* Легенда. В целом Шаламов дает объективную характеристику роли А. Введенского в религиозной борьбе 20-х годов. Ср.: Введенский Л., "Церковь и государство (очерк взаимоотношений церкви и государства в России 1918-1922 гг.)", М. 1923; "На пути к свободе совести", М. 1989.
 


Именно в руки Введенского патриарх Тихон передал письменное заявление о том, что Тихон отказывается управлять русской церковью и поручает управление ярославскому митрополиту Агафангелу. В это время патриарх Тихон был арестован и начался его процесс. Арестован был и митрополит Агафангел, принявший церковную власть. Русская церковь осталась без управления. Вот тут-то Введенский вместе с другими и организовал свое обновленческое Высшее Церковное управление.

Начался обновленческий раскол, продолжавшийся более двадцати лет и оконченный в 1946 году со смертью митрополита Александра Введенского.

Обновленческое движение - яркая страница истории русской, ибо патриарх Сергий, решительно боровшийся с обновленчеством, взял на вооружение именно идеи Введенского.

На церковной сцене был разыгран не очень новый сюжет.

Победив Введенского, патриарх Сергий взял на вооружение именно его идеи - за исключением вопросов о монашестве, бесплатных требах - и победил. Суть победы Сергия была в том, что он (а все заявления Сергия в Правительство написаны в тюрьме) казался Сталину более надежным представителем русской церкви, более типичным, более авторитетным, чем модернист Введенский, соратник Керенского, постигающий тайны Блока. Само образование Введенского было помехой на его пути к переговорам с властью, хотя именно Введенский провозглашал, что коммунизм - это Евангелие, напечатанное атеистическим шрифтом. Луначарскому это суждение казалось тонким, Ленину смешным, Сталину опасным. Поэтому правительство поддержало более ему знакомые формулы патриарха Сергия.

Проповедь Сергия - за Советскую власть - по радио, решавшая пути церкви и русских православных мирян, решили судьбу и Сергия, и Введенского.

Тут-то и было покончено с обновленчеством.

Этой известной проповедью и начал свой победоносный путь Сергий - митрополит, но еще не патриарх (патриархом Сергий стал в 194 3 году, что имеет свои подробности).

Когда Сталин выразил согласие на предложение Сергия о поддержке правительства по радио, именно Сергию доверялась эта речь. Поспелов* вел эти переговоры - Сергий - Сталин. Сталин сказал: "Надо получить текст речи и можно разрешить", С этим явился Поспелов к Сергию. Сергий наотрез отказался.

- Я произношу проповеди, говорю без подготовки всю жизнь. Я никогда не выступал и не буду выступать по бумажке. Если товарищ Сталин хочет, чтобы я выступил, пусть разрешает без подписанного текста.

С этим ответом Поспелов приехал к Сталину и было решено рискнуть.

Митрополит Сергий говорил два часа.

Доверие власти здесь было ему оказано, им - оправдано.

В 1943 году Сергий стал патриархом, разгромил обновленцев, взяв их программу, а в 1944 году умер, передав бразды правления Алексию.

Но в 1923 году все было еще впереди.

Введенский был создателем собственной оригинальной концепции в христологии, отличающейся, скажем, от Ренана или Штрауса.

Христос в понимании Введенского - земной революционер невиданного масштаба.

Толстовскую концепцию о непротивлении злу Введенский высмеивал многократно и жестоко. Напоминал о том, что евангельскому Христу более подходит формула "не мир, но меч", а не "не противься злому насилием". Именно насилие применял Христос, изгоняя торгующих из храма.

В работах всех христологов концепция Введенского обязательно излагается,

Обновленческое движение погибло из-за своего дон-кихотства - у обновленцев было запрещено брать плату за требы - это было одним из основных принципов. Обновленческие священники были обречены на нищету с самого начала; и тихоновцы, и сергиевцы как раз брали плату - на том стояли и быстро разбогатели. * П.Н. Поспелов (1898-1979) - в те годы редактор "Правды".

Идея союза с передовой наукой, борьба со всякой магией, колдовством, понимание обрядности в свете критического разума - тоже было идеей Введенского.

В обновленческом расколе было много личного, много мелкой политики, много от пресловутой "конкретной ситуации".

В идейном же смысле церковная смута закончилась полной победой Александра Введенского.

Но тогда, сорок лет назад, Введенский казался разрушителем, лже-Христом, то есть Антихристом. Так его черносотенцы и называли.

Удивительным образом договоренность правительства с вождями церкви велась как бы в тюрьме. Именно из тюрьмы писал свои послания Тихон Белавин, его местоблюститель Агафангел. Не изменил этой русской традиции и митрополит Сергий - его проект об организации русской церкви прислан из Бутырской тюрьмы в 1927 году.

Введенский же в тюрьме не сидел. Он проводил в 1925 году III Поместный собор в Москве и сам был докладчиком по всем важнейшим вопросам церкви.

По просьбе отца я ходил на открытие собора в 1925 году - чтобы не упустить, пользуясь словарем отца, "великий день России".

Введенский был очень эффектен на фоне монашеских либеральных клобуков в самом темном подвале Троицкого подворья на Самотеке - месте баталии за высшую церковную власть.

На самом соборе обновленческое движение не захватило, к моему удивлению, никаких новых рубежей.

Среди всевозможнейших диспутов, лекций, ораторских сражений, конгрессов, совещаний дня не хватало студенту, чтобы пробежать по всем этим чудесам, каждый день мы стояли перед выбором - куда же пойти? Кого же послушать - анархиста Иуду Гроссмана, Розанова или обер-прокурора Синода Львова? или Бухарина, или Кони? Чью проповедь выслушать? Куда пойти - в подпольный анархический кружок или к Мейерхольду в буденовке, размахивающему пистолетом? В Кривоколенный к Воронскому или в Колонный зал к Троцкому? Послушать лекцию в РАНИОНе о Фурье или выслушать Густава Инара, участника Парижской Коммуны?

Горький был прогнан за границу и не было известно, вернется ли он в Россию.

Но из самых высоких ораторских зрелищ того ораторского века были безусловно диспуты Луначарский - Введенский. Их было много: "Бог ли Христос?", "Христианство и коммунизм!".

Попасть на эти диспуты было очень трудно, не потому, что они были платные, - это ограждение пройти было совершенно невозможно даже таким специалистам, как я и мой ближайший друг, студент того же курса и факультета МГУ, что и я*.

У нас сорвались все попытки хоть какой-нибудь бумажкой заручиться. Оставался день до диспута, и я решился на крайнюю меру. Шапиро пришла мысль пойти и попросить контрамарки, но не у Луначарского и его многочисленного окружения - а у Введенского. "В этом есть что-то - комсомолец МГУ у архиепископа-обязательно даст", - рассуждал Шапиро. Но кто пойдет? Кто будет говорить? И что?

Но у меня сразу же. сверкнул в голове план, и мы помчались в Троицкое подворье отыскивать Священный Синод, а там получить домашний адрес епископа.

По узким, заставленным шкафами коридорам, мы добрались до канцелярии Священного Синода. Одна единственная комната с единственным столом. Сидевший за столом человек встал и сказал, что архиепископа сейчас нет.

- А где он живет?

- Да тут и живет, - сказал канцелярист, - вот тут за дверью. Что ему сказать, если он дома? Кто его спрашивает?

- Скажите, что его спрашивает сын священника Шаламова из Вологды.

Закрытая дверь сейчас же распахнулась, и Введенский вошел в комнату, очевидно, стоял за дверью и слышал наш
 


*В 1926-1929 гг. (до первого ареста) Шаламов учился на факультете советского права МГУ. Подробнее об этом периоде см. его воспоминания "Двадцатые годы" (журнал "Юность", № 11-12, 1989).
 


разговор. Дома он был в вельветоном пиджаке и полосатых каких-то брюках.

Я изложил нашу просьбу.

- Охотно, - сказал Введенский, сел к столу и, выдвинув ящик стола, взял тонкий листок с типографским адресом и написал: "На два лица, А.В."

- С удовольствием выполняю просьбу, - сказал Введенский. - Прекрасно помню вашего отца. Это слепой священник, чье духовное зрение видит гораздо дальше и глубже, чем зрение обыкновенных людей.

Я, разумеется, написал об этом отцу и доставил ему большое удовольствие.

Обрадованные, с заветной контрамаркой, не зная, где только ее сохранить на ночь, мы помчались на ближайший митинг во втором Госцирке - на Садовой-Триумфальной, - от Самотеки, с Троицкого подворья, было рукой подать. Вернее, "ногой"/ибо трамвай по Садовой ходил, кольцевой "Б", увешанный людьми, да еще ползущий мимо базара всех времен и народов, Сухаревки, которая в те времена действовала еще по всем правилам и во всей силе.

Мы добрались до Госцирка, где был митинг-протест по поводу поражения английской забастовки - даже Триумфальная площадь была заполнена народом, и оттуда доносился резкий высокий тенор председателя Коминтерна Зиновьева - "Продали! Предали" - осуждая английских профвождей, предавших английскую стачку.

Митинг закончился только с темнотой, и мы пешком добрались: Шапиро к родным на Арбате, а я в Черкасский - в общежитие.

Мы спали спокойно, обладая чудодейственными контрамарками с инициалами А.В. Это было силой, которая дала бы нам возможность не только пройти все контроля, но и разгромить театр, если понадобится.

Но все же, оценивая ситуацию, мы собрались на диспут на два часа раньше. Все улицы, все подходы вокруг театра Зимина " Дмитровке (теперь Театр оперетты) были заполнены народом.

