НИКОЛАЙ КОНЯЕВ

В ПРИЮТИНСКОМ ПАРКЕ

      Приютино — не пустое место на литературной карте страны. Десятки прославленных писателей бывали здесь. По преданию в Приютинском парке написаны многие басни Крылова. Бывали здесь Пушкин и Батюшков...
      Впрочем в 1955 году, когда сюда приехал Николай Рубцов, о славном прошлом Приютино, если и вспоминали, то только редкие старожилы. Все здания усадьбы Олениных принадлежали тогда НИАПу — научному испытательному артиллерийскому полигону.
      Жили в Приютине тесно. Брат Рубцова занимал со своей семьей крохотную комнатушку в бывшем барском доме, где сейчас располагается музей, а Николай поселился в здании напротив. Там на втором этаже в просторном с тремя окнами зале было общежитие. В большой комнате (96 кв. м), перегороженной шкафами и занавесками, жили двенадцать человек, двое из них с семьями...
      О жизни Рубцова в Приютине почти ничего не известно, но в архиве Вологодской области хранится в фонде Рубцова несколько фотографий, подаренных поэту в Приютине, в его записной книжке, хранящейся в этом архиве, удалось найти несколько адресов.
      По этим адресам и отправились мы с поэтом Николаем Тамбе, поискать знакомых Рубцова.
      Дом, где жил Рубцов, сейчас реставрируется. По узенькой лестнице мы поднялись на второй этаж, заглянули в комнату — общежитие. Полы там уже сняты, и проемы окон как-то неестественно поднялись к потолку... И, ко-
      нечно, давно уже расселены все бывшие приютинцы... Впрочем, нам повезло. Уточняя, где находился дом номер два, мы обратились к рабочему, возившемуся во дворе запущенного флигеля.
      — А вы подождите немного...— ответил тот.— Сейчас Николай приедет. Вроде он жил в том доме...
      — Ему не Беляков фамилия? — спросил я.
      — Беляков...— ответил парень и удивленно посмотрел на меня.— А вы откуда знаете?
      О Белякове я знал из книг Николая Рубцова, из его:

      Не подберу сейчас
                                     такого слова,
      Чтоб стало ясным все
                                      в один момент,
      Но не забуду Кольку Белякова
      И Колькин музыкальный
                                      инструмент...

      — стихотворение, написанное в Приютине, в 1957 году.
      — А...— сказал парень.— А вон там за флигелем Колькина мать сидит... Поговорите с ней, если хотите.
      Действительно, в глубине двора грелась на солнце древняя старушка, а у ног ее, теребя сползшие чулки, крутился толстый, похожий на мячик щенок.
      — Колюшка-то? Рубцов-то? — переспросила бабушка, когда нам удалось докричаться до нее.— Как же, как же не помнить... А где он чейчас-то, чего-то давно я его не встречала...
      Мы не стали рассказывать, что — увы! — уже не встретить Рубцова, что давно умер он, что его именем названа улица в Вологде, что на берегу холодной реки стоит ему памятник... Восьмидесятичетырехлетняя старушка лучше помнила то, что было в пятьдесят пятом году, чем то, что случилось вчера. Она и нас, похоже, приняла за приятелей Рубцова.
      — Дружил он с моим Колькой-то...— сказала она.— Такой хороший паренек был...
      Николай Васильевич Беляков разговорился не сразу. Жизнь у него сложилась нелегко, изломанно, да и не очень-то он готов был к воспоминаниям о том давнем времени. Хотя и слышал Николай Васильевич о Рубцове по радио, хотя и попадались ему упоминания о Рубцове в газетах, но настоящая слава Рубцова, похоже, еще не дошла до Приютина.
      Немножко разговорился Николай Васильевич в парке, когда вспомнил вдруг — слышанное еще тогда в 55-м — рубцовское четверостишье:

      И дубы вековые
                                  над нами
      Оживленной листвою
                                  трясли.
      И со струн под
                                  твоими руками
      Улетали на юг журавли...

