А головней из кабака
      Твой облик в будущем очерчен.


      Очевидно, в Васильеве Клюев увидел опасность, которая в свое время исходила от Мариенгофа. Эта опасность называется литературной богемой, праздностью. Его упреки не иссякали: «<...> пьянствовал всю ночь и часть следующего дня (лошадь бы не выдержала), и этим ввергнул в пучину страдания своего песенного деда» [Там же.]. Васильеву досталось особенно: «<...>ть жадно смотрел на Васильева, на его поганое дорогое пальто и костюмы – обольщался им <... > [Клюев Н. Письма к А.Яр-Кравченко С 273]. Ласточке было указано на заимствования Васильева из клюевских и есенинских стихов. К поучительству примешивалась ревность, в случае с Васильевым абсолютно неоправданная: «<...> пожалей мою ревность: где ты провел пьянку? <... > И где ты ночевал после выпивки с Васильевым и с кем? Или ночевал Васильев у тебя и с кем?». И горечь предательства: «При каких милых отношениях мои стихи попали к Васильеву?» [Там же. С.247.].

      Конечно, он догадывался о роли Васильева в его судьбе, из ссылки запрашивал о нем: как живется, крепко ли спится, как чувствует да каковы победы... Однако 25 октября 1935 года, по всей видимости, узнав о начавшейся политической травле Васильева, писал В.Н.Горбачевой: «Жалко сердечно Павла Васильева, хоть и виноват он передо мною черной виной» [Николай Клюев в последние годы жизни: письма и документы.]. В 1936-ом он его простил, в одной из поэм воспел и его. Васильев там был описан «не как негодяй, Иуда и убийца, а как хризопраз самоцветный!» [Там же. С. 198.], хотя... «Хотя он и много потрудился, чтобы я умолк навсегда» [Там же.].

      Был ли виноват Васильев?.. Но поэт был молод, безрассуден, Тройскому обмолвился о Клюеве по-родственному, за завтраком... В его поэзии выразилась романтика в духе Джека Лондона, лирический герой волелюбив и даже анархичен. Самого Васильева расстреляли в 1937 году, ему было всего двадцать семь лет. У него был могучий талант, но ни одного поэтического сборника при жизни ему не удалось издать, после казни его имя и творчество были под запретом. Он надеялся на лагерь, на сибирскую ссылку, отметал мысль о расстреле, потому, предчувствуя свою изоляцию, написал в 1936 году стихотворение «Прощание с друзьями», и в этом прощании просил о прощении:


      Друзья, простите за все, в чем был виноват,
      Я хотел бы потеплее распрощаться с вами.
      Ваши руки стаями на меня летят –
      Сизыми голубицами, соколами, лебедями.
      Посулила жизнь дороги мне ледяные –
      С юностью, как с девушкой, распрощаться
      у колодца. Есть такое хорошее слово – родныя,
      От него и горюется, и плачется, и поется.


      Клюев был и суров с Ласточкой, упрекал в легкомыслии, которое могло обернуться для него, Клюева, смертельной опасностью. Так, поэт остерегался машинописных, а значит, неучтенных списков поэмы «Песнь о великой матери», а Кравченко отдал поэму на машинку! Тут гость и послал прокуратору свой взгляд, как сказано в одном романе... Клюев писал: «Поверь мне, что не издание, не деньги ты добыл для меня, а лишил меня последнего куска хлеба, следом за этим – пуля или веревка <...> Ведь мою кровь не отмыть тебе вовеки!» [Клюев Н. Письма к А. Яр-Кравченко. С. 279.].

      Разлад, как мы видим, обозначился еще до ареста Деда: его друг женился. Пришла минута злая! В минуту злую Онегин и Татьяна расстались, но Клюев готов идти на «страшную жертву» – он примет Ласточку и после грехопадения: «<...> принимаю тебя и при твоем сожительстве с женщиной... Потому, что ты – моя великая Идея в личной жизни и в истории... Ты – моя идея, а гибель идеи – повлечет за собой гибель и творца ее... [Там же. Письмо от 13.05.33. С.285.]. Таким образом, женитьбу Кравченко он осознал как приговор, как заключительную точку в собственной жизни. Им руководило чувство самосохранения. В мае же Клюев написал стихотворение «Над свежей могилой любови...», в котором возникший в годы увлечения Есениным мотив «жертвы Годунова» перерождается в укор самому себе, неразумному: «Из Углича отрок Димитрий, / Ты сам накололся на нож».

