В очерке о посещении дома Верещагина в Мезон-Лаффите Стасов уделил несколько слов построенной там еще одной, «летней» мастерской. Она, описывал критик, состоит «из помоста, сажен в 9 – 10 в диаметре, представляющего полный круг. Тут по окружности положен рельс, и по нем ходит довольно объемистая будка, защищающая от лучей солнца и ветра; там помещаются модели, разные предметы, с которых пишется картина, и, на необходимом расстоянии, сам художник со своим холстом. Смотря по положению солнца и по надобностям освещения, навес этот может переезжать по своим рельсам, куда надо, а художник – работать от самого утра и до поздней ночи».

      В очерке не разъясняется, сам ли Верещагин изобрел передвижную мастерскую для работы на пленэре или у кого-то позаимствовал эту идею, но подобное техническое решение оказалось для художника весьма полезным. Теперь он мог писать и лица людей, и различные детали картины при том естественном освещении, какое было ему нужно.

      И Стасову, и Верещагину их встреча в Мезон-Лаффите была необходима. Пошатнувшаяся было дружба вновь окрепла, разногласия между художником и критиком сняты. Поклонники творчества Верещагина смогли благодаря очерку Стасова реально представить себе, как выглядит его мастерская и над чем теперь работает их кумир. Ожидание новых его картин, когда завеса неизвестности была приподнята и любопытство удовлетворено, было для публики уже не столь тягостным.

      Вскоре после Стасова мастерскую Верещагина посетил П. М. Третьяков, и художник был рад его визиту: может, что-то и присмотрит, возьмет себе на заметку. В письме Стасову Василий Васильевич сообщал, что коллекционер «держал себя очень мило, не торговался, хотя, как мне показалось, работы мои очень понравились ему»[30]. Но Третьяков был торговцем опытным, и даже если что-то из картин либо этюдов ему нравилось, своих чувств до поры не выдавал. Верещагин же, чье материальное положение по-прежнему было весьма стесненным, нервничал, и его состояние выразилось в письме Стасову: «Он, вероятно, ждет, когда я буду совсем у стенки, чтобы предложить свои условия, но думаю, что он может прогадать».

      Пока же художнику помогает продержаться, ссужает деньгами брат Александр, вернувшийся служить на Балканы. Туда же в декабре собрался и сам Василий Васильевич: создание полотен, посвященных войне с турками, потребовало освежить впечатления, вновь побывать под Плевной, в Балканских горах, на Шипке. Сообщая о планах этой поездки Стасову, он писал: «Вообще я не тороплюсь перекладывать мысли на полотно. Так как по опыту знаю, что чем больше выносишь замысел картин в голове, тем лучше». Из Парижа Верещагин заехал в Петербург, а далее в Москву и к старшему брату Николаю Васильевичу в Тверскую губернию, где тот организовал одну из первых в России артельных сыроварен.

      В петербургской гостинице, где остановился художник, его вдруг разыскал адъютант цесаревича, великого князя Александра Александровича, и попросил от имени наследника приехать в назначенное время во дворец – у его высочества, мол, есть потребность поговорить по поводу военных картин художника. Но свидание, на которое Верещагин возлагал немалые надежды, к его досаде, не состоялось, о чем художник известил брата Александра: «Я поехал и дожидался, пока не выслали сказать, что его высочеству сегодня не время, приходите, дескать, в такой-то день, тогда уж наверное примут. Должно быть, большой надобности нет, поэтому я второй раз не пошел... Найдутся желающие иметь мои работы и помимо таких важных и занятых особ»[31].

      Однако 14 декабря 1878 года в Петербурге у Верещагина состоялась другая встреча, которая несколько залечила ущемленную гордость, – со знаменитым Модестом Мусоргским. Инициатором ее был Стасов. Он же нашел и подходящий повод: четыре года назад Модест Петрович, восхищенный картиной Верещагина «Забытый», написал одноименный романс на слова своего друга А. А. Голенищева-Кутузова. Встреча состоялась на квартире Мусоргского, и композитор сообщил о ней автору стихов романса: «...А теперь вот что, друг: познакомился я с В. В. Верещагиным, он с Вл. Вас. Стасовым прибыл к нам, и исполнялся «Забытый» Вас. Вас. Верещагина, твой и мой. Ты отсутствовал, но близко нами чувствовался – как бы среди нас присутствуя. Это было одно из чудеснейших художественных утр... Стасов устроил у себя денька через два, накануне отъезда В. В. Верещагина в Болгарию, большой музыкальный вечер: Верещагин был в большом восторге. «Забытый» – текст и музыка – ему очень по душе... В. В. Верещагин производит на меня самое отрадное, симпатичное впечатление; сила, мощь, деликатность, восприимчивость – урожденный художник силач. Досадно, что тебя, друг, не было при этих незабвенных для меня свиданиях»[32].

      Побывав в декабре в Болгарии, в начале января Верещагин вернулся в Париж и нашел свой загородный дом в Мезон-Лаффите засыпанным снегом, почти как на Балканах. О своем пребывании в Болгарии он писал Стасову: «Истинно приятно было объехать все старые знакомые места на Шипке, Иметли, в Шейнове, но при ветре и холоде рисовать было трудно – сделал, впрочем, с грехом пополам всё, что было нужно»[33].

      От М. Д. Скобелева была получена радостная новость – наконец-то отыскался пропавший в Болгарии ящик Верещагина с этюдами, выполненными во время войны. Этих этюдов очень недоставало для завершения задуманных картин.

      В начале 1879 года Стасов предложил художнику принять участие в седьмой выставке Товарищества передвижников, которая по сложившейся традиции должна была состояться весной. Опыт сотрудничества с этим объединением художников у Верещагина уже имелся. На их третьей выставке, в 1874 году, он показал «Ташкентца», в 1875 году – еще несколько этюдов: «Цыган», «Евнух», «Афганец», «Туркестанские евреи»... Впрочем, все они никак не могли дать представление об истинном уровне и масштабе его творчества: лучшие картины он приберегал для персональных выставок. Но, не вступая в члены товарищества, Василий Васильевич своим участием в выставках этого объединения, хотя бы в качестве экспонента, выражал солидарность с ним. Ныне же на предложение Стасова он ответил категорическим отказом: «Вы меня спрашиваете, не хочу ли я выставляться вместе с другими на передвижной выставке – нет, не хочу. Чудно мне, что Вы об этом спрашиваете: каждая моя картина должна что-либо сказать, по крайней мере только для этого я их и пишу (вместе они скажут, может быть, еще более и яснее, потому что направление мысли многих сходно). С какой же стати приплетаться им к царевне Софье в белом атласном платье и другим более или менее интересным сюжетам, которые только отвлекают от них внимание и уменьшают непременно впечатление? К тому же я выработал свою технику, имею сказать много интересного и приучил общество к тому, что в картинах моих нет лжи и фальши, смотреть меня всегда пойдут, зачем же мне компания!»[34]

      Реплика эта прозвучала как глубоко продуманная, выношенная художником программа, оправдание своей исключительности и обособленности от каких-либо творческих объединений собратьев по цеху. Однако многие крупные художники никогда не боялись соперничества со своими коллегами в рамках одной выставки: всё истинно замечательное и оригинальное познается в сравнении. И стоило ли Верещагину опасаться соседства с картинами других баталистов, русских и зарубежных, которые изображали войну такой, какой она, по его собственным словам, «никогда не бывает»? Тем нагляднее была бы разница для зрителя, тем проще ему было заключить: «На этих полотнах – правда, а на этих – ложь». Видимо, «направление мыслей» Верещагина было совсем иным. В серии картин, тематически связанных друг с другом, безусловно, яснее просматриваются общая концепция художника и его стиль живописи. К персональным выставкам и внимание особое, сосредоточенное лишь на одном авторе, а в случае успеха – громче слава. К тому же деньги, полученные в качестве сборов за выставку, не надо делить с коллегами. А денежный вопрос, надо признать, для Верещагина стоял всегда очень остро, часто – болезненно.

      Есть, конечно, у таких, персональных, выставок и свои минусы: во-первых, их подготовка требует больших сил и расходов; во-вторых, неудача экспозиции наносит по репутации художника весьма чувствительный удар, последствия которого могут быть долговременными, и «смыть пятно» не так-то просто. Но, похоже, Верещагин этого не боялся – он верил в свой талант. Заметим, что принципом обособленности, нежеланием «смешиваться с другими» Василий Васильевич неукоснительно руководствовался и при работе над книжными проектами. Когда в Париже намечалось издание книги о среднеазиатских путешествиях А. К. Гейнса, к иллюстрированию которой был привлечен и Верещагин, он поставил жесткое условие: чтобы никаких других рисунков, кроме его собственных, в книге не было. Правда, в Лондоне, как уже упоминалось, вышла иллюстрированная книга Я. Мак-Гахана «Падение Хивы», в которой, помимо работ Верещагина, репродуцировались произведения других художников, английских и французских, бывавших в Средней Азии, но о подготовке такой книги Василий Васильевич, скорее всего, не был информирован, поскольку никакого упоминания о ней в его бумагах нет.