Диспут "Бог ли Христос?" - Луначарский - Введенский. Быстро работая локтями, мы добрались до первого контроля и попали во внутреннюю цепь - добровольцев, которые сами, каждый вызвался на эту работу, чтобы послушать двух знаменитых ораторов.

Мы постарались проникнуть в партер, и нам это удалось. Хотя, конечно, все время пришлось стоять. Но это не имело никакого значения.

Все понимали отчетливо, и сам Введенский в первую очередь, что он выступает впервые за время существования советской власти открыто в защиту веры, поднимает перчатку, брошенную властью атеизма, безверия - как государственной религии тогдашней России. Если раньше сражение с попами велось в ЧК или в приемных народных комиссаров, то из церквей христианская религия впервые выходит сегодня на открытое сражение с властью в одном из главнейших вопросов идеологии.

Атеистические власти обязательно должны были бросить перчатку вызова на такой диспут - герольды ЧК должны были обязательно проскакать по всем площадям России, вызывая бога на турнир словесный - другие турниры были выиграны властью давно. Крайне было важно для церковников, для верующих мирян, чтобы представителем религии - религии, не церкви - был достаточно талантливый, достаточно яркий и достойный человек.

Таким человеком и был Александр Введенский, священник в войну, протоиерей в революцию, епископ после церковного переворота, архиепископ во время диспута, митрополит в будущем, - а в самые последние годы имевший чин "митрополита-благовестника", то есть митрополита-пророка, предвещателя побед.

Александр Введенский вышел в черной рясе, перекрещенной цепями креста и панагии, черноволосый, смуглый, горбоносый. Вышел и сел за длинный красный стол без всякой застилки, где в президиуме уже сидели лица разного революционного калибра - от народовольца вроде Николая Морозова до социал-демократов вроде Льва Дейча.

Сел Луначарский в весьма пристойном пиджаке, перебирая пачку конспектов пальцами - собирал и раскладывал стопку листов. Ему надо было начинать доклад, а время уже истекало. Взрывы аплодисментов, требующих начала - существует такой вид аплодисментов, становились все чаще.

Наконец, Луначарский встал и пошел к трибуне, разложил на ней листки и начал свой доклад - одно из тех пятидесяти выступлений Луначарского, которые довелось слушать мне, тогдашнему студенту.

Луначарский был нашим любимцем. Это был культурный, образованный человек, чуть-чуть злоупотреблявший этой культурой, почему недруги из нашей же среды звали его "краснобай". Эта интеллигентность, мягкость Луначарского в то время не нравилась не только скептикам из студенческой среды.

Я сам слышал своими ушами доклад Ярославского в театре Революции к десятилетию Октября, где позиция Луначарского во время штурма Кремля вызывала всякие поношения твердокаменного Емельяна в наглухо застегнутой кожаной куртке, произносившего с авансцены театра Революции свои суждения и осуждающие слова по адресу Луначарского. Ярославский в Октябре был комиссаром ЦК при Москве.

Но мы не разделяли столь сурового ригоризма. Нам Луначарский казался барином, присоединившимся к революции барином, который, если его держать в узде и надеть ошейник, может принести большую пользу тому же Ярославскому.

В годы революции и гражданской войны Луначарский не играл в Москве большой роли и тем более не поправлял, не учил Ленина, как замечено и некоторыми документальными картинками последнего времени ("Шестое июля").

При Луначарском в Наркомпросе всегда был комиссар, - сначала Крупская, потом Яковлева, потом Вышинский. Любой вольт и загиб наркома можно было вовремя удержать.

Хозяевами Москвы тогда были Сапронов, Бухарин, Преображенский - все РАНИОНовцы, строившие новую жизнь. Практика Луначарского насчет Маяковского и Большого театра неоднократно осуждалась Лениным.

Все это нам было известно. Известно было и то, что Луначарский вступил в партию лишь около 1917 года - в числе межрайонцев - на Шестом съезде партии.

Его сражения с Лениным после 1908 года - Каприйская школа и школа Болоньи - где командовали Богданов, Луначарский и Горький, и откуда был вышиблен Ленин - так и вторично в Париже школа Лонжюмо - без Луначарского, вопреки Луначарскому.

Все это было нам хорошо известно.

Не питая никакого политического доверия к Луначарскому, тогдашняя молодежь просто любила его послушать.

С авторитетом Троцкого речь Луначарского ни в какие сравнения не могла идти ни в политическом, ни тем более - в литературном плане. Троцкий - оратор более талантливый, чем краснобай Луначарский. Троцкий - оратор стиля особого, где сначала делался вывод, а потом он доказывался.

Луначарский же принадлежал к классической школе - накопление аргументов и - логический вывод.

В этом накоплении аргументов Луначарский пользовался весьма широким привлечением фактов, имен, идей - подчас даже возникало недоумение - как увязывает Луначарский - свой только что рассказанный факт, случай с темой его речи, доклада, от которых он отступил довольно далеко.

Было особенным удовольствием следить за путаными извивами мысли наркома, предвидеть их, угадывать или не угадывать - и с восторгом или осуждением принимать какой-то логический сюрприз, логический парадокс.

Но Луначарский обычно благополучно выбирался из всех сетей, из всех неводов, которые сам себе расставлял, и срывал гром аплодисментов.

Иначе говорил Троцкий. У Троцкого не было лишней фразы, не служащей главной мысли, которая уже высказана. Тебе предстояло лишь подсчитывать бесконечные аргументы - одетые, конечно, всегда в оригинальную, блестящую даже одежду.

Студенческие скептики говорили даже, что из-за этого постоянного блеска слушатель, зритель отвлекался от глубины суждений Троцкого, которые были бы теснее, яснее при более простом, более шаблонном изложении дела.

Диспуты Луначарский - Введенский были построены тогда по весьма примитивной схеме. Докладчик - Луначарский, один час. Содокладчик - Введенский, сорок пять минут. Прения - по десять минут всем записавшимся. В случаях интереса выступлений время добавлялось при немедленном голосовании в зале.

После прений - заключительное слово содокладчика - двадцать минут, а заключительное слово докладчика - тридцать минут.

Регламент таких диспутов был построен самым, конечно, выгоднейшим образом для первого докладчика. Но это никого не обижало. На Введенского надеялись, и он всякий раз оправдывал все надежды.

Луначарский начал свой доклад - полемика эта издана, - привлекая большое количество самых современных мнений, а также и самых древних от Эпикура до Вольтера. Доклад звучал в высшей степени убедительно.

Осталось только послушать - какие стрелы, какие камни бросит из своей пращи Давид - Введенский в правительственного Голиафа - Луначарского.

Введенский встал, поправил на груди крест и резкими шагами вышел прямо к трибуне, где еще собирал свои листки Луначарский. В руках Введенского не было ни одной бумажки.

Введенский встал. В возникшей тишине отчетливо и громко выговорил: "Во имя отца и сына и святого духа. Аминь". Перекрестился и сделал шаг вперед, начал говорить, быстро овладевая вниманием зала.

Утверждение Луначарского было самым смелым образом подвергнуто открытой иронической критике. Камня на камне не осталось от положений Луначарского. В том диспуте "Бог ли Христос?" Луначарский слишком много напирал на противоречия в Евангелии, опровергая историчность Христа.

Именно в этом видел Введенский подтверждение историчности Апостолов - не стенографичность. Это свидетели. Возьмем любой протокол суда - шесть свидетелей казни описывают объект, только по-иному.

В историчности Христа Введенский не хотел сомневаться, не только потому, что в этом не сомневается Ренан.

Словом, каждое положение, которое мы с такой надеждой принимали, было высмеяно открыто в самой блестящей форме.

Введенский цитировал на память целые страницы из трудов философов, отцов церкви, современных политических деятелей на десяти языках, современных и древних, что, разумеется, производило сильное впечатление. Тут же делался перевод (все без всяких бумажек) и следовала критика уже на русском языке.

Луначарский был явно побежден.

Прения были довольно серыми. Выступали какие-то митрополиты и просто любители, чьи речи я не запомнил.

Я ждал второго выступления Введенского.

Второе выступление Введенского было посвящено разбору аргументации оппонентов в прениях, всякий раз с тем же уничижительным блеском.

"Избави нас Бог от таких друзей, - сказал по поводу какого-то сомнительного комплимента Введенский, - а с врагами мы и сами справимся".

Понимая, что после заключительного слова будет выступать Луначарский, Введенский не преминул пустить наиболее эффектную стрелу в качестве предварительного удара, заранее предвидя, что последует и возражение. Эта стрела была вот какая.

- Иногда думают - да и вы сами тоже, наверное, что мы с Анатолием Васильевичем враги, ибо мы так яростно сражаемся здесь. На самом деле мы хорошо относимся друг к другу. Я уважаю Анатолия Васильевича, он - меня. Мы просто расходимся с ним по ряду вопросов. Так вот, Анатолий Васильевич считает, что человек произошел от обезьяны. Я же держусь другого мнения. Ну, что ж, каждому его родственники лучше известны.

Буря аплодисментов приветствовала эти слова. Зал встал и аплодировал целых пятнадцать минут. И мы ждали, как же ответит Луначарский на такой удачный удар противника. Обойти этот вопрос было нельзя - по законам диалектических турниров того времени. Промолчать - значит признать поражение.

Но Луначарский не промолчал. Все заключительное слово он посвятил разбору аргументов содокладчика и казалось, что он уже от ответа уходит. Но Луначарский не ушел, и мы удовлетворенно вздохнули.