      Ласточка – тема писем Клюева из ссылки. Например: «Обидней всего, что Ленинград молчит, а ведь ему я отдал много сердца, денег и хлеба-соли» [Николай Клюев в последние годы жизни: письма и документы.]. Или: «Видели ли Вы что-нибудь из живописных работ у Толи? Не припомните ли, какими словами он вспоминал меня? Он мне ничего не пишет, и адреса его я не знаю» [Тамже.С191.]. И еще: «Быть может, нападете на след Толечки – передайте ему от меня низкий поклон» [Там же. С. 195.]. Порой пробивается сарказм: «Напишите денди или скажите, что он слишком занят и опоздает на мои похороны»; «На великую беду Толечка обещал платить за лучшую и теплую комнату, я поверил, переехал, но теперь меня гонят за неуплату. Обещание осталось лишь словами. Неимоверная горечь на мои старые раны!»; «Если зайдет милый Толечка – поговорите с ним о ковре. Скажите ему, что не было бы для меня лучшей радости знать, что мой любимый и заветный ковер украшает его комнату! Но он ведь при деньгах, знает мое исключительно горемычное положение, почему же он уклоняется от уплаты за него каких-то грошей?!» [Там же. С. 199]

      Кравченко же был благодарен Клюеву и после своей женитьбы. Поэт был уже арестован, а избранник писал родителям: «Имя его самое высокое для меня» [Цит. по: Михайлов А. Пути развития новокрестьянской поэзии. Л., 1990. С.240.].



3. Заступница


      В любви Клюева к матери не было ничего странного. Даже то, что он воспринимал покойницу как святую, которая помогала ему, живому, ничего странного не было. С. Аверинцев заметил: «<...> русское присловье утверждает, что у каждого из нас – три матери, и первая из них – Богородица, вторая – мать сыра земля, третья – та, что муки приняла» [Аверинцев С. Горизонты семьи. С. 171], . Вечно женственное отождествлялось Клюевым с богородичным и материнским. Его спасительницей была не Прекрасная Дама, а мать Парасковья Димитриевна.

      Клюев создал жития своей матери, в которых достаточно аллюзий с житиями Богородицы. Это и нравственная чистота девушки, и чудесные явления, которые сопровождают ее по жизни, и немолодой супруг, и рождение необычного ребенка и т.д. В «Песни о великой матери», как и в поэме «Мать-Суббота», Клюев высказал догадку о том, что его мать была предназначена мистическому жениху. В «Песни о великой матери» описана история девушки Параши, чье сердце покорил святой Федор Стратилат:


      Отныне кто ее желанный?
      Он, он, в кольчуге филигранной,
      Умбрийских красок Стратилат!


      Святой Федор является ей у изголовья постели; он, в облике финифтяного павлина, провожает ее в дальний путь, она тайно отправляется в Царьград для встречи с ним. Духовное брачевание со святым Федором Стратилатом как бы состоялось в эпизоде духовного брачевания Параши с умирающим охотником, сыном нерполова, героем, спасшим девушку от медведя, – с Федором, «Калистрата сыном».

      Героиня, «внучка Аввакума», хранима горними силами, ее путешествие по лесу сопровождается чудесными спасениями, святой Георгий избавляет ее от нетопырей «огнем двоперстного креста». Даже ее чувство ведомо свыше:


      Тут ясный Сирин не стерпел
      И на волхвующей свирели,
      Как льдинка в икромет форели,
      Повывел сладкое «люблю»...


      Плотский брак с китобойщиком Клюевым также представлен в поэме как решение высших сил: о нем пророчит отец Нафанаил. При этом святой Федор остается ее «женихом и сладким братом», с которым ей суждено встретиться, по его собственному предсказанию, в раю.

      Мать Клюева – охранительница, заступница, как Богородица. В «Гагарьей судьбине» он вспоминал, как спасла его от растления богемностью в начале 1910-х Грузинская Божия Матерь: «Ее миндальные очи поют и доселе в моем сердце» [Клюев Н. Гагарья судьбина. С.153.]. Парасковья Димитриевна, в свою очередь, оберегает Христа. В «Избяных песнях» (1914 – 1916) Клюев рассказал, как после смерти она стала «нянюшкой светлой младенцу Христу».