      Итак, оправдывая свое нежелание участвовать в передвижных выставках, Верещагин оперировал тезисом о том, что в его картинах нет «лжи и фальши». И это был камень в огород не только И. Е. Репина с его «Царевной Софьей», но и Н. И. Ге, В. Д. Поленова, И. И. Крамского и других постоянных участников передвижных выставок, с чем Стасов согласиться никак не мог. О Крамском же Верещагин в более раннем письме Стасову (признаваясь в своем намерении «окончательно ни с кем не знаться» из русских художников) снисходительно заметил, что лучше других, пожалуй, этот «гениальный дьячок... но и тот... завидует, как бес».

      Работа над военными картинами с помощью полученных из Болгарии этюдов понемногу продвигалась вперед. Одно уже законченное полотно Верещагин, поддавшись уговорам жившего в Париже академика живописи Боголюбова, решился отправить на показ цесаревичу в Петербург и оговорил его цену – семь тысяч рублей. Это было то самое полотно, на котором, по словам видевшего его Стасова, нет «ни одного живого существа». Оно получило название «Дорога военнопленных», поскольку изображало трупы пленных турецких солдат, скончавшихся на этом зимнем пути. Догадаться о содержании картины можно было лишь с помощью письменного комментария, которым Верещагин нередко снабжал свои полотна. В письме Стасову, посвящая его в планы относительно этой картины, Верещагин попросил критика, в случае если наследник почему-либо не пожелает ее приобрести, предложить ее для продажи Третьякову. Сам же художник отправился в Лондон – присмотреть подходящее помещение для своей будущей выставки.

      Английская столица подготовила ему сюрприз. От российского временного поверенного в делах М. Ф. Бартоломе Верещагин узнал, что при встрече с принцем Уэльским, на которой обсуждалась и предстоящая выставка, его высочество продержал его целых полтора часа в разговорах о Верещагине и его картинах. Дипломата даже «немного сконфузил такой избыток внимания». «Уэльский затем говорил Бартоломе, – извещал художник Стасова в письме из Лондона, – что он непременно желает, чтобы картины мои, относящиеся до Индии, остались в Англии». Василий Васильевич, кажется, был сильно возбужден перспективой продажи своей коллекции в Лондоне и, сообщая об этом по секрету Стасову, спрашивал его совета: как быть, если дело действительно повернется таким образом? «Как будто неловко, – писал он, – хотелось бы оставить их в России, хоть за меньшую цену». Он словно забыл, что собирался придать своей индийской серии обличающий Англию смысл. Оправдывая свои раздумья, он вспоминает отношение к его работам П. М. Третьякова и других русских ценителей его творчества: «Третьяков... которому этюды мои так понравились, ходил, ходил, нюхал, щупал, а ничего не говорит о том, что желает дать за них деньги... Другие все хотят утащить по картинке для пополнения своей модной мебели, что не подходит под мои намерения»[35].

      Как оказалось, он не зря не слишком рассчитывал и на приобретение своих картин членами царской семьи: «О том, чтобы наше правительство заплатило что следует, не благодетельствуя мне и не раздирая рты зависти множества покупателей картин, кажется, нельзя надеяться». Художник делится со Стасовым опасением, что цена в семь тысяч рублей, назначенная им за отправленную на смотрины картину, будет найдена слишком высокой.

      В скором времени художник был извещен, что его картину «Дорога военнопленных» цесаревич покупать не стал. Мотивы отказа наследника русского престола от приобретения этого полотна понять можно. Дело отнюдь не в цене, хотя она и была немалой. Видимо, сама идея картины, на которой нет ни одного русского солдата, а изображены лишь темнеющие на снегу трупы турецких пленных, замерзших во время зимнего марша под конвоем, казалась цесаревичу ложной. Какие чувства должно пробуждать это полотно – жалость к поверженному врагу? торжество возмездия? Всё это представлялось неубедительным, а значит, и само полотно малоинтересным. Судя по художественным вкусам Александра Александровича, проявленным, когда он взошел на российский престол, он ценил все-таки правдивые изображения живых людей, а не мертвых, пусть даже и врагов.

      Узнав о решении цесаревича, Верещагин еще раз попросил Стасова показать полотно Третьякову, а заодно переговорить с коллекционером по поводу приобретения всей будущей серии картин о Русско-турецкой войне, но с оговоркой: «...если он согласится взять их на моих условиях». Василий Васильевич при этом будто забывал, что имеет дело не только с коллекционером, но и видным купцом, а купцы, в силу своей профессии, обладают соответствующей психологией, взращенной вековой практикой ведения торговых дел, и почти всегда стараются сбить заявленную продавцом цену.

      Вскоре Верещагин получил письмо Стасова, в котором сообщалось, что Третьяков, пока не имевший возможности оценить незаконченную коллекцию военных картин, всё же готов приобрести ее, но не дороже чем за 75 тысяч рублей и с рассрочкой платежа на пять лет. При этом Павел Михайлович выразил надежду, что, завершая эту серию, художник проникнется «духом принесенной народной жертвы и блестящих подвигов русского солдата и некоторых отдельных личностей». Что же до увиденного Третьяковым полотна «Дорога военнопленных», то он отнесся к нему сдержанно, считая картину лишь «преддверием коллекции».

      В середине апреля 1879 года открылась персональная выставка Верещагина в Лондоне. Не задерживаясь в английской столице из-за плохого самочувствия, художник вскоре вернулся в Париж и уже оттуда отправил письмо Стасову по поводу предложения Третьякова. Осторожное отношение коллекционера к уже готовой картине, как и его пожелания относительно всей будущей серии работ о Русско-турецкой войне, вызвали у Верещагина сильное раздражение. «Лейденская банка» вновь дает мощный разряд. В письме Стасову художник не сдерживает эмоций, не скупится на грубости в адрес осмелившегося давать ему советы коллекционера. Получает свою порцию саркастических слов и Стасов: «Чем это Вы восхищаетесь в письме Третьякова? Он пользуется случаем, чтобы... ловко поторговаться под шумок, а Вы в восторге!.. Он прямо говорит, чтобы картин было не меньше, а, если можно, еще больше и подешевле... Да с чего он взял, что он может давать такие советы и что, того более, я приму их. Да я их оставляю как память того скудоумия, с которым разные аршинные кулебяки выступают советчиками серьезных художников и, пожалуй, мыслителей, каковым я себя считаю, кажется, кое с какими основаниями»[36].

      Верещагин, пользуясь его выражением, в первую очередь видел перед собой «ужасный призрак войны», которая унесла полдюжины его родственников, и именно поэтому он не был готов воспевать какие-либо военные подвиги и жертвы «русского гражданина». Он даже подозревает, что на Третьякова не лучшим образом повлияло недавнее покушение на Александра II: «Или уж вас там всех так напугал выстрел... социалиста?

      Да ведь ни Вы, ни П. М., ни я анархистом... не были и не будем, так зачем же нам бросаться в такой узкий патриотизм, который ничего не видит за славою и вонью от куч неприятельских тел?..»

      Художник закончил письмо Стасову пожеланием Третьякову не торговаться: «...картины мои после будут дороже, а не дешевле... Значит, он не выторгует, а проторгует»[37].

      Серьезность темы – всё же на карту была поставлена судьба всей его будущей серии картин – побудила Верещагина письменно объясниться с самим Третьяковым. «Мы с Вами, – писал он Павлу Михайловичу, – расходимся немного в оценке моих работ и очень много в их направлении. Передо мною как перед художником война, я ее я бью, сколько у меня есть сил; сильны ли, действительны ли мои удары – это другой вопрос, вопрос моего таланта, но я бью с размахом и без пощады. Вас же, очевидно, занимает не столько вообще мировая идея войны, сколько ее частности, например в данном случае «жертвы русского народа, блестящие подвиги русских войск и отдельных личностей и т. п.». Поэтому и картина моя, Вами виденная, кажется Вам достойной быть только «преддверием будущей коллекции». Я же эту картину считаю одною из самых существенных из всех моих сделанных и имеющих быть сделанными»[38].