- Вот архиепископ Введенский упрекнул меня за такое родство с обезьяной. Да, я считаю, что человек произошел от обезьяны. Но в том-то его гордость, что на протяжении сотен тысяч поколений он поднялся от пещеры неандертальца, от дубинки питекантропа до тонкой шпаги диалектики участника нашего сегодняшнего турнира, что все это человек сделал без всякой помощи бога, а сам.

Таким образом, удар шпаги Введенского был отбит, и мы успокоились. Побежали - я в общежитие, а Лазарь - к родным на Арбат.

Если в Москве в сражениях с Введенским Луначарскому приходилось трудновато - а это было весьма заметно, то уж в Вологде выступления Введенского напоминали избиение младенцев.

Тогда власти разрешали устраивать такие диспуты в целях общего просвещения. Отец мой активно участвовал в этих диспутах со стороны религии, хотя был уже вовсе слепым.

Введенский пользовался широчайшей популярностью, приезжал на эти диспуты в Вологду, вербуя себе сторонников в свое радикальное крыло русской церковной смуты.

Диспуты в Вологде велись по московским правилам. Докладчиком с заключительным словом был кто-то из местных - лектор совпартшколы Кондратьев или любитель-диспутант, скептик, вроде ссыльного анархиста Герца.

Обновленческое движение завоевало себе прочные позиции в Вологде - власти отдали им собор, из которого в революцию был выброшен отец. Служить как священник отец уже не мог из-за слепоты - провел только какую-то службу, где наградили его митрой. Но мог как консультант, как автор воспоминаний - в Вологде был и журнал "Церковная заря", номера три или четыре вышли, где были напечатаны воспоминания отца о кое-каких вологодских иерархах.

Но дело, конечно, не в этом. То, что отец оказался нужен, чрезвычайно его оживило. Я водил его на все диспуты как поводырь.

К сожалению, глаукома не хотела ждать, боли увеличивались, а отец все не хотел перерезать нерв, все ждал, что вот-вот наука одержит решающие, возвращающие зрение победы, Операции Филатова над катарактой усиливали его надежды.

В конце концов он так и умер. Да и сейчас нет средств от глаукомы. Глаукому оперируют, но в более раннем периоде болезни, чем тот, который уже был у отца, когда он обратился к глазникам.

Наука не подвела отца. Его ждало буквально вот-вот наступившее после его смерти в 1934 году наступление радиомира, мира радиоприемников - огромного количества информации, которое получил бы отец, будь он жив.

В те годы были повсеместны лишь детекторные приемники, щелкавшие в ухе, нащупывавшие камешком радиоволны.

То, что можно было втыкать в розетку в электросеть, в России еще не было известно.

До радиоприемников отец не дожил пустяков - одного или двух лет.

Обновленческое движение имело хорошие корни в Вологде и обещало победу, но Тихон, сидевший в тюрьме, оказался хитрее. Он признал советскую власть, раскаялся и покаялся публичным заявлением в газеты. С этого часа обновленчество пошло на убыль. Обновленчество было добито патриархом Сергием уже во время войны.

Александр Введенский и был тем церковным реформатором, - их очень много в истории и не только России - чьи идеи одержали победу, отстранив и уничтожив самого новатора.

Разве Петру с его западной политикой надо было убивать Софью? Софья была гораздо западнее Петра, гораздо более европейской. Не сражение католицизма и протестантства за завоевание русской души тут надо видеть, а нечто более грубое, более свойственное человеческой природе.

Разве Петру нужно было казнить стрельцов таким диким способом, да еще лично, - ведь во времена стрелецких бунтов казнено две тысячи человек, втрое больше, чем погибло в крупнейшем сражении века - Полтавской битве...

Разве надо было Николаю Первому вешать Рылеева, чтобы выполнить рылеевские идеи - индустриализацию России, внешнюю политику, железные дороги, освобождение крестьян. Все это сделал Николай, казнив декабристов.

То, что в русской церковной истории называется наследством патриарха Сергия - это и есть идеи Введенского, принятые на вооружение при отстранении их автора и главного идеолога.

Введенский умер в 1946 году, так и не помирившись с Сергием. Борьба идей весьма отличается от борьбы людей.

На эту тему следовало бы написать не роман (рассказы, наверное, есть), а хорошее историческое исследование.

Самым худшим человеческим грехом отец считал антисемитизм, вообще весь этот темный комплекс человеческих страстей, не управляемых разумом.

Обдумывая, наверное, разные варианты, желавший дать наглядные результаты, как опасное зло можно задушить в зародыше, отец решил проблему этого духовного воспитания в обычной своей догматической и эксцентрической методе.

Старший мой брат родился в Вологде же, еще до отъезда в Америку, а две сестры и брат Сергей - за океаном, на Алеутских островах. Там он воспитывался отцом и на глазах отца по собственной его методике.

Я родился в 1907 году, через два года после возвращения отца в Вологду. Вологда - город, знававший еврейские погромы.

В это время в 1907 в июне я родился, и когда я пошел в школу, отец сделал самое простое, чтобы получить из личности своего сына самый надежный результат.

В школе мне было разрешено приглашать к себе домой только товарищей - евреев. Так и вышло с самого детства, что у нас дома постоянно Желтовский, Букштейн, Кабаков, а также Виноградов, Алексеев - те лица, родители которых вели себя так же, как отец.

Так была успешно решена одна из важнейших педагогических проблем, беспокоивших отца.

Разумеется, в наш дом мне разрешали принимать кого угодно. То же относилось и к моим братьям и сестрам. Всех, кроме антисемитов.

Отцовская методика давала вполне надежный результат. Принцип срабатывал сам собой, как кибернетический автомат, закладывавший в юный мозг доброе и вечное.

Я думаю, что с отцами моих товарищей отец говорил и сам. Отец считал сионизм естественной еврейской религией и поддерживал еврейство не в горьковском, а в сионистском смысле. С удовольствием, наверное, отец видел, как хорошо срабатывает его педагогический прием. Но отец не ограничивался таким приемом в этой проблеме. Еще до войны, еще до школы, когда мне было лет пять, отец брал меня на свои прогулки - тут мы просто гуляли, но всегда в этих маршрутах была какая-нибудь важная тайная цель.

В одну из осенних прогулок отец привел меня к зданию синагоги и коротко объяснил, что это дом, где молятся люди другой веры, что синагога - это та же церковь, что бог - один.

Встревоженный сторож - синагога была заперта - хотел побежать за раввином. Намерение отца было войти в храм, увидеть службу. Но время было не молитвенное.

В 1917 году сионисты по выборам в Учредительное собрание шли отдельным списком, и отец это одобрил. Сам он голосовал за Питирима Сорокина, правого эсера - своего земляка.

 

* * *

Поток истинно народных крестьянских страстей бушевал по земле и не было от него защиты.

Именно по духовенству и пришелся самый удар этих прорвавшихся зверских народных страстей.

У каждого дворянина находился родственник из свободомыслящих, а то и просто революционеров, и справки эти спасали семью, давали ей какие-то права.

У духовенства не было таких справок.

Особенно тяжелым был удар по узкой прослойке ученых либеральных священников от Булгакова и Флоренского. Если Булгаков, Флоренский, Бердяев, Сорокин с трудом, но еще могли найти для себя защиту или выход в Москве, в столице, то уж для провинциальных свободомыслящих не было пощады. Их била - уничтожала, оскопляла - и черная сотня, мстя за борьбу, и власть - по принципиальному догматическому положению.

Этот тяжелый удар перенес и отец. Вдобавок у него убили любимого сына, и он сам ослеп. Но мама, повторяю, не писала пьесы о мертвом боге, а целых четырнадцать лет в одиночестве сражалась за жизнь.

Потом умерла.

Отцу мстили все - и за все. За грамотность, за интеллигентность. Все исторические страсти русского народа хлестали через порог нашего дома. Впрочем, из дома нас выкинули, выбросили с минимумом вещей. В нашу квартиру вселили городского прокурора.

И пусть мне не "поют" о народе. Не "поют" о крестьянстве. Я знаю, что это такое. Пусть аферисты и дельцы не поют, что интеллигенция перед кем-то виновата.

Интеллигенция ни перед кем не виновата. Дело обстоит как раз наоборот. Народ, если такое понятие существует, в неоплатном долгу перед своей интеллигенцией.

 

* * *

Новые силы, новые краски вошли в мою жизнь с приходом в наш класс моего сверстника - Алешки Веселовского. Алешка был маленький литературоведческий вундеркинд, имевший научные публикации уже в десятилетнем возрасте. Этот Моцарт литературоведческий болел туберкулезом.

Алешка был сыном племянника Александра Николаевича Веселовского, крупного литературоведа Алексея Николаевича*. Сам Алексей Алексеевич, отец Алексея, также имел ряд напечатанных трудов и после смерти отца в 1918 году бежал всей семьей в город хлебный, в Вологду, спасаясь от голода. На Север бежали немногие, и бегство профессора Веселовского не было связано с "Чайковскими событиями" в Архангельске**. Алексей Алексеевич просто искал хлеба, заработка и подходящих условий для больного туберкулезом маленького сына. Такие условия Веселовский нашел в Вологде и прочно там обосновался. Он преподавал историю, литературу в Вологодском рабфаке, новом привилегированном заведении, где оплата "шкрабов" была выше, чем в какой-нибудь жалкой школе 2-й ступени, которая не давала ни хороших карточек, ни места для учеников.

Сам же рабфак был размещен в Вологодской духовной семинарии.