      Покойница являлась Клюеву, о чем он написал в тех же «Избяных песнях». Зримо или мысленно?.. Как он обмолвился, рассказывая один из своих снов, «в теле или без тела – просто не знаю» [Сны Николая Клюева. С.7.]. Так являлись ему святые, например, «дедушка» – Серафим Саровский или апостол Петр.

      «Избяные песни» были посвящены умершей матери и рассказывали о бессмертии души. Пятнадцать стихотворений-глав объединены сюжетом: смерть матери, погребальные обряды, сыновий плач о покойнице, посещение матерью-святой покинутого ею дома и ее помощь крестьянскому миру, преодоление скорби и пасхальный праздник, гимн ковриге – «избяному светиле». Годовая печаль об усопшей естественно сменилась радостью бытия после девятой главы, которая композиционно как бы соответствует девятому поминальному дню, за меланхоличным четырехстопным анапестом следует бодрый четырехстопный хорей, представивший и «скачущего пламенного Егория» – символ преодоления «судьбы-змеи», и Власа в «золотой воскресный час».

      Поэзия воспринималась Клюевым как средство постижения Бога; потому и пережитое сыном горе и возвращенная ему радость бытия явились опытом познания Божьих истин («Весь день поучатися правде Твоей», «Всю ночь поучаюсь я тайнам Твоим»). Преображение смертной женщины в святую венчается «светлой радостью спасенья», религиозным ликованием от попрания «Бездны и Ада ключей». Тема преодоления смертной печали и продолжения жизни прозвучала уже в первой, погребальной, главе: четыре вдовы обходят с ковригой печь, чтобы та «как допрежь сытовые хлебы пекла», посыпают «на куричий хвост» пеплом, «чтоб немочь ушла». Таинство смерти и воскрешения, постигаемое и сыном, и домашней утварью, и понурой коровой, открывается веретенцем: «Мама в раю, – запоет веретенце, – / Нянюшкой светлой младенцу Христу». Красный угол «рая избяного» соотнесен с «красным покоем» – раем, которому придан мотив довольства: журавли отнесли душу матери туда, «Где в красном покое дубовы столы/ Отмис с киселем, словно кипень, белы».

      Еще в ранней лирике Клюева мотивы воскрешения, бессмертия души были столь же значимы, что и мотив Голгофы. Предупреждая «Не верьте, что бесы крылаты, – / У них, как у рыбы, пузырь», что они прожорливы, что их стада ныряют «в песенке пряхи» («Не верьте, что бесы крылаты...», 1916), Клюев не может подавить в себе и страха невоскрешения: «О неужель за дверью гроба / Нас ждет неволя и тюрьма?» («Я говорил тебе о Боге...», 1908). Так наравне с ортодоксальной верой в бессмертную душу, наравне с хлыстовскими надеждами на обожение плоти, появлялись и мотивы голгофских христиан о нетленной плоти: «Жених с простреленною грудью, / Сестра, погибшая в бою, – / Все по вечернему безлюдью / Сойдутся в хижину твою» («Ты все келейнее и строже...», 1908). Как известно, в молодости Клюев принадлежал объединению голгофских христиан, и вера В. Свенцицкого, их лидера, в неподчиненную законам тления плоть, была по-своему осмыслена и Клюевым. Несомненно, идеи Свенцицкого сродни идеям Н.Федорова, чьи философские сентенции публиковались в журнале голгофских христиан – «Новом вине».