      Относительно переданных через Стасова условий покупки его картин Верещагин ответил коллекционеру уже из Лондона: они его не устраивают. Во-первых, у него немало долгов (среди прочих – и самому Третьякову), которые надо отдавать. Во-вторых, надо всё же обеспечить свое будущее, надо «жить и дышать, хоть и скромно, но всё же тратить деньги, а здоровье не позволяет мне сделать больше 4 больших холстов в год». Если договориться не удастся, заключал Верещагин, то ему придется, как это ни горько, распродавать свои картины по отдельности, но по более высокой цене – до сорока тысяч франков за большой холст, «то есть вдвое более назначенного Вам теперь»[39].


      Глава семнадцатая

      «ОН ХВАТАЕТ ЗА СЕРДЦЕ»

      В завершение письма Третьякову Верещагин как бы вскользь упомянул: «Моя выставка в Лондоне приносит мне очень много чести и комплиментов, но мало денег». Правда, количество комплиментов он несколько преувеличил – отзывы были разные. В письме Стасову, отправленном в июле из Парижа, когда выставка уже закрылась, Верещагин дает более объективную картину реакции на нее лондонской прессы: «Кажется, писал Вам... о русофобстве газеты «Times»; на всякий случай повторю еще. Художественный критик этой газеты, весьма известный Tom Taylor, пишет мне буквально следующее: «Он глубоко уважает мой характер и мой художественный гений и давно уже написал разбор моих работ в духе самой высокой похвалы, но редакция отказалась поместить эту статью, несмотря на его неоднократные напоминания и даже просьбы к главному редактору и к его помощнику». «Times» теперь более злой русофоб, чем многие старые русофобские журналы, из которых только «Daily Telegraph» посетил выставку, остальные, как «Globe», «Pall Mall», «Standard», «Morning Post», разбиравшие все самые ничтожные выставки, не упомянули даже об открытии моей»[40].

      Замалчивание выставки, как и отрицательные отзывы о ней, было в значительной степени следствием той политики, которую проводила Англия во время Русско-турецкой войны, ведь в коллекции работ, представленных Верещагиным на суд английской публики, помимо индийских сюжетов, было восемь полотен на темы войны на Балканах. Отклики английской прессы художник переслал Стасову, и тот посчитал необходимым ознакомить с ними российского читателя, опубликовав переводы статей с собственным комментарием в газете «Новое время». Рецензия «Daily News» о выставке Верещагина, размещенной в Кенсингтонском музейном комплексе, начиналась с обзора военных картин. Рецензент отмечал, что русский мастер отнюдь не является последователем школы Ораса Берне и никоим образом не может считаться живописцем мелодраматических баталий того типа, коими покрыты военные галереи Версаля. Он, по мнению критика, пишет то, что сам видел и перечувствовал, и детально передает «страдания и геройскую выносливость храбрых солдат».

      В поле внимания рецензента попали картины: «Под Плев-ной», изображающей Александра II со свитой, наблюдающих с холма за ходом сражения в окутанной дымом долине, «Транспорт раненых», «Дорога военнопленных» (та самая, что не произвела впечатления ни на цесаревича, ни на Третьякова), «Два ястреба (Башибузуки)» и еще одно полотно, запечатлевшее «солдат генерала Скобелева на Шипке, среди зимы». Тон журналиста был уважительным, и в заключение говорилось, что в военных картинах художник «столько же велик», как и в работах из его индийской коллекции [41].

      Газета «Chelsea News» также не сочла возможным проигнорировать выставку, однако из 180 представленных на ней картин и этюдов заметила лишь те, которые живописали Индию, и по отношению к ним комплиментов не пожалела. По мнению издания, эти холсты свидетельствовали о необыкновенной энергии Верещагина, его яркой индивидуальности в соединении с редким мастерством и замечательным колоритом. Автор обзора считал удачным совпадением, что выставка размещена вблизи художественных школ Лондона, и настоятельно советовал молодым английским художникам посещать ее: «Здесь они найдут урок себе более полезный, чем всякие сухие наставления, какими их могут потчевать члены Королевской академии художеств». А вот по поводу военной серии картин журналист снобистски заметил: «...Мы повернемся к ним спиной, чтобы с восхищением посмотреть наброски и этюды, сделанные в Индии».

      Пространно и в целом одобрительно описала выставку «Daily Telegraph». Она отметила, что в один из дней посмотреть картины Верещагина пришли принц и принцесса Уэльские, принц Эдинбургский, сопровождавший их президент Королевской академии художеств сэр Фредерик Лейтон и другие высокопоставленные лица. «Можно сказать, – писала газета, – что здесь, на выставке, присутствовало всё, что есть в Лондоне из представителей мира интеллигенции, вкуса и знания. Они собрались, чтобы посмотреть на новые произведения русского художника, чей гений и эрудиция завоевали ему могучих и влиятельных друзей как в Англии, так и у него на родине». «У Верещагина, – предсказывал автор публикации, – впереди блестящее будущее. Ему предстоит осуществить в картинах всё виденное и испытанное им в его отважных странствиях в отдаленных странах света» [42].

      Упомянув о визите на выставку принца Уэльского с супругой, «Daily Telegraph» заметила, что одна из картин посвящена путешествию принца по Индии. Общее благожелательное отношение элиты английского общества к картинам русского художника продиктовало журналисту «Daily Telegraph» и вполне сочувственный тон при описании военной серии картин Верещагина: «В этих последних талантливый русский художник, и сам нередко принимавший участие в боевых действиях, великодушно отбрасывает в сторону все односторонние впечатления и рассказывает печальную истину страшной войны». Среди «в высшей степени замечательных» работ этюдного характера из военной серии автор рецензии отметил картину с изображением отряда генерала Скобелева во время ночного перехода через Балканы: «Это угрюмое зрелище! Вся картина освещена лишь отблесками снега, и на этом фоне ясно вырисовываются фигуры закутанных русских солдат».

      Одно полотно на выставке, а именно то, которое изображало торжественный проезд принца Уэльского по Джайпуру, особенно часто упоминалось в рецензиях английских газет. Авторы обзоров видели в нем чуть ли не прославление английской политики в Индии. «Morning Chronicle» писала, что «Процессия слонов в Джайпуре», с ее восточным великолепием, на фоне живописной архитектуры, при скоплении празднично одетых людей, «полна роскоши и блеска».

      На выставке Верещагин познакомился с весьма привлекательной русской дамой, примерно его ровесницей, Ольгой Алексеевной Новиковой (урожденной Киреевой), женой генерала Ивана Петровича Новикова. В Лондоне она поселилась с 1873 года, но регулярно наезжала в Москву и Петербург, как и в Париж, и другие европейские столицы. С этой незаурядной женщиной Верещагин сохранял дружеские отношения в течение нескольких десятилетий.

      Ольга Алексеевна росла в Москве, в дворянской семье со старинными родовыми корнями. В их доме часто бывали друзья отца, известные литераторы-славянофилы Алексей Хомяков и Иван Аксаков. Ее музыкальное дарование (по отзывам тех, кто знал ее в юности, она великолепно пела), блестящее знание нескольких европейских языков в сочетании с красотой обеспечили ей внимание в свете. В двадцать лет она вышла замуж за полковника Генерального штаба И. П. Новикова, потомка князей Долгоруковых. Встретивший ее в 1866 году на курорте в богемском Мариенбаде Иван Александрович Гончаров, тогда уже автор «Обыкновенной истории» и «Обломова», с восхищением писал Тургеневу: «Она чует вашу мысль при ее, так сказать, первом всходе в мозгу, ловит и объясняет малейший намек, по одному тону видит вперед всю музыку – и при этом искренно-детски способна увлекаться и наслаждаться всем, что есть ум, искусство, всякая нравственная сила... Не будь я такой старый пень, источенный насквозь червями лет и анализа, я бы благословил судьбу за ниспосланное собеседничество такой женщины в течение трех-четырех недель в глуши богемского соснового леса» [43].