      — Ну как жили? — рассказывал он.— Бродили, колобродили, по ночам не спали. Рубцов много рассказывал, стихи читал, вспоминал детство свое, какое оно у него было плохое — рано остался без родителей. У них было два брата: он и Олег...
      — Альберт...— поправил я.
      — Олег, по-моему... Он уже женат был, жил тут в господском доме, у них там типа комнаты было... А Николай в нашем доме жил, в общежитии. Ну мы поговорили там, познакомились... Я ему понравился, он мне понравился, в общем подружились. Другие-то на Николая как-то не обращали внимания, потому что он такой, какой-то привязчивый был, все старался свои стихи прочесть... А у тех людей свои заботы... Ну, а нашел меня, и мы с ним частенько в этом парке сидели, разговаривали. Но большинство он свои стихи говорил. Прочитает, а потом спрашивает: нравится? Ну, нравится, нормально, конечно... И он и говорит: пойдем, я тебе еще почитаю. Так и ходим всю ночь с ним. Можно сказать, частенько ходили... Поэму свою читал, начиная с самого малого детства, как он из детдома. Про себя и про брата. Они как раз вместе и росли в детдоме. Как трудно было кормиться, как они убегали с братом. В общем читал там о каждой корочке хлеба. Рассказывал эту поэму очень долго... А вообще нормальный парень был. Дружбу любил настоящую. Не любил, когда изменяют ему, даже женщина или мужчина. Он верил в человека...
      Этот бесхитростный рассказ Николая Васильевича Белякова я записал на магнитофон, и только дома, перенося его на бумагу, услышал громкие, порой заглушающие нашу беседу, голоса птиц. Такие же, как здесь, пели и Николаю Рубцову...
      — Вы, наверное, и в армию его провожали? — спросил я.
      — Нет... Ну, в общем, об этом не обязательно знать, но заступился я за одного товарища и, короче, посадили меня. И вот он мне туда писал письма. Такие письма были ужасно-прекрасные...
      — А они не сохранились?
      — Нет... Я потом снова сидел. Этот дом разломали, а мы во флигель перебрались. Куда-то исчезло все.
      — А вы потом встречались с Рубцовым?
      — Да... Он приезжал сюда, когда узнал, что я освободился. И вот такой интересный эпизод был. Он вышел на Бенгардовке и решил машину проголосовать, чтоб сюда приехать. Поднял руку. Остановилась машина. Куда? В Приютино... Ну, садись... А это вытрезвитель, в общем, был. А Коля поддавший. Ну и отвезли его туда. А у него с собой сто пятьдесят рублей денег было. Ну, короче, пока его не раздели, восемьдесят рублей он спрятал в валенок. А остальные отдал. Ну и, короче говоря, когда оттуда вышел, деньги, которые отдавал, ему вернули, а те, что в валенке были — исчезли. А ко мне он наутро пришел. В дырявых валенках. Вот честно говорю — дырявые пятки. Сто пятьдесят рублей, а пятки — рваные.
      — А в каком это году было?
      — Это было... В шестьдесят втором году я женился... Шестьдесят четвертый примерно. Точно не помню, но так, у меня сынишке уже было года два. Вот он пришел и жалуется, так, мол, и так, в такую историю попал. Ну, короче говоря, взяли мы, это дело отметили... И он уехал в Вологду. Обещал приехать. Даже, по-моему, это не шестьдесят третий был, а где-то побольше, потому что больше я его не видел...
      — Может, он из Москвы приезжал?
      — Да... Он учился там где-то. Значит, это было позже. Из Москвы он тоже ко мне приезжал, а это было позже. Потому что у меня опять неприятность получилась, и короче, я уже в лагере узнал о его кончине. Такой «Молодая гвардия» журнал есть. Там некролог написан был: трагически погиб... Я потом спрашивал вологодских ребят, а они говорят: да, его жена зарубила...
      — Задушила...
      — Или задушила там. Ну... Я многих вологодских ребят спрашивал: знаете ли такого? Да, говорят, знаем...
      Николай Васильевич замолчал. Вообще разговор этот давался ему нелегко, и сейчас, переписывая его с магнитофонной пленки, я вижу, что исчезают в записи не только голоса приютинских птиц, но и напряженные паузы, а главное то, как преодолевает Николай Васильевич свое, естественное при беседе с незнакомым человеком, стремление скрыть кое-какие моменты собственной биографии. И удивительно не то, что удается разговорить его; собственно говоря, я и не прикладывал сил к этому, просто, вспоминая Рубцова, Николай Васильевич сам забывал о своем решении, начинал говорить правду, как бы против своей воли, рассказывая и о себе, ничего не скрывая. Пожалуй, впервые, разговаривая со знакомыми Рубцова, ощущал я, как незримо вмешивается в нашу беседу сам Николай Михайлович Рубцов.
      — Мама ваша его хорошо помнит...— осторожно сказал я.
      — А как же...— улыбнулся Николай Васильевич.— Отлично помнит. Он мою мамку здорово любил. Сюда приходил, никогда ему ни в чем не отказывали. И он такой внимательный был... А сам весельчак, на гармошке любил играть. Ночами тут покоя не давал некоторым. Гармошка, она ведь громко играет, не то что так просто... Он из-за Таи очень сильно переживал. Очень расстраивался. Он мне и туда, в тюрьму, писал, и сюда... Почти все письма стихами были написаны.
      О Тае я тоже кое-что знал. В ГАВО в фонде Рубцова я видел фотографии красивой девушки, которые Рубцов сберег в своих бесконечных странствиях. На обороте одной фотографии надпись: «На долгую и вечную память Коле от Таи. 30.08—55 г. Красоты Приютино здесь нет, она не всем дается, зато душа проста и сердце просто бьется». И еще одна фотография той же девушки, только помеченная уже концом декабря 55 г.
      — А где она теперь живет? В Ленинграде?
      — Тая-то? Нет... Здесь она живет. Поедемте, покажу. И вот мы в квартире Таи Смирновой — сейчас Таисии
      Александровны Голубевой.
      Момент встречи выбран неудачно. Еще не исполнилось сорока дней со смерти мужа — на телевизоре рядом с его рамкой стоит рюмка, прикрытая ломтиком хлеба. Не вовремя мы пришли — да откуда же знать? — но Таисия Александровна не отказывается от беседы.
      Чуть смущаясь, чуть посмеиваясь над той собой, давней, она роется в альбоме.
      — Рубцов веселый был. Такой веселый, ой! Выйдешь,
      бывало, на крыльцо, а он уже на гармошке играет. И на танцах играл.
      — Здесь и танцплощадка была?
      — Да... Народ к нам даже из города приезжал. Парк такой хороший был. Это сейчас он заросший.
      — И под гармошку и танцевали?
      — Угу... Еще радиола была. А так вообще и под гармошку.
      — А Рубцов вам писал из армии?
      — Конечно. Только сейчас уже не сохранилось ничего. Вот... Только фотографии. Тридцать ведь лет прошло.
      И она положила на стол четыре фотографии. На одной — Николай Рубцов в куртке-москвичке с белым воротником с густыми еще, зачесанными на бока волосами, лежит под кустом в траве и чуть усмехается. На обороте его рукой написано:

      «Мы с тобою не дружили,
      Не встречались по весне,
      Но того, что рядом жили,
      Нам достаточно вполне!

      Тае от Коли.
      29/8—55 г. Приютино».

      Через два дня Тая подарит Рубцову свою фотографию, ту, которая хранится сейчас в Рубцовском фонде. Остальные фотографии — уже со службы. На одной стихи:

      «Не стоит ни на грош
      сия открытка... Все ж.
      Как память встреч случайных,
      Забытых нами встреч,
      На случай грусти тайной
      сумей ее сберечь.

      Тае от Коли.
      1/1 — 1956 г.