Алешка Веселовский был родом из знаменитой литературоведческой семьи, где поколение за поколением укрепляло литературоведческие высоты, завоевывало новые рубежи, семьи, где подобно музыкальному гену в гении Бахов можно было говорить вполне и о литературоведческом гене.
 


* Шаламов за давностью лет запамятовал родословную Веселовских. Два известных представителя этой литературоведческой фамилии Александр Николаевич (1838-1906) и Алексей Николаевич (1843-1918) были родными братьями. Отца Алеши Веселовского звали Александром Александровичем - он был сыном старшего из братьев. Деятельность А.А. Веселовского в Вологде (с 1920 г. до смерти в 1936 г.) оставила глубокий след в культурной жизни города: он. в частности, издал в 1923 г. книгу "Вологжане-краеведы", сохраняющую ценность доныне. Соавтором этой книги был его юный сын. Ср. скорбное предисловие к этой книге: "К моменту выхода настоящего труда один из авторов Алексей Веселовский - юноша семнадцати лет, скончался от чахотки, и судьбе угодно, чтобы оставшийся в живых отец один уже увидел напечатанным настоящий труд. Мир праху юного труженика. Посвящаю его светлой памяти эту работу"...

** Т.е. с событиями 1918 г., когда в Архангельске действовало эсеровское правительство Н.В. Чайковского, пытавшееся умиротворить интервентов.
 


К сожалению, этот ген не был проверен - дальнейшие поколения русских литературоведов были остановлены смертью Алешки в Вологде от туберкулеза - в 1923 году.

Вот в его-то семье - мать и отец оба историки литературы - я и встретил впервые в жизни настоящую библиотеку - бесконечные стеллажи, ящики, связки книг, набитых под потолок, - царство книг, к которому я мог прикоснуться.

В семье у нас не следили за опозданием детей, и я широко пользовался этим разрешением.

Впервые тогда в мою жизнь вошел эпос - французский, мы читали на голоса "Песнь о Роланде", с Алексеем же вместе мы выучили наизусть всего Ростана в переводе Щепкиной-Куперник и разыгрывали целые сцены то из "Орленка", то из "Сирано де Бержерака", то из "Принцессы Грезы", то из "Шантеклера".

Эти вечера со скромным чаепитием, изредка с сахарином, часто кончались спиритическим блюдечком, до которого и отец, и мать Алешки были большие охотники.

В преферанс у Веселовских не играли, но блюдечко вертели весьма усиленно. Иногда и Алешка, и я, и еще кто-то из товарищей Алексея принимали в этом участие. Не помню, каких именно духов вызывали взрослые, какие именно вопросы задавали им, но в наших детских спиритических вечерах мы вызывали по книжкам Роланда, Наполеона. Путных ответов мы не получали - возможно, оттого, что у меня были какие-то "флюиды" в пальцах, которые не дали явиться духу.

Эти спиритические попытки общаться с загробным миром всегда кончались - именно по предложению Алешки - немедленным доказательством устойчивости: посещением ночью кладбища. Кладбище Духова монастыря было под боком*, и вот мы, после душной тесноты спиритического сеанса, выбирались на морозный воздух к Северной звезде.

Духов монастырь размещался в центре Вологды, на углу нынешних улиц Герцена и Предтеченской. С 30-х гг., после разрушения монастыря, здесь находилось управление ОГПУ-НКВД.

Туг же Алешка требовал - посетить кладбище, прикоснуться к могиле и выйти на дорогу, где ждут товарищи испытуемого.

Я эти ночные проверки переносил легко.

Именно с Алешкой я был и в театре - на "Разбойниках", на "Эрнани". Театр был нетопленый, и мы на галерке, застывая в каких-то кацавейках родительских, боялись пропустить хоть слово из дымящихся белым паром актерских уст Карла Моора.

Сережа Воропанов был третьим нашим другом в этих литературно-спиритических экскурсиях.

Учились дружно мы всего года два учебных. Но уже на последнем году было известно, что Алеша болен и в школе учиться не будет. Я пришел к нему домой. Алешка хотя двигался хорошо - не лежал, а глаза его блестели, щеки были восковыми. Я рассказал школьные новости. Помахал ему рукой с порога.

А потом я узнал, что Алеша умер. Мать долго лежала - не туберкулез, а какое-то нервное потрясение свалило ее с ног. Но у Веселовских я больше не бывал.

Через год после смерти Алешки я встретил его отца профессора истории Алексея Алексеевича Веселовского на улице. Отец был вроде бодрее, чем при нашей последней встрече. Оба они - и профессор, и его жена - были страстными курильщиками, курильщиками и остались. Алексей Алексеевич любил махорочные трубки. Закуривая ее, закашлялся.

- Ну, как живете, Алексей Алексеевич?

- Да так же, все вертим блюдечки. Приходите. Мы ведь с Алексеем говорим каждый день. И вы поговорите.

Но я не пришел к Веселовским.

 

* * *

В каких отношениях был мой отец с богом? Этот вопрос занимал меня и в юности. Уж если он выбрал себе такую претенциозную, такую неблагодарную профессию, то должно быть наитие, "транс", в который впадал, например, Александр Введенский - из близко виденных мной церковных ораторов. Но Введенский был человек не духовного звания; сын директора Витебской гимназии, Введенский принял священнический сан чуть ли не во время войны - первой мировой. А отец был потомственным профессионалом.

Я часто наблюдал, как молился отец, особенно в то время, когда после очередного "уплотнения" мой сундук передвигали из проходной в комнату отца с матерью, а сестры выезжали в проходную на мое место.

Отец молился всегда очень мало, кратко - минуту, не больше, что-то шептал привычное, пальцы обеих рук не прекращали свой вечный, бешеный бег, ладони вращались, кружились в обычном своем вращении и было видно, что светские мысли не оставляли его мозг. Это - молитва на ночь.

Никаких утренних молитв, да еще громких, дома я не видел никогда. И почти не слыхал, ни раньше, то есть во время спокойной жизни, ни позже.

Возможно, когда-нибудь он и молился. Возможно, что он считал, что его служба в церкви - достаточное свидетельство его смирения, усердия. Возможно.

Дома, во всяком случае, он сообщал богу в двух словах собственные проблемы, а перед сном и вовсе не мог оторваться от мирских дневных мыслей.

Молитва - теоретическое занятие. Психологическое настроение, не спокойствие - вроде позы йога. Йога в отце не было.

Отец мой жил жизнью культурного русского интеллигента. Летом вся семья жила в деревне в шести верстах от города, на реке мелководной, как все тамошние реки.

У отца была лодка, и нам разрешалось брать весла, перегонять лодку на тот берег, возвращаться. Разрешалось кроме двух дней в неделю - субботы и воскресенья. Если у отца была священническая служба, то на субботу.

Отец приходил из города пешком вечером каждый день - сама дача подбиралась ради этих его ежедневных прогулок. И я часто выходил на холм, откуда было видно издали, как идет отец по ржаному полю, как качается в золотых колосьях его серая легкая ряса из шелка, как сноп золотой ржи.

Утром отец уходил в город - мы еще спали. Иногда на какие-то дни нам не разрешалось пользоваться лодкой - у отца была рыбалка.

Эта рыбалка - отец владел неводом да еще и другими сетями - была, по его мысли, первым приучением к природе, ее законам. Вся семья очень охотно принимала участие в этих рыбалках. Вся, кроме меня.

Я как-то не мог вызвать в себе тот дикий энтузиазм рыболовства неводом. Отец отрицал удочку и никогда удочкой не ловил сам. Но неводу он отдавался весь.

А однажды мне довелось стоять близко от отца, когда вытаскивали невод, и я был просто поражен неожиданной его злостью, азартом охотника.

В неводе была очень крупная красавица щука - фунтов на десять, а то и больше. Щука упрыгнула в песок прямо около ног моих, и я загляделся на красоту рыбы. Резкий окрик отца вернул меня на землю и воду. Отец, видя, что я упустил рыбу, бросился сам, бросился ничком, удержал рыбу на песке и почти мгновенно выхватил из кармана перочинный нож и воткнул в хребет рыбы. Щука бросилась, плеснула, но сразу заснула.

Презрительный взгляд отца был наградой моей неловкости, моей чуждости этих охотничьих страстей.

Потом я мало бывал на этих топях, а на ночных поездках с отцом - никогда.

Меня перевели на обслугу коз, которых я усердно доил, ходил за ними, принимал козьи роды - нашел свое место в отцовском хозяйстве. Козы ведь умные, но привередливые. Была у меня одна из привередливых - коза по кличке Тонька. Коза заболела и умерла от рвоты неукротимой. Я помогал ей по указанию отца - ставил клизму, промывал желудок, но Тонька умерла у меня на руках. И я расплакался, забился почти в истерическом припадке, что вызвало крайнее неудовольство отца - я заслужил ряд бранных кличек.

Выяснилось, что резать козлят я тоже не могу - надо "нанимать" человека.

Все это было уже в гражданскую, во время голода, когда отец уже ослеп, а брат был убит; вопрос - кому колоть и резать - получил неожиданную остроту.

Я, конечно, помню этих козлят с головы до ног и сейчас могу вывести их зрительной памятью отчетливо и ясно.

А с Мардохеем был вот какой случай. Обычно на длинной веревке коз всегда привязывали за рога, хотя у коз были ошейники. Но я поленился и привязал веревку прямо к ошейнику. Мардохея привязывали в саду за забором и сараем. Веревка была достаточно длинная, и козел вскочил на забор и спрыгнул оттуда по эту сторону - удавленный, но еще живой.