      Все эти качества ума и сердца благоприятствовали вхождению О. А. Новиковой в высший свет Лондона вскоре после того, как она поселилась в английской столице и начала принимать гостей в своем салоне. Она обладала даром завоевывать друзей и поклонников. Среди них были известные политики, дипломаты, ученые, религиозные деятели. Стоит назвать имена лидера оппозиции в конце 1870-х годов, а затем премьер-министра Великобритании Уильяма Гладстона, видных историков – автора многотомной истории Крымской войны Александра Кинглека и Джеймса Фроуда. Проживая в Лондоне, Ольга Алексеевна никогда не стремилась эмигрировать из России. Свой незаурядный литературный дар она использовала для достижения лучшего взаимопонимания между Россией и Западом (особенно Англией), для разъяснения внешней и внутренней политики России. Она защищала доброе имя своей родины и ее духовные ценности. Ее талант публициста особенно расцвел во второй половине 1870-х годов, накануне и во время Русско-турецкой войны. Статьи, публиковавшиеся ею в одной из английских газет под псевдонимом «О. К.» (Ольга Киреева), вызвали большой интерес в английском обществе. Позднее она издала их отдельными книгами: «Неужели Россия не права?» (Is Russia wrong?), «Друзья или враги?» (Friends or foes?). Самой значительной из ее книг была «Россия и Англия», посвященная памяти ее младшего брата Николая Киреева, русского добровольца, погибшего в Сербии (о всенародных панихидах по нему писал Ф. М. Достоевский). «Россия и Англия» вышла в свет с предисловием Джеймса Фроуда, автора многих работ по истории Англии, жизнеописаний Эразма Роттердамского и Томаса Карлейля. Авторитетный историк и блестящий публицист писал, представляя читателям книгу «О. К.»: «Если Россия ошибается в суждениях об Англии, почему не можем мы ошибаться в наших суждениях о России? Что касается изложения, то ни один иностранец, пытавшийся писать на английском языке, насколько мне известно, не владеет им в таком совершенстве. «О. К.» играет самыми сложными нашими выражениями, высказывает свой сарказм с таким умением, которого трудно достичь самой даровитой английской писательнице. Она, кажется, прочитала каждую напечатанную книгу и каждую произнесенную замечательную речь о Восточном вопросе за последние полстолетия. Далекая от недоброжелательства к нам, она ничего так не желает, как сердечного союза между своей родиной и нами. Она справедливо протестует против пылкого доверия нашего ко всякой клевете о России и против ухудшения отношений, которые должны бы быть дружественны и сердечны» [44].

      Новикову сближало с Верещагиным не только то, что оба они потеряли на Балканах геройски погибших братьев. Ольга Алексеевна считала, что творчество талантливого соотечественника достойно того, чтобы в Англии его знали лучше, и своими статьями в английской прессе немало способствовала популяризации его живописи и его личности.

      Осень Верещагин посвятил подготовке к намеченной на конец года персональной выставке в Париже. В городе, ставшем для него близким, хотелось показать себя достойно, и Василий Васильевич торопился закончить новые, уже обдуманные картины на тему Русско-турецкой войны. Имеется любопытное свидетельство литератора-мемуариста П. А. Сергеенко, близкого знакомого Л. И. Толстого. В очерке о Верещагине, опубликованном, когда художника уже не было в живых, Сергеенко рассказывал, что впервые они встретились осенью 1879 года в Париже, в Обществе вспомоществования русским художникам, которое располагалось «на тихой улочке Тильзит в конце Елисейских Полей». Там регулярно собирались за чаем писатели, художники, артисты...

      «По поводу Верещагина, – писал мемуарист, – среди русских постоянно рождались пестрые толки. Говорили о спорности его таланта, о неопределенной линии его поведения, об его эксцентричных выходках. Он ни с кем не сближался, не принадлежал ни к какой школе, ни к какой партии и не сливался ни с каким течением. И жил Верещагин не как живут художники в Париже, а где-то на окраине, соорудив себе какую-то особенную подвижную мастерскую, куда не допускал никого, кроме уж самых избранных, и то лишь в исключительных случаях и в счастливую минуту. Не принимал Верещагин деятельного участия и в русском кружке в Париже, а появлялся здесь как бы мимоходом, возбуждая иногда горячий спор и, не закончив его, а иногда и не попрощавшись с собеседниками, исчезал на неопределенное время».

      Внешность художника, в описании Сергеенко, была вполне под стать его характеру: «Впечатление на меня произвел Верещагин очень яркое. Он ни на кого не был похож, держал себя крайне независимо, и менее всего его можно было принять по внешнему виду за художника. Скорее можно было бы сказать, что это какой-то занозистый русский казак-пластун или переодетый в европейский костюм джигит-бородач с георгиевской ленточкой в петлице. В каждом движении Верещагина чувствовались стальные мышцы, упорная энергия, неукротимость, решительность и независимость. Особенно поразили меня его глаза с металлическим блеском и резко очерченный, как у леопарда, оскал зубов» [45].

      Иногда ту замкнутую жизнь, на которую обрек себя художник в Мезон-Лаффите, дабы посетители не мешали напряженной работе, приходилось нарушать. В сентябре в письме Стасову Верещагин упоминал, что был у него великий князь Николай Николаевич и между делом сказал, что наследник даже не видел его картины (имелось в виду полотно «Дорога военнопленных»). Ко времени посещения мастерской высоким гостем художник завершал несколько значительных по содержанию и больших по размерам полотен, посвященных прошедшей войне. Одно из них («Победители») представляло весело настроенных турецких мародеров, рядящихся в мундиры убитых русских солдат и офицеров. Триптих «На Шипке всё спокойно» (в названии картины использовались слова из бодрого рапорта генерала Радецкого) изображал стадии замерзания в снежную пургу русского солдата, стоявшего на часах в Балканских горах. И еще – трагичное полотно «Побежденные. Панихида» со сценой отпевания священником в бескрайнем поле изувеченных турками русских солдат.

      В другом письме Стасову, написанном полтора месяца спустя, Верещагин сообщил, что на картины его хотел взглянуть наследник, о чем художника известил русский генеральный консул в Париже Кумани. Но, ядовито заметил Василий Васильевич, «я просил Кумани... не трудиться, ибо я не желаю показывать ему мои картины, точно так же, как он не пожелал видеть мою картину, ему, как помните, представленную» [46]. Как следует из письма к Стасову, так же неуступчиво Верещагин был настроен и в отношении других членов императорской семьи. Великий князь Николай Николаевич, вновь посетивший его мастерскую, выражал сомнения, поймут ли в России такие картины, как «Победители», «Побежденные», «На Шипке всё спокойно», а великий князь Владимир Александрович, по дошедшим до художника слухам, ругал его за «невозможные сюжеты». Однако мнение этих высоких персон, которых он считал представителями «самого ярого консерватизма», художника, видимо, не очень-то пугало, и он делился со Стасовым надеждой, что его «здравая, нелицеприятная» позиция в искусстве найдет должное понимание в России.

      Накануне парижской выставки поддержку соотечественнику решил оказать Тургенев. Их личное знакомство состоялось в Париже годом ранее, о чем Верещагин вспоминал в своем очерке о знаменитом русском писателе: «После турецкой войны художник Боголюбов сказал мне как-то: «Есть один человек, очень, очень желающий с вами познакомиться». – «Кто такой?» – «И. С. Тургенев». Я был душевно рад этому и просил приехать в какое угодно время. Когда этот дорогой гость приехал в Maisons Laffitte, мне, признаюсь, просто хотелось броситься к нему на шею и высказать, как я глубоко ценю его и уважаю» [47].

      Их первая встреча и всё увиденное в мастерской художника произвели немалое впечатление на Тургенева, о чем он сообщил в письме П. В. Анненкову от 15 (27) ноября 1878 года:

      «Видел я картины (этюды и пр.) В. В. Верещагина. Замечательный, крупный, сильный – хоть и несколько грубоватый – талант. Он, говорят, собирается их выставить в Париже, прибавив и те, что принадлежат Третьякову в Москве: успех будет несомненный – именно теперь» [48]. И вот, год спустя, сознавая всю важность для художника его парижской выставки, Тургенев счел полезным накануне ее открытия привлечь к ней внимание парижан и опубликовал письмо в газете «Le XIXе Siecle». В нем говорилось:

      «...Художник В. Верещагин, мой друг и соотечественник, намерен выставить в клубе на улице Вольней довольно большое число картин и этюдов, предметом для которых послужила Индия и последняя война на Балканах. Он длительное время провел в этих странах и сам принял значительное участие в боях в Средней Азии и в Турции, где был ранен. Я не сомневаюсь, что парижская публика окажет благосклонный прием нашему молодому мастеру, чей самобытный и могучий талант был признан более авторитетными и компетентными, чем я, ценителями.