      — А письма? Наверное, вы и сначала их не хранили?
      — Так, а как-то у нас ничего серьезного не было. Почему-то не нравился он мне. Сама не знаю, почему. Девчонка была, так чего понимала? Кто нравится — кто не нравится... Мы же и не знали раньше, что он такой знаменитый будет, когда он с армии вышел. А до этого мы ничего не знали, что он, оказывается, такой грамотный. А у нас с ним ничего не было. В армию его провожала, да так... А потом я замуж вышла.
      — А он приезжал к вам потом?
      — Приезжал... а я уже была замужем. У меня ребенок. Он приезжал в таком виде... Мы даже перепугались все. Была весна, а он в рваных валенках, весь оборванный... И пришел ко мне на квартиру.
      —— Ну и чем эта встреча кончилась?
      — А ничем. Он мужу моему говорит, выйди, мне надо с ней поговорить. А я говорю: нет, чего нам с тобой разговаривать? Николай тогда посмотрел на мужа и говорит ему: смотри, если только обидишь ее, из-под земли достану.
      — Значит, любил все-таки...
      — Любил...— И Таисия Александровна вздохнула.— Я потом об этой встрече его родственнице рассказывала, которая на Кетовом поле живет. А она говорит: никогда не поверю. Он, знаешь, как ходит. С тростью, в шляпе, разодет весь. Ну, не знаю, я говорю, я его таким никогда не видела... А он, что? Правда, с тростью ходил?
      Нет... Никогда не ходил Николай Рубцов с тростью, и вообще — всегда очень мало заботился о своей одежде. Это только на памятнике, кажется, и приодели его, обули в красивые туфли, накинули на плечи элегантное пальто...
      Я пишу это и смотрю на подаренные мне Таисией Александровной фотографии молодого Николая Рубцова.
      В москвичке с белым воротником, перепоясанный ремнем с бросающейся в глаза пряжкой, девятнадцатилетний Рубцов крутит в руках травинку и смотрит прямо в объектив фотоаппарата. Через несколько дней ему идти в армию. Растерянности нет в его взгляде. Здесь, в Приютине, остаются его родные, друзья, любимая девушка. Похоже, что этот юноша с фотографии уже все определил для себя...
      И не случайно, что на побывку в пятьдесят седьмом году Рубцов едет в Приютино, как некогда ездил на каникулы из Тотьмы в Никольское.
      О том, насколько иллюзорным было представление Рубцова о Приютине как о своем доме, написано в его стихах.
      В пятьдесят седьмом году от возведенного им в своем воображении дома не осталось и следа. Посадили в тюрьму друга. Любимая девушка вышла замуж. Брат собирался уезжать отсюда... В общем, все, как в стихотворении, посвященном Кольке Белякову:

      Сурова жизнь. Сильны ее удары,
      И я люблю, когда взгрустнется вдруг,
      Подолгу слушать музыку гитары,
      В которой полон смысла каждый звук.
      Когда-то я мечтал под темным дубом,
      Что невеселым мыслям есть коней,,
      Что я не буду с девушками грубым
      И пьянствовать не стану, как отец.
      Мечты, мечты... А в жизни все иначе.
      Нельзя никак прожить без кабаков.
      И если я спрошу: «Что это значит?» —
      Мне даст ответ лишь Колька Беляков.

      И тут же, в сборнике — рядом стихотворение, обращенное к брату:

      Помню, как луна смотрела в окно,
      Роса блестела на ветке.
      Помню, мы брали в ларьке вино
      И после пили в беседке.
      Ты говорил, что покинешь дом,
      Что жизнь у тебя в тумане,
      Словно о прошлом., играл потом
      «Вальс цветов» на баяне...

      Увы, в пятьдесят седьмом году недельный отпуск стал для Рубцова прощанием с местом, которое уже привык он считать своим домом.

      Я люблю, когда шумят березы,
      Когда листья падают с берез.
      Слушаю — и набегают слезы
      На глаза, отвыкшие от слез...

      Брат исполнил свое обещание, уехал, перебрался в Воркуту. А Николай Рубцов, хотя и приезжал после пятьдесят седьмого года в Приютино, но только в гости. Еще одна местность могла стать его домом и не стала им, еще один вариант его возможной жизни был зачеркнут его безжалостной судьбой...

ПО СЧЕТУ БЫЛО «ЗАПЛОЧЕНО»
Из документальной повести

      ...Рубцов поступил в Литературный институт, когда ему исполнилось двадцать шесть с половиной лет. Детдом, годы скитаний, служба на флоте, жизнь лимитчика-работяги... Это осталось позади. Впереди — неясно — брезжил успех. Пока же Рубцов был рядовым студентом.
      О жизни Рубцова-студента написано столько, что порою трудно отделить правду от слухов, факты от домыслов, и волей-неволей приходится обращаться к архивным свидетельствам.
      Свернешь с Тверского бульвара, пройдешь мимо памятника Герцену через двор, в дальний угол, к гаражу... Здесь, в полуподвале, и находится хранилище институтских документов. Сразу за дверью — металлическая, выгороженная перильцами и оттого похожая на капитанский мостик, площадка... Металлическая лестница ведет вниз к стеллажам, на которых пылятся бесконечные папки и гроссбухи... Часть институтского архива вообще не разобрана и свалена в соседней комнате прямо на пол. В этом канцелярском, зарастающем пылью море и искал я архивные свидетельства о Рубцове-студенте...
      «Проректору лит. института от студента 1 курса Рубцова Н. Объяснительная записка
      Пропускал последнее время занятия по следующим причинам:
      1). У меня умер отец. На три дня уехал в Вологду.
      2). Взяли моего товарища Макарова. До этого момента и после того был занят с ним, с Макаровым.
      3). К С. Макарову приехала девушка, которая оказалась в Москве одна. Несколько дней был с ней.
      Обещаю не пропускать занятий без уважительных причин.
      10/XI— 62 г. Рубцов».
      Поверх этой объяснительной записки резолюция: «В приказ. Объявить выговор».
      «Ректору Литературного института им. Горького тов. Серегину И. Н. от студента первого курса осн. отд. Рубцова Н. М.