Слепой отец вышел на крыльцо, глядя на мои беспомощные попытки сделать искусственное дыхание. Стали мы делать это вдвоем - не получилось ничего, тело Мардохея чуть похолодело.

- Надо зарезать его быстро! Вот тычь сюда! - отец нащупал сонную артерию козла. - Режь, режь! Надо кровь ему спустить, тогда можно будет съесть.

Ощупью отцу удалось прирезать козла - из перерезанной артерии синеватая кровь почти не текла.

- Повесь его на заборе вверх ногами и сними шкуру, пока еще теплая.

Я снял шкуру. - Голову отруби! - Я отрубил голову.

Вот это охотничье искусство, с которым действовал отец, меня поразило.

Это и есть одна из причин, почему я потерял веру в бога.

В моем детском христианстве животные занимали место впереди людей.

Церковными обрядами я интересовался мало.

Вера в бога никогда не была у меня страстной, твердой, и я легко потерял ее - как Ганди свой кастовый шнур, когда шнур истлел сам собой.

Драмы рыб, коз, свиней захватывали меня гораздо больше, чем церковные догматы, да и не только догматы.

- Самое главное - это успех в жизни, успех.

На эту тему отец удостоил меня беседы - к сожалению, поздно; в четырнадцать лет я уже был вооружен книжной мудростью, с которой никакой здравый смысл отца справиться не мог.

Я уже поспорил с Мережковским, почитывал*.

Отец старался внушить это не всегда прямо, но и примерами.

- Ты должен завоевать успех. Сначала профессия - твердая, врачебная, например, если ты не хочешь по духовной части, а только потом политика. Совершенно неважно, какие ты принципы исповедуешь - все равно. Лучше всего - это научные занятия, профессура, кафедра.

Аргументы насчет божественной сущности человека отец не принимал главными.

Его главным героем был Питирим Сорокин - зырянин, земляк отца по родине, по Сыктывкару.

Стихи отец не то, что презирал - некрасовский уровень считал наивысшим. Некрасов - кумир русской провинции, и в этом вкусе отец не отличался от вкусов русской интеллигенции того времени.

Я кончил школу пятнадцати лет, первым учеником. И хоть давно было известно, что в высшее учебное заведение можно попасть только по командировке, а командировку не дадут сыну священника, отец продолжал на что-то надеяться.

Наша классная руководительница Екатерина Михайловна Куклина подготовила мне аттестацию высшего качества: "Юноша с ярко выраженной индивидуальностью", и поскольку я интересовался только литературой и. историей

- "имеет склонность к гуманитарным наукам".

Я показал характеристику отцу. К моему величайшему удивлению, она привела его в бешенство, да что такое бешенство! - вызвала длительный истерический взрыв.

Отец усмотрел в моем школьном свидетельстве ту же руку его каких-то тайных врагов. "Теперь дураку дают
 


*Юношеский спор с религиозно-философскими взглядами Д.С. Мережковского был чрезвычайно важен для мировоззренческого становления Шаламова. В Мережковском его отталкивали метафизичность, книжность, уход от живых запросов жизни (ср. выше: "Мама не писала пьесы о мертвом боге" - прямая полемика со "Смертью богов" Мережковского). К сожалению, юношеские дневники Шаламова, развивающие эту тему, не сохранились.
 


нарочно такую характеристику, чтобы не поступал на медицинский. Разве я их не понимаю!"

Отец разорвал бумагу. "Неси назад. Пусть тут будет ясно сказано - к естественным наукам. Меня не обманешь!"

Вся радость от выпуска, от окончания школы улетучилась. Но - слепой отец бился в кресле в истерическом приступе, белая пена выступила на губах. Я вернулся в школу, к Куклиной.

- Вы будете гордостью России, Шаламов. Высшее гуманитарное образование раскроет ваши большие способности.

- Я поступаю на медицинский, - попросил я, - и характеристика поможет.

И она, и я, и заведующий школой Капранов хорошо понимали, что ничего не поможет.

Не споря со мной, переписали мою характеристику, и я принес улучшенный вариант отцу.

Тут же выяснилось, что никаких командировок в ВУЗ детям духовенства никакое РОНО давать не будет.

Выяснилось той же осенью, что все мои школьные товарищи - абсолютно все: из детей дворян, купцов, торговцев - все поступили в Ленинграде - туда, куда хотели, и на каникулы приехали - в студенческих фуражках. У всех оказались какие-то связи, какие-то знакомства.

Отец обвинял и меня, и мать - всех, кого он мог услышать и почувствовать в комнате, - он ослеп уже года два вовсе, - упрекал, что я не хочу учиться, а мать меня защищает, лентяя. Отец решил добиться приема у заведующего РОНО - того учреждения, которое занималось выдачей таких документов.

Я записался на прием к тогдашнему заведующему РОНО товарищу Ежкину. В жизни я не забуду этот визит.

Комната РОНО была на втором этаже присутственных мест.

Ежкин принял нас стоя, сам не садясь и не сажая наг. Отец держался за мое плечо, чтоб не ошибиться - в каком направлении ему говорить, и изложил просьбу.

- Вот мой сын кончил среднюю школу. Ему не дают поступить в высшее учебное заведение, лгут в школе - из-за какой-то мести старой.

Товарищ Ежкин был возмущен до глубины души такой наглой просьбой: "Поп в кабинете!" Голос Ежкина звенел:

- Нет, ваш сын, гражданин Шаламов, не получит высшего образования. Поняли? Никто его в школе не обманывает. Поняли?

Отец молчал.

- Ну, а ты, - обратился заведующий РОНО ко мне. - Ты-то понял? Отцу твоему в гроб пора, а он еще обивает пороги, ходит, просит. Ты-то понял? Вот именно потому, что у тебя хорошие способности - ты и не будешь учиться в высшем учебном заведении - в ВУЗе советском.

И товарищ Ежкин сложил фигу и поднес ее к моим глазам.

- Это я ему фигу показываю, - разъяснил заведующий ЮНО слепому, - чтоб вы тоже знали.

- Пойдем, папа, - сказал я и вывел отца в коридор. Всю дорогу отец молчал и вообще со мной не говорил на эту тему, не давал никаких советов насчет моего высшего образования.

В 1926 году, когда я поступал в университет, отец молился на коленях всю ночь. Но, как всегда, напрасно.

С товарищем Ежкиным мне пришлось познакомиться раньше, той же зимой 1922-23 года, но в обстоятельствах, которые начисто исключают пристрастие Ежкина или его классово-направленную злопамятность, ибо при этой встрече я был загримирован, а товарищ Ежкин находился в состоянии, когда человек не способен отличить добро от зла. Даже классовое добро от классового зла. Я не хочу сказать - Ежкин был пьян. Отнюдь, совершенно отнюдь, как говаривал Максим Горький. Товарищ Ежкин скорее всего был трезвенником, даже фанатиком трезвости. А может быть, и нет, все это не суть важно.

Дело тут вот в чем. Наш театр ставил спектакль силами любителей. Руководил постановкой один из режиссеров городского театра Берлин. Шла "Каширская старина" Аверкиева. Это хорошая, сценическая пьеса, имевшая большой успех у зрителей десятых годов и естественным образом шагнувшая в двадцатые. Пьеса эта в четырех актах, причем третий акт кончается бурной сценой объяснения, во время которой герой ранит героиню и плачет над ее телом. Вот этого героя играл губвоенком Мазо, при обязательном условии - не отстегивать кавалерийских шпор. Марину же, его невесту, играла вологодская любительница Нина Николаевна Кашинова, будущая заслуженная артистка РСФСР из театра Моссовета.

Губвоенком Мазо был знаком с этой пьесой и раньше и играл на репетициях не без блеска, если бы не кавалерийские шпоры, но к началу второго акта выяснилось, что Мазо где-то сильно заложил. Спектакль в третьем акте кончился тем, что губвоенкома едва оторвали от артистки Кашиновой. Да еще после занавеса на аплодисменты механик привычным движением раскрыл занавес снова, обнажив так неудачно одну из тайн вологодских кулис.

Занавес задернули, и заведующий Главполитпросветом Вологды товарищ Ежкин отравился в качестве цензора объясниться к губвоенкому Мазо.

Мазо под руку с Кашиновой по ошибке попали в общую артистическую уборную, куда собрались и мы, статисты городского театра.

Мазо распорядился принести для всех артистов из армейских запасов пива - быстро приволокли целый ящик пива неизвестного происхождения со знаком вологодской марки. В это время появился товарищ Ежкин и, подступив к Мазо, стал внушать губвоенкому все неприличие его поведения.

Мазо речь Ежкина не понравилась, и он вытащил наган.

- Ты трех минут не проживешь, гад. Ну, руки вверх! Ежкин поднял руки.

- Считаю до трех - и ты на том свете!

При счете "два" любительница Кашинова обняла губвоенкома за шею и повалилась с ним на пол. Выстрел Мазо пришелся в потолок.

Товарищ Ежкин юркнул в дверь и больше, мне кажется, в вологодском театре не бывал.

Губвоенком же вдруг захрапел и уснул. В четвертом акте роль главного героя доиграл режиссер Бордин. У него был большой опыт работы на провинциальной сцене, а там такие случаи бывали нередко.

Я много раз думал - почему в Вологде, таком традиционном свободолюбивом городе не было ни одного восстания, ни одного мятежа против новой власти.

Ведь нет городов, где бы не поднимался мятеж. Вологда - исключение. Это имеет свое объяснение.

Объяснение это в жестоком терроре, осадном положении, в котором город находился, в видах предварительной цензуры, что ли.