      Однако не следует искать в содержании «Избяных песен» влияния философии Федорова. Посетившая светелку мать – «бесплотная гостья», она – святая, ее сопровождают «пречудный святитель», Иван с «чашей крестильной, и голубь над ним». Размышления и Федорова, и Клюева были сосредоточены на проблемах преодоления смерти; поэт включил в круг своих тем и те, что высказаны в «Философии общего дела» Федорова: это и учение о родстве людей, и космическое содержание крестьянских работ, управляющих процессами земли, это и, наконец, вера во всеобщее воскрешение. Однако мистику Клюеву не свойственны рационалистические рассуждения Федорова о сознательном управлении процессами воскрешения, об изменении организма и психики человека в процессе регуляции. Клюев не подменял Божественную миссию старанием человека, потому и федоровские мысли о восставшей из могил нетлеющей плоти в ранней лирике Клюева периферийны. Он полагал, что нетленные мощи святых, столь почитаемые в народе, – сакральная условность, о чем и писал в статье «Самоцветная кровь» (1919): «Вот и все наличие мощей – берестышко от лаптя, да верхняя часть посоха, украшенная резьбой из моржовой кости. Народ <... > никогда понятие мощей и не связывает с представлением о них, как о трех или четырех пудах человеческого мяса, не сгнившего в могиле» [Клюев Н. Сочинения. В 2 т. Т. II. С.365.]. Следует согласиться с Вышеславцевым: «<...> это странное скрещение е Заступница позитивизма науки с последней верой и надеждой христианства со всей силой усмотрел и выразил интереснейший русский мыслитель второй половины XIX в. Федоров» [Вышеславцев Б.П. Этика преображенного Эроса. С.324.]. Вера Клюева в воскрешение матери, в ее появление на земле после смерти напрочь лишена всякого позитивизма.

      В начале 1930-х Клюеву приснился сон: к нему явилась матушка и предрекла ему, что у него отнимутся ноги. Так и произошло в ссылке. Но и Н. Христофорова-Садомова, в квартире которой Клюев жил в начале 1930-х, мысленно разговаривала в это время с ней, ощущала ее присутствие. Чудесами полон и случайный приют, который Клюев получил в Томске: за чаем хозяин рассказал постояльцу историю о том, как явилась к нему женщина в старообрядческом наряде, велела ему принять «страдальца» и подала золотой. Клюев понял, что то была его умершая родительница [Николай Клюев в последние годы жизни: письма, документы. С.176-177.] . В февральском 1936 года письме к Горбачевой он рассказывал, как напек оладий, заварил настоящего чаю и стал звать к себе на чаепитие любимых своих. Явились мать, самосожженец дядюшка Кондратий, Есенин. С образом матери связаны и надежды Клюева на вознесение после насильственной смерти, которую он предчувствовал еще в 1920-х. Во сне «Лебяжье крыло» (1925) ему привиделось следующее: казаки-персы взяли его на копья, вознесли в высоту высокую, а там он встретил мать: сидит за белым, как лебяжье крыло, столом, на столе – блюдо с горой олашек. Обрядовое назначение оладей, блинов известно, их символика связана с представлениями о потустороннем мире; к тому же кто печет блин на поминки, печется о душе усопшего. В ссылке поэт посещал нагорную церковь XVII1 века, в одном из писем он писал о чудесных явлениях: «Не знаю, в теле или без тела, наяву или во сне, но мне в этой церкви – на фоне северной резьбы и живописи – несколько раз являлась моя покойная мать, – вся как лебединое перышко в синеватых радугах, утешала меня и утирала мои слезы неизреченно ароматным и нежно-родимым платочком» [Николай Клюев в последние годы жизни: письма, документы. С. 176-177.].



P.S.


      Может, отношения, инициировавшие тончайшую любовную лирику Клюева, и зарождались в ту пору, когда по небу полуночи ангел летел, но развиваться им суждено было в мире печали и слез. Оттого непривычные по природе своей, они оказались еще более странными и драматичными. Все странное смущает. До странности светлые волосы Лебезятникова, странности Печорина, Мышкин не страннее Чацкого, странен Ларра... в памятный всем майский вечер Берлиоз заметил странности: народу вокруг не было – и герой, конечно, почувствовал страх... до странности правильный синтаксис толстовских внутренних монологов, странный гоголевский пророк в тулупе на голое тело, странная ремизовская Иродиада, странен клычковский балакирь, странны исключения из правил, странны трансцендентные числа... «Маятник Фуко» У. Эко начал с вывода о том, что число п – иррациональное для подлунных умов, но перед лицом божественной Рацио оно разумно. Может, все странное разумно и даже необходимо. Я не призываю принять странный эрос Николая Клюева, но приходится признать его существование хотя бы потому, что он – данность русской поэзии.

     


К титульной странице
Назад