      Заявление
      Я не допущен к сдаче экзаменов, т. к. не сдавал зачеты. Зачеты я не сдавал потому, что в это время выполнял заказ Центральной студии телевидения... Писал сценарий для передачи, которая состоится 9 января с. г.
      Прошу Вас допустить меня к экзаменам и сдаче зачетов в период экзаменационной сессии.
      7/1—63 г. Н. Рубцов».
      Резолюция: «В учебную часть. Установить срок сдачи зачетов 15 января. Разрешаю сдавать очередные экзамены».

      «Ректору Литературного института им. Горького тов. Серегину от студента 1 курса Рубцова Н.

      Объяснительная записка

      После каникул я не в срок приступил к занятиям. Объясняю почему это произошло.
      Каникулы я проводил в отдаленной деревне Вологодской области. Было очень трудно выехать оттуда вовремя, т. к. транспорт там ходит очень редко.
      Причину прошу считать уважительной.
      25/11—63 г. Н. Рубцов».
      Резолюция: «В учебную часть. Принять к сведению объяснения т. Рубцова».
      Приведенные мною объяснительные записки и заявления студента Рубцова несколько не соответствуют образу бесшабашного поэта, который рисуют авторы некоторых воспоминаний.
      «Его знаменитое «Возможно, я для вас в гробу мерцаю» попало в руки Серегина. Он вызвал Рубцова к себе. Между ними состоялся короткий разговор. Ректор спросил: «Это ваше заявление, Рубцов?» Коля ответил: «Да». Ректор с сожалением посмотрел на Рубцова, как-то съежился и с горечью сказал: «Коля! Это же мальчишество! Иди!»
      А стихи были такие:

      «Возможно, я для вас в гробу мерцаю,
      Но заявляю вам в конце концов:
      Я, Николай Михайлович Рубцов,
      Возможность трезвой жизни отрицаю».

      Процитированные воспоминания — не ложь, не обман. Бесспорно, что подобная трактовка исходит от самого Рубцова. И этот, трансформированный в легенде облик все-таки более точно отражает состояние души автора «Тихой моей Родины», «Прощальной песни», нежели ставящие двадцатисемилетнего поэта в унизительное положение выкручивающегося школяра объяснительные записки.
      Хотя... Ведь и эти заявления и объяснительные записки — истина. Та горькая истина, о которой исследователи творчества Рубцова и авторы воспоминаний стараются почему-то не думать...
      В архиве Литературного института хранится объемистый фолиант, озаглавленный «Лицевые счета студентов на буквы Н—Э за 1963 год». Страница номер тридцать два в этом фолианте посвящена анализу материального достатка студента Рубцова. Записи по-бухгалтерски немногословны и содержательны:
      19 января 1963 года выплачена Рубцову стипендия 22 рубля. Удержано 1 руб. 50 коп. То же самое в феврале, марте, апреле, мае.
      Жить на такие деньги в Москве было невозможно. И не разобрать чего больше — юмора или горечи? — в рассказе А. Черевченко, вспоминавшего, как Рубцов, вернувшись из института, долго лежал по своему обыкновению прямо в пальто на койке, а потом вдруг неожиданно спросил: «Саша... А зачем тебе два пиджака?». Подумав, Черевченко решил, что второй пиджак ему и правда ни к чему. Тут же пиджак был продан. На выручку купили две бутылки вина, кулек жареной кильки, батон, пачку чая и конфеты-подушечки. Был пир.
      Вот так и жил Рубцов. Но вернемся снова к «лицевым счетам». 25 июня 1963 года Рубцов получил аж 66 рублей — стипендию сразу за три летних месяца. Что и говорить, 62 рубля 50 копеек — три с половиной рубля составили удержания — немалые деньги для двадцатисемилетнего, имеющего ребенка, человека. С этими деньгами и уехал Рубцов в Никольское. А вот когда вернулся назад, опоздав на занятия — он задержался в Николе, чтобы побрать клюкву — приказом номер 157 его лишили сентябрьской стипендии, и в сентябре он не получал ничего. Точно так же, как и в ноябре... Ну, а вскоре его вообще отчислили из института. Всего, как свидетельствует бесстрастный бухгалтерский документ, за полтора года учебы на дневном отделении Рубцов получил чуть больше двухсот рублей — примерно столько же он получал на Кировском заводе в месяц.
      Конечно, в общежитии Литинститута нищета переносилась легче, но двадцать семь лет слишком большой возраст, чтобы не замечать ее. Рубцова раздражало, что друзья специально приводят своих знакомых посмотреть на него — как в зверинец...
      Очень точно передает состояние Николая Рубцова в литинституте Борис Шишаев: «Когда на душе у него было смутно, он молчал. Иногда ложился на кровать и долго смотрел в потолок... Я. не спрашивал его ни о чем. Можно было и без расспросов понять, что жизнь складывается у него нелегко. Меня всегда преследовало впечатление, что приехал Рубцов откуда-то из неуютных мест своего одиночества. И в общежитии Литинститута, где его неотступно окружала толпа, он все равно казался одиноким и бесконечно далеким от стремлений людей, находящихся рядом. Даже его скромная одежда, шарф, перекинутый через плечо, как бы подчеркивали это.
      Женщины, как мне кажется, ни на каплю не понимали Николая. Они пели ему дифирамбы, с ласковой жалостью крутились вокруг, но когда он тянулся к ним всей душой, они пугались и отталкивали его. Во всяком случае те, которых я видел рядом с ним. Николай злился на это непонимание и терял равновесие».
      Живший одно время с Рубцовым в одной комнате общежития ленинградец Сергей Макаров вспоминает, что Рубцов «знал много страшных историй про ведьм и колдунов и часто рассказывал их по ночам. Рассказывал глуховатым голосом. Против окон нашей комнаты качались ночные фонари, тени ползли по потолку, и я представлял их ожившими силами зла — настолько впечатляющими были эти истории. Тогда я вскакивал как ошпаренный и быстро включал свет. А Рубцов в эти минуты хохотал...»
      Конечно, Рубцов сам испытывал судьбу, сам из озорства вызывал из сумерек злых духов ночи. В его стихах навязчиво одни и те же образы ведьмовских чар. Иногда, как, например, в стихотворении «Сапоги мои — скрип да скрип» шутливо:

      Знаешь, ведьмы в такой глуши
      Плачут жалобно.
      И чаруют они, кружа,
      Детским пением...