Человеком, возглавившим и организовавшим этот террор, был Кедров, командующий Северным фронтом, председатель известной "Ревизии".

Слишком бы дорогой ценой, а проще сказать - головой пришлось бы заплатить любому гимназисту. Потерпев неудачу в Архангельске, Кедров со своим Особым отделом обосновался именно в Вологде, в штабе Шестой армии, возглавляемой царским генералом Самойло.

Странный человек был Кедров - Шигалев нашей современности, Шигалев - в таком невероятном сочетании, явившийся на вологодскую, русскую, мировую сцену*.
 


* Шигалев - герой романа Ф. М. Достоевского "Бесы", проповедовал идеи вульгарного казарменного коммунизма, где "все рабы и в рабстве своем равны" (для достижения этой цели предлагалось "срезать радикально сто миллионов голов"). Шаламов - и вполне справедливо - констатирует практическое осуществление идей шигалевщины в годы "военного коммунизма" и в сталинскую эпоху. Однако сравнение Кедрова с Шигалевым в конкретном плане страдает большими натяжками. Хотя деятельность Кедрова на посту наркома "Советской ревизии" на Севере в 1918 г. сопровождалась рядом ошибок и "левых" перегибов, в целом она отвечала стоявшей перед ним государственной задаче - защите края от интервенции. Шала-мов, вероятно, не знал, что облавы и расстрелы в Вологде 1918 г. были связаны с ликвидацией реально готовившегося контрреволюционного заговора.
 


Пристрастность в обрисовке Кедрова во многом объясняется тем, что писатель пользовался неверными исходными данными о его биографин, причисляя его к подручным Сталина. На самом деле Кедров уже с 1921 г. не работал в ЧК-ОГПУ.

Кедров был не только Шигалевым. Tyт было нечто пострашнее. Юрист и сын юриста - московского нотариуса, отдавшего все личное состояние на революцию еще в начале века.

Врач, учившийся в Брюсселе, где учат не только лечебным знаниям, но и гуманизму. Музыкант, окончивший консерваторию по классу рояля, сам вдохновенный пианист, развлекавший Ленина глубочайшим исполнением "Аппассионаты" еще на швейцарских вечеринках.

Кость от кости, плоть от плоти московской интеллигенции.

Именно Кедров заставил меня подумать, что все это не облагораживает.

Знаменитый военный руководитель, командующий Северным фронтом, а когда его сняли, через месяц после командования, он уже успел расстрелять немало людей.

Кедров был снят через полтора месяца после назначения - за перегибы, по представлению Ветошкина*, боявшегося, что Кедров завтра расстреляет и его, председателя Вологодского губисполкома, за провал мобилизации. Мобилизация на Северном фронте - сама по себе ничтожная - тысячу человек надо было мобилизовать, но и этой цифры не удалось добиться.

Но историки гражданской войны считают, что борьба Кедрова в гражданской войне с контрреволюцией может быть приравнена к самой большой битве в истории, и роль Кедрова не должна быть забыта.

Не знаю, так ли это?

Вряд ли масштабы подобны битве за Берлин.

Триста тысяч человек убиты - какое тут может быть сравнение с кедровскими возможностями.

Словом, командующий Северным фронтом был снят и заменен другим.

Кедров был назначен после Севера командующим разгрузкой картофеля в Московском узле - пока, разумеется, решается его дело.
 


*М. К. Ветошкин (1884-1958) - большевик, в 1918-1921 г.г. председатель Вологодского губисполкома. Проводил реалистическую политику, учитывающую местные условия. Принципиально выступая против "левой" линии М. С. Кедрова, добился его смещения.
 


На следствии по делу о перегибах, о расстреле заложников, которое велось в Москве, Кедров предъявил ленинскую телеграмму, - она широко комментировалась, - телеграмму, которая кончалась словами: "Прошу вас не проявлять слабости - Ленин".

Ленин сказал на следствии, что он не думал, что под слабостью следует понимать расстрел заложников*.

Дело это кончилось полной победой Кедрова - он вернулся на Север в роли начальника Особого отдела, и все, что хотел, задумал, - выполнил.

Именно Кедрову принадлежит идея регулярных обысков, облав, проверок.

Трудно сказать, приносили ли его усилия толк или нет. Вся информация такого рода основана на слухах, на доносах, на "информации".

У Дзержинского Кедров возглавлял весьма специфический отдел: по борьбе с предательством в партийных и военных рядах. Поле деятельности было и достаточно глубоко: Кедров возглавил целый ряд следствий по этой части. Первая его нагрузка - еще до Севера - расследование мятежа левых эсеров - в своем специфическом плане - предательство в Красной армии. След этой работы остался, и Дзержинский предложил Кедрову продолжить ту же работу.

Кедров возглавлял комиссию по проверке ряда фронтов, без конца находил и уничтожал врагов, словом, - занят был по горло.

На тех же ролях Кедров остался и при Менжинском, и при Ягоде, и при Ежове.
 


* Для полной ясности вокруг этого эпизода следует привести прежде всего дословный текст телеграммы Ленина Кедрову: "Т. Кедров! Вы мало сообщаете фактического. Присылайте с каждой оказией отчеты.
 


Сколько сделано фортификационных работ? По какой линии?

Достаточно ли обезопасили Вологду от белогвардейской опасности?

Непростительно будет, если в этом деле проявите слабость или нерадение" (Ленин В. И., ПСС, т. 50, с. 172). Очевидно, что Ленин подразумевал внешнюю опасность для Вологды со стороны наступающих с Севера интервентов и белогвардейцев, и эту телеграмму, строго говоря, нельзя рассматривать, как призыв к усилению террора в самом городе. Хотя "подхлестывания" со стороны Ленина имели место на протяжении всей гражданской войны, в данном случае усиление террора диктовалось скорее не произволом, а реальной остротой ситуации в прифронтовой Вологде. Как свидетельствуют многочисленные документы (см. напр., показания члена "Союза возрождения России" В. И. Игнатьева в "Красной книге ВЧК", т. 2, М. 1990) в Вологде готовился заговор против большевиков, опиравшийся на помощь посольской миссии стран Антанты. Облавы и аресты, проводившиеся контрразведкой фронта и местной ЧК, имели целью устранение этого заговора.

Данных о массовом расстреле заложников в Вологде в период деятельности Кедрова (июнь - начало сентября 1918 г.) и следствии по этому делу с участием Ленина не имеется.

Работая на Кавказе, Кедров собрал досье на Берия и отправил доклад и материалы Дзержинскому, но в силу каких-то обстоятельств Дзержинский не успел познакомиться с документами Кедрова. Дзержинский умер в 1926 году, а в 1939 году к руководству НКВД пришел Берия, тот самый Берия, на которого у Кедрова собиралось когда-то досье. Кедров чувствовал достаточно крепкую поддержку Сталина и решил действовать открыто.

Сын Кедрова, Игорь, работал вместе с отцом в Чека. Договорились так, что Игорь вместе со своим товарищем подадут записку прямо по начальству.

Если что-нибудь случится, Кедров известит сам Сталина. Такие ходы у него были.

На следующий день Игорь и его товарищ были арестованы и расстреляны.

Кедров тут же вручил Сталину свою докладную, заготовленную заранее. В тот же день Кедров был арестован и посажен в одиночку, где его допрашивал сам Берия. Во время допроса) Берия сломал Кедрову железной палкой позвоночник, добиваясь признания во вредительстве.

У Кедрова и здесь нашлась возможность известить Сталина, и Кедров написал Сталину письмо, рассказав о своем сломанном позвоночнике и требуя ареста Берия.

В ответ на это вторичное письмо к Сталину Берия застрелил Кедрова в тюрьме самолично.

Письма Кедрова к Сталину показал Берия. Оба эти письма были найдены в сейфе Сталина, после его смерти. Именно об этих-то письмах и говорил Хрущев в докладе на XX съезде. Таков был конец Кедрова.

В 1918 году в Вологде аресты шли день и ночь. О ночных облавах, сгубивших отца, я уже рассказывал. Но бдительность Кедрова не ограничивалась ночным временем. Город жил в облавах, в ежедневных арестах.

Рыночная площадь была переименована в площадь "Борьбы со спекуляцией". Там шла борьба со спекуляцией. Но не только она.

Я - десятилетний мальчик - торговал пирожками и заметил, что особенно много скоплялось людей вокруг самодельной рулетки - табуретки с прибитой фанерной доской, разделенной на 10 секторов, совершенно равных. Звонкий голос безрукого хозяина табуретки - "Ставьте ваши ставки, граждане. Плачу за пять- двадцать пять, за двадцать пять - сто двадцать пять, - ответ до двух миллионов". Хозяин портативного Монтекарло был всегда настороже, чтобы подхватить табуретку и сигать через забор при тревоге. Действительно, не проходил и день, как свисток звенел, раздавался крик: "Облава!", и всех загоняли в подворотню ярмарочного дома и процеживали по человеку. Вскоре я с удивлением заметил, что рулеточника, во всяком случае, не ищут - он возвращался после каждой облавы на то же место. Возможно, он давал взятки милиции и чиновцам, проводившим облавы - ведь ответ был до двух миллионов. Но возможно и другое. Рулетка была постоянной приманкой, развлечением приезжих, которых-то и ловила кедровская ревизия - бывших офицеров и прочее.

С помощью табуретки Монтекарло Кедров пытался нащупать и прервать связи с дипломатическим корпусом, который жил тогда в Вологде.