      Особенностью этого таланта является упорное искание правды, своеобразного и типического в природе и человеке, которое он передает с большой верностью и силой, порой несколько суровой, но всегда искренней и величественной... Помимо его индийских картин, которые в этом году были выставлены в Лондоне и произвели там сенсацию, мне посчастливилось видеть в мастерской моего соотечественника несколько картин, недавно им написанных, предмет которых относится к последней войне. Это военные сцены, лишенные, однако, всякого шовинистического духа. Верещагин не думает поэтизировать русскую армию, рассказывать о ее славе, а стремится показать все стороны войны: патетическую, уродливую, ужасную, равно как и другие, в особенности же психологическую сторону, предмет его постоянного внимания. Добавьте к этому энергичный колорит, рисунок, одновременно простой и точный, и вы не сочтете мои похвалы преувеличенными...» [49]

      Рекомендательные слова Тургенева, очень хорошо известного в кругах парижской интеллигенции, имели, безусловно, высокую цену и значительно подогрели интерес парижан к выставке. Уже в первые дни ее работы, в середине декабря, художник извещал Стасова, что публики бывает очень много и успех «огромный». Он с гордостью рассказывал петербургскому другу, что повстречал знаменитого в Париже художника Мейсонье и обошел вместе с ним всю экспозицию: «...его живописное величество осталось в высшей степени довольно, дивилось, восхищалось...» Другие французские художники выражали мнение, что эта выставка делает эпоху, что она – откровение и открытие новых горизонтов. «Мне говорили, что в городе толки о выставке и Вашем покорном слуге не переводятся». Пожалуй, это уже не просто успех, это слава, и она кружит голову, опьяняет, заставляет художника поверить, что ему дано осуществить в живописи некую особую миссию. Не с этого ли момента начала взрастать в душе Верещагина мания величия? С годами она проявляла себя всё явственнее и смущала многих из тех, кто поначалу был расположен к художнику.

      С некоторыми отзывами парижской прессы Стасов через газету «Новое время» ознакомил российских читателей. «Le XIXе Siecle» в рецензии на экспозицию Верещагина писала: «На выставке в артистическом кружке последние его работы (1874 – 1879) образуют коллекцию из 167 номеров, отличительной чертой которых является чарующая искренность, обаятельная сила и оригинальность таланта». Автора рецензии особенно поразило среди военных картин полотно «Побежденные. Панихида» с изображенными на нем погибшими русскими солдатами, раздетыми догола и изуродованными турками, над которыми священник совершает общее отпевание. «Из этой залы, где всё веет смертью, снегом и ужасом, – продолжал обзор рецензент, – перейдем в следующую, где всё жизнь, свет, зной и веселье. Мы перед произведениями, привезенными Верещагиным из Индии» [50].

      Однако индийские работы художника автор обзора поставил всё же ниже его картин, посвященных недавней войне. Любопытно, что среди минусов он отметил и «сходство с манерой нашего живописца Жерома». К удачам этой серии рецензент отнес большие полотна «Процессия слонов в Джайпуре» и «Великий Могол, молящийся в своей мечети в Дели»: «Обе картины достаточно доказывают в Верещагине качества первоклассного колориста и даровитого творца сцен». В заключение же газета предсказывала, что эта выставка, абсолютно бесплатная, наверняка будет иметь большой успех.

      «Independance Belge» усматривала секрет достоверности военных полотен русского художника в том, что он сам был участником Балканского похода: «Поэтому-то он пишет войну, как никто другой, со всей ее правдивой жестокостью, внушающей нравственный ужас. Например, он изображает смотр войскам генерала Скобелева... Но живым он отвел второй план, а на первом у него помещены груды окостеневших трупов, которых не воскресят никакие победные клики». Автор рецензии имел в виду картину «Шипка-Шейново. Скобелев под Шипкой», которая, как и «Побежденные. Панихида», впервые была показана на парижской выставке. Газета также заметила полотно «Побежденные...» и уделила ему несколько строк: «В коллекции военных картин Русско-турецкой кампании есть одна особенно поразительная. Священник в сопровождении солдата, служащего ему дьячком, поет панихиду над целым полем русских трупов. Убитые, разложенные в порядке длинными рядами, выставили напоказ проколотые груди, размозженные черепа, ужасные зияющие раны на помертвелых членах. Они покоятся на равнине, превращенной в необъятную трупарню... Впечатление это неизгладимо».

      В хвалебных отзывах по поводу военных картин Верещагина парижская критика проявила единодушие. Что же касалось работ на индийские темы, то мнения расходились. Так, газета «France» полагала, что огромное полотно, изображающее въезд принца Уэльского в Джайпур, – «колоссальная ошибка». Другая же ошибка – «Великий Могол, молящийся в своей мечети в Дели». Газета вообще сочла, что Верещагину более удаются картины малого формата.

      Предисловие к каталогу выставки написал друг художника, известный французский критик Жюль Кларетти, и он сетовал на то, что публика лишена возможности видеть туркестанские картины русского мастера, принадлежащие московскому коллекционеру. Но и о них, замечал Кларетти, можно составить представление по фотографиям, являющимся частью экспозиции.

      Не ограничившись предисловием к каталогу, Кларетти поместил в газете «Figaro» большой критико-биографический очерк о Верещагине, рассказав более или менее подробно о самых примечательных событиях его жизни и странствий. Очерк заканчивался словами: «Нельзя не сознаться, что вот личность, выходящая из ряду вон и чуждая всякой вульгарности. Я не знаю между живописцами второй такой даровитой натуры... Он думает, мечтает, пишет и живет в уединении, он чувствует себя счастливым за городом, в «Maisons-Laffitte», в мастерской, в обществе своих тибетских собак, своих воспоминаний, проектов и грез. Такой человек – редкое исключение в эпоху, подобную нашей, и такая натура, конечно, заслуживает быть поставленной в достойную рамку» [51].

      На выставке Верещагин как-то повстречал зашедшего взглянуть на его картины известного русского скульптора М. М. Антокольского, постоянно проживавшего в Париже. В беседе с ним художник упомянул, что теперь в его ближайших планах – организовать показ своих полотен на родине, в Петербурге. Размышлениями о том, как может отнестись к картинам Верещагина отечественная публика, Антокольский поделился с давним другом, любителем искусств, промышленником и меценатом С. И. Мамонтовым. О предстоящей выставке в Петербурге Марк Матвеевич писал: «Нет сомнения, что выставка Верещагина произведет сильное впечатление картинами из последней войны. Тут он как раз хватает за сердце, да и за больные его струны. Тут множество семейств траура еще не сняли, у многих свежо в памяти то, что они перечувствовали; многие еще не успели дочитать того, что писалось о войне, а тут живо, наглядно, во всей наготе являются перед вами все ужасы войны, с отвратительной стороны. Положим, что художники найдут множество недостатков, критики скажут, что он односторонен, но это потом, потом! Лишь когда рана окончательно заживет, Верещагин займет должное место в истории искусства России; но теперь всем достаточно впечатления, одного намека, и сердце защемит от боли, а тогда можно ли думать и рассуждать? Здесь, конечно, не было того, что будет в России, потому что французы отнеслись к этому как к чужому горю» [52].

      Готовясь к своей петербургской выставке, Верещагин обращается с просьбой помочь ему материально к старшему брату, предпринимателю-сыроделу Николаю Васильевичу. В конце декабря художник пишет ему, что на перевозку ящиков с картинами понадобится тысяч восемь франков, а на устройство выставки в Петербурге – примерно тысяча рублей. «Вытягивай, брат Николай Васильевич, да, коли можно, вслух не жалуйся и не бранись, чтобы милые покупатели, зная нашу общую нужду, не прижали меня». О парижской же выставке Василий Васильевич упоминает, что ее успех никаких денег ему не принес: «Биографии мои теперь так и сыплются, тоже счастье, что называется, – на брюхе шелк, а в брюхе щелк!»

      Отдельно – о родителях, недавно умершем отце и о больной матери – с сознанием вины перед ними: «Что-то недостает от того, что могу поделиться успехом с милым розовым старичком, который ушел от нас. Что мама? Она что-то не отвечает мне! Кабы дотянуть до времени, когда буду в состоянии предложить ей проехаться в теплый климат. Надеюсь, недолго до этого, но как бы не свернулась и она раньше этого. Папа-то милый только выслушал обещанное. Дырявые калоши его не идут у меня из ума – вот истинная нравственная казнюшка, о которой не подозревал прежде» [53]. О тяжелом состоянии отца Верещагин знал и еще в марте, собираясь в Лондон для подготовки своей выставки, писал находившемуся в то время в Петербурге брату Александру: «Если есть опасность немедленная в болезни отца, то дай мне знать, я приеду. Если же такой опасности нет, то лучше мне не ездить, ибо придется отложить выставку, а принц Уэльский торопит» [54]. Очевидно, смерть отца наступила внезапно, и Верещагин не смог приехать на похороны. Да и мысли в тот момент у него были об ином. Оттого и мать, Анна Николаевна, перестала отвечать на его письма. Навязчивое воспоминание о «дырявых калошах» отца говорит о раскаянии. Кажется, он начинает сознавать, что, всецело одержимый творчеством, думая лишь об успехе своих выставок, он отодвинул на задний план, как досадную помеху в достижении своих высших целей, заботу о родителях, помощь им – и теплым сыновним словом, и делом, – потому и казнится.