      но чаще, и с каждым годом все грознее и неотвратимее, уже не в озорном воображении, не в глубинах подсознания, а почти наяву возникают страшные видения:

      Кто-то стонет на темном кладбище,
      Кто-то глухо стучится ко мне...

      И все это — и пугающая самого Рубцова чернота, и отчаянная нищета, и понимание необходимости своих стихов — сплеталось в единый клубок. И как результат,— срывы, те пьяные скандалы, о которых так часто любят вспоминать теперь. Конечно, ничего особенного, страшного в этих скандалах не было, и, безусловно, другому человеку они бы сошли с рук. Но не Рубцову... Ему мало что прощалось в этой жизни. За все он платил, и платил по самой высокой цене...
      Осень шестьдесят третьего года помимо новых гениальных стихов принесла Рубцову и неприятности. Впрочем, поначалу они не особенно пугали. ПрЪсто жестче сделалось вдруг отношение к Рубцову, и то, что прощалось еще год назад, теперь каралось.
      Выписка из приказа № 157 от 24 сентября 1963 года: «§ 2. За пропуски занятий по неуважительным причинам снять со стипендии на сентябрь месяц следующих студентов: 2. Рубцова Н.— 2 курс».
      Выписка из приказа № 203 от 22 ноября 1963 года: «§ 4. Студента 2 курса тов Рубцова Н. М. снять со стипендии на ноябрь месяц за пьянки и систематические пропуски занятий без уважительных причин».
      И наконец, приказ по Литературному институту им. Горького № 209 от 4 декабря 1963 года: «3 декабря х с. г. студент 2-го курса Рубцов Н. М. совершил в Центральном Доме Литераторов хулиганский поступок, порочащий весь коллектив студентов Литературного института. Учитывая то, что недавно общественность института осудила недостойное поведение Рубцова Н. М., а он не сделал для себя никаких выводов, ИСКЛЮЧИТЬ ЕГО ИЗ ИНСТИТУТА ЗА ХУЛИГАНСТВО с немедленным выселением из общежития. Проректор Литературного института А. Мигунов».
      Есть какая-то жестокая и неумолимая логика в череде этих приказов. Смешно было бы утверждать, что Рубцов не пил и вел себя примерно и тихо. Нет! Пил... Буянил... Но не следует забывать и того, что пили и буянили в Литературном институте многие. И разумеется, администрация института не испытывала особого восторга по поводу пьянок, и время от времени принимала меры... Однако, судя по папке с приказами за вторую половину шестьдесят третьего года, никто не карался так жестоко, как Рубцов. Так, может быть, скандалы Рубцова отличались каким-то особым размахом? Нет... Судя по воспоминаниям тогдашних студентов литинститута такого не было... Откуда же тогда систематическое, отчасти смахивающее на травлю, преследование? Откуда это уже почти совсем мстительное: «ИСКЛЮЧИТЬ... с немедленным выселением из общежития»? Ведь для большинства студентов выселение из общежития значило лишь разлуку с Москвой. Для Рубцова же это было полной катастрофой, ибо никакой иной, кроме общежитской, жилплощади он не имел. В личном деле был подшит тетрадочный листок в косую линейку, на котором Николай Рубцов изложил всю свою биографию. Помимо автобиографии были в деле Рубцова и выписка из трудовой книжки, и сверенная с паспортом анкета... Так что проректор А. Мигунов, подписавший роковой для Рубцова приказ, очень хорошо знал, что значит для того «немедленное выселение из общежития».
      Возможно, со временем, когда будут опубликованы дополнительные свидетельства и материалы, прояснятся все детали этого рокового в жизни Рубцова события, но и сейчас уже можно восстановить в целом историю изгнания поэта из института.
      Ректором тогда был И. Н. Серегин. В памяти многих студентов осталось его худое, изможденное лицо. Серегин был неизлечимо болен. Диагноз: белокровие, рак крови. К Рубцову Серегин относился хорошо и, перелистывая выписки из приказов, вшитые в дело Рубцова, можно увидеть, что все наиболее жестокие кары обрушиваются на голову Рубцова как раз в отсутствие Серегина.
      4 декабря 1963 года Рубцова отчислили из института. 20 декабря состоялся товарищеский суд, который «решил войти в ректорат института с предложением о восстановлении т. Рубцова в правах студента и о наложении на него за совершенный поступок строгого административного взыскания с последним предупреждением». 21 декабря Рубцов пишет заявление на имя Серегина И. Н.: «Учитывая решение товарищеского суда прошу восстановить меня студентом института». И уже 25 декабря появляется приказ № 216, подписанный Серегиным:
      «В связи с выявленными на товарищеском суде смягчающими вину обстоятельствами и учитывая раскаяние тов. Рубцова Н. М., восстановить его в числе студентов 2 курса. Объявить ему строгий выговор с предупреждением об отчислении из института в случае нового нарушения моральных норм и общественно-трудовой дисциплины».
      Мы уже говорили, что И. Н. Серегин был неизлечимо больным человеком. Надо сказать, что в отличие от других администраторов литинститута он был еще и порядочным человеком. Тот же А. Черевченко вспоминает, как отчаявшись от притеснений А. Мигунова, уехал он в Харьков, плюнув на институт, и здесь через два месяца его разыскал посланец ректора. Он передал А. Черевченко записку И. Н. Серегина: «Саша! Напиши заявление о переводе на заочное. Через неделю я ложусь в больницу и оттуда меня уже не выпустят».
      Вот и Рубцова Серегин спас.
      Хотя, если судить здраво, ничего особенного он не сделал. Ведь Литературный институт и задумывался его создателями, как особое учебное заведение. Контингент учащихся был не велик и весьма специфичен. Возраст однокурсников Рубцова колебался от двадцати до тридцати лет. За спиной у каждого был свой немалый жизненный опыт, и единые мерки ко всем не подходили. При И. Н. Серегине и не было единых мерок. В институте царила почти домашняя обстановка. Во всяком случае, гнев начальства легко смягчался, ошибка исправлялась. Так произошло и с Рубцовым. Кара за его, рядовые для студента литинститута, прегрешения оказалась слишком суровой, и И. Н. Серегин, возвратившись ненадолго в институт, исправил ошибку.
      Но так было при И. Н. Серегине. Он спас Рубцова и снова лег в больницу. Теперь уже навсегда. И спасать Рубцова стало некому.
      И снова удивляешься, как точно совпадает судьба Рубцова с историей страны. В начале шестидесятых ужесточается общая обстановка в стране. Прежние полулиберальные отношения постепенно вытесняются. Каждый конкретный человек становится интересным для системы не своей неповторимой сущностью, а лишь как исполнитель определенной социальной роли. В разных учреждениях это проходило по-разному и в разное время. В Литинституте процесс бюрократической унификации студентов совпал с последними месяцами работы в институте Н. Серегина. Новую институтскую администрацию Николай Рубцов раздражал уже тем, что не умел в нужную минуту сделаться незаметным, выпирал из любых списков и реестров. Нет, он не был особенным бунтарем. Просто, если обычного дебошира можно было все-таки как-то приструнить, то случай с Рубцовым оказался тяжелее. Никакие нравоучения, никакие собеседования не могли помочь преодолеть ему безнадежную нищету и неустроенность.
      И еще. Рубцов все время, с какой-то удручающей последовательностью, раздражал почти всех, с кем ему доводилось встречаться. Он раздражал одноглазого коменданта общежития, прозванного Циклопом, раздражал официанток и продавцов, преподавателей института и многих своих товарищей. Раздражало в Рубцове несоответствие - его простоватой внешности с тем сложным духовным миром, который он нес в себе. Раздражение в общем-то понятное. Эти люди ничего бы не имели против, если бы Рубцов по-прежнему служил на кораблях Северного флота, вкалывал бы на заводе у станка или работал в колхозе. Это, по их мнению, и было его место. А Рубцов околачивался в стольном граде, учился в довольно-таки престижном институте, захаживал даже — ну посудите сами, разве это не безобразие?! — в святая-святых — в ЦДЛ. Разумеется, люди покрупнее, поопытнее понимали, кто такой Рубцов, но таких людей в окружении поэта было немного, и новая администрация Литературного института не относилась к их числу.
      То, что произошло с Рубцовым в июне 1964 года, настолько невероятно, что любой пересказ будет выглядеть как грубая ложь. Поэтому я и вынужден вопроизвести здесь ряд документов, которыми была нагружена покатившаяся на Николая Михайловича Рубцова «телега». Напомню только вначале, что Рубцов успешно сдал весеннюю сессию за второй курс и, как явствует из приказа № 101 от 22 июня 1964 года, был переведен на третий курс. Аттестуя его, поэт Н. Н. Сидоренко дал ему самую блестящую характеристику: «Если бы вы спросили меня: на кого больше всех надежд, отвечу: на Рубцова. Он — художник по организации его натуры, поэт по призванию». Уместно будет напомнить здесь, что крупные подборки стихов Николая Рубцова уже были заверстаны в журналах «Юность» и «Октябрь». И вот...
      «Гл. администратору ЦДЛ от метрдотеля ресторана.