Возвратить дипкорпус в Москву Кедрову не удалось. Корпус уехал в Архангельск. Так что рыжий безрукий рулеточник мог иметь и особое поручение, и особое задание.

Меня, как местного, да еще малыша, тоже отпускали с облав, и я пристально наблюдал, как охорашивался рулеточник, выжидая, пока соберутся толпы людей, чтобы снова кричать насчет пяти и двадцати пяти.

Там же была и другая игра - угадывать карту или наперсток - где надо было заметить, под какой крышкой деньги. Но эти игры собирали меньше людей.

Наш учитель химии Соколов внезапно исчез, только потом я узнал, что Соколов расстрелян.

Этот недочет в моем среднем образовании едва не имел трагических последствий, о которых я рассказал в своем рассказе "Экзамен", - где испытание при поступлении в фельдшерскую школу в лагере - вопрос жизни и смерти для меня, выявило, что я не знаю, что такое химия, что такое Н20.

В этом пробеле именно Кедров повинен.

Конечно, я видел знаменитый вагон Кедрова, стоявший на запасном пути у вокзала, где Кедров творил суд и расправу.

Я не видел лично расстрелов, сам в кедровских подвалах не сидел. Но весь город дышал тяжело. Его горло было сдавлено.

Кедров был чекистом без ордена. Только значки Почетного чекиста - к 5-летию Чека и к десятилетию, которые Кедров носил на своей гимнастерке. Кедров отнюдь не был врагом орденов и чинов. Напротив, выйдя из гражданской войны без единого ордена, Кедров обвинял врагов, которые мстят ему, контрразведчику, таким способом.

В 1927 году - к десятилетию Советской власти - Кедров не был даже представлен к награждению. Дзержинский умер в 1926 году, и некому было вступиться за Кедрова. Кедров был возмущен. Еще бы! Столько убивал и вдруг! Кедров решил добиваться справедливости. Обратился к Сталину, и Сталин внял его мольбам. В 1928 году он был награжден орденом Красного Знамени за работу в период гражданской войны. Этот единственный орден Кедров и носил. Кедров получил орден при Ягоде.

Когда в Архангельске высадился белый десант и было образовано правительство Чайковского, Ленин обвинил Кедрова в том, что тот "проворонил Архангельск" - дал ему строгий выговор и подстегнул телеграммой. Кедров в Вологде превзошел сам себя. Его поезд подошел к Плесецкой, уже занятой белыми, и из Плесецкой Кедров дал телеграмму в Архангельск, чтобы оттуда прибыли инженеры для разборки завала путей. Инженеры прибыли, и Кедров тут же у вагона их расстрелял, обвиняя в измене.

Этот поступок описан в книге одного из биографов Кедрова*.

 

* * *

1918 год был крахом всей нашей семьи. Прежде всего - это был крах материальный. Все пенсии за выслугу лет, за службу в Северной Америке были отменены и никогда более не воскресли.

Немедленно выяснилось, что четыре раза в день надо есть, не только людям, но и собакам, и курам.

Отец, большой семьянин, был поражен в самое сердце и никогда не оправился от этого удара.

Семья осталась нищей внезапно. Самый обыкновенный голод - восьмушка хлеба, жмых, колоб стали едой нашей семьи.

Мама позже плакала, что из меня, из такого крепыша в детстве, вышел астеник, но мама, стихийная ламаркистка - ошибается. Это у меня гены только астенические. А мама ведь плакала, целовала мне руку - просила прощения, что вырастила меня таким физически некрепким. Но моему
 


*Ср. книгу М. Сбойчакова и др. "Михаил Сергеевич Кедров", Воениздат, 1969. с. 50. Эпизод пересказан Шаламовым не совсем точно. Следует иметь в виду, что эта книга - и ей подобные - слишком героизировала Кедрова, и это вызывало резкое неприятие Шаламова.
 


астеническому телосложению главные испытания были еще впереди - в золотых колымских забоях.

Мама пекла какие-то пирожки, что-то меняла на хлеб, я эти пирожки продавал на базаре.

Мама моя превратилась в скелет с хлопающей по животу морщинистой кожей, но не унывала - варила и пекла, пекла и варила гнилую картошку.

Одно из самых омерзительных моих воспоминаний - это посещение нашей квартиры крестьянами из ближних да и из дальних деревень. Новые хозяева мира хлюпали грязными валенками, толкались, шумели в наших комнатах, уносили наши зеркала. Вся мебель исчезла после визитов. Вот тут и сказалась отцовская любовь к хорошим вещам - шкаф красного дерева, шкафы карельской березы, воротники, шапки, бобровые шубы.

У мамы не было никаких бобровых шуб, и своей одеждой в трудный час она помочь не могла.

Навсегда из моей жизни исчезла мебель нашей квартиры именно в 1918 году. Вот тогда я хорошо запомнил, что такое крестьянство - вся его стяжательская душа была обнажена до дна, без всякого стеснения и маскировки.

В это же время я продавал жареные пирожки какие-то. Тут дело в том (это было время бумажных миллионов), что для выкупа карточек, - а по ним не давали ничего, - нужна была валюта советская, вот эти самые миллионы. До червонцев было еще далеко - года два. От церковных властей именно в тот момент после революции отец помощи и не мог получить, ибо черносотенное начальство - сам архиерей Трапицын - позаботилось, чтобы убрали отца из собора.

Вот тогда отец поступил на фабрику "Сокол", но потом заболел воспалением легких, а когда поправился, уже не было ни фабрики "Сокол", ни баронессы Дес-Фонтейнес.

У отца не было абсолютно никакого стремления ставить какие-то палки в колеса новой власти.

Трудно сказать, считал ли он институт семьи выше института государства. В революцию эти коллизии были беспредметны.

Наоборот, уже слепым, он самым внимательным образом следил за моими выступлениями в школе - и когда мне от школы была поручена речь на выпускном вечере, заставил меня переписать черновик - и все острые места, а их у меня было немало - заменить на пейзажные сравнения насчет пароходных колес. Отец испортил мою речь. Я должен был поклясться, что не произнесу ничего лишнего. Эта речь запала у меня в памяти как свидетельство духовной капитуляции, моего слабодушия.

Хотя это и было сочинено по законам гомилетики* - речь разочаровала всех, и в том числе, и в первую очередь, меня самого.

Тут дело, наверное, было в том, что отец все еще верил, что мне при моих способностях открыты все дороги, - отец ошибался.

Я тоже лежал и спал в той же комнате, где кашлял и тяжело дышал отец с воспалением легких. Тогда ведь не было пенициллина и сульфадимезина. Отец встречал пневмонию один на один. Помощь врачей была в компрессах, в прослушиваниях, выстукиваниях. Выслушивание и простукивание - это ведь не лечение.

Каждую ночь во время этой болезни отца поднимали с кровати для обыска. Кедровские обыски были каждую ночь более года, - по тогдашней квартальной профилактике.

Обыск был еженощный и очень тщательный, иногда - дважды в ночь. Не знаю, какие мотивы повторных обысков, кроме устрашения, кары.

Отец поправился, но это не было нужно - ни ему, ни семье, ни судьбе.

Общением с революцией были не только обыски, но страшные фигуры подлинных грабителей, - выволакивавших вещи при униженной улыбке матери.

Эти самореквизиции запомнились мне самому навечно. Семья наша не попадала в реквизицию - кроме шуб у нас не было ничего. Но под обысками квартира была не один год. Все ценности вытаскивались цепкими руками. За месяц исчезла крупа - все исчезло.
 


* Гомилетика - теория церковного проповедничества.
 


Второй, тоже впечатляющей картиной тех же лет было вселение, уплотнение.

Тут разговаривать не приходилось - матери оставалось молить бога, чтобы квартиранты попадались поприличнее. И действительно, у нас жил сначала какой-то Сергей Иванович, а потом семья военного инженера Красильникова. Их было трое. Мать - старушка, сам инженер и его жена, лет двадцати пяти. Но нам случайно повезло тем, что комната попала в руки приезжих.

Гораздо хуже было уплотнение. Во флигеле, где жил дьякон, в одну из квартир был вселен Рожков, кузнец ВРМ - ударник производства, как теперь говорят, - и член партии. Ордера на квартиры давались только членам партии - лучше, если до февраля 1917 года.

Во всяком случае, первые вселения, первые ордера давались только членам партии.

В одну из комнат был вселен Рожков с женой и годовалым ребенком, гигант - алкоголик.

Каждый день Рожков возвращался с работы, выпивал самогон - водка ведь была запрещена в России целых десять лет, с 1914 по 1924 годы, - выгоняя к утру жену простоволосую, и спектакль начинался. Оскорбления матерной руганью в лицо этой женщины. Пудовый кулак Рожкова хлестал по лицу, по ребрам, по спине. Кончалось это тем, что кузнец сбивал жену с ног и топтал. Женщина только стонала.

Никто из зрителей никогда в таких случаях не вступается. Не вступались и в Вологде. Я стоял у дома, глядя на всю эту сцену из щели дверей. Сердце мое билось.

За своей спиной я услышал дыхание матери.

Рожков погнал жену куда-то на улицу, догнал и поддал ей жару.

- Вот таким, - сказала мама моя, - я не хотела бы, чтобы ты вырос.

- Я таким и не вырос, мама!

Второй случай такого же рода коснулся меня. Я красил лодку отца - все остальное было продано, но лодка осталась. Никто на ней не ездил, но краску берегли для кого-то, для чего-то. Потом и эта лодка исчезла.

Наверху, над нами, в порядке такого же уплотнения, поселилась семья столяра заводского Корешкова. Туберкулезный больной, лет сорока, Корешков работал в железнодорожных мастерских.

