оригинальность личности, – точно так, как та религиозная аскеза, которая делает человека трупом в руках иезуитского настоятеля, не могут считаться соответствующими своей цели, – так же точно и эта зависимость, которую переносит народ во время своей исторической жизни, тогда только должна считаться действительно необходимою и полезною, когда не уничтожает нравственного достоинства народа и не лишает его тех условий существования, без которых гражданская свобода не может заменить племенной воли, без которых гражданская свобода вполне даже и существовать не может. – Это-то странствование по пустыне, которым народ ведется из состояния племенной воли в обетованную землю гражданской свободы путем различных форм зависимости, и называю я историческим воспитанием народа, вот это-то воспитание было существенно различно для народов германо-романских и для русского народа, так же как и для многих его соплеменников. При сем не должно забывать, что части этого тернистого пути, пройденные теми и другими, далеко не одинаковы.
      Вообще, история представляет нам три формы народных зависимостей, составляющих историческую дисциплину и аскезу народов: рабство, данничество и феодализм.
      Рабство (то есть полное подчинение одного лица другому, по которому первое обращается в вещь по отношению к своему хозяину), как показывает история, есть форма зависимости, своей цели не достигающая. Оно в такой мере растлевает, как рабов, так и господ, что, продолжаясь несколько долго, уничтожает возможность установления истинной гражданской свободы в основанных на рабстве государствах. Это достаточно показал пример Рима, Греции и предшествовавших им культурно-исторических типов, в которых во всех существовало рабство, за исключением одного Китая, этому обстоятельству отчасти, может быть, и обязанного своим беспримерно долгим существованием.
      Данничество происходит, когда народ, обращающий другой в свою зависимость, так отличен от него по народному или даже по породному характеру, по степени развития, образу жизни, что не может смешаться, слиться с обращаемым в зависимость, и, не желая даже расселиться по его земле, дабы лучше сохранить свои бытовые особенности, обращает его в рабство коллективное, оставляя при этом его внутреннюю жизнь более или менее свободною от своего влияния. Посему данничество и бывает в весьма различной степени тягостно. Россия под игом татар, славянские государства под игом Турции представляют примеры этой формы зависимости. Действие данничества на народное самосознание очевидно, равно как и то, что если продолжительность его не превосходит известной меры, – народы, ему подвергнувшиеся, сохраняют свою способность к достижению гражданской свободы.
     
      197
     
      Слово «феодализм» принимаю я в самом обширном смысле, разумея под ним такое отношение между племенем, достигшим преобладания, и племенем подчиненным, при котором первое не сохраняет своей отдельности, а расселяется между покоренным народом. Отдельные личности его завладевают имуществом покоренных, но если не юридически, то фактически оставляют им пользование частию прежней их собственности – за известные подати, работы или услуги в свою пользу.
      Эта последняя форма зависимости наступила для народов, входивших в состав Римской империи, после покорения их германскими племенами; а потом была внесена укрепившимися там народами, достигшими уже некоторой степени государственности под влиянием римских начал, и в самое первоначальное их отечество – Германию. Обыкновенно за начало феодализма принимают заведенный Карлом Великим порядок, по которому он раздавал королевские имущества под условием выполнения известных государственных обязанностей. Но это было только формальное узаконение того порядка вещей, который сам собою произошел из завоевания, введенное именно с целью возобновить и поддержать его, когда он расшатался – вследствие того, что франкские владельцы, успевшие уже совершенно сломить всякое сопротивление покоренного народа, перестали чувствовать необходимость взаимной связи и иерархической подчиненности для охранения своего преобладания. Реформа Карла[9], следовательно, расширила только область феодализма, распространив его и на королевские имущества. При сильном государе и те владельцы, которые пользовались своими участками не на праве бенефиций[10], вошли, в сущности, однако же, в те же отношения к сюзерену, как и бенефициальные владельцы; с другой стороны, последние, при слабых наследниках Карла, в свою очередь достигли той же наследственности, как и первые, так что все приняло более или менее однообразный характер.
      К этому феодальному гнету присоединились еще два других, из которых один в некоторой степени его уравновешивал. Это были: гнет мысли под безусловным поклонением авторитету древних мыслителей (преимущественно Аристотеля)[11], к тому же дурно понятых, и гнет совести под папским деспотизмом, который помогли наложить на себя как сами народы насильственным введением своего частного мнения на степень Вселенского догмата, так и государи, хотевшие учредить государственную церковь вместо Вселенской. Под этим трояким гнетом мысли, совести и жизни происходило средневековое развитие.
      После героического периода крестовых походов[12], раскрывшего все силы средневекового общества и приведшего их в соприкосновение с арабскою цивилизациею, наступил XIII век – период света средневековой теократо-аристократической культуры, период гармонического развития всех заключавшихся в нем сил, при котором низшие общественные классы составляли в полном смысле то, что называют немцы нэрштанд, заменивший собою афинских и римских рабов, носивших, как Атлас[13], на плечах своих
     
      198
     
      небо культуры, кряхтя и сгибаясь. Этот первый цвет европейской культуры составляет идеал романтиков. Но и само высшее общество, особенно мыслящие в нем люди, почувствовало тяготевший над ним гнет, когда одновременное стечение некоторых изобретений, открытий и политических переворотов ознакомило их ближе с древнею мыслию и возбудило самодеятельность собственной мысли. Первым был почувствован и свергнут гнет авторитета в области мышления – что и называется временем Возрождения, которому соответствовал XV век; а за ним, при помощи этой самодеятельной мысли, свергнут и гнет религиозный – что составило время Реформации, соответствующее XVI веку.
      Этим высшие общественные классы могли удовольствоваться. Гнет, который был на них наложен косвенным влиянием побежденного римского элемента, был свергнут, а тот, который они сами наложили на побежденных, оставался в полной силе и не дошел еще до полного, ясного и определенного сознания угнетаемых. Из такого положения вещей произошел второй период гармонического развития, второй цвет европейской культуры, который вместе с тем был и апогеем творческих сил, составляющих внутренний залог развития европейского культурно-исторического типа. Ему соответствовал XVII век. Он-то собственно составляет идеал того направления, которое теперь считается ретроградным, – идеал европейского консерватизма, к которому и желали бы повернуть все его поклонники, за исключением небольшой партии ультрамонтанов и романтиков, идеал которых еще далее позади.


К титульной странице
Вперед
Назад