Докладная записка

      Довожу до вашего сведения, что 12 июня 1964 года трое неизвестных мне товарищей сидели за столиком на веранде, который обслуживала официантка Кондакова. Время уже подходило к закрытию, я дал распоряжение рассчитываться с гостями. Официантка Кондакова подала счет, тогда неизвестные мне товарищи (разрядка наша — Н. К.) заявили официантке, что они не будут платить, пока им не дадут еще выпить. Официантка обратилась ко мне, я подошел и увидел, что товарищи уже выпивши, сказал, что с них довольно, и пора рассчитаться, на что они опять потребовали водки или вина, тогда я обратился к дежурному администратору, которая вызвала милицию.
      Когда приехала милиция и попросила, чтобы они уплатили — один из них вынул деньги и сказал — «деньги есть, но платить не буду, пока не дадут водки». Время было уже 23-30 и буфет закрыт. После долгих уговоров один из них все же рассчитался, и они были выпровождены из ЦДЛ. 16.VI.64 Казенков».
      Вот такой документ. Составлен он был четыре дня спустя после происшествия, когда дело об очередном «дебоше» Рубцова в ЦДЛ уже закрутилось вовсю, и следовательно, у нас нет никаких оснований предполагать, что метрдотель Казенков скрывает какие-то иные «хулиганские» действия посетителей, кроме тех, что указаны в докладной. Поэтому и позволяет его «Записка» почти с документальной точностью восстановить все детали «недостойного поведения» Рубцова в тот вечер.
      Рубцов вместе с двумя товарищами (имена их так и остались неизвестными) после экзамена по советской литературе зашел в ЦДЛ — «отдохнуть», как напишет он в объяснительной записке. Сели за столик, заказали какую-то еду, бутылку вина. После пересчитали свои рублевки и трешки и решили заказать еще выпивку. В принципе, кроме того, что пить вообще вредно, ничего криминального, ничего особенного в их поведении не прослеживается... И, вероятно, ничего шибко-примечательного и не произошло бы в тот вечер, если бы не обладал Рубцов прямо-таки удивительной способностью раздражать обслуживающий персонал, даже если и вел себя тихо и скромно. Феномен этот можно объяснить только особой холуйской безжалостностью разных администраторов и официантов к слабому. Опытным, натренированным взглядом они сразу различали, что здесь, за столиком в ресторане, Рубцов не на своем месте, что он не свой человек здесь. Эти жиденькие прядки волос, этот заношенный пиджак... У Рубцова даже одежды не было, чтобы укрыться со своей беззащитностью от безжалостного, пронизывающего взгляда. А коли беззащитен — в этом и заключается холуйская психология! — значит на нем и можно сорвать накопившееся за день раздражение.
      Разумеется, набегавшуюся за день официантку Клаву Кондакову, красивые глаза которой до сих пор помнят пожилые посетители цэдээловского ресторана, можно понять. Уставшая, задерганная, Клавочка все чаще раздраженно косится на столик, за которым сидят и пересчитывают измятые рублевки и трешницы молодые люди — люди явно не богатые, явно не влиятельные. Нет, Клавочку раздражали и другие клиенты, но это другие люди, им — пересиливая раздражение — обязательно нужно улыбнуться, чтобы не нарваться на неприятность, там нужно сделать вид, что тебе самой доставляет удовольствие угождать им... И от этого еще сильнее раздражение против этих, -троих, которые просительно и жалко улыбаются, комкая в потных руках рублевки... И тогда — погрубее, порезче! — «Платить будете?!» А в ответ снова просительные, заискивающие улыбки — не успели обзавестись эти молодые люди невозмутимостью и величественными манерами завсегдатаев ресторанов... Да и сюда-то попали случайно, показали вместо пропусков студенческие билеты, на корочках которых было написано «Литературный институт имени Горького при Союзе писателей СССР», их пропустили на вахте, но могли ведь и не пустить... Так вот заискивающие улыбки и неуверенное, нерешительное: «А можно еще заказать... Водочки...» — Нельзя! — режет официантка, которой надоело бегать; надоело подавать на столики водку.— Будете платить?!
      — А мы платить не будем, пока не принесете!
      Не надо, не надо бы говорить этого, и уже понимают они, что не надо бы, но — поздно, уже захлопнулась западня.
      — Ах, вы платить не будете! — торжествующе, на весь зал звучал голос Клавочки, и уже не исправить ничего, потому что Клавочка торопливо убегает, скрывается за дверями... И совсем неуютно становится за столиком.
      Все это игра. Игра для вымотавшейся за день официантки Клавы Кондаковой, небольшая разрядка после утомительного дня для метрдотеля Казенкова. Только для испуганных студентов это не игра. И совсем уже не игра для строго-настроенного предупрежденного Рубцова. (В своей объяснительной записке он напишет 18 июня: «Неделю назад я зашел в ЦДЛ с намерением отдохнуть после экзамена, посмотреть кино, почитать. Но я допустил серьезную ошибку: на несколько минут решил зайти в буфет ЦДЛ, и в результате к концу вечера оказался в нетрезвом состоянии. Работниками милиции у меня был взят студенческий билет».)
      Момент вывода из ЦДЛ нашей троицы — весьма важный и чрезвычайно загадочный. Именно здесь, возле вахты, бесследно исчезают двое участников «дебоша», и остается только один Рубцов. Он один фигурирует далее в обвинительных документах.

      «Директору Дома литераторов тов. Филиппову Б. М. от ст. контролера Прилуцкой М. Г.

Докладная записка

      Довожу до вашего сведения, что во время моего дежурства 12.VI.64 г. после 23 часов ночи, подходит ко мне метрдотель ресторана и говорит, что три человека, сидящие за столиком в ресторане отказываются платить счет. Придется вызвать милицию.
      Войдя в ресторан я узнала одного из сидящих, это был студент Литинститута т. Рубцов Н. М.
      На предложение оплатить счет — три товарища заявили, что счет они оплатят после того, как будет подана еще одна бутылка вина. В продаже вина им было отказано, и я вызвала милицию.
      По приезду милиции счет был оплачен (разрядка наша, орфография — автора записки Н. К.). Удостоверена личность этих людей: все они оказались студентами Литинститута.
      Вот при каких обстоятельствах студенческий билет т. Рубцова был отобран милицией и оказался у меня и передан руководству Дома литераторов.
      17.VI.64 ст. контролер Прилуцкая».

      Докладная записка М. Г. Прилуцкой существенно проясняет загадочное исчезновение двух участников «дебоша». Прилуцкая сама пишет, что «войдя в ресторан, узнала одного из сидящих, это был студент Литинститута т. Рубцов Н. М.», и именно Рубцов-то, а вернее, возможность впутать его в новый скандал, и интересовала, по-видимому, М. Г. Прилуцкую более всего в этой истории. Забавная игра, затеянная официанткой Кондаковой для собственного развлечения, начинает приобретать именно с этого момента весьма дурной оттенок, и все более смахивает на расправу над Рубцовым.

      «Директору ЦДЛ тов. Филиппову Б. М.