      Глава восемнадцатая

      ВОКРУГ ВЫСТАВКИ В ПЕТЕРБУРГЕ

      На петербургскую выставку Верещагин возлагал особые надежды. На родине его картины, особенно из времен недавней войны, должны понять лучше. А может быть, удастся кое-что продать – тому же Третьякову. Затянувшееся безденежье тяготило, мешало серьезно работать. Лондонская и парижская выставки, обременив расходами, никаких доходов ему не принесли. Да он и не думал продавать за границей свои картины – важнее было понять, как реагирует на них публика, и отзывы в прессе в целом ободряли.

      Часть забот по организации выставки Василий Васильевич по привычке взвалил на безотказного Стасова. В декабре писал ему: «Ищите же помещение! большое, светлое, если можно, из нескольких зал и в центре города». Такое помещение было найдено в доме Безобразова на Фонтанке, у Семеновского моста, из семи залов.

      Еще до приезда Верещагина в Петербург обозначилась очередная трещина в его отношениях со Стасовым. Художник не был удовлетворен статьями Стасова, в которых цитировались не только хвалебные, но и критические отзывы парижских газет о его выставке. Он упрекал Владимира Васильевича в том, что подобные отзывы могут помешать успешной продаже его картин в Петербурге. «Да ведь Вы зарезали мои бедные индийские работы!.. – писал он Стасову. – Хоть бы Вы пожалели меня и моих денежных обстоятельств... Теперь, после приведенных Вами отзывов французских газет они, наверное, останутся у меня на шее или пойдут из милости за бесценок! Ай, ай, какая скверная история приключилась, дернул меня черт послать Вам эти статьи» [55].

      В середине января Верещагин приехал в Петербург, и вскоре у него вновь появился повод выразить свое недовольство действиями расположенного к нему критика. Стасов по просьбе друга юности Верещагина, Л. М. Жемчужникова, попробовал вновь свести их вместе, чтобы «повидаться после всех случайных недоразумений». (Напомним, что, уезжая в Индию, Верещагин оставил на хранение Жемчужникову крупную сумму своих денег, когда же они понадобились, долго не мог получить их назад, почему и рассорился с Львом Михайловичем.) Обида не прошла, и переданное ему Стасовым через брата Жемчужникова Владимира Михайловича предложение пойти со старым приятелем на мировую Верещагин отверг и ответил критику язвительной запиской: «Поблагодарите Владимира Михайловича, скажите ему, что я бы слицемерил, сказавши, что буду рад видеть Льва Михайловича. Когда же Вы, Владимир Васильевич, перестанете сводить людей?»

      С треском провалилась и другая попытка Стасова «свести людей», а именно познакомить Верещагина с Львом Толстым. Еще год назад Толстой, заинтригованный рассказами Стасова о творчестве и личности Верещагина, написал критику: «Всё, что вы говорите о Верещагине, не только лестно, но и очень интересно. Где он теперь? Очень бы желал с ним познакомиться» [56].

      Узнав, что Толстой собирается приехать в Петербург, Стасов предложил Верещагину устроить встречу с ним у себя в Публичной библиотеке [В. В. Стасов с 1872 года заведовал художественным отделом Императорской публичной библиотеки.]. Однако встреча не состоялась: что-то в планах Толстого изменилось, и он не смог вовремя предупредить, что прийти не сможет. Самолюбию Верещагина был нанесен чувствительный удар, и он направил Толстому сердитое письмо:

      «Милостивый государь. В. В. Стасов, передавши мне недавно, что Вы в Питере и желаете со мной познакомиться, просил прийти на другой день в библиотеку для свидания с Вами. Так как он говорил, что Вы не желаете уехать, не повидавшись со мною, то я пришел в ровно назначенный час и битых 2 часа ожидал Вас. Вы не только не явились, но даже не сочли за нужное уведомить меня, что Вы уехали совсем из города, т. е. поступили крайне невежливо.

      Свидетельствую мое уважение таланту Вашему» [57].

      Это письмо своим тоном задело автора «Войны и мира» и «Анны Карениной». В начале февраля Толстой писал Стасову из Ясной Поляны: «Сейчас получил от Верещагина письмо. В письме его выражено враждебное ко мне чувство. Мне это было очень больно и теперь больно. Я бы написал ему, но не знаю его имени-отчества, да и боюсь, как бы чем-нибудь в письме не усилить еще в нем этого ужасно больного мне чувства враждебности. Скажите ему, пожалуйста, что на меня сердиться нельзя, потому что у меня теперь одно желание в жизни – это никого не огорчить, не оскорбить, никому – палачу, ростовщику – не сделать больно, а постараться полюбить их и заставить себя полюбить и что его я люблю без усилия и потому не мог сделать ему неприятного, но, видно, я отрицательно нечаянно сделал ему больно тем, что не пришел и не написал, и прошу его простить меня не на словах только, а так, чтобы и не иметь ко мне никакого неприязненного чувства...» [58]

      Всю вину за несостоявшееся свидание с Толстым Верещагин взвалил на Стасова, и это переполнило чашу терпения критика. Последовала очередная ссора, и Стасов освободил себя от всех забот по организации выставки и переговоров с потенциальными покупателями картин, передоверив эти заботы Владимиру Михайловичу Жемчужникову. Разъясняя Третьякову свою размолвку с Верещагиным, Стасов писал: «Я не перестану уважать и глубоко любить его талант, но не в состоянии выносить его сумасбродство и некоторое дерзкое нахальство, иной раз превосходящее всякую меру... Уже и прежде я с ним несколько раз ссорился и расходился... При новом повторившемся случае (и каком же – по поводу графа Льва Толстого и Льва Жемчужникова) я потерял терпение и послал Верещагину сказать, что я прошу его больше ко мне не приходить» [59].

      Через В. М. Жемчужникова Верещагин пригласил Третьякова приехать в Петербург, чтобы еще до открытия выставки коллекционер имел возможность первым посмотреть его работы. Третьяков приехал и картины посмотрел. В первую очередь его интересовала болгарская коллекция, но в цене ее покупки сойтись с Верещагиным не удалось. Против предложенной Третьяковым суммы в 75 тысяч рублей Верещагин выставил свою – 95 тысяч. Но она не устраивала Третьякова, о чем он сообщил художнику. Верещагин через В. М. Жемчужникова выразил письмом свою досаду и просил передать Третьякову статью о его выставке из парижского художественного журнала, приписав: «Француз, который меня, конечно, знать не знает, ведать не ведает и который, разумеется, повозился со всякими художниками и картинами, изумляется этим работам и признаёт, что они составляют эпоху в развитии миросозерцания художников».

      В ответ Павел Михайлович дал понять, что французский критик ему не указ, у него и своя голова на плечах имеется: «Никакие статьи и мнения, ни здешние, ни заграничные не имеют на меня никакого влияния» [60].

      Поскольку некоторые картины Верещагина о Русско-турецкой войне представители императорского дома видели еще в парижской мастерской художника, петербургскую выставку царская семья ждала с чувством тревоги. Ознакомившись в декабре с каталогом парижской выставки, наследник престола, великий князь Александр Александрович, в письме А. П. Боголюбову выразил раздражение по поводу подписей к картинам, усмотрев в них «тенденциозности, противные национальному самолюбию» [61]. Действительно, на раме картины «Под Плевной», изображавшей Александра II со свитой, наблюдающего за ходом очередного штурма Плевны, было написано: «Царские именины». Иронический смысл подписи не вызвал никаких сомнений. С той же горькой иронией был назван триптих о замерзающем на посту солдате – «На Шипке всё спокойно».

      Через конференц-секретаря Академии художеств П. Ф. Исеева Верещагину было передано высочайшее указание – подписи к картинам снять. На предложение сначала представить картины в Зимнем дворце художник через Исеева передал: «Что касается показывания картин его величеству, то позвольте поблагодарить Вас за доброе желание: не видя возможности переносить мои картины во дворец, я принужден вовсе отказаться от этой чести». Несмотря на попытки сопротивления, президент Академии художеств великий князь Владимир Александрович всё же заставил Верещагина снять подписи. Василий Васильевич ответил через Исеева: «Снимаю подписи, но пусть на душе его высочества будет грех того, что люди, протестующие против зол войны, приравниваются к отрицающим государство» [62].