Пока я красил лодку, Корешков тоже смотрел, как спускается котенок сверху по трубе водосточной, я хотел помочь этому котенку спуститься и снял его на землю, но сверху раздался истерический гром угроз истребить все поповское семя, и через две минуты Корешков был передо мной и размахнулся, чтобы ударить, была, к счастью, мама, красила лодку со мной, не дала ему этого сделать. Но ругани, истерической брани тут было много.

Первую комнату слева, нашу гостиную, уплотнили еще с самых первых дней вселенского уплотнения. Это оказалось неожиданной удачей - казалось, не надо бояться дальнейшего уплотнения, и сразу освободилась для продажи мебель - зеркало, диван красного дерева, два кресла. Это было время, когда царские деньги хранились у крестьян мешками в почти безнадежном ожидании, и на царские деньги ни крошки хлеба купить было нельзя. В лучшем положении были "керенки" - ассигнации в двадцать и сорок рублей, выпущенные Временным правительством. Этим "керенкам", как и Временному правительству, верили в народе гораздо дольше, чем всему царскому - как в глобальном масштабе по "Займу свободы", по деньгам. Эта удивительная перекличка глубокого низа деревенского и верхушки бирж Лондона, Нью-Йорка и Парижа - имела какое-то основание. Керенки эти печатались листами - их уже не резали на отдельные купюрочки. Крестьянские обладатели этих тугоскатанных простыней, денежных рулонов все еще ждали.

Но у нашей семьи и керенок не было, и в деревню повезли зеркала и мебель красного дерева. За какие-то полпуда муки и бутылку подсолнечного масла все это было продано к общей радости всех, ибо ставить эту мебель было некуда, и сестра с того времени стала обходиться настольным складным зеркалом, которое отыскалось у мамы.

Комнату эту занимали разные люди. Первым квартирантом был Сергей Иванович, приезжий какой-то лектор. Приходил он поздно, долго звонил, пока ему не открывали,

подолгу просил извинения, никогда ничего не варил и не ел. Потом он простился и уехал - он был командированный из Ленинграда пропагандист.

После Сергея Ивановича недолгое время в комнате жил Корешков, столяр, со своей женой, ожидавшей родов. Жена вернулась из родильного дома одна, ребенок был мертвый. После этого каждый день из комнаты Корешковых доносилась матерная брань, удары: "Третьего мертвого рожаешь, сука!"

Корешков, к счастью, получил другую квартиру - на нашем же дворе и переехал туда.

После Корешковых на какое-то время комнату занял новый городской прокурор по фамилии Шалашов, приехавший на новую очередную работу с очень молодой женой. Размещаться ему у нас было неудобно, ему подыскивали квартиру. Неудобство обострилось и тем, что у нас похожие фамилии, и не особенно грамотные почтальоны не разбирали ящиков, которых, конечно, было два. То в наш ящик всунут какой-нибудь секретный донос, адресованный на его имя, то повестку в милицию на имя отца уложат в ящик прокурора. Словом, прокурор торопил переселение.

Жили прокурор и прокурорша у нас недели две или три, когда произошел один случай. Прокурор был на работе, молодая его жена хлопотала у печки, носила дрова с улицы, а я возвращался из школы. В наши комнаты я еще не прошел, как вдруг ветер вошел со мной в квартиру, открыл комнату прокурора, распахнул створки двери, и я невольно заглянул внутрь.

Половину комнаты прокурора перегораживала занавеска до самого пола, но отгораживала эта занавеска не семейную кровать - семейная кровать стояла в другом углу, - а нечто другое. Занавеска сейчас была отодвинута и было видно все, что за занавеской.

Там стояло тесно, плотно, поднимаясь наверх до уровня занавеса, нечто подобное книгам в библиотеке Веселовского. Но это были не книги и не тетради, а двухфунтовые пачки чая Высоцкого в фирменной обертке. Поставленные в несколько рядов, они напоминали кирпичную стену. Только кирпичами были двухфунтовые пачки чай. Стена была пятиметровая в длину, чай был уложен в несколько рядов, чуть не на полкомнаты.

Я прошел к себе, прокурорша вернулась, закрыла плотнее дверь.

Вскоре прокурор Шалашов получил квартиру. Он долго работал в Вологде.

А к нам переехала большая семья из Ленинграда и прожила у нас около двух лет. Мать и дочь, и ее муж -командир Красной Армии Краснопольский. Краснопольский, как и все жильцы, которых поселяли у нас, был членом партии. Он был командиром каких-то технических частей. Жена его носила красноармейскую форму, как и он - а мать сидела дома. Каждый вечер все трое зажигали лампу и садились играть в преферанс: яростно, иступленно, каждодневно. Кажется, что все, что скопилось за день в душе каждого, очищается, освобождается в этой карточной игре. Это было вроде литургии для отца, и отслужив эту литургию - эту преферансовую вечерню, успокоенные Краснопольские ложились спать. Ни рассказов о положении на фронтах, ни сплетен, ни выпивок - ничего. Только преферанс. Это радовало маму.

И когда Краснопольский уехал в длительную командировку, его теща обратилась к маме с просьбой отпускать меня к соседям, которых мать упорно называла "квартирантами", по вечерам в качестве третьего партнера для игры в преферанс. За это соседи обещали обучить меня всем тонкостям игры в преферанс, что, по мнению тещи Краснопольского, "дает молодому человеку положение в обществе". И хотя отец карт терпеть не мог, и в доме карт у нас не водилось даже для гадания или пасьянсов - в этом вкусы Наполеона и отца расходились, - а гаданье отец считал вредным предрассудком, и дочери его никогда не бросали башмачка, не лили воска и не глядели в зеркало, - когда встал вопрос о том, что мне можно "получить положение в обществе" с помощью преферанса, мать из дипломатических соображений решила пойти навстречу "квартирантам". И я провел там немало вечеров, обучаемый самыми высшими профессорами этой непростой науки.

Положения в обществе с помощью преферанса достигнуть мне не пришлось. Но случилось вот что.

Как-то летом в комнату к соседям принес вещи один человек - тоже красный командир с кубиками - сын хозяйки, брат ее дочери, тоже ленинградец. Два дня он прожил, а потом соседка вызвала меня в комнату и затворила за собой дверь. Я думал, что сын ее скрывается и готов был оказать посильное участие в выполнении его задачи. Но нет, отпускной билет у сына был в полном порядке. Нет только махорки.

- Махорки? Но ведь я не курю. Да и дома нет ничего курительного.

Соседка курила, не выпуская трубки изо рта, кроша туда смородинный корень и даже размалывала окурки легкой папиросы и кроша в трубку для крепости. Но ни легких, ни крепких, ни самосада или махорки у старухи давно уже не было. Вся надежда на сына, но и сын явился без махорки.

- Слушайте, - сказал сын, глядя мне прямо в глаза, - а марки вы не собираете?

Марки я собирал в каком-то давно прошедшем школьном времени. Мне, спорящему с Мережковским, управляющему судьбой школы, обсуждающему вопросы жизни в их реальности! Свой первый и единственный марочный альбом я давно забросил.

- Нет, - сказал я, также не отводя глаз от глаз нового своего знакомого, - нет, марок я не собираю.

- А товарищи, которые собирают марки, у вас есть?

- И товарищей нет.

- Ах, какое несчастье, - сказал командир с кубиками. - Я бы мог предложить хорошие марки. Для знатока. За махорку. Либерийскую серию. Вы знаете, что такое либерийская серия?

Мой новый знакомый вкратце мне это объяснил.

- Ну, что, мама?

- Да, да, да, - сказала старуха, размахивая пустой трубкой, -Да! Да!

Сын соседки расстегнул свою полевую сумку и вынул оттуда легчайший конверт из тончайшей бумаги. - Вот! Такими конвертами у него была полна вся полевая сумка.

Все это за пачку махорки. Либерийская серия была африканским уникумом и входила во все каталоги марок. Но куда ее продать? Кому? Я знал только Непенина*, марочника из любителей, но Непенин был из другой школы, да и постарше меня. Я сбегал к Непенину. Условие было: продавать от себя, не называть ни соседку, ни ее сына. Непенин тоже пользовался консультацией какого-то подпольного филателиста, и вся игра шла через несколько рук. Для начала я оставил одну марку, из серии у себя, а остальные отдал Непенину, и тот почти мгновенно приволок три пачки махорки - мою цену... Помчался домой и мгновенно вернулся обратно.

- В этой серии должна быть еще марка.

- Да, - сказал я, вынимая марку, - вот она. - Эта марка стоит еще две пачки махорки.

Непенин умчался, принес махорку, с чьим-то советом не упустить всего, что можно купить из этих рук. Я вручил пять пачек махорки нашим соседям, но от встречи он отказался.

Сын вскоре уехал, и штурмы нашей квартиры филателистами всего города затихли.

- Это марки сына, а не мои, - сказала старуха, покуривая крепчайшую полукрупку N 2, "ярославку".

Отец оставил ему в наследство целый марочный магазин "Пепуолади" на Фонтанке, магазин этот знает весь филателистический мир. После удачного проведения коммерческой операции старуха меня уже не стеснялась. "Суки проклятые!" Но я так и не выяснил, к кому относилось это замечание о суках.

К моменту смерти отца мама уже выгородила себе жизненное пространство и документально подтвердила свою пригодность для житейского сражения, и только тогда решилась на советы, разумеется, необязательные, крайне осторожные и торопливо высказалась любимому сыну - мне.


К титульной странице
Вперед
Назад