Докладная записка

      12 июня в 23 час. 15 минут к дежурному администратору Леонидовой Э. П. и старшему контролеру Прилуцкой М. Г. обратилась официантка ресторана Кондакова К. А. с просьбой вызвать милицию, так как три посетителя не расплачиваются, требуют еще спиртного и ведут себя вызывающе.
      По приходе милиции инцидент, в основном, был улажен, но в вестибюле был задержан один из этих посетителей и выяснилось, что все они студенты Литинститута, а задержанный оказался известным по своему скандальному поведению в ЦДЛ студентом Рубцовым Н. М. Вопрос об исключении его из Литинститута ставился осенью 1963 г. в связи с дебошем в пьяном виде в ЦДЛ.
      В апреле — мае 1964 я дважды просил Рубцова покинуть здание ЦДЛ, куда он приходил с писателями, причем 2-й раз он в компании с Куняевым и Передели-ным (Очевидно имеется в виду Передреев — Н. К.) оскорбили писателя Трегуба. (Трегуб Семен Адольфович, критик, вел в Литературном институте спецкурс по творчеству Николая Островского.— Н. К.)
      У Рубцова отобран студенческий билет, который прилагается к докладной.
      Прошу Вас принять соответствующие меры.
      Помощник Директора ЦДЛ Сорочинский».
      Круглая печать.

      Перечитывая эти докладные записки, можно заметить, как постепенно сгущаются краски вокруг в общем-то безобидного происшествия. Вот и в докладной записке Сорочинского появляется фраза: «ведут себя вызывающе», отсутствовавшая в докладных метрдотеля и Прилуцкой. Привлекаются и какие-то другие события, которые если и имели место, то не в тот, роковой для Рубцова, вечер.

      «Дирекция Литературного института имени Горького. Копия: Секретариат Правления Союза писателей СССР тов. Воронкову К. В.
      в письме № 19/29 от 4 декабря 1963 года дирекция ЦДЛ ставила вопрос о хулиганском поведении в ЦДЛ студента В/института Н. М. Рубцова, учинившего в нашем клубе в пьяном виде дебош.
      Н. М. Рубцову было категорически запрещено посещение Центрального Дома литераторов, он был исключен из состава студентов Литинститута, но в дальнейшем почему-то восстановлен (разрядка наша — Н.К.).
      В апреле и мае 1964 года студента Рубцова дважды пришлось удалять из ЦДЛ, а 12 июня с. г. это пришлось сделать уже при помощи милиции, так как напившись в ресторане, он и компания, с которой он находился, отказались оплатить заказанный им ужин.
      Дирекция ЦДЛ вынуждена вновь просить дирекцию Литинститута им. Горького принять меры в отношении студента Н. М. Рубцова и поставить нас в известность об этом.
      При сем прилагаю студенческий билет Н. М. Рубцова, отобранный у него милицией и докладные записки дежурного секретаря ЦДЛ тов. Прилуцкой, пом. директора тов. Сорочинского и метрдотеля ресторана тов. Казенкова.
      Директор ЦДЛ Б. Филиппов». 17 июня 1964 года.

      Как написала в своей докладной записке М. Г. Прилуцкая, «счет был оплочен». Но похоже у Сорочинского, Прилуцкой, Филиппова был свой счет к Рубцову, и поэту предстояло «заплотить» по нему сполна.
      И стоит ли удивляться, что эта компания чиновников от ресторана очень легко нашла общий язык с чиновниками от Литературного института. 18 июня 1964 года у Рубцова была взята объяснительная записка по поводу случившегося. Что нужно было объяснять ему? То, что они хотели купить втроем еще одну бутылку вина? Впрочем, сам факт происшествия никого не волновал. Нужна была причина, повод... 25 июня 1964 года проректор
      А. Мигунов наложил резолюцию: «За систематическое появление в нетрезвом виде в ЦДЛ отчислить из числа студентов очного отделения». Напомним, что резолюция эта появилась уже после того, как Рубцова перевели на третий курс.
      Нет сомнений, что прежний ректор института И. Н. Серегин не допустил бы такого поворота дела — ведь ничтожным, надуманным был сам повод для исключения Рубцова. Но это Серегин. Нравственные и духовные качества нового главы института не сильно отличались от психологии ресторанных официантов и администраторов. Какая-то холуйская ненависть к Рубцову сквозит в его изложении мотивировки изгнания гениального поэта из института:

      «26 июня 1964 г. Союз писателей СССР Консультанту Секретариата правления СП СССР тов. Соколову Б. Н.
      Уважаемый Борис Николаевич! В ответ на Ваше письмо от 24 июня с. г. сообщаю, что Рубцов Н. М. после дебоша, учиненного им в ЦДЛ в декабре месяце, был строго осужден всем коллективом института. На заседании товарищеского суда он давал обещание, что исправится. Однако он продолжал нарушать дисциплину. Его еще раз предупредили на комиссии по аттестации студентов II курса. Несмотря на принятые меры общественного воздействия, Рубцов Н. М. снова недостойно вел себя 12 июня (июня — Н. К.) с. г. в ЦДЛ.
      За систематическое появление в нетрезвом виде в ЦДЛ и недостойное поведение Рубцов Н. М. исключен из числа студентов очного отделения. Тов. Рубцов просит разрешить ему заниматься без отрыва от производства. Если он осознал свою вину, положительно проявит себя на производстве, можно будет рассмотреть вопрос о зачислении на заочное отделение.
      Проректор А. Мигунов».

      Едва ли случайно совпадают даты письма Б. Н. Соколова, кстати сказать, отсутствующего в деле, и даты резолюции А. Мигунова на объяснительной записке Рубцова. Как ни грозны были украшенные круглыми печатями документы из ЦДЛ, которые пришли в институт, видимо, 18 июня — в этот день и заставили Рубцова написать объяснительную записку — но все же и за круглыми печатями невозможно было скрыть всю смехотворность так называемого «дебоша». И хотя и тяготел А. Мигунов по своей сущности ко всем этим Сорочинским — Прилуцким — Филипповым, но без приказа он не мог решиться исключить Рубцова. Этот приказ и поступил, по-видимому, 24 июня в письме неведомого нам консультанта из СП СССР.
      Неясно, как был сформулирован этот приказ, но ясно, что он был. Рубцов должен был «сплотить» по счету, выставленному компанией Сорочинских, Трегубое, Филипповых, Прилуцких. Рубцов заплатил по нему...


К титульной странице
Вперед
Назад