      Выставка открылась 24 февраля, и уже через день в издававшейся А. С. Сувориным газете «Новое время» последовал критический отзыв о ней в анонимной заметке «Художник-сатирик». Не исключено, что редактор газеты, чуткий к веяниям «свыше», уловил настроение правительственных кругов и дал своему сотруднику указание отнестись к выставке Верещагина построже. В этой заметке автор картин обвинялся в край ней тенденциозности, в таком изображении войны, которое отнимает у русского человека всякое «утешение». «Новое время» не ограничилось одним выстрелом и на следующий день опубликовало еще одну заметку без подписи: «Неправда в картинах Верещагина (Голос из публики)». В ней тасовались те же аргументы: это не правдивая картина войны, а сатира на войну, – и шли обвинения, подобные тем, что высказывались в отношении работ Верещагина на выставке 1874 года: мол, картина «Победители», живописующая поражение русских, достойна быть украшением дворца турецкого султана.

      Верещагин посчитал выпад «Нового времени» грубым поклепом и дважды выступил в газете «Голос» с разъяснением своей точки зрения на войну. «Я представил обратную сторону русской войны, а не австрийской или английской, потому что эту войну довелось мне видеть, а ту нет», – писал он. Вспоминая парижскую выставку, где были показаны его военные картины, художник заметил, что в Париже ни один критик не обвинил его «в тенденциозности, которую, кажется, слишком часто бросают у нас в лицо независимо мыслящим людям».

      Впрочем, в откровенно предвзятых нападках на Верещагина «Новое время» осталось в одиночестве. Другие издания проявили большее понимание замыслов художника и писали о том, почему его полотна так сильно воздействуют на зрителя. Газета «Голос»: «Перед нами полные неподдельного трагизма и бросающие в лихорадочную дрожь сцены этой беспримерной по числу человеческих жертв войны, сцены, глубоко западающие в душу своею неприкрытою и неподкрашенною правдою... Несмотря, однако, на то, что почтенный художник наш так часто останавливается на сценах войны, он может быть признан одним из самых красноречивых проповедников мира. Его залитые кровью, загроможденные целыми горами изуродованных и замерзших трупов картины в состоянии исцелить самых рьяных поборников боевой славы и ее победных лавров. Это – крики ужаса и протеста» [63].

      В полемику с «Новым временем», пытавшимся и в других публикациях отстоять свою точку зрения на картины Верещагина, вступили, помимо «Голоса», «Молва», «Новости», «Санкт-Петербургские ведомости»... Последние отмечали, что эта выставка произвела огромную сенсацию в Петербурге. Автор «Новостей» А. В. Головачев, полемизируя с журналистом «Нового времени» В. П. Бурениным, назвал Верещагина «великим художником». «Живописное обозрение», поместив на обложке своего номера от 5 апреля портрет Верещагина, посчитала его выставку «общепризнанным и вполне оправданным торжеством»: «Верещагин первый в области художества отнесся с истинным сердоболием и с пламенным сочувствием к участи и судьбе рядового, миром победившего, но и миром умевшего погибать русского солдатика».

      Портрет художника был напечатан и в номере за 15 марта популярного журнала «Нива». По мнению журнала, успех «замечательной» выставки, вызвавшей небывалый интерес, был вполне заслужен. Но, посетовала «Нива», почему же «высокодаровитый художник» вывез с войны картины, «в которых, по его собственному печатному заявлению, хотел представить именно «обратную сторону войны» и только «обратную»«? Автор публикации вопрошал: почему бы художнику не почтить «доблесть и беззаветную верность долгу этих безвестных героев»?

      Разобраться в феномене живописания Верещагиным военных сцен попытался журнал М. Н. Каткова «Русский вестник». Рассуждая о творчестве художника, автор писал: «Сомневаться в его национальном чувстве было бы по меньшей мере неуместно. Правдоподобнее предположить, что тут выразилась особенная, своеобразная манера мыслить и чувствовать, некоторая гражданско-художественная мысль, которой вообще легко поддаются русские люди. Очень может быть, что г. Верещагин потому и выставил на позорище отрицательные явления войны, что он слишком страстно любит Россию, слишком мучительно болеет ее ранами» [64]. Очевидно, что, говоря о присущей русским людям манере мыслить и чувствовать с привкусом «гражданской желчи», журналист имел в виду и выдающиеся образцы русской художественной прозы. В отличие от многих поддержавших Верещагина изданий, считавших лучшим полотном на выставке картину «Побежденные. Панихида», «Русский вестник» посчитал таковой «Победителей», где изображены веселящиеся после успешной схватки турецкие воины, рядящиеся в мундиры русских солдат и офицеров. И всё же толпы людей, ежедневно стоявших в очередях, чтобы попасть в залы выставки на Фонтанке, потрясенно замирали именно перед «Панихидой».

      Писатель Василий Иванович Немирович-Данченко, наблюдавший Верещагина на войне, в очерке «Художник на боевом поле» писал о том, какие чувства испытывали и он сам, и другие посетители выставки:

      «Когда я уже в Петербурге стоял перед полотном, изображавшим поросшее сухою травою поле с тысячами трупов изуродованных обнаженных солдат, я повторял про себя:

      – Правда, великая правда!..

      Это был Христос на кресте, страдающий за всё человечество, это была великая искупительная жертва... Верещагин верно понял ее – и этим объясняется то озлобление, с каким на него набросились одни, и те восторги, которые высказывали другие...

      Толпа и не восторгалась, и не злобилась. Глубоко потрясенная стояла она перед картиной. В ней царствовало то благоговейное молчание, которое охватывает над могилой, куда спускают гроб друга или брата» [65].

      Историк искусства и художественный критик А. Н. Бенуа на склоне лет вспоминал, как десятилетним мальчиком посещал со своей матерью эту верещагинскую выставку и как мать особенно хотела взглянуть на полотно «Адъютант», имевшее в каталоге ироническое пояснение по-французски: «Такой молодой, а уже отличившийся». Об этой картине говорили, что она обличала кумовство и протекционизм в военных кругах. Заметим, что еще со времен Кавказской войны была известна порода военных карьеристов, прибывавших на боевые позиции лишь в погоне за отличиями и быстрым продвижением по службе. В горах Кавказа они иногда предпочитали участию в боевых действиях охоту на фазанов, отчего и звали их «фазанами». Однако Бенуа и его матери так и не удалось посмотреть на обобщенный портрет балканского «фазана». Выстояв в Очереди и попав в переполненные публикой залы, они тщетно искали эту картину, вызвавшую толки в обществе: «Власти уже успели ее удалить с выставки, увидав в ней какие-то дерзостные намеки на каких-то салонных военных, которые умели делать карьеру на общем несчастье. Зато я увидел «Панихиду на поле битвы», и эта картина меня поразила до глубины души» [66]. Вероятно, полотно «Адъютант» исчезло с выставки после того, как военные картины Верещагина вознамерился посмотреть Александр II. Такое желание императора еще более подогрело интерес к нашумевшей экспозиции со стороны рядовой публики.

      Верещагин, узнав, что его картины хотят перенести для осмотра их императором в Зимний дворец и разместить там в Николаевском зале, особенно переживал, что белые стены этого зала уничтожат эффект зимних сцен некоторых его болгарских полотен. Но государя подобные мелочи не интересовали. Он намеревался оценивать не колористические изыски автора, а прежде всего содержание картин. И вот в середине марта, когда, по словам А. В. Верещагина, помогавшего в организации экспозиции, «публика валила к нам ежедневно тысячами», в работе выставки был объявлен трехдневный перерыв. Об этом заранее сообщили газеты, и в назначенный день, с утра, на Фонтанку явилась рота или две рослых солдат Преображенского полка. «Они подхватили картины, как есть, в рамах, лежмя, и понесли их прямо во дворец», – вспоминал Александр Васильевич. Братья Верещагины присутствовали при развеске картин, однако осматривать их император предпочел в одиночестве. Позднее, окольными путями, Василию Васильевичу стало известно об отрицательном мнении государя о его военных полотнах. И этот настрой императора можно было понять: победный дух был выражен лишь на одном полотне – «Шипка-Шейново. Скобелев под Шипкой», на котором бесстрашный генерал на белом коне мчится в сопровождении свиты перед строем приветствующих его солдат.

      Некоторые итоги выставки подвел журнал «Всемирная иллюстрация». Лучшими полотнами журнал посчитал картины «Победители», «Побежденные. Панихида», «Шипка-Шейново. Скобелев под Шипкой» и «Под Плевной». К неудачам автора были отнесены картины «Транспорт раненых», «Дорога военнопленных» и ряд других. По поводу последнего полотна, где видны лишь тела замерзших людей на дороге и вдоль нее по обочинам, журнал писал, что помещенные в каталоге авторские пояснения, в которых говорится о еще живых, но умирающих, интереснее самой картины. А «Русский вестник» в уже упоминавшейся статье о выставке, напротив, заметил, что «каталог у г. Верещагина всегда отличается многословием и какою-то иронией не совсем хорошего вкуса».

      Что же до индийских картин и этюдов, то, по мнению «Всемирной иллюстрации», большинство из них отличалось живописной выразительностью и совершенством, «которое приводило в восхищение каждого из серьезных художников».

      В общей сложности на выставке Верещагина за сорок дней ее работы побывало 200 тысяч посетителей – число для тех времен невиданное. 29 и 30 марта в том же доме на Фонтанке прошел аукцион по продаже картин. Большим сюрпризом для его участников явилась весть, что художник передумал продавать свои военные картины и выставил на аукцион лишь индийскую серию. Организатором аукциона выступило Общество поощрения художеств, во главе которого стоял известный писатель Д. В. Григорович. На торги съехались любители и коллекционеры живописи Третьяков, Терещенко, Боткин, Базилевский, князь Воронцов, князь Меншиков, граф Строганов... В результате двухдневных торгов индийская коллекция картин, разъединять которую Верещагину очень не хотелось, всё же разошлась по разным рукам – картины были приобретены более чем двадцатью собирателями. Обладателем самой крупной части коллекции стал Павел Михайлович Третьяков: он купил 53 произведения. После торгов Стасов писал брату Дмитрию: «В конце концов оказывается, что Верещагин получил от двух дней аукциона не 117 или 118 тысяч, как мы думали еще в воскресенье, а целых 140. Это он мне сам сказал, и случилось это потому, что в воскресенье, когда уже все ушли и остался один Третьяков, он забрал вдруг, уже без аукциона, всё оставшееся еще не купленным. Вот-то человек!» [67] Впрочем, на самую большую картину коллекции – «Великий Могол, молящийся в своей мечети в Дели», – оцененную в 25 тысяч рублей, покупателей, готовых заплатить за нее такие деньги, не нашлось.

      Газеты, освещавшие итоги аукциона, писали, что Верещагин пожертвовал 20 тысяч рублей Обществу поощрения художеств на организацию художественных школ в провинции. Часть вырученных от аукциона средств была по желанию Верещагина направлена на помощь женским медицинским курсам и на поддержку музыкальной школы в Петербурге.

      Иван Николаевич Крамской, быть может, наиболее глубоко переживал рассредоточение индийских работ Верещагина в результате аукциона по разным собраниям. В апреле он писал П. М. Третьякову, вспоминая данное ему Верещагиным обещание, что тот не будет продавать свои картины с аукциона: «Верещагина с аукциона не видал, а спустя неделю получил от него записочку, в которой он отвечает, что не заходил и не зашел ко мне потому, что ему совестно после обещания и после того, как он сам не сдержал слова. Уезжая, извиняется и просит отложить портрет до другого раза... Люди неумолимы и жестоки. Я говорю о Верещагине: я ему его аукцион простить никогда не могу» [68]. Контакты с Крамским в это время были обусловлены намерением Ивана Николаевича написать по заказу Третьякова портрет Верещагина. Сначала Василий Васильевич оттягивал позирование под предлогом занятости, а потом, после аукциона, и вовсе предложил отложить «до другого раза». В период работы выставки художники-передвижники решили отметить безусловный ее успех банкетом в честь Верещагина, и Крамской послал Верещагину приглашение принять в нем участие. Василий Васильевич ответил с присущей ему грубоватой прямотой: «...Позвольте поблагодарить Вас за приглашение почавкать в компании, только позвольте также с полной откровенностью отклонить его». В том же письме он высказал самое глубокое уважение членам «высокоталантливого товарищества». Попутно вспомнил и о позировании для портрета: «Когда посижу? Не ведаю» [69]. Через месяц, уезжая из Петербурга, Верещагин с чувством вины вновь писал Крамскому: «Не кажусь я Вам, чтобы не слышать укора Вашего – захлопотался, некогда было. Сегодня же утекаю, значит, до другого раза».

      В. В. Стасов зафиксировал важный поворот в мыслях Верещагина после петербургской выставки и несостоявшейся продажи его военных картин государству. «Художник войны», каким многие современники воспринимали Верещагина, более не хотел ехать на войну и живописать все ее драмы и ужасы, хотя «фронт работ» в этой области был еще весьма обширным. Россия, стремясь сдерживать активные действия Англии в Средней Азии, готовила новые наступательные операции. И как раз в период триумфа выставки Верещагина в Петербурге его хороший знакомый генерал М. Д. Скобелев был назначен командующим Закаспийским военным отделом и начал разрабатывать военную операцию, предусматривавшую наступление русских войск на крепость Геок-Тепе и захват Ахалтекинского оазиса в Туркмении. Вероятно, Скобелев сделал другу-художнику предложение отправиться в Среднюю Азию вместе с ним, но Верещагин думал уже об ином. О его планах Стасов писал 5 апреля брату Дмитрию: «Верещагин уезжает... на днях – в Париж и принимается писать начатые уже прежде картины из болгаро-турецкой войны... Говорит, в конце лета или по крайней мере скоро махнет на Дальний Восток – в Тибет, Китай, Японию, но ни за что не поедет в Ахал-Текинскую или какую бы то ни было экспедицию. Баста, говорит, ездить по войнам!» Стасов добавляет к словам художника свой комментарий: «И давно пора. Уже как давно я ему это проповедую» [70].

      В начале войны с турками Стасов уговаривал Верещагина не уезжать на передовую. Но тогда Василий Васильевич его не послушал и объяснил, что видеть эту войну своими глазами – его долг, и нравственный, и художественный. Однако войны бывают разные. И ныне он уже думает иначе: с него достаточно!


      Глава девятнадцатая

      ИЗВЕСТНОСТЬ РАСТЕТ

      Прошедшее в некоторых периодических изданиях, в частности в газете «Голос», сообщение о выделении Верещагиным сразу после аукциона двадцати тысяч рублей Д. В. Григоровичу на организацию рисовальных школ было не совсем точным. Как следует из письма художника тому же Григоровичу, он немедленно предоставил на эти благотворительные цели десять тысяч рублей, а еще столько же обещал перечислить в течение двух лет. Испытанная в последние годы нужда и немалые долги заставили его быть более осторожным в своих расходах. По той же причине не все просьбы он посчитал нужным удовлетворить. В мае в ответ на предложение Третьякова дать деньги на школу глухонемых он написал: «...Не могу теперь жертвовать на школу глухонемых, как ни сочувствую этому Вашему делу, как и другим, потому что уже раздал много денег... Чтобы Вы верили моей искренности, скажу Вам, что даже помощь школе, устраиваемой в память покойного отца моего, я отложил до другого раза, до следующего случая продажи моих работ. То, что имею теперь, необходимо мне для занятий, поездок и т. п., что всё, как Вы знаете, очень кусается» [71].

      Впрочем, и с поездками в дальние страны – Китай и Японию, – о коих Верещагин упоминал Стасову, он решил пока не спешить – успеется. Были дела более неотложные. В июне он отправляет больную мать в Германию, на воды, а в июле вновь берется в своей просторной мастерской в Мезон-Лаффите за живопись: надо было завершить еще три полотна, посвященные Русско-турецкой войне. Летом Верещагин встречается с приехавшим в Париж по своим делам Стасовым. Их дружеские отношения, давшие трещину накануне петербургской выставки, были вновь восстановлены, чему во многом способствовало участие Стасова в газетной полемике с «Новым временем», в ходе которой известный критик с присущей ему страстностью защищал Верещагина от несправедливых нападок руководимых Сувориным журналистов. В письмах родным Стасов упоминает, что Верещагин пригласил его пожить несколько дней в Мезон-Лаффите, но он отказался, поскольку ему дороги «свобода и независимость». Но в загородном доме художника он всё же бывает. В одном из писем Владимир Васильевич рассказывает, как на пути из Мезон-Лаффита, когда Верещагин с Елизаветой Кондратьевной провожали его в своем тарантасе, они остановились на знаменитой террасе, «в добрую версту», на краю Сен-Жерменского парка с замечательным видом на Сену и на панораму Парижа и долго любовались закатом.


К титульной странице
Вперед
Назад